…Приехал Илья Зерщиков к Лукьяну Максимову совет держать. А там уже Кондратий Булавин с той же кровной заботой. Сидят у стола, облокотясь, каждый темнее тучи, думу думают.
Никого, кроме них, в атаманских хоромах, слуг разослали, жену Лукьян притворил в спальной. Тайна смертная…
– Слыхали, что деется, атаманы-молодцы? – с порога начал Илюха, не успев как следует перекреститься в передний угол. – Прирожденных казаков и то не милуют! А пришлых – под гребло, в старые имения высылают под стражей. А хоть бы и беглые – куда нам без них? Кого по царской разверстке на войну будем посылать? Да у меня их, дьяволов, тоже шешнадцать голов! Табуны пасут, рыбу ловят, полотно ткут. Куда я без них?
Лукьян вздохнул с понятием, а Кондратий Булавин плюнул.
– Кто о чем, а вшивый – про баню! – гневно сказал он.
Одет Кондрашка опять был в черный, походный кафтан и ликом потемнел до черноты, только золотая серьга в правом ухе яро посверкивала.
– Не в беглых ныне закорюка, Илья, а в том, что всему войску карачун подходит! – гневно сказал Кондрат. – Войско боярам поперек горла стало, потому – оно всей России отдушина! Чуть придет беда, невмоготу станет в боярщине, мужик на Дон бежит, волю ищет!
Дон да Яик – что два светлых оконца на Руси, понимать надо! Пока Дон да Яик живы, правда на земле есть!
Какую бы гнусь боярин ни придумал, а на казаков нет-нет да и оглянется: мол, не было бы шуму! Так не хочут они ныне рук связывать себе, вольно попировать хочут! А на том и всей России конец.
– Про то ведают бог да государь, Кондратий, – поправил атаман Максимов непотребные речи Булавина. – Не наших умов то дело, нам бы свои-то головы уберечь в лихую пору…
– Коли круговой покос начался, так неча травине за травину прятаться! – отвернул Кондрат голову и стал в слюдяное окошко смотреть. Бороду в кулак сжал, думал люто.
– А чего это – всей России конец? – подлил масла в тот огонек Илья. – Россию царь в железа кует, чтобы не рассохлась, как клепочная бадья. Кнутом да батожьем до кучи сгоняет, ноздри рвет. Которое дело на крови стоит, так оно и крепко! Всегда так было.
– Всегда так было, да плохо кончалось, – вздохнул Кондрат. – Неправда и зло, они, как ржа, любые железа точат… Великие смуты и беды от неправды…
И еще помолчали.
Зеленая муха билась в слюдяном оконце, жужжала. У Зерщикова сердце трепыхалось и млело от сладкого предчувствия. Он всю жизнь боялся смуты, но чем больше страшился, тем сильнее ждал и хотел ее. Сама мысль о невиданной, кровавой мала-куче засасывала его, как бездонная пучина.
А Кондрат сказал:
– В книгах старых писано, был на свете великий Рим-город. Железом кованный! Еллинов под свою руку брал, все малые народы. Несметные легионы были, и конца веку его никто не ждал. А сгинул тот Рим-город неведомо куда. Никто на него войной не ходил, не шарпал, все его обходили и страшились. А потом глянули: нету его, пропал!
– Так-таки и пропал? – подивился Лукьян.
– Кабы не сгинул, так доси стоял бы, и мы бы про него знали, – сказал Кондрат. – Больно много неправедного железа в нем было, ржа съела. В пыль все превзошло, и ветер ту пыль разнес по свету.
Зерщиков вздохнул с понятием, а Булавин еще добавил со злостью:
– Летает эта пыль ржавая, в ноздри набивается, глаза людям застит! Оттого и слепые…
– Ну, то дело шибко давнее, теперь не о том речь, – сказал атаман Максимов. – Казаки кричат, велят круг созывать. А что мы им скажем, атаманы, на том кругу?
Долгорукий, собака, уж по всему Донцу прошел, до низов добирается. И нет от него спасения ни домовитому казаку, ни гультяю, ни старику, ни бабе. Каждому ставит каленое железо на лбу – вор!
– И чего ж ты надумал? – спросил Кондрат.
– Побить надо князя! – вступился Зерщиков и привстал с готовностью, будто в поход собрался. И вновь слышно стало, как зудит зеленая муха в слюдяном окошке, бьется.
– Тю на тебя! – испугался Лукьян Максимов. – А царь? Да он с нас с живых шкуры спустит!
– Побить – не штука, да вот что оно после-то будет? – усмехнулся Булавин и снова курчавую бороду в кулак сжал. – После-то чего делать будем, други-атаманы?
Глаза у него смеялись, а золотая серьга в тень попала, угасла. И смотрел он прямо, не моргая, на Илюху Зерщикова, словно пытал глазами. Дескать: не закричишь ли лазаря в горячую минуту, как тогда на крымском утесе? Не высоко ли прыгать придется?
– Скажи, Илья. Кафтан у тебя ныне зипунный, а ум завсегда был бархатный. Молви слово!
– И скажу!
Зерщиков перестал баранью шапку в руках мять, кинул ее в конец скамьи. Под сердцем опять образовалась зовущая пустота, как тогда, на крымском утесе, засосала. Увидал в глазах Кондратия насмешливый огонек: прыгай!
– Царь, он тоже не дурак! – с горячностью забубнил Илюха. – Ему не Дон поперек горла стал, а беглые покоя не дают, вот что! Боится он, что все холопья и служилые к нам утекут от веселой жизни! Но Долгорукий ныне страху на них нагнал, теперь беглых не будет, Лукьян. А нам бы – от князя спасения найти… Вот кабы так тихо исделать, чтобы он в землю провалился, проклятый! Тихо, по-казачьему… Чтобы и следа от него не осталось, как после того Рима-города…
Тут Илюха снова папаху достал и начал в руках мять. Размышлял вслух:
– Пока до царя какие вести дойдут, зима пристигнет… Зимой – никакой войны не будет. Беглых мы на Дон примать не станем, отписку ему про то сделаем. Добро?
– А с весной? Опять все сначала? – хмуро покосился Лукьян.
Тут уж Кондратий Булавин засмеялся, волчьи свои зубы оскалил и бороду из рук выпустил.
– А до весны-то, Лукьян, много воды утечет! Весной незнамо какая погода выйдет, то ли дощ, то ли вёдро! Свейский король, бают, опять на нас войной собирается, тогда казаки с другой стороны царю понадобятся! Без казаков какая ж война?
Лукьян Максимов в затылке почесал тоскливо:
– Погляжу я на вас… Погляжу: забыли вы, окаянные, Стенькины печали! Цепь-то его смертная, вон она, доси в церковном притворе на стене висит! Еще не изоржавела!
Кондрат начал ноготками дробь по столу выбивать, нахмурился.
– Так что ж, по-твоему, Лукьян? Так-таки и будем сидеть сложа руки, пока Долгорукий казаков искореняет, ноздри рвет? Баб с детишками батожьем порет?
– Про Стеньку забывать не след, говорю…
– Стенька с разбоя начинал… Нынче обиды не те, атаман!
– Побить надо князя! – повторил свое Зерщиков.
– Ты, что ли, пойдешь на это дело? – ощерился атаман.
– Кондрат пойдет! – ляпнул вгорячах Илья и тут же спохватился. Понял, что чересчур напрямую выпалил тайное слово. – Кондрат у нас походный атаман! А ежели на то дело, так и я готов!
Тихо стало в атаманской горнице. Замолчали надолго. Думу думали. После Булавин поднялся в рост, сказал твердо:
– Этого дела я другому не уступлю. Дело святое.
Солеварни у нас отняли, гультяи голодные давно топоры точат… Но – уговор, атаманы, дороже денег! Коли на такое дело идти, всем стоять крепко, а коли умирать, так заодно! По вашему приговору за вольный Дон постою.
Мутные лики с икон старого письма смотрели из угла через желтые огоньки лампад, все видели. Еще круче загустела тишина.
Атаман Максимов дрожащей рукой ворот расстегнул, оголил волосатую грудь и пляшущими пальцами нашел пропотевший шнурок гайтана. В ладони его сверкнуло восьмиконечное золото.
– Слово дадено, – сказал атаман. – На великое дело идем, на спасение войска и всего Тихого Дона сверху донизу… Целуйте крест на верность и правду… – и первым прижал к толстым губам малое христово распятие, перекрестился двуперстно, истинно.
– Целуйте! На верность богу и правде!
Илья Зерщиков истово перекрестился, схватил крест. Облобызал атамана. Третьим приложился Кондрат, после вернул крестик Максимову, шапку надел.
– Благослови бог почин! – сказал кратко.
– Благослови бог! – подтвердил Зерщиков.
– С богом! – кивнул атаман. – В добрый час!
И дверь хлопнула, за окном звякнул цепной чумбур Кондратова коня, а потом ударили по каменистой тропе горячие копыта, сдвоили на галоп. Погнал Булавин своего рыжего к станице Бахмутской.
Атаман принес вина, налил две чарки. Сказал хмуро:
– Выпьем, Илюха, за удачу. Начало, оно всегда трудное, да и конец в таком деле мудрен. Ныне вся жизнь на кон поставлена…
– Поглядим… Первая пороша – не санный путь, – уклончиво сказал Зерщиков. И выглушил чару до дна, рукавом утерся. – Вестовых-то в верховые городки не забудь послать, Лукьян, чтобы знать нам, как оно там обернется. Своих людей верных – Степку Ананьина либо Тимоху Соколова правь. Теперь надо ухо востро держать!
– То сделаю…
И еще выпили.
Атаман закручинился, хмелем ту заботу начал заливать. На лихое дело они пошли.
А был ли другой у них выход?
Нет, не было…
После три дня и три ночи у себя дома Илья хлестал ярое вино, не просыпался. Забытья искал, бога молил за Кондратову удачу. После еще целую неделю смурной ходил по двору, работников шпынял.
Однако время шло, дождался-таки добрых вестей. Поползли слухи, что будто бы на Верхнем Донце тот стрелецкий отряд в тыщу голов вместе с воеводой Долгоруким по божьему промыслу, то ли дьявольскому умыслу, но целиком в землю провалился, в тартарары. Ни концов, ни следов не оставил…
И как только дошли те слухи до хутора, отрезвил себя Илюха, заперся надолго с Ульяной, помолодел от радости. Вымещал на ней недавнее безделье. Жадная на ласку татарка радовалась, слезами рубаху обмочила.
– Чтой-то ты, родный, будто помолодел на те двадцать лет, будто в первую ночку озоруешь… – целовала она Илью с прикусом.
– И верно, что помолодел я, главное дело всей жизни моей начало вершиться! Погоди, вот вернусь из Черкасского, добрые вести привезу!
Сам велел чалого коня седлать, резвого на ноги. Коня подвел на этот раз старший табунщик Мишка Сазонов.
– А где Шмель? – спросил Зерщиков.
– Да тоже пропал куда-то, – сказал Мишка Сазонов. – Другие гультяи бают, что в Бахмутский городок побег… Там у Булавина их собралось теперь видимо-невидимо!
– Ах, чертово семя! – выругался Зерщиков и пригрозил Мишке плетью: гляди у меня!
Влетел в седло, только сухая, осенняя пыль поднялась.
Растревожило его исчезновение Васьки Шмеля. Что ж это будет, ежели все работные гультяи дела бросят, к Булавину побегут?
А у Лукьяна Максимова на этот день голова трещала, он обмотал ее мокрым полотенцем, на свет не хотел глядеть.
– Слыхал? – спросил он Илюху, едва тот успел переступить порог атаманской горницы.
– Нет, ничего пока не слыхал, – схитрил Зерщиков. – Я ж на хуторах обретаюсь нынче, далеко от людской молвы!
– То-то ж, что на хуторах!
Атаман был сам не свой. За голову обеими руками держался.
– Царские ярыжки в Москву побегли с доносом, не удалось наше дело втихую. Быть беде, Илюха!
Зерщиков глядел чертом, никакой беды над собой не чуял.
– Чего горевать, атаман! Кондрашка свое сделал, теперь за тобой очередь.
– То-то, что за мной! Мне за вас, дьяволов, нынче ответ перед царем держать!
«Это и я думал! – порадовался в душе Илюха. – Либо тебе, либо Кондрашке, а уж на шворке висеть…»
– То-то глупой ты, Лунька! – сказал Зерщиков. – Я-то думал, что ты с головой! Да теперь токо нам и повеселиться!
У атамана мокрое полотенце сползло на глаза, он его за конец сдернул, швырнул под лавку.
– Чего мелешь, Илья? Без твоих шуток голова кругом идет!
– Голове, ей положено на месте быть, чтобы о делах мозговать, – непримиримо сказал Зерщиков. – Ты сам-то, ай не сообразил, как надобно теперь исделать?
Атаман глянул на него исподлобья, испуганно, будто зимним ветром его ознобило.
– Чего надумал? – спросил он, не разжимая зубов.
– Мое дело – сторона… – опять схитрил Зерщиков.
– Ах, чертов лазутчик! Говори, не тяни за душу!
– Ты попервам загадку отгадай, Лукьян… – сказал Илюха, кося глазами. – Ежели по троих веревка плачет, так что двоим-то делать?
– Ты – что это? Что удумал, бес?!
– Да ничего я покуда не думал, а теперя приходится…
Атаман начал по горнице ходить из угла в угол, рыжий ус в рот заправил и прикусил. На лампадки оглянулся со вздохом.
– Крест целовали… – задумчиво сказал он.
Зерщиков стоял у подоконника, спиной к атаману, на свет белый смотрел. Не хотел света лишиться.
– Крест мы за войско целовали, за спасение, Лукьян…
И больше ничего не сказал лишнего.
Атаман волохатую голову обхватил растопыренными пальцами, стонать начал. Никак не мог он решиться на такое дело. А Зерщиков не вытерпел, припугнул:
– Гляди, Лунька! Не завыть бы тебе волком за овечью простоту! Время не терпит! Тут либо пан, либо пропал!
– О-о, господи! Чего делать-то? Царю челобитную писать?
– К царю с пустыми руками не ходят…
– Так чего же ты удумал, песий сын?
– А чего мне думать? Ты – атаман, ты и думай, как войско спасать. Долгорукого нету, избавились. А дальше перед государем надо оправдываться…
– Неужто Кондрашкиной головой?..
– Грех да беда на кого не живут, Лукьян! Решай! У Кондрата ныне триста беглых гультяев да десяток станичников верных, сила покуда малая, окромя ножей да сабель, ничего нет. Ну, может, еще дубье… Ежели успеешь, с тысячью казаков шутя возьмешь его и кровопролитья не будет. А царь за то усердие вины наши простит и Дон в покое оставит, – твердо и прямо глядя на Лукьяна, сказал Зерщиков. – Токо медлить никак нельзя, потому что беглые к нему гужом валят, через неделю их до тысячи будет, а то и больше. Труби поход! Круг собирай! А от Кондрашки на кругу отступись, как от изменника Дону, тогда и царь тебе поверит!
Дьяк исписал второй свиток, песочком присыпал и в трубку свернул. Отложил к дальнему подсвечнику. Спросил с леностью в голосе:
– И скоро ли тот отряд вы собрали?
Илюха в жутком бреду висел на дыбе, вывернутые руки торчали непривычно кверху, словно окороченные оглобли. Голова низко свисала, слипшиеся потом и кровью волосы закрывали распяленные от боли и ужаса глаза.
– Ско… – прохрипел он и подавился клейкой слюной. Пена изо рта пошла.
– Снимите его, – сказал дьяк.
«За измену правде пытки не бывает…» – с облегчением успел подумать Илья.
Бросили его на широкую скамью, окатили холодной водой. Он прозрел заново, увидал непочатый свиток на столе, две чадящие свечки. А за столом увидал не дьяка, а черта рогатого с козлиной бородкой, как у приказного. Черт оберегал от него какой-то заповедный вход – в рай, не то в преисподнюю.
– Ведомо ли тебе, вор, сколь домовитых казаков в том полку было? – спросил черт голосом приказного.
– Семьсот… – тупо кивнул Илья.
– Как же атаман Максимов не взял в тот раз вора Кондрашку? Сила-то на его стороне была?
– На его…
– И сеча промеж ними была?
– Не ведаю… Може, и была…
– Почто же вор Кондрашка ускользнул от кары справедливой в тот раз?
– Заговоренный он был. Галкой летал…
Голос осекся от сухости во рту. Илюхе дали напиться, он лязгнул зубами по медному краю ковша, окровавил воду.
– А може, его уведомил кто – перед той сечей? Булавина? – хитро спросил дьяк и перышко в чернилку сунул.
– Не ведаю…
– Могли же уведомить?
– Могли.
– Кто?
«Вот оно… Вот оно – самое страшное когда начнется… – подумал Зерщиков. – Тут иная измена и спрос иной…»
– Беглых много шныряло по Черкасску… – сказал он с безнадежностью в голосе.
– А доподлинно – кто?
Илья молчал. В плечах ныли вывернутые руки, огнем горела спина с сорванной кожей. А в жарком мангале, в белых, спекшихся углях калились зачем-то кузнечные клещи.
– Кто – подлинно?
Илья вздохнул, ожидая палача с длинником. Дьяк скособочил голову и, прикусив насторону язык, вывел на третьем свитке новую запись:
ТРЕТЬЯ ПРАВДА, ПРАВДА – ИСТИНА ПОДНОГОТНАЯ
После отложил перо и мигнул палачам. Но не длинники грозили теперь Илье. Его прикрутили на мокрой скамье ремнями, и тогда увидел он вблизи горячие клещи с белыми, искрящимися челюстями.
– Кто уведомил вора Кондрашку? – спросил черт.
Палач схватил Илью за ногу, и тотчас огненная, нестерпимая боль прострелила ногу насквозь, от ногтя до бедра, завязала смертным узлом внутренности. А на огненно-белых клещах он, словно в бреду, увидел прикипевший ноготь, словно пожелтевшую кожурку с кабакового семечка.
– Заворачивай другой ноготь! – сказал неумолимо черт.
Илья забился на мокрой скамье, тонкие ремни впились в тело. Из самой души у него пролился мокрый, обессиленный хрип. Он мотал головой.
– Кто уведомлял вора Кондрашку?
Щипцы опалили жаром и рванули ноготь с большого пальца.
– Я-а-а-а!!! – взвыл Зерщиков.
Голова упала, он потерял память.