Булавин управился в одну ночь.
Шульгин-городок, сожженный дотла воеводой князем Долгоруким, еще дымился головешками на осеннем, пронизывающем ветру, а сам воевода и стрельцы его в ту ночь куда-то пропали бесследно, хотя было их без малого тыща голов. И если бы не крикливое воронье, что с зарею начало кружиться в верховье ближнего оврага, заросшего диким кустарником, то и вовсе никто бы следов не нашел…
Кондратий велел погрузить пищали, и бердыши, и все стрелецкое имущество на колесные телеги и вьюки и отправить в потайное место близ Бахмутских солеварен, дабы оружия этого в Черкасске никто не усмотрел и не наболтал лишнего. Новопришлым гультяям атаман приказал расходиться по городкам и станицам, заметать следы. Сам же заперся в уцелевшей окраинной хате (говорят, князь Долгорукий оставил ее в целости, не пожег, чтобы на обратном пути было где переночевать) и начал составлять отписку атаману Максимову.
Грамоту Кондратий знал, но дело на этот раз было невозможно трудное: составить отписку так, чтобы чужой человек, завладавший ею по какому-нибудь непредвиденному случаю, ничего бы в ней не понял. И написал тако:
«…От Кондратия Булавина в Черкасской атаманам-молодцам Лукьяну Васильевичу, Илье Григорьевичу и Василию Поздееву с товарищи.
Ради того, чтоб войско наше прибывало, чтоб стоять нам всем вкупе за дом Пресвятые богородицы, за истинную христианскую веру и за благочестивого государя, порешили мы с вами заварить чистой соли, дабы соль ту сбывать. И пусть будет ведомо вам, атаманы-молодцы, что мы с товарищи все исполнили, как велено было нам, и соль вышла белая, как снег, на продажу. А посля того дела я всех работных гультяев отослал с миром и велел вдругорять им на Дон не ходить, дабы не гневить государя… А соль у меня вся сложена в укромное место у Бахмутской…»
Кондратий задумался, стал покусывать мягкое охвостье гусиного пера, посматривал в окошко с разорванным бычьим пузырем заместо казенной и дорогостоящей слюды. В окошко дуло, ветер был острый, как перед снегом.
Гультяи что-то не спешили расходиться. Жгли костры, жарили баранов, чистили ружья и точили сабли. Молодые бурлаки из окрестных городков собрались купно, под стенкой хаты, придумывали новую песню-побывальщину, как бывало во всяком походе.
Ветер заносил в сквозное оконце старинный запев:
Ой да, на заре-то было ранней, утренней,
На заре то было, вот, да на зорюшке,
Собирались они, все донские казачки,
Ой да, собирались они во единый круг,
Да во единый круг, а вот на зеленый луг…
«Ладно поют, – подумал Кондратий, прикусывая зубами мягкое перышко. – Так бы слушал и слушал их… А только час нынче не песенный, еще незнамо, куда та песня завернет!»
И в этом месте как раз пошли другие, незнаемые слова:
Собирались они ко дому князя-бояра,
Князя-бояра, да вот, Долгорукова…
Выносил он царску грамоту скорописную,
Да читал он казакам грамоту облыжную.
Ой да, вы послухайте, донские казачки,
Что написано-напечатано:
Ой да, как и всех-то стариков – казнить, вешать,
Молодых-то казачков во солдаты брать,
Малых деточек-малолеточек в Тихий Дон бросать,
А жен с девками – на боярский двор,
На боярский двор, на лихой позор…
«Ладно поют, дьяволы! – подумал Кондратий в задумчивости. – Но лучше б молчали про такое дело!»
Не успел он письма закончить, шум поднялся, песня за окном оборвалась. Закричали на разные голоса, засвистели казаки под окном, и просунулась патлатая голова вестового Васьки Шмеля.
– Батька! – завопил Шмель, радостно блестя глазами. – Батька, примай подмогу! С Хопра гультяи прут!
Кондратий распахнул двери и глазам не поверил.
Батюшки мои, куда же их теперича девать?
Толпа человек в триста окружала хату, грудилась к порогу. Заросшие диким волосом, в оборванных зипунах, злые и голодные мужики смотрели на него во все глаза, доверяясь с надеждой и радостью, потрясали самодельными пиками и дрекольем.
Булавин снял шапку, засмеялся:
– Откуда вас бог принес?
Загомонили, заорали разноголосо:
– С Медведицы!
– С Усть-Бузулука! С Воронежской Криуши!
– С Зотовского и Алексеевского городков! Сыщиков да ярыг перебили, к тебе пришли! Веди на бояр, атаман, много они нашей кровушки выпили!
– Здоров будь, батька!
«Вот так раз! А он-то думал, что всему делу конец…» Булавин оглядел толпу, сказал рассудительно:
– Завтра подумаем, как быть дальше. Утро вечера мудренее. А сейчас надобно балаганы строить, осень на дворе…
И обернулся к Василию Шмелю:
– Голодных накормить, голых одеть! У кого руки пустые – саблю дать либо рушницу!
Костры вокруг дымились, и оттуда наносило жареной бараниной. Толпа отхлынула, мужики занялись делом. А Булавин прикрыл двери и вернулся к столу.
Недописанную грамоту в Черкасск пробежал наскоро, хмуря брови, и разорвал в мелкие клочки. Иное теперь надо писать, подмоги просить. Ежели уж на Медведице и Воронежских верфях о нем слух пошел, так теперь со дня на день жди царских батальщиков. Заварилась каша…
Вестовой Васька принес на ужин обжаренную баранью ногу, сам уселся в уголку, напротив, и долго и пристально смотрел оттуда на атамана. Черные, лихие кудри свисали над ястребиным носом.
Булавин рвал крепкими зубами духовитую баранью лодыжку, молчал. Василию он доверял, знал парня еще с прошлого года, со скачек на Илюхиной пастьбе, да и неплохо отличился Шмель в ночном деле, когда брали втихую стрельцов. На этого мужичка можно положиться…
– Слышь, батька! А до Мурома мы дойдем? – вдруг спросил Шмель.
Булавин и жевать перестал, лодыжку на стол отбросил.
– Бона ты куда! – засмеялся он, ощерив крепкие, белые зубы. – А чего мы там не видели?
Шмель эту его шутку не принял, вздохнул только.
– Невеста у меня там осталась, у барина… – пожаловался он. – Три года живу на Дону, не мят не клят, а домой тянет, атаман! Барин у нас – собака, загрыз мужиков. Чуть чего – псовой сворой травит. Каждую девку перед свадьбой к себе на ночь берет…
– Чего же мужики ждут? Шли бы все к нам, – сказал Кондрат.
– Народец-то разный у нас, атаман. Один в лес глядит, а другой барину в глаза, как пес верный. Слова поперек не скажи! А кто на волю бежит, так того псари ловят и до смерти кнутами бьют…
Булавин смотрел на вострые глаза парня, на лихие кудри и ястребиный нос.
– А ты, значит, не побоялся?
– Я-то ушел, да ведь не каждый может. Тоже вся свора гончая за мной шла. В казаки идти – с жизнью надо прощаться, атаман.
– Как же ты сумел?
– Речка помогла, – сказал Шмель. – Прыгнул в воду, залез до пояса и жду. А гончие – ко мне, вплавь.
Лапами бьют по воде, на зубах пена… Страху натерпелся, господи! Доси поджилки трясутся!
– Не взяли они тебя?
– Так ведь у меня-то в руках топор был! – засмеялся Шмель. – Кабы на суше, так взяли б конечно, а на воде – нет… Ушел. А токо день и ночь про свою деревню думаю.
Кондратий принялся вновь за баранью лодыжку, Услышал, как заскрипел парень зубами, замычал, словно от боли.
– Будет время, Василий, и до Мурома доберемся!
А зараз ты отоспись да в Черкасск собирайся. Отписку мою повезешь атаману со старшинами…
Перед тем как ложиться спать, Василий заткнул сквозящее оконце охапкой сена. Сам расстелился на армяке у двери и долго лежал молча, глядя в темный потолок. Потом спросил глухо:
– Старшинам-то веришь, атаман? Али как?
Булавин лежал в переднем углу, на лавке. Вздохнул:
– Верю каждому зверю, Василий. Приходится. Наше дело такое.
– Ну-ну, – ответно вздохнул Шмель.
– А ты что, заметил чего?
– Да пока нет…
– Ну так спи, не бередь словами.
– Сон не идет, атаман…
– С чего бы?
– Да вот, взять хотя моего нынешнего хозяина… Все думаю! Умственный казак, ничего вроде бы. Но переменчив бывает и до того ушлый, семь пятниц у него на неделе…
Кондратий перекрестил рот в зевоте и отвернулся к стенке:
– Спи! Старшинам нынче тоже некуда податься, бояре на всех шворку накинуть хотят. Спи!