К полуночи исписал дьяк первый свиток сверху донизу. Исписал и прочел дважды, шевеля мохнатой губой.
И было написано там гладко и доподлинно, как великое воровство вершил на Дону, Нижней Волге и Слободской Украине вор и злодей Кондрашка Булавин. Как он, тать проклятый, не послушавшись атамана и домовитых старшин, учинил злодейство в Шульгин-городке, в одну ночь тихо и без ружей вырезал ножами-засапожниками и кривыми саблями тысячный отряд стрельцов и самого боярина Долгорукого не помиловал. А Зерщиков с Лукьяном Максимовым тогда собрали домовитых да разбили Кондрашку вместе с его сбродом мужицким, хотели его в полон взять и головой царю выдать. А Кондрашка-то успел заколдовать себя, черной галкой стал. Крыльями взмахнул, окаянный, полетел в Сечь к запорожцам подмоги просить. И привел с Запорожья в Пристанской городок на Хопре видимо-невидимо воровских людей, поплыл по Хопру и Дону, великой силой осадил Черкасск…
И так уж вышло – прокричали того вора Булавина войсковым атаманом, и возгорелся он дьявольскою мыслею идти с войском сбродным на Азов и Москву… И верные ему атаманы разбойные Хохлач, да Сенька Драный, да Никишка Голый, да Игнашка Некрасов зело преуспели, по всему Дону и Нижней Волге гуляли, бояр и царских людей нещадно били, Царицын и Камышин грабили, под Саратов и Воронеж подступали.
А Илюха Зерщиков – верный царю человек – предался Кондрашке с тайным умыслом: время подгадать, великий урон ему сделать, а после и с головой выдать.
И господь не оставил Илюху милостью. Вышла удача. О прошлом годе, ближе к осени, собрал Илюха верных своих людей – Тимоху Соколова, Степку Ананьина и многих иных старшин, – и защучили они Кондрашку Булавина с семьей в избе, осадили хоромы его, хотели живьем взять для царского суда и расправы. Но не дался он живым – бабу свою нареченную смерти предал по взаимному их согласию и дочку стрелил, а потом и себя – последней пулей. Так было.
А тело его выдали они полковнику Василию Долгорукому, коего царь послал на Дон великий сыск править и за брата казненного мстить…
Свечи тускло горели на столе, палачи дремали у порога. Ивовые длинники мокли в бочке. Дьяк покорно скрипел пером, и все ладно выходило.
Время от времени дьяк поднимал голову в черной скуфейке и до того жалостливо на Илюху буркалы уставлял, что сердце у Зерщикова подкатывало к самому горлу в сладкой истоме. Чудилось: прочтет утром дознание царь-батюшка, прослезится. И позовет к себе невинного раба своего, покается: «Виноват я перед тобою, Илья Григорьевич! Поторопился, ошибку дал! Будь отныне войсковым атаманом, служи верой и правдой, а я тебя милостью своей не забуду». И закричали первые кочета по всему Черкасску, полночь ударила.
И дьяк будто проснулся, отрезвел. Начал моргать часто тяжелыми веками, снова снял нагар со свечей. Заново грамоту перечитал на скорый взгляд с верхнего края до нижнего, шевеля мохнатой губой, сказал: «Так, так…» – и высморкался под стол.
После того вздохнул, пальцами хрустнул. Спросил так нежданно, будто никакого дознания еще и не было:
– А когда же ты, человече, скажешь хоть слово правды?
Пламя на свечах подпрыгнуло и задрожало, и вода в бочке хлюпнула.
– Правду истинную говорю!.. – закричал Зерщиков в страхе, потому что дремавшие до сей поры палачи уже хватали его.
Колесо скрипнуло, руки его просунулись в хомуты, а ноги зажала неподъемная колода на полу. И в другую сторону повернулось колесо, и тогда плечи у Ильи хрустнули, запылали огнем, будто их разворотили острым железом.
– Правду! Истину говорю-у!! – взвыл Илюха.
Дьяк не смотрел в его сторону. Только палачам мигнул:
– С колесом-то полегче… Попервам длинников ему…
А сам развернул новый свиток, озаглавил с нажимом:
ПРАВДА ВТОРАЯ, ПОДЛИННАЯ, НА ДЫБЕ И КОЛЕСЕ, В КОТОРОЙ ЕСТЬ ЛОЖЬ
Мокрый прут ожег напружиненные ребра Зерщикова, привел его в память. И по бугроватой, красной полосе от первого удара лег чуть наискосок новый рубец…
Зерщиков закричал в третий раз.
А дальше надо было говорить, сызнова все вспоминать – с того, первого вечера в атаманском доме.