Что-то особенное висело в воздухе, в атмосфере, какие-то флюиды или лучше – малюхасенькие нервные паутинки; все, вроде бы, было как обычно, но я-то знал, что папа должен за завтраком поговорить со мной. Я знал, как трудно ему будет начать, никогда раньше мы дома об этом не говорили, тем более что это была его идея, а я должен был либо одобрить ее, либо забраковать (неплохая роль, правда?), и меня бесило, что папа должен искать какой-то идиотский правильный ход для начала разговора. Мне кажется, я напрягся не меньше, чем он, но, как говорят (я заметил) журналисты, «помог случай». Керамические шестиугольники, на которые мама ставила горячие кастрюли и сковородки, напоминали (графически) молекулу. Я никогда не обращал на это никакого внимания (этого еще не хватало!), папа, я думаю, тоже, но на этот раз он заметил и сказал, чуть неестественно засмеявшись:
– Наша семнадцатая. Знаешь, кстати, у меня есть одна мысль.
В эту секунду я вдруг понял, что совсем забыл о том, что если папа сумеет придумать свою первую фразу (а он сумеет, любую – но сумеет), то вторую, ответную, придется придумывать мне, а я ее не знаю, не позаботился. Я так ясно ощутил вдруг, что не могу, не могу вот, и все тут, сказать ему: «Давай, посмотрим», или: «Слушаю тебя», или (бодрое): «Черт побери, ну-ка, валяй, сейчас разберемся», что совершенно для себя неожиданно схватил эту шестиугольную подставку и шмякнул ее об пол, тихо крикнув:
– Вот так же мы и ее, заразу семнадцатую, разломаем… а потом – перестроим!
Папа глядел на меня сумасшедшими, удивленными глазами, но его улыбка была уже нормальной, чуть ли не радостной. Само собой, мама влетела с кухни как пуля, услышав смертельный стон рушащегося домашнего хозяйства.
– Уронил, – сказал я. Папа добавил:
– Несчастный случай. Ничего, обойдемся, у нас их много.
Мама охнула для порядка и пошла заваривать чай, папа полез за бумагой и авторучкой, я собрал с полу черепки, мы сели рядом, и папа написал на листе бумаги длиннющую цепь Дейча-Лядова и подчеркнул нашу красавицу – семнадцатую и почему-то двадцать шестую, о которой раньше мы никогда и не думали.
– Ого! – сказал я. – И до двадцать шестой дошло дело?! А верно, она славная – усики, как у жучка?
– Усатенькая, – сказал папа. – Но на всякий случай можешь считать двадцать шестую условно.
Он не записал формулу, а изобразил вид семнадцатой крупно и отдельно от всей цепи, а двадцать шестую начертил таким же образом рядом.
– Итак, – сказал он. – Мы научились ломать семнадцатую, но не можем ее перестроить. Почти все комбинации внутри цепи самой семнадцатой никакого эффекта не дали. Конечно, можно варьировать и дальше, комбинаций еще достаточно, но чует мое сердце – ничего у нас не выйдет. Я предлагаю (он разорвал, сломал на чертежике семнадцатую) вот так и вот так. Мы включаем в ее цепь субъединицу двадцать шестой, она вполне монтируется. Остатки мы легко ликвидируем, понимаешь? В итоге – новая молекула, номер ее не важен, просто новая молекула, какая нам по качеству и нужна. А семнадцатая и двадцать шестая – тю-тю, исчезли за ненадобностью! – Он засмеялся очень легко и весело. – Ну, как?
Я думал несколько минут, положив подбородок на край стола. Собственно, вариант был идеальный, меня даже прошибла дрожь от мысли, что вот, наконец-то, и, главное, он все сам, сам, – готовенькая, новая, такая, какая нужна, молекула «ЭН» так и резвилась, так и сверкала у меня перед глазами, но…
– Видишь ли, – сказал я. – Молекула годится, ты прав, но субъединица двадцать шестой с семнадцатой не вяжется никак.
– Слушай, – сказал он. – Я уверен, ты упустил из виду новую «А-Люкс», ну, эту печку Ухтомского. Или ты ее вовсе не знаешь. Она идеально держит повышенное бэта-поле.
– Ой, пап!!! – обрадовался я. – Ну, конечно же, я знаю ее, вспомнил! Она была в твоей статье, верно?! Погоди, сейчас вникну, – сказал я. – Так, та-ак… н-да… – Я задумался. Он перестал улыбаться. – Н-да, – сказал я через минуту. – Так-то оно так, но… – И тогда уже выложил все до конца: – Но даже в бэта-поле нам не поднять ярусность до четырех, только до трех. Мне так кажется…
– Почему? Я задумался.
– Для этого, по-моему, средняя группа в семнадцатой слишком слаба, а она нам нужна, ее за здорово живешь не выкинешь, – сказал я.
Противно было это понять, но ничего не поделаешь, довод был веский. Мы долго молчали. Краем глаза я быстро поглядел на папу – какая-то серая тень мелькала по его лицу.
– Да, ты прав, – наконец, сказал он. – С этой «А-Люкс» вариант был единственный. Ты прав. Да, ничего не поделаешь. Я доложу в группе, что этот путь несостоятелен. Было решено, что раньше, чем считать на «Гигантах», я посоветуюсь с тобой. Теперь считать бессмысленно. Ну, ладно, я побежал. Пора.
И в этот момент (черт возьми, и зачем только эта мысль пришла мне в голову, вернее, не именно эта мысль, а мысль произнести ее вслух?!) что-то блеснуло у меня в голове, какой-то треск, щелчок – так всегда бывает, когда какое-нибудь серьезное, стоящее соображение внезапно, откуда ни возьмись врывается в меня…
– Смотри, пап! – сказал я и нарисовал семнадцатую молекулу, а внутри ее, прямо в ее пузе – двадцать шестую. – Занятно, правда? Понимаешь что к чему? Одна в одной, как матрешки. – Я поглядел на него, глаза его делались все больше и больше, наполняясь каким-то странным блеском.
– Видишь, что получается – абсолютно нужный нам эффект конечного результата. Нет, не лучше, чем в твоей идее, – такой же, но дело не в этом. Тем более, что одну в одну никак и не загнать, невозможно, вообще невероятно. Но сам замысел, а? Молекула в молекуле! А? Когда-нибудь сумеют!
Я так взвинтился от этой фантастической мысли, что позабыл про все на свете и глядел на него не отрываясь, ожидая, что он скажет.
Он понял все. Все то, что не должен был бы понять, узнать от меня, а я должен был бы скрыть от него – будь я поумнее, подогадливее.
– Да-а, это грандиозно, – сказал он чуть хрипловато. – Грандиозно! Наивысший класс. Очень крепкие у тебя мысли, малыш. Очень! Остается только преклоняться. Ну, пока. Мне пора.
Он стал быстро собирать портфель, но и как-то медленно одновременно, вяло.
Хлопнула дверь, потом взревела и промелькнула за окном наша «амфибия», и я долго еще сидел неподвижно, ошарашенный своей чертовой идеей, а еще больше – своей фантастической глупостью и неосторожностью, и какой-то противный привкус злобы на себя и на что-то еще появился у меня во рту.