Дед Макара Посмитного, Данила, был крепостным одного из наследников итальянца Джугастро, степного помещика в Черноморском крае, наделенного здесь землей при Екатерине. После отмены крепостного права Данила купил в рассрочку 10 десятин, за которые не смог выплатить до самой смерти. У него была щуплая фигура, клочок бороденки, визгливый голос. Он имел много детей — и к тому же это были сыновья, — и мысль, что им останется добро, была для Данилы невыносимой. Он с наслаждением грозился лишить их наследства.
Отец Макара, Анисим Данилович, отличался большим трудолюбием и жадностью. Мечта о богатстве вытягивала из него все. С живой обидой Макар Анисимович часто вспоминал один случай. Он уже был молодым самостоятельным мужиком с собственным имуществом, но еще жил при отце. У Макара была лошадь, но без упряжи и повозки. Собираясь строить свою хату, он как-то попросил у отца вторую лошадь, повозку и сбрую, чтобы ехать за лесом. Отец словно того и ждал. «Наживи свое! — сказал он радостно. — Потянись, как я тянулся». Макар пошел за сарай, сел там на камень и заплакал.
В Березовке, ставшей теперь райцентром, был знаменитый рынок дешевой рабочей силы. Крупные хозяйства немцев-колонистов и помещиков притягивали сюда массы батраков из малоземельных областей. Оседая здесь, они вызывали недовольство тех, кто пришел раньше. Садок не сажали, песен не пели, сказок не сказывали — жили, не пуская корней. Пыль улиц, не знающих травы и деревьев, угрюмое убожество низких, с плоскими крышами мазанок, вечная сухость голой степи вокруг — здесь складывался тот характер, от которого Макар плакал на камне за сараем. А и плакал-то о чем? «Тут же и моего немало вложено».
Восьми лет отец отправил его к отставному писарю в учение. Оно продолжалось недели три. Задав мальчишкам выводить палочки, писарь шел в лавку и отсутствовал до обеда. Возвращался пьяным, доставал из-под подушки наган и начинал палить в круг, нарисованный на стене глинобитной хаты. Дети бросались врассыпную. «Убьет или придурком сделает». — сказал отец. На том учеба для Макара кончилась и началась работа в поле. Однажды, погоняя лошадей, зазевался и упал без памяти: отец ударил чистиком между плеч. Потом отлил водой и добавил кнутом.
Мать Макара погибла на его глазах в 1905 году. Вся семья молотила хлеб на гурмане, мать веяла зерно и ссыпала его в мешки. Находил дождь, отец сердился, торопил, а она была беременна на последней неделе. Схватила мешок нести под навес, приподняла и уронила. Отец подскочил, схватил мешок и бросил ей на спину. Она упала и тут же, под хлынувшим дождем, родился мертвый ребенок. Через несколько дней умерла и она.
12 лет Макар пошел в батраки к колонисту Гуммелю. Был пастухом, потом погонщиком тяжелых немецких лошадей, после определился к помещику Вильгельму Келлеру, за которого в хозяйстве лютовал управляющий Козырский, и, наконец, на хутор Гладкий ездовым в имение братьев Гузов. Превратившийся в большое село, этот хутор под названием «Расцвет» теперь служит центральной усадьбой колхоза имени Макара Анисимовича Посмитного, на протяжении 50 лет бывшего здесь бессменным председателем.
В батраках он вел себя дерзко. С приказчиками — ругань, а то и драки. Недовольство накапливалось. Однажды он, Мороз и Ларион Сулима возили зерно. Дело было после дождя, телеги буксовали, волы и погонщики взмокли. Невдалеке от амбара его телега перевернулась, пятипудовые мешки оказались в луже. Темнело. С проклятиями и слезами на глазах Макар начал было их складывать. «Пропади оно пропадом! — сказал вдруг кто-то. — Бросай!» Весело и злобно матерясь, выпрягли быков и погнали в воловню. Мешки оставили в луже и на телегах, а быков таки пожалели. Прибывшие по вызову хозяев становой пристав и урядник увезли всех троих в «холодную». Через неделю началась первая мировая война, и прямо из «холодной» они пошли на фронт.
В 1917 году фронт развалился, и солдаты стали разбредаться по домам. Макар не мог сразу решить, что ему делать с подотчетным казенным имуществом: пулеметом «максим». Он получил его еще в четырнадцатом году вместе со званием ефрейтора и был — чего никогда не скрывал — очень горд. Потом дослужился до младшего унтера и должности командира пулеметного расчета. Мог стать в скором времени фельдфебелем. Помешало ранение и другие события, в результате которых надо вот было думать, куда девать пулемет.
Просто бросить — такой мысли не возникало.
В его натуре было и оставалось во всю дальнейшую жизнь — подобрать.
Пожилые колхозники вспоминают, как в конце двадцатых годов на одном поле долго лежал неизвестно кем и когда брошенный большой моток проволоки. Нести его на плечах — жалко плеч, везти на бричке — жалко лошадь. Так все и обходили ту проволоку, пока ее не заметил Макар. Он взвалил моток на плечи, и это, говорят, надо было видеть: медленно косолапя ногами в разбитых чоботах, обливаясь потом и негромко чертыхаясь, председатель колхоза нес тот моток несколько километров. Возле конторы бросил, постоял, отдуваясь, подумал и потащил дальше, на хозяйственный двор.
Примерно так тащился он тогда с пулеметом по ходам сообщений, по изрытому взрывами полю и удивлял встречных дурацким вопросом: где находится каптенармус с его складом. Склад оказался брошенным, каптенармус исчез. И опять по ходам сообщений и полем Макар побрел, разыскивая землянку взводного командира. «Да брось его, — сказал взводный. — Кому надо, подберет». Макар выполнил приказ, облегченно вздохнул и со спокойной душой отправился в долгий путь на Одессу.
О деде, прадеде, об отце и вообще о мужчинах, включая сюда и отставного писаря, и немцев-колонистов с их приказчиками, и даже совершенно мимолетных каптенармуса со взводным, и, конечно же, себя, Макар Анисимович всегда рассказывал в неизменном тоне грубоватого неодобрения, как бы добавляя, о чем бы ни говорил, одну и ту же фразу: «Все одним миром мазаны». Зато с какой же благодарной нежностью он отзывался о женщинах! Мать для него была и самая красивая, и самая умная, и самая даровитая. Она лучше всех и пела песни, и вышивала рушники, и вязала снопы. А после ее смерти самым светлым человеком для него стала панская кухарка Луиза в усадьбе Келлера. С заднего крыльца она часто угощала подростков-батраков пышками, хлебом с маслом, а больше всего Макару запомнилось какао. Луиза, по его словам, тоже была и красивая, и умная, и добрая.
Неизвестно, что вышло бы из Посмитного, не будь в его жизни такой матери, такой Луизы. Может, именно они виноваты в той гармоничной двойственности его натуры, которая раскрылась, когда он стал председателем колхоза. В хозяйстве, которым он руководил, рабочий день начинался раньше, а заканчивался позже, чем, пожалуй, в любом другом месте на Украине. Это шло от того, что заложили в Макара дед и отец. И впервые же на Украине здесь были введены выходные. Это шло от того, что заложила в Макара мать.
В селе, куда он вернулся с фронта, командовал отец. Раздавал помещичий хлеб и вещи беднякам и вдовам, с вызовом говорил, что готовится делить землю. С первого же дня все поставил на свои места: «Цепляйся за землю. На мою поглядывать нечего». Поделить ее поделили, но засеять не успели: пришли немцы, а с ними и бывшие хозяева. В Джугастрове появился управляющий Козырский, вскоре после него — сам помещик с небольшим вооруженным отрядом. По дворам искали поделенное имущество. Отец куда-то скрылся, и отвечать за него пришлось Макару. Его подвесили за скрученные руки к акации во дворе и стали бить. Когда потерял сознание, бросили на землю, отлили водой и продолжали. Пороли сильно, но добродушно, со смехом, возможно, потому, что комично выглядел дед Данила, бегающий вокруг, хватавшийся за голову и причитавший.
Где отец, Макар сообщить и не хотел, и не мог, потому что не знал. В каком месте спрятано оружие сельских фронтовиков — старых его друзей Лариона Сулимы, Прокопа Мороза, Кирилла Марчука — тоже не знал, потому что каждый прятал самостоятельно. Ночью он бежал из сарая, куда его поместили после порки, и первым, кого он встретил на следующий день в степи, был Прокоп Мороз, и первые слова, которыми они обменялись, были о земле: как же ее теперь брать? У Прокопа была с собой «лимонка», другая хранилась у Макара в огороде (в свое время провез ее запечатанной в хлеб через румынскую границу: может, придется где-нибудь швырнуть), а третья, вспомнили, есть у подростка Гаврилы Чабана. Решено было для начала взорвать Козырского вместе с его домом. «Посоветовались и решили», — рассказывал Макар Анисимович. В темноте пробрались к дому, спрятались в кустах перед окнами, дождались, когда Козырский потушил свет, и швырнули. Дом разворотило, крышу сорвало, а Козырского только приглушило.
Я спрашивал его:
— Макар Анисимович, а думали вы о том, что в других селах тоже есть свои Козырские? У них власть, сила — налетят, заступятся…
— Не. Не думал.
— А о людях в своем селе? Что Козырского взорвете — и ходу в степь, а люди останутся, и… что же с ними будет?
— Не. Если так думать, то никогда ничего не выйдет. Никакой революции.
После немцев были англичане, французы, греки, Деникин, Петлюра, Григорьев, Махно. И наконец, прогнали всех.
Пока они были, Макар пахал, сеял, молотил. Женился на джугастровской красавице Палажке. Родилось трое детей. В том не было расчета, а вышло, что вроде и был: когда утвердились Советы и поделили землю, ему на детей досталось 15 десятин. В двадцать втором году стянулся на лошадь, а плуг и борона уже были свои. Стал думать о хате, лепил ее с Палажкой из глины, соломы и камня. Вслед за тем начал откладывать на вторую лошадь, дальше — на корову, потом — на сеялку, косилку, веялку.
Управляться своими силами с 15 десятинами было трудно, но сдавать в аренду богатым мужикам, как другие, не сдавал. Был сух, черен, крупная голова на короткой шее поворачивалась легко, быстро и все чаще в одну сторону. Он смотрел туда, где, невидимые за холмами, стояли в степи усадьбы «красных хозяев». «Красный хозяин» — это 40 десятин, право нанимать батраков, возможность торговать хлебом.
Свободной земли кругом было много, и государство давало ее каждому, кто был в состоянии обрабатывать. Из Киевской, Полтавской и других губерний прибывали переселенцы. 17 семей привез из-под Киева Иван Гаврилович Шевченко. Они назвались ТОЗом «Земельный труд», расположились хутором невдалеке над балкой, получили добрый надел. Другая группа подолян явилась уже готовым ТОЗом, с собственной печатью, на которой было вырезано название: «Восходящее солнце». 14 семей. Им тоже — землю, кредит, место под хутор. Никакого общего хозяйства они вести не собирались, ТОЗ был липовым. Полученные деньги они распределили между собой, каждый поступает с ними, как хочет, землю отдали в аренду. Живут…
Надо что-то делать, прикидывали в Джугастрове. Сидеть сложа руки, когда из-под носа десятина за десятиной уплывает земля, которую, работая на помещиков, поливали своим потом еще деды, не по-хозяйски. В умах созревала одна комбинация…
— Дадут землю, а то и кредит.
— А работать как будем?
— Да как и до сих пор. Ты мне — лошадь, я тебе — плуг. Вспахали у тебя, поехали ко мне.
— Думаешь, разрешат?
— Другим разрешают.
— Те — не мы. А хлеб не заберут?
— У других не берут.
— Те — не мы. Им самим не хватает.
Такие шли разговоры все лето и осень 1923 года. Дело сводилось к тому, чтобы кто-нибудь поехал в земельный отдел и сказал: так, мол, и так, мы вот ТОЗ. А другие бы в случае чего подтвердили: ага, мы — ТОЗ. За два слова будет дополнительный надел и, возможно, деньги в долг.
В дело вошли только те, кто был уверен, что справится с ожидаемой прибавкой земли: середняки. Это были четыре брата Спирки, два Заворотнюка, два Барды, Ларион Сулима, Федот Коршемлюк, Антон Яковлев, Федот Музыка и Макар Посмитный — он единственный из них временами батраковал уже при новой власти. Назвались «Червоной Украиной», получили в четырех местах 180 гектаров земли.
Вопреки ожиданиям, одновременно с землей не был получен кредит. В уезде, наверное, решили малость выждать. Землей пусть пользуются, а мы, дескать, посмотрим, что у них выйдет. Пример других липовых ТОЗов, в которых кредиты пустили не на покупку сеялок-веялок и тягла, а разделили по семьям на обзавод, подсказывал властям быть осмотрительнее. Джугастровцы, надо полагать, не расстроились. Очевидно, по трезвом размышлении они решили, что получить сразу и землю и деньги было бы слишком жирно.
13 хозяйств, кроме плугов, мелкого инвентаря и жнеек, имели 22 лошади. Начали пахать. Новые наделы были в основном целиной. Из зимы лошади вышли слабыми, хорошей работы от них ждать не приходилось. Но пораньше запрягали, с умом погоняли, чаще давали отдых, и ни одна не пала. Вспахали за весну 113 гектаров. Сеяли месяц, много вручную, вразброс. А потом пошли дожди, и полезли бурьяны. Их пололи все лето, с зари до зари, женщины, дети и мужчины. Раньше мужчины за тяпки брались нечасто. У кого хватало лошадей и орудий, тот обходился ими, а у кого не хватало, сдавал поле в аренду и шел батраком к богатому хозяину, у которого полоть не приходилось.
Картина была, конечно, невиданная. Каждый день на рассвете 40 человек (именно столько насчитывалось в 13 семьях) выходят из села и направляются к одному полю. Ничего другого им не остается, во всяком случае, до осени. Земля-то уже вспахана и засеяна, и она-то, вместе вспаханная и засеянная, связывает всех круговой порукой. Не полей дожди, не вылезь столько сорняков, эта связь, может, и не стала бы сразу такой крепкой и наглядной.
Урожай собрали не меньший, чем единоличники. 40 пудов ячменя с гектара, 80 — кукурузы. Косили двумя жнейками и вручную. При дележе продукции и дохода за единицу приняли пару лошадей и двух основных работников. В какой семье больше, той соответственно добавляли, в какой меньше — недодавали. Все были удовлетворены.
Каждый прикидывал, что бы купить: лошадь или плуг, корову или леса. Нити, которые связывали их минувшей зимой, когда переживали, удастся ли заполучить землю, весной, когда ее пахали и засевали, летом, когда, не видя белого света, пололи, ближе к осени, когда убирали и делили урожай, — те туго натянутые нити теперь как бы провисли. Люди переводили дыхание. Каждый, занятый своим, не спешил думать о том, о чем, понимал, думать придется: продолжать ли жить ТОЗом. Хорошо бы решил кто-нибудь другой, а еще лучше — чтоб все образовалось как-нибудь само собой.
В этот момент Посмитный поставил вопрос о хуторе Гладком, том самом, где когда-то батраковал и где теперь временно располагалось небольшое подсобное хозяйство какой-то красноармейской части. Много очень хорошей и прежде замечательно ухоженной земли пустовало.
— Пойдем глянем? — предложил он двум своим приятелям — Лариону Сулиме и Федоту Музыке.
Увидели, приехав, два ободранных, но целых дома, пустую воловню, пересыхающий пруд и пустырь. Но какая кругом земля!
— Думаешь, отдадут? — спросили приятели.
— Отдадут, — сказал Макар. — Надо по-настоящему оформлять хозяйство и добиваться.
— Иначе не выйдет?
— Нет, ничего не выйдет. Надо оформлять. Примем новых людей, охотники есть, а в Джугастрове — где там развернуться?
К утру уже все знали новость: Макар Посмитный собрался ехать в Харьков (там была столица Украины), будет просить хутор Гладкий.
С этого начался его путь к тому Макару, каким его потом знали почти 50 лет.
Иван Иосифович Зарицкий, бывший комсомолец-активист, а теперь колхозный пенсионер, объяснял мне это дело Посмитного следующим образом:
— Он взял их в свои руки, когда заелись, и повел за собой. Взял — и больше не выпустил. Как самый среди них бедный. Никто не понимал, а он понял, как пролетарий.
— Что понял? — спросил я.
— Что государство вот-вот скажет? Не думайте, будто так всегда и будет. Все себе, а государству — хочу даю, хочу не даю. Дело двигалось в одну сторону. К колхозам. И он как пролетарий это почувствовал. Его заслуга, что не опоздал, иначе бы джугастровские хлебнули горя. Заелись бы еще больше, а потом я же их и раскулачивать пришел бы.
Из Харькова Макар вернулся с бумагой на владение половиной земли вокруг хутора Гладкого и на кредит. Через год в такое же время, после уборки, поехал снова и опять привез бумагу: на получение нового кредита. А кто привез, тому, естественно, и карты в руки. Он собрал людей, чтобы решить, как распорядиться деньгами. Соображения были разные, но их не высказывали прямо. Один говорил, что глиняная крыша его дома поросла бурьяном и не худо бы достать леса на стропила, другой — что никуда уже не годится плуг, третий — как это обидно, что в хозяйстве три работника, а лошадь одна. Взгляды скрещивались на Макаре, который сидел и молча то вынимал, то прятал назад в карман добытую в поездке бумагу. Он почему-то не отдал ее председателю Николаю Барде, не положил ее на середину стола — так, чтобы каждый мог протянуть руку и взять. Когда все выговорились, он сказал:
— Купим трактор.
— Ну что ж. И то дело.
Поехал в Березовку, внес задаток, вернулся с квитанцией, которая давала право послать одного человека в Одессу на курсы трактористов.
Никто бы не сказал ни слова против, если бы Макар решил пойти на курсы сам. Все было бы справедливо и понятно. Человек по собственному почину ездил и туда и сюда, стало быть, хотел что-то себе выездить — о чем тут спорить, что обсуждать? Но он опять собрал людей. Больше всех просился Иван Барда, брат председателя Николая Барды. Он клялся, что не будет спать, а с учебой совладает и работать потом станет лучше всех.
— Пусть едет, — сказал Посмитный, и опять его слово оказалось последним.
Так он сам себя назначил председателем, явочным порядком сменил на этом посту Николая Барду. Вскоре эта смена была закреплена официально.
Весной Иван вернулся с курсов, а вслед за ним на станцию пришел и трактор. Сняли с платформы, завели. Иван сел за руль, Макар примостился рядом. Выехали на дорогу, но она была покрыта грязью, и еще не исчезли за горизонтом станционные постройки, как трактор забуксовал. Макар толкал его руками, спиной, трещали кости, ходуном ходила грудь, но все было бесполезно. Тогда он решил бежать за лошадьми. Ивана оставил сторожить машину, а сам перемотал портянки и неторопливо, расчетливо, предвидя долгий путь, потрусил в степь. К утру вернулся с шестеркой лошадей. Кинулся запрягать их в трактор — Иван не дает: боится, что будут, увидев, смеяться люди. За ночь дорога подсохла, трактор немного подергался и пошел. Так они въехали в Джугастрово, впереди на тракторе — Иван, а сзади на шестерке лошадей — Макар. Встречать выбежало все село. Трактор проехал по улице и повернул на хутор Гладкий, где Макар решил образовать центральную усадьбу. Люди бежали следом.
Той весной Иван вспахал всю целину, прошелся даже по сенокосным и пастбищным угодьям, целиком взял на себя подготовку пара — первого в истории их хозяйства. В конце лета по этому пару посеяли пшеницу. Уродила она очень хорошо, по 130 пудов с гектара. Ее клин выходил на Большую Полтавскую дорогу, и богатый хлеб мог видеть каждый конный и пеший.
Уже после войны, когда имя Макара гремело на всю страну, в колхоз как-то приехали журналисты и собрали тех, кто состоял в Джугастровском ТОЗе с самого начала. Старики сидели за одним столом и вспоминали, как оно все было. Спорили, друг друга, как всегда в подобных случаях, поддевали: кого за слишком короткую память, кого за чересчур длинную.
— Макар, — сказал Николай Барда. — А ведь не ты был в ТОЗе первым головою.
— А кто же? — встрепенулись журналисты.
— Он знает, — со значением кивнул на Посмитного Барда.
Макар Анисимович спокойно улыбнулся.
— А чего ж ты не продолжал?
— Не такой был смелый, как ты. Ты в Харьков поехал… Сначала вроде ходоком, помнишь? А оно и получилось. Кто ходок, тот и голова. То ж так?
Вот почему не Николай Барда, а он, Макар Посмитный, вернувшись из Харькова с бумагой на кредит, собрал людей: по праву ходока. И вот почему они сошлись.
и вот почему оставили последним его слово («Купим трактор»): потому право ходока, командное положение ходока — одно из самых естественных и бесспорных прав и положений. Настоящим председателем надо родиться, но из чего — вот в чем вопрос. Из ходатая по общественным делам. Из человека, который тщится и умеет выйти во внешний мир и стать перед ним за интересы своего «прихода». Вышедший посланным и принесший добрые вести — благословен. Вышедший, как Макар, непосланным — благословен трижды. Потому что после этого его главенство люди принимают, как волю судьбы.
Посмитный действовал так, словно получил основательную подготовку в некоем учебном заведении, во всяком случае, так, будто за плечами у него был многолетний опыт руководства коллективным хозяйством. Казалось невероятным, что ничего этого не было.
Хозяйство, понял он сразу, не может существовать изолированно. Его положение и благополучие прямо зависят от того, насколько прочно и выгодно оно связано с «внешним миром». Устанавливать эти связи должен председатель. Тот, кто не умеет этого, может быть идеальным во всех других отношениях, но первым среди равных в колхозе быть не может и не должен.
Посмитный, далее, понял, что быть председателем — значит быть добытчиком: денег, машин, материалов — всего, что требуется. И ни на минуту не забывать, что самое лучшее руководство — это когда на положение в хозяйстве воздействуешь экономически, как сказали бы сейчас. Купленным трактором, которого не разрезать на части, Посмитный своих единоличников связал куда крепче, чем мог бы это сделать только при помощи своей воли. В двадцать седьмом году в соседнем ТОЗе «Земельный труд» тоже собирались купить трактор, но передумали, и весной председатель Иван Шевченко пришел к Макару:
— Одолжи ваш. Отпахаться надо.
— Я его уважал, — рассказывал Макар Анисимович, — но отказал. Не было расчета.
И опять же, как человек ты можешь быть способным отдать соседу последнюю рубаху, но как председатель ты ничего и никому не имеешь права отдать, если не уверен, что взамен получишь столько же, то есть если нет расчета меняться.
В 1927 году к Макару пришел Федор Серкизюк, тот самый, кто четыре года назад привез сюда из Подолии другой ТОЗ под названием «Восходящее солнце» с готовой печатью и бумагой на землю вблизи Джутастрова. Худой, усталый, обносившийся, стоял он перед Макаром, который спокойно, без удивления его рассматривал. Федору было больно и неловко. С ТОЗом у него ничего не вышло. Никто его не слушал, кредиты проедали, кое-как сговорил на трактор — пожадничали и купили старый, никуда не годный. Пришлось продавать. Продали с убытком, деньги опять же поделили, земля в аренде у кулаков. Федор предлагал объединиться. Член партии с 1918 года, единственный партиец на все хозяйства округи, он очень хорошо понимал, что рано или поздно дело кончится этим. Но сказать так не мог. Он пришел не агитировать Макара за объединение, не учить его по праву члена партии, а с последней надеждой найти, наконец, для своих 14 семей какой-то берег. Переругались, рассказывал он с тоской Макару, издергались от бедности и зависти: здесь все для них чужое, скучают, кидаются на всякий слух.
— Завидуют — то да, — сказал Макар, а сам думал об их земле, о том, что, если сойтись с ними в одно хозяйство, можно будет разжиться новым кредитом. Заложена конюшня, склад, свежая копейка будет к месту и ко времени.
Если не самым первым, то одним из самых первых в стране Посмитный понял также, что при ведении общего хозяйства вреднее всего уравниловка.
Как рассветало, он садился на лобогрейку и косил, пока было видно. Утром брал сажень и замерял, а замерив, говорил: «Вот это и есть норма». Потом принимался возить в стог снопы. Сосчитав количество возов, говорил: «Вот это и есть норма». Приходило время рыть ямы для силоса, он выбирал себе место и копал, пока было видно. Потом говорил: «Вот это и есть норма». И так по всем мужским работам. Каждая его норма не была рекордом, к которому долго готовятся и копят силы. Как и все, он работал ежедневно, и сил ему требовалось на каждый день одинаково. Другое дело, что он лучше многих умел, натянув с утра на лоб фуражку, только вечером сдвинуть ее на затылок.
Когда касалось таких преимущественно женских работ, как, скажем, прополка, он объявлял жене: «Палажко, сьодни приду тебя мерять». Приходил, мерял, сколько она прополола, и говорил: «Вот это, бабы, и есть норма». Их, Макара и Палажки, нормы держались не годами и пятилетками, а десятилетиями. Но если Макар свои выполнял до конца тридцатых годов, одновременно оставаясь председателем, то Палажка свои — до начала пятидесятых. Только в 1963 году он встал на общем собрании и сказал:
— Товарищи, вы все знаете мою жинку Палажку. Она с первого дня в колхозе и как работает — тоже знаете. А сейчас стала стара, и здоровье не то. Может, отпустим ее на пенсию?
Люди в зале поднялись и зааплодировали.
У нес на Макара была одна большая обида. В 1949 году 43 человека из колхоза были награждены орденами и медалями, в том числе 11 — Золотыми Звездами. Среди Героев был Макар, а жены его не оказалось даже среди орденоносцев.
— Другим дал, — сказала она ему прилюдно, — а мне, значит, как своей, не надо? Знала б, развелась.
До того, как ТОЗ в 1928 году перешел на Устав сельхозартели, практической нужды устанавливать нормы выработки, в общем, не было. Доход делили в конце года, глядя на то, сколько человек и лошадей выставляла семья в поле. Дней, проведенных каждым на работе, не считали. Что прогул без уважительной причины невозможен, разумелось само собой. Что каждый пашет, косит, возит в полную свою силу, тоже разумелось само собой.
Каким же зорким и трезвым надо было быть человеком, чтобы понять: если так все и оставить, если ничего больше не придумать, то это почти семейное согласие скоро кончится. Оно не сможет долго держаться само собой — под лежачий камень вода не течет. Нужно было очень хорошо знать человеческую природу, понимать, что человек хочет не только быть, как все, а и отличаться от всех, чтобы его выделяли, видели разницу между ним и соседом и чтоб от этого ему была какая-то польза, какое-то поощрение. А это невозможно, если для сравнения нет конкретной мерки.
Мерка нужна, ладно, но где ее взять, как установить? По кому-то самому старательному? Так все стараются. Макар додумался, что лучше всего мерять самому. Это шло от несокрушимого здравого смысла, от уверенности, что будь тут хоть тысячу раз коллектив, без кого-то одного, главного, первого все равно не обойтись. А что мерять надо по себе — это шло от совести и щепетильности, но, кажется, не только. Он, очевидно, чувствовал, что если мерять не по себе, то ему будет суждена не жизнь председателя, а жизнь начальника. Он хотел быть — очень хотел, страстно хотел — быть силой, властью, хозяином, но только не начальником.
Эту разницу Посмитный чувствовал, как никто другой.
Летом 1933 года налетел суховей. Поля стали желтыми задолго до уборки. Высохли травы, исчезла вода в ручьях, прудах, колодцах. По степи бродили бездомные лошади, нечем было кормить коров, свиней, птицу. Беда не приходит одна, земля во многих колхозах была плохо вспахана осенью, небрежно подготовлена весной, кое-как засеяна. Председателей торопили. Кто управлялся быстрее, тех хвалили в газетах, на совещаниях в райцентре. Председатели старались. Все это было им внове — отвечать за хозяйство, постоянно быть в центре внимания: героем, если обогнал соседа, опозоренным, если отстал. И выросло: где по 15, где по 20 пудов на гектаре. Чуть больше, чем сеяли. Да и того не смогли убрать до холодов: хлеба ушли под снег.
Макар со своими людьми намолотил по 16 центнеров пшеницы с гектара. 100 пудов. Они не верили глазам: 20 пудов во всех других колхозах, в целом районе и 100 пудов — у них. Та же земля, тот же суховей.
Разница была только в том, что, когда налегали предыдущим летом на пары, а осенью на зябь, когда рыхлили и боронили весной, никому не приходило в голову, что делать это можно спустя рукава, второпях, лишь бы не влетело Макару в Березовке.
По первому снегу председателей колхозов созвали в село Онорвевку. Из Москвы приехал представитель. Он поднимал каждого и спрашивал, сколько уродило, сколько отправлено государству, сколько ушло под снег. Картина вырисовывалась отчаянная. Веем было ясно, что, как ни скрести, больше ничего не наскребешь. За окнами сельсовета, где происходило совещание, дул ветер, летел смешанный с пылью снег. Макар тихо сидел сзади всех, втянув голову в воротник старого кожуха, выпрошенного у деда за неимением своего.
— Сколько сдал? — дошла до него очередь.
— Одиннадцать с половиной центнеров с гектара.
— Сколько?!.
— Одиннадцать с половиной.
— А намолотил?
— Всех зерновых тринадцать.
— Дай сюда квитанции.
Квитанций у Макара с собой не было, оставил дома. Представитель велел привезти. Макар вышел, сел на лошадь. Впереди было четыре километра пути, а еще дальше впереди — зима. Он знал, какая она будет, и потому не гнал лошадь, берег ее силы.
В сельсовете ждали. Часа через полтора Макар вернулся. Представитель с нетерпением смотрел, как он расстегивает кожух, достает из-за пазухи документы. Подбежал, почти вырвал их из рук.
— Ты герой, — сказал по прочтении. — Перед тобой надо на колени встать.
Макар молчал. Он слушал, что теперь ему придется ехать в Одессу на областной слет ударников, и не слушал. В ушах стоял вой ветра в голой, без огонька степи, по которой только что протрясся в седле восемь километров, и придется снова трястись четыре. Было жалко лошадь.
Так впервые к нему пришла и уже не отступила слава.
До отъезда в Одессу он успел собрать людей и послать в поле, к скирдам, молотить солому, один раз уже обмолоченную. Потом организовал общую столовую. Установил порядок: первыми едят дети.
На слете в Одессе он узнал, что больше, чем его колхоз, не вырастил и не сдал государству ни один колхоз области. За это был назначен к поездке в Москву, на Первый Всесоюзный съезд колхозников-ударников. Палажка собрала торбу, починила кожух…
Макара выбрали в президиум и даже позвали на трибуну. Это было на четвертый день. Макар вышел на трибуну без бумажки. Готовым было только настроение. Его создавали звучащие в каждой речи на съезде слова: кулак, саботажник, лодырь, распознать и обезвредить. В памяти Макара сам собой всплыл один ненавистный ему человек. Это был Христюк, по своей воле расстриженный священник. Хорошо грамотный, сильный в слове и в полевой работе, он приехал с подолянским ТОЗом. Тихо хозяйствовал, пока не пришлось объединяться с колхозом Посмитного.
— Человека, — рассказывал Макар с трибуны, — сразу не узнаешь, шо то за людына. Мы полтора месяца смотрели и аж тогда увидели…
Христюк был за то, чтобы кредит, предоставленный по случаю объединения, распределить, как привыкли подоляне, между семей. В хозяйстве получился раскол. Макара, когда он доискался, кто мутит воду, затрясло. Дело шло о том самом кредите, которым он так рассчитывал поправить общие дела. Надо было что-то делать. Но что? Мысль подал комсомольский секретарь Иван Зарицкий. «Судить надо», — сказал он. Сам же на том суде выступил обвинителем. Христюка решили выселить за пределы колхоза.
Сказал Макар на съезде и о сыновьях своего врага: что они вписались в комсомол и хорошо работают. Вспомнил ли вдруг, где он выступает, и подумал об их судьбе или просто так пришлось к слову, но сказал.
В перерыве к нему подошел Буденный. Его интересовало, есть ли в колхозе породистые лошади. Породистых лошадей, к сожалению, не было, но Макар обещал их завести.
Здесь, на съезде, он впервые ощутил, что значит быть отмеченным, одобренным, выделенным из общего ряда — быть известным. Это было совершенно особое, новое чувство, и оно ему очень понравилось. Пробудился и никогда потом уже не пропадал вкус к тому, чтобы подходить под мерки, с помощью которых отбирает себе людей слава. Продолжать быть преданным Советской власти: таким преданным, каким чувствовал себя, когда три дня и три ночи, боясь, что люди передумают жить колхозом, сторожил в тридцатом году общественный амбар. Как можно лучше выполнять все планы. А особенно планы заготовок. И заготовок перво-наперво хлебных.
Еще на съезде было сказано, что колхозники должны жить зажиточно. Макар это тоже запомнил. Вернувшись домой, он собрал людей и объявил: имеется, мол, такое указание, что если нет у кого пока коровы, то самое малое через год должна быть. И что самое малое через год, он обещает, будет.
— И как? — спрашивал я. — Была через год?
— В каждой семье, — самодовольно выпячивал он губы.
В 1935 году построили и первые несколько домов. Встал вопрос: кого в них поселять? Тех, кто лучше других трудился, или тех, кто больше всех нуждался? Не отвергая оба эти критерия, Макар Анисимович предложил следующее: поселять тех из наиболее нуждающихся, кто лучше всех трудится, но у кого в семье, кроме того, было больше детей-школьников. Вот о таких решениях во всю его жизнь и говорили: «До этого додуматься мог только Макар». В таких решениях и проявлялась во всем блеске его необыкновенная личность, ее обаяние. Не просто у кого больше детей, а детей-школьников… «Чтобы было им где готовить уроки: им же задают, с них же спрашивают», — говорил он на собрании, которое распределяло жилплощадь.
В большинстве колхозов страны люди до сих пор строят жилые дома каждый сам себе, это их частное дело. Правление помогает, больше или меньше, но только помогает: некоторыми материалами, транспортом, ссудой. Правление же колхоза, руководимое Посмитным, строительство жилых домов для колхозников взяло на себя с самого начала, с того времени, как появилась первая малейшая возможность, — в 1934 году. Это была очень серьезная, принципиальная добавка в представления о том, что такое колхоз и для чего он существует. Иметь крышу над головой — важнейшая, вечная потребность человека, первейшее дело жизни для того, у кого крыши над головой нет или она прохудилась. Легко представить себе отношение человека к колхозу, который берет на себя это первейшее дело его жизни, — отношение вообще и в 1935 году в частности.
К нынешним дням в «Расцвете» установился следующий, редкий по своей разумности и проницательности порядок. Если вы решили иметь новый дом, вы подаете об этом заявление в правление колхоза. В заявлении указываете желательный размер дома (можете приложить чертеж) и сколько денег предполагаете внести в колхозную кассу в качестве первого взноса. Денег для начала должно быть не меньше 800—1000 рублей. Все остальное — дело колхозной строительной бригады и столярно-плотницкой мастерской. Если заявление подано весной, к концу лета дом будет полностью готов; и за все это время вы можете ни разу не появляться на строительстве.
Это, однако, только часть установленного порядка. Следующая часть касается отношений купли-продажи такого дома. Например, вы решили уйти из колхоза. Вас никто не держит. У Посмитного издавна сложилась как-то так, что он никому не чинил препятствии к выезду. Уговаривать — уговаривал, тянуть с решением, бывало, тянул, но применять для закрепления кадров все возрастающую силу своего авторитета, свою власть не применял. Он знал, что те блага и условия, которые имеет в его хозяйстве человек, — лучшая гарантия того, что нужное количество постоянных рабочих рук будет всегда. Временами, правда, приходилось нанимать много сезонников, и Посмитный шел на это не только спокойно, но и с расчетом: они разносили по Украине славу его колхоза.
Итак, вы решили в связи с выездом продать свой дом, нашли покупателя. Правление колхоза назначает комиссию, которая определяет стоимость вашего хозяйства. Учитывает все, вплоть до каждого фруктового дерева и виноградного куста. Деньги вы получаете не из рук покупателя, а из колхозной кассы. После этого уже не вы, а правление решает, кому продать хозяйство, то есть кого принять в члены колхоза: того ли, с кем сговорились вы, или кого-нибудь другого.
Таким образом Посмитный добивался очень многого. Во-первых, притока новых людей и возможности выбирать среди них наиболее подходящих. Не всякий приехавший, могущий сразу же выложить полную сумму за хозяйство, обязательно нужен колхозу. У иного за душой какая-то тысяча рублей, а работник в нем видится как раз тот, который требуется. Давая ему рассрочку, сразу поселяя его в готовое «гнездо», Посмитный получал колхозника, о котором мог с большой долей уверенности сказать: этот оседает надолго и трудиться будет хорошо, ведь ему предстоит выплачивать за дом, а кроме того, он будет испытывать чувство благодарности, будет наглядно видеть и сознавать преимущества жизни именно в таком коллективном хозяйстве.
Второе, что давал и дает этот порядок селу, еще интереснее и в чем-то важнее. Он автоматически устанавливал нормальные, здоровые отношения на внутридеревенском рынке. Известно, что дома в селах, где есть крупные, перспективные колхозы, стоят дорого. Во всяком случае, продающий получает намного больше, чем вложил. От этого страдают как раз те люди, которые хотят жить в селе, те, в ком больше всего нуждается колхоз. Цена дома определяет, далее, и цену всех других мелких внутридеревенских услуг: например, ремонтных работ. Так создается несправедливое неравенство, то есть такое, в основе которого не только мастерство, трудолюбие и добросовестность, но и моменты, не имеющие к этому отношения. Вдова (а сколько их стало после войны!) общественному хозяйству может давать куда больше, работая, скажем, дояркой, чем иной кое-как умеющий класть печки мужчина, а живет она хуже, все ей достается труднее.
Полностью устранить подобные различия Посмитный, естественно, был не в силах, но сделал он для этого за свою жизнь очень много. Уголь, дрова, оконное стекло, гвозди, даже банки с крышками для консервирования — практически за всем, что нужно в крестьянском быту и что подчас самостоятельно достать человеку трудно и накладно, колхозники с первых лет привыкли обращаться в правление, к Макару.
Если иметь в виду те материальные и организационно-воспитательные результаты деятельности Посмитного, которые можно легко обнаружить в хозяйстве сейчас, то надо сказать, что главное он сделал в послевоенные годы: сороковые, пятидесятые и шестидесятые. Но как председатель он сформировался уже до войны. Вернее было бы выразиться по-другому: к концу тридцатых годов Посмитный уже сформировал такое коллективное хозяйство, которое даже сейчас, с точки зрения семидесятых годов, мы вправе называть современным. Он придал ему черты, которые в наши дни разумеются сами собой, считаются обычными, типичными признаками всякого хорошего колхоза. Требуется уже усилие памяти и определенные знания, чтобы понять: эти черты, эти качества существовали не всегда, за каждой из них и за каждым из них стоял свой первооткрыватель.
Причем речь идет не о первооткрывателях-теоретиках, не о людях, которые путем размышления над природ и колхоза вывели необходимые признаки полноценной жизни этого сложнейшего и интереснейшего общественного организма, но о людях, которые действовали практически, на деле утверждали новые явления, часто даже и не отдавая себе в том отчета.
Деятельность колхоза оценивалась и оценивается главным образом по тому, как он выполняет свои обязанности перед государством, то есть планы продажи продуктов. Соответственно с этим своим основным интересом оно, государство, воздействовало и воздействует на проводимую колхозом политику капитальных вложений, организацию производства, систему материальной заинтересованности и так далее. Это необходимо и естественно.
Но если хозяйство, его руководитель в частности (а то и не в частности, а прежде всего), будет жить только мыслью и заботой о том, чтобы исправно выполнять свои обязанности перед государством, хорошего, пригодного для нормальной жизни людей колхоза не получится. Существует много вещей, делать которые государство или не обязывает совсем, или обязывает не так строго, как продавать хлеб, но делать которые очень важно, — более того, от которых в конечном счете зависит количество и качество производимой колхозом продукции.
Сейчас это прописная истина, но кто-то по ней должен был начать жить первым, и среди первых был Макар Анисимович Посмитный, его колхоз.
В 1929 году, весной, подула первая на его взрослой памяти черная буря. Среди дня притухло, покраснело солнце, над землей летел чернозем, превратившийся в пыль, вырванные с корнями молодые деревца и почти все, что к тому времени было посеяно и взошло. В овраги, лощины, пересохшие русла ручьев нанесло песка, и кое-где они исчезли. К концу того же лета Макар вывел колхоз сажать первую лесную полосу. Сил, времени и посадочного материала хватило на шесть километров. С тех пор прибавляли каждый год — когда столько же, когда немного меньше. Воду возили в бочках, поливали из ведер. В 1934 году подула вторая буря. Опять поднялись и куда-то полетели посевы. Но одно поле было спасено — то, которое окаймляла лесная полоса, заложенная пять лет назад.
Одновременно сажали сады и виноградники. Это дело любили и хорошо в нем понимали переселенцы. Местные к нему были равнодушны, и решение о том, что вокруг каждого дома должен быть сад, Макару пришлось проводить через общее собрание. Сам он вкус ко всему зеленеющему и цветущему почувствовал случайно. Как-то ранней весной заглянул на хутор, где в ТОЗе председательствовал Иван Семенович Коваленко. Тот, окруженный девушками и молодыми женщинами, перебирал семена цветов. Макар посмотрел, послушал, несколько удивился тому, с каким серьезным, «научным» выражением лица Коваленко объясняет про эти цветы, и вернулся к себе. Здесь он впервые задумался, что хутор у него хоть и чистый, а голый, как колено, и если б не жара летом и не мороз зимой, то разобрать, что за время года на дворе, было бы невозможно.
К началу войны в колхозе уже было около 30 километров лесополос, 8 гектаров сада и виноградник, дававший по 100 центнеров с гектара. Был небольшой сад и при каждом доме. Когда подходило время, Посмитный отправлялся в питомник за саженцами и лично развозил их потом по дворам. Привезет, оставит и скажет хозяину: «Вот так, к утру шоб було посажено». Утром ходил проверять.
Это все была самодеятельность, то есть деятельность, не являвшаяся обязательной. Вкус к ней в Посмитном связывался с тягой к самостоятельности, к тому, чтобы думать обо всем своей головой в по-своему решать. Важнейшее из его решений — решение о самом себе, выбор образа жизни и поведения в колхозе, того образа, по которому мы до сих пор можем безошибочно судить, что такое настоящий председатель колхоза. Раз и навсегда он лишил себя и свою семью каких бы то ни было привилегий. В материальном и бытовом плане он оставался рядовым колхозником, обыкновенным крестьянином. У него было шестеро детей, а жена продолжала работать в поле. Как-то пропал двухлетний Виктор. Прибежала с поля, заметалась по огородам мать, прилетел на двуколке отец, бросили работу люди. Нашли далеко в карьере: спал на камнях; принесли. Детей Макар не бил, виделся с ними и говорил мало, но всегда о них помнил и судьбу им готовил особую. Да ничего он, правильнее сказать, и не готовил. Как сам когда-то двенадцати лет погонщиком лошадей — «Держусь за уздечку, конь махнет головой, и я лечу», — так и дети. Только не с двенадцати, а с девяти, с десяти. В том не было обдуманного расчета сделать из них крестьян. Что они родились ими и умрут — это разумелось само собой.
Питались не лучше других, ели не приготовленное как следует, не поданное — кто там будет готовить и подавать, если мать с зари до зари в поле, — а работали больше. Не всегда это было в удовольствие; и когда где-нибудь люди начинали сетовать на норму, дети Макара сетовали тоже. И когда кто-нибудь начинал гордиться заработком, дети Макара гордились тоже. Что же до него самого, то и он всегда открыто делился на людях своей радостью, если получал много, и разочарованием, если получал меньше, чем хотелось. В 1948 году уговаривал пообедать заехавшего в колхоз одного из тогдашних руководителей Украины: «Думаете, нечем угостить? Так я ж один семьсот пудов хлеба получил!»
А так как положение его детей в селе ничем не отличалось от положения других, то и желания возникали одинаковые. Где-то лет до 15–16 им казалось, что, кроме их колхоза, и мира нет, где и жить, если не здесь. А потом перед глазами возникал образ города. Первым это пережил старший, Михаил. Как он рвался в аэроклуб! Тридцатые годы, Чкалов, Осоавиахим. А тут лобогрейка, которую с закрытыми глазами разобрать и собрать для него пара пустяков, трактор, о котором он тоже знает и на котором умеет все, грузовичок-полуторка.
Отец, однако, не пустил. Смириться с этим Михаилу было труднее, чем другим. Иного держит и утешает мысль о стариках родителях, которым надо помогать, о младших братьях и сестрах, которых нужно вывести в люди, а у него не было этой отдушины — со всем мог справиться отец. Что считалось достатком, как пришло в тридцать четвертом году, так и не уходило. В том году Макар впервые надел костюм и пальто, и Палажка, сама в шелковом платье и туфлях, надетых тоже впервые, всплеснула руками: «Ты ли это?»
Главное свое назначение как председателя Посмитный видел в том, чтобы хорошо устроить жизнь людей, своих односельчан.
Он не был тем, что называется «хозяйственник» или «производственник», к нему скорее относятся слова «хозяин» или «глава семьи». Не случайно, например, ничего не вышло с выдвижением его в 1939 году на работу председателем райисполкома. Выдвинуть, правда, выдвинули, но через год он вернулся назад в колхоз.
— Ну как? — спрашивали его.
— Шо то за работа? — отвечал он мрачно. — Приходишь к девяти часам…
— Ну все же: как? — допытывались любопытные.
— Та с кем там и шо делать? — отвечал он еще мрачнее. — Это ж не колхоз.
В 1941 году, летом, он пошел на фронт. В армию его не призывали: не успели, — считал он. Немецкие войска уже были недалеко от села, когда он поджег, какой не успели скосить, хлеб, запряг лошадей и поехал в направлении Запорожья. Направление выбрал сам. Подчиняться уже было некому. В Пологах встретил первую красноармейскую часть, но, безоружного, в строй его не поставили. Не помог и мандат депутата Верховного Совета СССР.
— Тогда хоть лошадей возьмите, — возмутился Макар.
Лошадей у него забрали. А сам он уже пешком пошел в Геническ. Оттуда попал на Перекоп, рыл там траншеи. После поплыл по Дону в Ростов, дальше поездом на Волгу, и только там был взят в армию. В боях впервые участвовал под Можайском, подносчиком снарядов.
Под Великими Луками его ранило, к тому времени он уже был командиром орудийного расчета. «Такое было место, — рассказывал Посмитный, — что страшно обстреливали, и за обедом ходили все по очереди. Иду, а тут самолет. Думал, что наш, а он немецкий. Прострочил — и, чую, попал в щеку. В медсанбате пощупал и давай бежать назад. Ранение не сильное, думаю, если в тыл направят, а там доглядятся и «Шо ж ты, — скажут, — такой-сякой?..» Тогда разговор короткий: лучше уж от немецкой пули…»
На фронте у него было два друга, Федорин и Ташланов, оба русские, первый — учитель из Рязанской области, второй — рабочий из Сибири. Они состояли в его орудийном расчете. Посмитный любил рассказывать, как выдвинул «на повышение» Федорина. Надо было менять батарейного интенданта (Макар Анисимович называл его по-колхозному — «кладовщиком»), и он вспомнил: «Постой, у меня учитель есть, таскает снаряды. Я, считай, неграмотный — и командир, а тут такой человек у меня номером — надо выдвинуть». После войны, все годы до самой смерти, он переписывался и с Федориным, и с Ташлановым, ездил с женой к ним в гости, принимал их у себя.
За годы, что он провел на войне, село позеленело, деревья разрослись, заматерели. Он вернулся в ноябре 1945 года, и ему было непривычно идти по толстому, мягкому слою нападавших листьев. На третий день его вновь избрали председателем, а на четвертый, в воскресенье, он вывел людей закладывать новый сад.
Первая послевоенная весна была очень трудной. Озимь вся пропала. Он знал еще осенью, что пропадет, — как только вернулся с фронта и посмотрел. Они стояли среди поля и подавленно молчали — он, ссутулившийся, в обтерханной шинели, и девушка 20 лет, бригадир военной поры, несравненная Серафима Березовская.
— Сеяли поздно, — роняла она слова и виновато втягивала голову. — Сил не было. Бабы да коровы. Ну шо ж я могла, Макаре Онисимовичу?! — ломала она задубевшие руки.
В подвернутые рукава телогрейки задувал ветер. У Макара разрывалось сердце. Золотых людей, лучших своих бригадиров — Федота Музыку, Лариона Сулиму, Захара Бойченко, — двужильных, умных, хитрющих хозяев не нашел он дома. Кто под Сталинградом, кто под Москвой, кто в Пруссии… Там где-то навсегда остался и отец этой девчонки. В сорок первом году ей было 14 лет. В сорок третьем пришла похоронная. На руках Серафимы была больная мать, трое младших в семье.
Озимь вся пропала, а весной ударила сушь. Что же он сделал? Первое, что он сделал, — это увеличил нормы на посевных работах. Сам себя проклиная за жестокую свою сообразительность, стиснув зубы, увеличил те нормы, которые еще до войны, когда были целы и здоровы мужчины, стали легендарными. Но что же он сделал второе? А второе он сделал то, что, не разжимая зубы, объявил: кто выполнит за посевную полторы нормы, тот получит кабана. Большого кабана. Кто меньше полутора, но больше одной — тоже кабана. Среднего. Кто просто норму — кабан малый. «Макар! — в яростном изумлении закричали бабы. — Где ж ты их возьмешь?!» — «То мое дело. Работайте».
Какую, где в то время было найти, придумать радость? А он нашел, придумал, себе и людям согрел сердце сказочным видением: вот отсеялись, умылись — и приходит мужик выбирать кабана. С ним жинка, дети, комиссия от правления, а они лежат себе в загородке — боровы, один другого тяжче! То б ехать в Березовку, покупать поросенка, думать, чем его, ненасытного, визжащего, кормить, обрывать руки пудовыми чугунами с пойлом, а тут он уже готовый, выросший.
Самого большого получил Филипп Сербул, а старались все. Филипп засевал по восемь-девять гектаров в сутки, и о качестве его работы нельзя было сказать худого слова.
За всю весну и лето прошел один дождь, да и тот стороной, чуть побрызгал на клин проса. Такой засухи не было 50 лет, даже в двадцать первом году. Но тогда едва собрали семена, а теперь по 80 пудов озимой пшеницы на пару и по 60 яровой. Полностью выполнила хлебосдачу, На трудодень распределили по килограмму зерна и по 3 рубля 30 копеек денег. По тому году это было неправдоподобно много.
А в конце уборки, когда люди, коровы и лошади вот-вот, казалось, упадут после страшного напряжения весны и лета, Посмитный все с той же Серафимой Березовской поделился мыслью, от которой самому было не по себе. Он решил, что ни один клочок земли не оставит невспаханным до весны — поднять всю зябь сейчас. На последнем издыхании, но всю и сейчас. Серафима побледнела. Земля за полгода стала камнем… «Лошадей чаще выпрягать, людей подменять, — бормотал Макар. — Кормить на поле будем, ситра достану, пива…»
Потом был сорок седьмой год. Уже было побольше лошадей и волов и новый трактор из МТС. Впервые после войны подняли ранние пары, успели даже подкормить часть озимых, посадили огород. С огорода собрали по 150 центнеров овощей с гектара. Невиданно уродили арбузы. Макар поставил сторожей, а сам кинулся добывать вагоны. Продавали в Одессе, Николаеве, Харькове и дальше, дальше. Где только те арбузы не продавали! Впервые за все, включая довоенные, годы хозяйство получило миллион дохода. На трудодень пришлось 4,4 килограмма хлеба, 700 граммов подсолнечника и 12 рублей денег.
Потом был сорок восьмой год. Перед озимым севом кто-то сказал, и те слова облетели все село: на севе надо работать так, как на молотьбе, — на одной спичке. А на молотьбе как зажгли в первый день солому в топке локомобиля, так и выбросили спички. Больше они не понадобились. Топка погасла только тогда, когда все было обмолочено. Отсеялись за 10 дней — и сами ахнули: не верилось….
В конце этого года Серафима Березовская объявила, что собирается замуж. Макар взволновался, словно она была ему дочерью, и решил грянуть свадьбу. Собрал общее собрание, составили смету, утвердили порядок. В приданое выделили телку. 31 декабря испекли два каравая: один простой, а на другом голубь с голубкой. Подвели жениха: «Выбирай свой». Жених выбрал с голубями. 15 мотоциклов и все, какие были машины, двинулись в село Онорьевку, в сельсовет. Макар прихватил бочонок вина на 50 литров. Зарегистрировав брак, вернулись домой. Перед порогом клуба, куда заходить молодым, был постелен длинный рушник. За столом Макар занял место посаженого отца, поднял стакан, сказал: «Товарищи!» — единственное слово, которое всегда произносил по-русски, — и не сразу смог продолжать… Вспомнил отца Серафимы, погибших своих бригадиров, двадцать первый, тридцать третий и сорок шестой годы, все проклятия, которые посылали, бывало, на его голову эти ждущие с поднятыми стаканами мужчины и женщины, все проклятия, которые посылал на их головы он, и на головы тех, с кем четыре с половиной года сгибался возле орудия, и на свою собственную, когда однажды остался возле того орудия- один, решил бить прямой наводкой, а попал не с первого выстрела.
Люди ждали, и он-таки произнес свою речь. Зазвенели стаканы, загудели голоса. Возле себя Макар посадил двух приезжих — это были военный журналист и политработник с Черноморского флота. Они приехали писать о бывших фронтовиках, но Посмитный сообразил, что может использовать такой случай с пользой для хозяйства. Подобные вещи он соображал всегда очень быстро. Военный флот — это же моторы, много электрических моторов. Подливал гостям в стаканы, подвигал закуски и, уже отключенный от свадьбы, долбил в одну точку: «Моторов у меня, хлопцы, нету». Те вернулись в Одессу, доложили своему командованию, оно прикинуло: с войны стоят старые тральщики с моторами. И завертелось… Собрали митинг моряков, приняли письмо о шефстве над колхозом бывшего артиллериста Посмитного. В колхоз поехали электрики, повезли двигатели, начали их устанавливать — и на току, и на мельнице, и в мастерской. Некоторые, демобилизовавшись, прибыли в колхоз навсегда, поженились на местных девушках.
А началось все с того, что Макар со вниманием отнесся к двум скромным флотским лейтенантам, привел их к себе домой, накормил жареной картошкой, угостил самодельным вином, потом пригласил на свадьбу Серафимы. Один из тех лейтенантов, журналист, вскоре приехал снова, привез игрушки детям. Макар обрадовался, схватил ящик с игрушками, побежал в школу, прервал уроки: «Хлопцы, смотрите!»
В те годы на него оказывал большое влияние знаменитый колхозный председатель из-под Киева Федор Дубковецкий, впоследствии, как и Посмитный, ставший дважды Героем Социалистического Труда. Дубковецкий был образованным человеком, еще до революции сумел выучиться на авиамеханика. Он тоже организовал коллективное крестьянское хозяйство задолго до массовой коллективизации. На первом собрании спросил: «Кто в природе самый трудолюбивый, чистый, дружный?» — «Пчела», — ответили люди. «А где живет?» — «В улье». — «Вот и название: «Улей и пчела». Летом двадцать четвертого года хлеб для уборки поделили по семьям. Ему, председателю, досталось пять гектаров ячменя и гектар овса. Помогала жена, бывшая на сносях. Однажды пошла в село, не дождавшись вечера. Он вернулся с поля, а у него уже сын.
Дубковецкий в своем хозяйстве сам составил проект одного дома на всех; за лето двадцать седьмого года его построили: с 46 комнатами, общей кухней, пекарней, столовой, прачечной, детским садом. В столовой было, как в современных санаториях. Можно было выбирать себе меню на завтра, а повара и пекари предварительно учились на курсах. Когда довелось переходить с устава такой коммуны на Устав колхоза, многие жалели и кое-что от коммуны решили оставить: например, пекарню, откуда до сих пор берут хлеб по талонам. Это перенял от Дубковецкого Посмитный. И устройство ванных комнат в домах колхозников — тоже от него, от Федора Ивановича.
У них шло соперничество. Дубковецкий узнал, что железная дорога страдает без веников, договорился с начальником и пошел вязать. Кучу денег навязал! Макару завидно, и он сеет два гектара чеснока. Посылает гонцов на Дальний Восток — и поехало: туда чеснок, оттуда деньги. В этом они были одинаковы.
После войны у Макара Анисимовича вышел крупный конфликт с сыном Виктором. Вернувшись с фронта, тот, не поступая в колхоз, определился в Одесскую зубоврачебную школу. Так отец год не передавал ему куска хлеба! А год был сорок шестой…
— Может, хоть мать? — спросил я как-то Виктора Макаровича. — Тайком, может, как-нибудь?
— Ну да, попробуй она тайком, — мрачно ответил он.
«Сколько ж раз, — подумал я, — он, Макар, бывал за тот год в Одессе, и не без того, наверное, чтоб не захватить узелок для кого-нибудь из нужных хозяйству людей, — да не может быть, чтоб не хотелось ему зайти с тем узелком к сыну, посмотреть, как живет, и оставить, сказав для выдержки характера: «Ешь незаработанное!! Ведь сын же, весь израненный, оба фронтовики… Может, и собирался, и к дому подходил, но не зашел ни разу. Такой, стало быть, большой была обида».
Только в колхозах я встречал таких людей. Они живут, будто все время произносят речь: колхоз — это неизбежно, колхоз — это хорошо, я ж говорил, я ж предсказывал. Безлошадные, безземельные, бестрепетные активисты… Все кругом уже давно: верившие — убедились, сомневавшиеся — поверили, не смирявшиеся — смирились, а такой все чувствует себя, словно в первый день коллективизации. Не эта ли потребность видеть разделенной свою страсть, свою любовь делала Макара непримиримым к сыну?
Под новый, 1951 год старший сын Посмитного, Михаил, без спросу взял колхозную машину, посадил музыкантов и поехал в Джугастрово праздновать. Макар Анисимович узнал и собрал правление колхоза. Сформулировал. глядя в стол, повестку: «О невозможном поступке моего сына Михаила».
«Постановили:
1. На месяц снять его с машины, послать на рядовые работы.
2. Вычесть из зарплаты стоимость бензина и амортизации грузовика».
Той амортизации было пять километров в один конец…
Как-то он услышал, что молодая колхозница Прасковья отделяет от стола свекровь. Выбрал время и поутру зашел. Семейство завтракало за столом в горнице. «А где мать?» — оглядываясь, Макар толкнул дверь в комнату наподобие чулана. Там сидела и, обливаясь слезами, что-то жевала старуха. Невестка из-за плеча Макара (его никто и никогда не стеснялся) коршуном на нее: «Разжалобить хочешь?!.» Макар немного послушал скандал, добродушно покачал головой и направился к выходу. У двери оборотился, ласково поманил пальцем молодую и тем же пальцем, с внезапной свирепостью в лице, молча помахал у ней перед носом.
Прошло некоторое время, и он опять услышал, что Прасковья продолжает «отделять». Больше он к пей не заходил, а собрал общее колхозное собрание и предложил голосовать за такое решение: молодую предупредить, что может быть исключена из колхоза, а ее свекровь взять на колхозное содержание. Всего же в пятьдесят третьем году на колхозное содержание было взято 52 человека стариков и инвалидов. На год каждому выделялись три центнера зерна, костюм, туфли, шапка и две пары белья. «А курящим, — сказал Макар на собрании, — ежемесячно давать гроши на табак. Чтоб не зависели от детей, потому что дети разные бывают».
Непосредственно в деле я наблюдал Посмитного в последнее десятилетие его жизни, приезжая в колхоз по газетным заданиям. Мне хочется рассказать здесь о некоторых из этих поездок для того, чтобы дать, насколько возможно, живое представление об атмосфере в колхозе, какой она была при Посмитном, о характере самого Макара, о повседневном его поведении.
Вот, например, первая поездка перед уборкой 1962 года. Я вышел из небольшого рейсового самолета, приземлившегося на околице, и вместе с другими пассажирами направился к селу. Запомнился разговор, который вели между собой две женщины и девочка лет двенадцати. Девочка, видно, провела большую часть каникул где-то в гостях и теперь была озабочена тем, как бы быстрее выработать свои трудодни.
— В сад пойдешь, — сказала одна женщина.
— В саду сейчас делать нечего, — вздохнула девочка.
— Подождешь, когда будет.
— Оно-то так, — сказала девочка, — да лучше, когда не откладываешь.
— Тебе сколько надо?
— Та пятнадцать.
— Ну да. Для пятого класса пятнадцать.
Началась улица, и мы пошли асфальтированным тротуаром вдоль невысокого ячеистого кирпичного забора, за которым в густой зелени стояли голубые, с небольшими дворами, дома, крытые железом, шифером и черепицей. Возле колонок водопровода, часто расставленных у ворот, было сухо. Воду, наверное, брали рано утром, а теперь близилось к полудню, и лужицы на асфальте давно успели испариться. На улице и во дворах — пи старых, ни малых. Во дворах не было травы — утрамбованные, где подметенные, где пыльные, с отпечатками куриных лап, площадки. На белых веревках висело белье — много широких, крепко шуршащих на ветру простыней и пододеяльников.
Глазу, привыкшему к деревьям и селам Полесья и северных областей России, здесь, в черноморской степи, не хватало простой лужайки с белолобым теленком, гуся, ведущего серединой улицы свое стадо, мальчишки с удочкой, церкви. Не так самой церкви, как пространства вокруг нее, господствующего лад селом. Наконец, дерева, не посаженного по плану, а выросшего своей волей. Здесь все говорило о жизни, начатой на пустом месте, организованной сознательно, рационально и четко. В одинаковых домах и заборах, в деревьях одного возраста, в безлюдье дворов — как и в норме трудодней не только для взрослых колхозников, но и для их детей-школьников, — чувствовалась воля, исходящая от одного центра, власть, которая, как обручем, стянула всех обязательностью какого-то ясного, строгого порядка.
В конторе я спросил, где кабинет председателя. Мне показали на одну дверь без надписи. Я постучал, открыл и с интересом огляделся. Никого не было.
То был едва ли не первый на моей памяти председательский кабинет, в который без ведома хозяина можно было заходить в любое время. Я так и делал. По утрам мог располагаться со своими бумагами за пустым столом, днём — полежать на диване, а вечером — сидеть на подоконнике и смотреть, что делается напротив, во дворе. Возле ларька мужчины пьют вино, полная женщина в белом халате выкладывает на длинный, сбитый из некрашеных досок стол белые хлебы к ужину. Острым, сверкающим ножом она разваливает их на тонкие широкие ломти. Быстро темнеет в листве больших акаций. Днем в коридоре слышались шаги и голоса людей, приходящих в бухгалтерию и сберкассу, но сюда не заглядывал никто, не считая кого-нибудь из приезжих, кто открывал да тут же и закрывал дверь.
В дальнем углу сквера, окружающего контору, я набрел на плавательный бассейн. Сквозь прозрачную воду виднелось глубокое зацементированное дно с тонким, нежно-зеленого цвета налетом. С одного конца была пристроена деревянная раздевалка. Судя по всему, а особенно по царящему вокруг безлюдью, купались здесь немногие и не часто. Возникало подозрение, что содержать этот бассейн колхозу пока не по карману. Сам воздух, свойственный местам, где наземных водоемов нет почти совсем, а подземные залегают очень глубоко, говорил, какая это дорогая вещь; чтоб всегда здесь можно было купаться.
Тем более впечатляющей показалась мечта.
Этот бассейн вдруг открыл мне ту общую, сквозную идею, которая была во всем облике селения: в одинаковости домов, над строительством которых, значит, не бился каждый в одиночку, в незаконченных трубах над крышами (стряпают на газе), в прямизне улиц, в тротуарах и водоразборных колонках, в автобусе, сверкнувшем окнами на глянцевой дороге при выезде из села, в количестве белоснежных пододеяльников на белых веревках — в этом была упорная, выстоявшаяся идея городской жизни.
Я попробовал связать эту идею с человеком, который воплощает ее в дело, обходясь без кабинета. Не связывалась. С одной стороны, такая тяга ко всему современному, удобному, практичному, а с другой — такие, очевидно, семейно-крестьянские приемы работы.
Макар Анисимович действительно все делал на ходу.
В этом можно было убедиться уже на утро следующего дня, когда я увидел его у конторы. Он то присаживался на лавку и сидел, положив на колени белые ладони с толстоватыми короткими пальцами, то вставал и куда-то шел, неторопливо пришаркивая ногами. На нем был новый, слегка мешковатый голубой костюм, шляпа, какие-то мягкие, разношенные, но нигде не сбитые то ли туфли, то ли шлепанцы. В воздухе напаривало после дождя — очевидно, сильного, — но я не мог понять, когда он пролил: вчера поздним вечером, ночью или на рассвете. Дышалось еще легко, хоть лужи кое-где на асфальте высыхали на глазах. Решетка перед крыльцом была облеплена черной грязью. Все время хлопали двери, быстро входили и выходили люди. На крыльце этот поток разделялся. Часть его шла прямо в помещение или оттуда, а часть сворачивала к лавке, где сидел Посмитный. Там было что-то вроде заводи с медленным круговым движением в стороне от основного русла.
Человек подходил и, занимая свободное место, говорил:
— Дождь, Макар Анисимович.
— А я спиртику выпил, — отвечал он. — У меня же сахарна болезнь, сушить надо. Палажка не дает, так я полаялся и снедать не стал. Пошел до аптеки. «Налей, — говорю, — каплю».
— А то как же, — говорил человек.
— Вроде легше, — оживлялся старик.
Подходил следующий.
— Макар Анисимович, дождь!
— С Палажкой полаялся.
— Чего же так?
— Снедать не стал. В четыре часа утра бригадир звонит: «Старый, просыпайся, дождь!» Та я уже весь вымок до его звонка. Теперь гречка пойдет.
— Пойдет, — соглашались на лавке и около.
Речь шла о гречке, которую он вчера вечером заставил досеять. Агроном говорил: «Завтра»; бригадир говорил: «Завтра»; тракторист говорил: «Завтра»…
— А я сказал: досеять сьодни! — гремнул он и сразу словно сбросил маску. Выпрямился, угрожающе задышал, стал поводить головой, исподлобья глядя по сторонам.
Потом решительно встал и пошел. Я двинулся следом. Через несколько твердых, быстрых шагов его походка опять стала прежней, голова опустилась. На тротуаре встретил женщину, остановился. До меня долетели отдельные слова из их долгого разговора:
— И болит, Онисимович, и болит, и крутит, прямо так крутит…
— Та ты ж и работала.
— Набрала дождевой воды, побросала рубашки. Дня не проносят: горит на них все.
— А мне ни солодкого, ни мучного низзя. Спирту выпьешь каплю — отпустит… Буряк-то сапать уже можно?
— Та кто ж его. Бабы с поля вернулись.
— Ну, я пошел. Нужно поснедать.
Пошел он, однако, не в сторону дома, а дальше по селу. Так останавливался несчетно раз и каждому рассказывал, как вчера заставил досеять гречку: сначала только Палажке сказал утром, что надо бы досеять, не оставлять; в обед еще немного сомневался, а вечером-таки послал трактористов, хоть они и пошабашили. Рассказывал, как на рассвете позвонил бригадир, как уже вымок к тому времени на радостях во дворе, а потом не мог заснуть, про свой диабет, про то, что не стал завтракать, про аптеку, где девушка «дала каплю», как отпустило, а теперь забирает снова.
Постепенно я стал выделять вопрос, с которым он, прерывая свои сообщения, все чаще обращался к встречным, особенно к женщинам средних лет: можно ли полоть буряк, не завязнет ли тяпка.
— Здравствуй, Ольго. Дощик был хорош? Теперь просо пятьдесят центнеров даст. Буряк-то сапать можно?
В продолжение этой прогулки он ни разу не оглянулся назад и по сторонам.
Чем дальше от конторы, тем меньше внимания он обращал на мужчин. Здоровался, правда, отчетливо, строго, но голову поднимал только чуть-чуть. С женщинами же заговаривал первый, говорил без всякой воркотни и той сокрушительной повелительности, которая гремнула в его голосе недавно на крыльце.
Наконец — припекало солнце, да и времени прошло часа полтора — одна сказала, что тяпка, пожалуй, ужо не завязнет. Он еще и с ней постоял после того немного, и даже сказал, что сию минуту-таки пойдет завтракать, а там и вздремнет, и он-таки вернулся, но — к конторе. Там я потерял его из виду.
На крыльце, уже без него, шел разговор об озимых в связи с дождем. Зима была бесснежная, и они погибли почти во всех колхозах района — вымерзли. Весной пришлось пересеивать яровыми.
— А старый рискнул, забороновал. Никто кругом не хотел: боялись. А оно как? У других вода сверху, ударил мороз, образовался лед. А у нас же после бороньбы она ушла вниз. Нет ее сверху, и корки никакой. Пшеница выстояла, — объяснял мне один колхозник.
— Теперь пойдет, — добавляли другие.
— С хлебом будем.
— Будем. Старый рискнул….
По радио передавали производственную гимнастику. Вдруг в репродукторе что-то щелкнуло.
— Внимание, — раздалось оттуда. — У микрофона товарищ Посмитный.
— Давай, — послышался оттуда его глуховатый недовольный голос. — К бригадирам обращаюсь: почему людей в поле не везете? Тяпка уже не вязнет — почему не везете? Немедленно найти шофера автобуса. Он, наверно, спит: рад, что дождь. Какой там дождь? Людей надо везти, а не спать. К бригадирам обращаюсь! Буряк надо полоть, это наши гроши.
Наступила пауза, слышалось, как он сердито дышит.
— А я вчера про гречку сказал: «Досеять!»
И еще с четверть часа весь колхоз слушал про гречку, про то, как провел утро, кого встретил, с кем разговаривал.
К Посмитному в тот раз у меня было конкретное дело. Газете требовалась статья за его подписью. Одна молодая колхозница из Харьковской области прислала письмо, в котором жаловалась на председателя: тот не пускал ее на учебу в медицинский институт. По этому вопросу и должен был высказаться Макар Анисимович.
— Из Киева или Москвы? — спросил он, когда я представился ему возле конторы.
— Из Москвы.
— Ну да. А что ты хотел?
— Да вот письмо одна девушка написала. — Я вынул конверт.
— Пошли к тебе. В гостиницу.
В комнате стояло шесть кроватей и в проходах между ними — три стула. На спинках стульев висели пиджаки и рубашки постояльцев.
— Где твоя? — спросил он.
Я показал свою кровать. Он сел на нее и приготовился слушать.
— «Дорогая редакция! — начал я читать. — Уже восемь лет я работаю в колхозе имени Свердлова. Как только закончила семилетку, пошла в поле. Потом послали дояркой. Закончила десять классов без отрыва от производства…»
Макар Анисимович одобрительно кивал.
— «Из школы приходила в полночь, а на рассвете — уже на ферму. Но я все-таки училась, окончила среднюю школу, получила аттестат зрелости».
— Так. На ферме, так. И что они только думают, те конструкторы, за механизацию? Ты напиши: мы карусель делаем.
— «Теперь хочу учиться дальше, — продолжал я читать, — и стать медиком. А председатель не отпускает. Он говорит: «Надо в колхозе работать». Потом говорит: «Вот если б на агронома или зоотехника, может, отпустил бы тебя, а медики у нас есть». Так неужели я не могу сама выбирать профессию? И что делать, если мне нравится медицина, я ее люблю и мечтаю стать врачом?»
— Не хочет, значит, — сказал Макар Анисимович, когда я закончил.
— Чего, Макар Анисимович?
— В колхозе работать не хочет.
Он надавил на кровать слева от себя, потом справа, словно проверял исправность пружинного матраца. Попробовал никелированную шишку: туго ли навинчена.
— Не так, Макар Анисимович. Немножко не так, — сказал я. — Она все понимает. Я понимаю, пишет, что колхозу нужны работники, и тружусь честно, но ведь и образованные люди нужны стране.
— Никто не хочет. А мы работали. Все работали. Отвернул одеяло, мельком взглянул на простыню.
— Постель поменяли, когда вселялся?
— Спасибо, поменяли. Так что мы ему скажем, тому председателю?
— Все работали. На солнце не смотрели. Ну, я пошел. Я долго с тобой не могу. У меня диабет. А что ты хотел?
— Да вот девушка… Надо бы ваш ответ тому председателю. Чтоб отпускал молодых учиться. Вы ж отпускаете.
— Ты будь тут, — сказал он, помолчав. — Я к тебе приходить буду.
Аккуратно, без стука, прикрыл за собою дверь. Слышно было, как прошаркал по коридору к выходу.
Я решил, что с час времени у меня все-таки есть, и отправился в контору. Там кое-что узнал для будущей его статьи — как-то еще удастся о ней договориться… В колхозе насчитывалось 200 человек, которые, кроме школы, закончили какое-нибудь училище, техникум или институт. В предыдущем году в вечерней школе занимались 72 человека, с 1 сентября будет 140. Оказалось, что партийная организация постановила: каждый член партии не старше 35 лет должен, если еще не имеет, получить среднее образование. По радио кто-то объявлял: «Товарищи родители! Не забывайте, учебный год осенью начинается и в музыкальной школе. Кто хочет, может учить своих детей на фортепиано».
Проходя по коридору конторы, я заглянул в комнату парткома, познакомился с его секретарем Чечуковым и признался, что беспокоюсь, понял ли Макар Анисимович, в чем состоит мое дело.
— Понял, — решил Чечуков. — Сидите в гостинице и ждите. Раз сказал — значит, придет. Теперь вопрос у него в голове. Походит, подумает и придет.
— А как он в действительности к этому вопросу относится?
— Относится правильно. Две недели назад был пленум райкома партии. Наш секретарь комсомола Погребная критиковала Чумака, председателя колхоза «Рассвет». У него есть девушка, способная к педагогике. С детьми возиться — хлебом не корми! А он ее не отпустил на учебу. Макар взял слово и сказал: «Так, товарищи, действовать нельзя».
Я с радостью строчил в блокноте.
— Приезжают на каникулы наши студенты, — продолжал Чечуков, — дед обязательно проверяет зачетные книжки. Потом посылает работать. Каждый студент на каникулах должен работать в колхозе.
— Что ж он мне итого не сказал?
— Думает, что вы знаете. Он считает, что про его колхоз все всё знают.
Я вернулся в гостиницу, сел на крыльце. Вскоре подъехал Посмитный.
— Садись, на буряк поедем.
Мы съездили на свекловичное поле и уже возвращались, когда он приступил к моему делу.
— В Одессе есть знаменитая музыкальная школа. Как институт. Брали туда только городских. Занятия с шестилетнего возраста Так я сказал: почему только городских? В селе, шо, способных детей нема? Заставил приехать профессоров. Они позанимались и — шо ты думаешь? — троих отобрали. Запиши: Василия Круглика, Надежду Кицило, Валентину Кирееву.
А в институты посылаем так, — продолжал он. — По способностям. Его ж видно, шо из него выйдет. Смотришь, оно не в институт тянется, а лишь бы в город. Ну и езжай так, зачем тебе институт? А другого прямо со скамьи отправляем. Без всякого стажа. Николая Барды сына — сразу после школы в радиоинститут. Общее колхозное собрание решило — и езжай. Недавно видел его, — Макар Анисимович повернулся к шоферу. — Галстук, рубашка, куда тебе! Интеллигенция. Их же видно, — опять обратился ко мне. — Вот еду, а хлопчик коров пасет. Рядом кукуруза. Смотрю, одна корова стебель дожевывает, изо рта торчит. «Ты куда, — кричу, — смотрел, шо они у тебя в кукурузе были?» — «Нет, — говорит. — Все пасутся, а одна стоит. Может, думаю, заболела, дай. думаю, кукурузы ей нарву». Ото хозяин растет! Не формалист. Такому все двери открывать надо. Хоть в медицину, хоть куда хочет — из него везде дело будет.
Наш разговор мы продолжали на крыльце конторы. Подошел мужчина, подал Посмитному какой-то листок. Тот посмотрел, на моей папке подписал.
— Помнишь, о девочке разговор был? Ей тоже подготовь.
Я заглянул через плечо, прочитал первую строку и, довольный таким совпадением, решил списать весь текст:
«Директору Одесского музыкального училища.
Колхоз имени XXI съезда КПСС желает иметь своих работников культуры. У Беседы Юрия Владимировича, 1948 года рождения, наблюдаются музыкальные способности. Он принимает активное участие в кружках художественной самодеятельности. На районных и областных смотрах награжден почетными грамотами. Правление колхоза просит предоставить ему возможность поступить на стационарное обучение по классу баяна и народных инструментов.
Председатель колхоза М. Посмитный, дважды Герой Социалистического Труда.
Секретарь партийной организации В. Чечуков».
Макар Анисимович ждал, уважительно смотрел на карандаш, бегающий по блокноту. Потом сказал:
— Отпустить ее, конечно, надо — ту, шо вам нажаловалась. Все ж таки восемь лет в колхозе. И в поле, и на ферме. Это, видно, здравая женщина. Но так, напиши так: отпускать, мол, должен не голова, а общее собрание…
— Макар Анисимович! Положа руку на сердце: отпускает все же фактически не собрание, а председатель. Да и собрание не имеет права держать.
— Ну, раз ты знаешь, то так и пиши. А голова… Если умно, то и без собрания умно. А глупо — так хоть весь свет ему собери, все равно глупо.
Допоздна я писал его статью. На следующий день прочитал ему. Он выслушал, призвал всех, какие были поблизости (все от той же лавки на крыльце), людей, велел прочитать еще раз, громче. Потом сказал:
— Надо добавить. Лукерья Алважий. Вдова. Три дочки. С малых лет с ней в поле. Зина и Маруся и сейчас в колхозе. Марусю мы вчера встречали, помнишь? А Надя в медицинском институте. Я, правда, не хотел, чтоб она ехала: думал, по комсомольской линии в колхозе будет. Мне комсорг хороший нужен. Но раз хочет и работала хорошо, ладно. «Ну, — говорю, — хоть подружку оставь». Ее тоже запиши: Валя Критинина. Отец погиб на войне. Брат — тракторист, в колхозе работает. Она три года была на ферме. «Нет, — говорят, — ей тоже надо». Ну ладно, раз сирота.
За ним легко было записывать. Другому в таких случаях все время приходится задавать для уточнения много вопросов, Посмитный же не ожидал их, отвечал сразу. Назвал человека — и тут же, коротко и ясно, все скажет про него: кто мать, отец, в двух словах всю биографию и, конечно, свое отношение к этой биографии.
Я дал ему ручку, он подписал статью.
— Большая будет?
Я развернул газету, нашел одну статью: три высоких колонки.
— Примерно такая.
Он потянул к себе, быстро смерил ее четвертью.
— Рублей на семьдесят?
— Может, и больше, Макар Анисимович.
— И то гроши.
Вокруг засмеялись.
Тем летом, уже в уборку, я побывал в «Расцвете» еще раз. Косовица хлебов заканчивалась, приступали к уборке кукурузы на зерно. В колхоз я приехал под впечатлением длинного, тягостного и бесполезного разговора с одним плановиком в райцентре. Не от него это зависело — верстать колхозу план по справедливости. Кто везет, на том и ехать, — не он это устанавливал, длиннопалый счетовод с заросшей переносицей. Так понимал хотя бы, что он делает! Перед нами лежали счеты и кипа бумаг, относящихся к колхозу Посмитного. Получалось, что с каждым годом колхоз сдает все больше хлеба, а удои и привесы мяса года три назад дрогнули, и кривая чуть заметно, но все-таки уже заметно пошла вниз. Слишком мало на фермах остается зернового корма. Раньше, когда было меньше скота, это не так бросалось в глаза: что хозяйство постоянно перенапрягается, тянет за других. Теперь же все стало видно.
А плановик — он не хотел видеть.
— Посмитного тоже идеализировать не надо, — говорил он, посматривая с нетерпением на мой блокнот.
— А что?
— А то, что товарищ он с торговым духом. После войны процентов двадцать доходов на пирожках брал. В Сербке, Березовке, Рауховке, Петроверовке, в Одессе и даже в Николаевской области, в Мартыновке и Вознесенске — везде, на каждой станции его ларек стоял. Сначала с одним вином. А потом под видом того, что закуска, пирожки начал печь. С горохом, с картошкой, с гречкой — черт те с чем! По рублю штука.
— И с мясом? — поинтересовался я.
— Ну нет. С мясом нет. Это надо признать. Но заслуга не его. Не хватало в хозяйстве.
— А то бы начинял?
— Беспременно! А то еще так делает…
Плановик подождал, пока я выну чистый блокнот. Глаза его поблескивали.
— Неправильный опыт перенимает. Бьем мы одного председателя за молоко: из молодых, да ранний. Открыл в Одессе ларек и возит туда молоко. Другие тоже возят, но оно или по дороге скиснет — сто ж километров, жара, — или там. А этот молодой подобрал людей с торговой жилкой, поставил кой-какое оборудование, и они, как молоко скиснет, тут же из него творог сделают и все равно продадут. Даже сыворотка в дело идет! Мы его критикуем, а Макар сидит, слушает. И нет того, чтобы нас поддержать — на следующий день, часов в пять утра, звонит тому председателю: «Иван, ты б приехал». Тот приезжает. «Расскажи, — говорит Макар, — как это у тебя так, что с молоком по-хозяйски получается». Это он считает по-хозяйски… Вместо того, чтобы план перевыполнять! Иван, конечно, рассказывает.
— А откуда вы все так подробно знаете? — спросил я.
— Оттуда, что видим: Ивана мы побили, а Макар его практику перенял.
— Так что: выходит, лучше, чтоб скисшее молоко на землю выливать или назад везти?
Плановик обиделся и не ответил.
Ничего он не понимал. Ни того, что через ларьки колхоз продает не больше 15–20 процентов своей продукции, а остальное — государству оптом, ни того, что наравне с колхозной через ларьки сбывается продукция личного хозяйства колхозников. Они не везут на базар каждый свою курицу или свинью, а доверяют это колхозу, на чем экономят много времени и нервов, ни того, наконец, что если один этот колхоз и держит «чуть ли не половину» ларьков на одесском базаре, то он же, один этот колхоз, и государству отправляет больше, чем десятки других. А вернее сказать, все он, плановик, понимал, да не мог смириться с тем, что существует кто-то, кого не всегда удается стричь под одну гребенку со всеми. Так ему, видно, хотелось, так нравилось, чтоб под одну.
…Как всегда, на крыльце конторы, вокруг уже знакомой мне скамейки была небольшая, но плотная толпа. Время было такое, что завтракать уже поздно, а обедать еще рано. Я подошел ближе.
— И всегда сдавал! — гудел обиженный голос Макара. — Такого не было, шоб не сдавал. Другие спят, в девять часов на работу идут, а ты, Макар, сдавай!
Он опустил голову и сидел некоторое время молча.
Подошел молодой мужчина с выпущенным на пиджак воротом белой рубахи. Лицо красное, живот выпячен — из тех, кто, крепко выпив в будний день, обязательно должен одеться по-выходному.
— Иди отсюда, — сказал Макар, не поднимая головы.
— Вы, конешно, если взять, например, чтоб я — я имею право, как советский гражданин…
— Спят, а на работу — в девять часов! — Посмитный вытянул шею в крайнем изумлении, помахал пальцем.
Кто-то вздохнул.
— Мы в шесть. В шесть часов — хоть село запали!
— Зато ж имели, — благодарно вскинулся Макар.
— Имею вопрос, — опять протолкался к лавочке выпивший.
— Иди отсюда, — угрюмо и спокойно повторил Макар.
Несколько человек, морщась, стали оттирать пьяного, тихо увещевая: «Иди, не мотай ему нервы. Иди, ему и без тебя сегодня тошно».
— Ну что же ты не слухаешь? — через силу спросил Макар и вдруг вскочил, затопал в ярости ногами: — У-у-у, твого ж батька!..
Пьяного увели.
— А может, не везти, Макар Анисимович? — осторожно спросил я, садясь рядом. — На фураж-то, считай, опять ничего не останется. Должны ж там понимать.
— Тебя на бюро когда-нибудь слухали?
— Но вы ж…
— Шо я? Ты, говорят, сознательный, должен пример показывать. А почему не скажут про тот пример, шо у меня люди в шесть часов на поле? Соседи с заготовками подкачали, а я шо — один всех накормлю? Вас одной Москвы десять миллионов.
— Семь, — поправил я.
— Семь? — А Киева сколько? Мильона три наберется? Я про рабочего ничего не говорю. Но зима придет, скажут, мясо, Макар, давай рабочему, молоко вези, а с чего я дам то мясо — с силоса? Нельзя так, товарищи.
— Кукурузу уберете…
— Вот-вот! И на бюро: кукурузу уберете. Та я же на трудодень по три кила обещал.
— Обойдемся и двумя, — заговорили в толпе.
— Чего там, с прошлого года кой у кого лежит.
— Есть такие, что на пятилетку хватит.
— То не мое дело. — Макар не принимал утешений. — Человек не украл, заработанное получил, и ты до того не касайся.
Обстановка прояснялась. Я понял, что на фураж таки в хозяйстве после выполнения очередного повышенного хлебного задания останется и, судя по виду кукурузы, немало, куда больше, чем у соседей; здесь Макар Анисимович явно прибедняется, а по-настоящему его расстроило другое: что придется снизить выдачу на трудодни, нарушить обещание.
— Я ж на собрании слово людям дал!..
Он горестно замотал головой и умолк. Я думал: все уже кончилось, и люди сейчас будут расходиться, а они стояли неподвижно. Что-то важное для них только начиналось, и они ждали. Посмитный потянул кого-то за полу:
— Кликни радиста.
Что-то он, значит, надумал, решил и сейчас объявит. Но что же? Мне казалось, люди догадываются, а я догадаться не мог.
В отдалении стоял парень лет двадцати, с чемоданчиком, в больших, не по лету, ботинках. У него, очевидно, было дело к Посмитному, но он не решался подойти. Теперь он подошел.
— Товарищ председатель, хочу проситься к вам на работу.
— Откуда?
— Из-под Ровно. У вас тут наши есть.
— Есть. Работают.
Посмитный замолчал и отвернулся. Парень переступал с ноги на ногу, на него неприязненно косились. Он был здесь единственный, кто не понимал, что происходит.
— По специальности строитель.
Не слушая, Посмитный пошел с крыльца. Там остановился, повел подбородком назад:
— Вы обедали?
— Та еще нет, — смутился парень. — Воды, правда, выпил. Ось тут, у ларька.
Макар Анисимович обернулся, поискал глазами, сказал почему-то мне:
— Кликни Сашка. Скажи, шоб накормил.
Уходя за поваром, я услышал, что Макар Анисимович уже объяснял парню:
— Начали ломать кукурузу. Сегодня будем давать на трудодни. Вот так!
Я обмер. Вот для какого объявления был потребован радист! Давать на трудодни. С первой кукурузы…
— Та то надо, — все еще смущенно, но уже и не без солидности поддакивал ровенский.
«Милый хлопче! — хотелось мне ему сказать, — да знаешь ли ты, что это значит: в момент, когда чуть ли не каждую неделю колхоз получает новое задание по зерну, и всякий раз дополнительное, когда на подходе еще одно, — что значит упредить его выдачей на трудодни?»
Посмитный между тем шел к Дому культуры, где, как сообщили, уже занял свое место радист. Макар Анисимович слегка сутулил спину и пришаркивал ногами.
Ближе к вечеру мы поехали с ним в поле. Насколько в первой половине дня он был расстроен, настолько сейчас весел и самоуверен. Но говорил по дороге главным образом с шофером. Ко мне обратился только раз:
— Посмотришь, как люди кукурузу на трудодень получают.
Это и была причина его веселости.
На дороге нам то и дело встречались машины, груженные неочищенными початками. Мы обогнали несколько Подвод, в которые было запряжено по паре лошадей, бегущих: легко, весело, хоть и не с поля, а в поле.
— Едут, — говорил Посмитный и как-то приосанивался. — Получите. Все получите.
Я думал: вряд ли это просто тактика — с первой кукурузы выдавать на трудодни. Вряд ли только расчет, состоящий в том, чтобы горы початков лишний раз не возбуждали аппетит уполномоченных, а колхозник не глядел бы и не думал: «Чи то дадуть, чи не дадуть?» И не тот у него опыт жизни, не то общественное положение, чтобы играть с заготовками. Такие игры с рук не сходят никому. Да и не о том он горевал на лавочке, что много с него, по его сознательности, требуют, а о том, что требуют беспорядочно, что ничего нельзя заранее предвидеть: сколько пойдет на фураж, сколько на трудодни, сколько государству. Его это уязвляло, било по самолюбию, задевало гордость. И может, не столько для людей он шел тогда на радио («Есть такие, что на пятилетку хватит», — вспоминал я), сколько для себя. Чтобы самому себе подтвердить свое право: предвидеть, рассчитывать, решать (напомню, что это было в 1962 году).
Приехали на ток. Он уже весь был усыпан большими кучами неочищенных початков. Гудели самосвалы, поднимались кузова — с глухим, тяжелым шорохом сыпались вниз зеленые поленья. Вокруг куч сидели женщины в белых косынках. Ни на секунду не переставая громко тараторить, они брали початок за початком, быстрыми движениями сдирали с него шкуру и бросали в одну сторону шкуру, в другую — нежно-желтый початок с прилипшей кое-где коричневой прядкой. Здесь же стояли весы, ряды наполненных мешков, запряженные в повозки лошади. Макар Анисимович вышел из машины и, ни слова не говоря, кинулся обнимать и целовать женщин. Расставив руки, он обходил их, сидящих кругом, сдвигал по две и чмокал: одну в правую щеку, другую в левую, без улыбки, истово и серьезно, как родственниц, с которыми долго не виделся, в большой праздник. Женщины вытирали глаза.
— Ну! — выпрямился он и замолчал.
Тихо гудели моторы грузовиков, позванивали уздечками кони.
Добрые кони в повозках, присевших на тугих рессорах под тяжестью мешков, — не оттого ли еще, что остро вдруг захотелось это увидеть, он и позвал тогда радиста? Решил устроить себе такой подарок — весь раздергавшись, испереживавшись. Одна женщина подтаскивала к бричке свои мешки.
— Поможем? — сказал Макар Анисимович, и мы стали грузить.
Он медленно наклонялся, долго всовывал руки в углы мешка, откидываясь назад, поднимал, и колени его подрагивали. Женщина, сама не своя, топталась вокруг нас.
— Где твой сын? — вдруг спросил он.
— Та на стадионе. Мяча гоняет.
Посмитный выпустил мешок.
— Сколько ему годов?
— Та шестнадцать.
Макар Анисимович часто задышал.
— Ото так! — повернулся, призывая в свидетели всех. — Байстрюку шестнадцать годов, а мать мешки грузи? Для него, байстрюка, шоб сало было? Ты шо ж, така-сяка, делаешь?
Женщина что-то лепетала, красная и почти готовая заплакать. Другие натянуто улыбались, еще не вполне решив, он сердится серьезно или нет. Посмитный направился к машине. Там остановился и раздельно, обращаясь ко всему току, объявил:
— Я вас целовал, а настроение вы мне все одно спортили. Шестнадцать годов… Дождалась помощника, така-сяка!
В тот же день мы побывали еще в нескольких местах. Было поздно, когда Макар Анисимович зевнул и сказал шоферу:
— Вези меня спать.
Я пошел в свою комнату в гостинице, лег, прикрутил радио и сразу заснул. Проснулся я оттого, что прикрученное радио вдруг загудело чьим-то очень знакомым голосом. Я выключил его совсем. За окнами была полная темнота. Гудение теперь доносилось только с одной стороны — от Дома культуры, на крыше которого стояло единственное, чего в этом колхозе не может переносить, наверное, ни один приезжий: иерихонская труба могучего репродуктора. Я вышел на крыльцо.
— …и гоняет футбола, — неслось от Дома культуры. — «Ты шо ж, — спрашиваю ее, — делаешь?»
Наступила пауза, в которой слышалось бульканье воды. Потом опять раздался голос Макара, уже спокойный, со сдержанной похвальбой:
— Ну, как вы, товарищи, знаете, сьодни мы начали выдавать кукурузу. Надо быстро всем получить, потому что государству, — он произнес на подольский лад: «гусударству», — тоже надо. План мы выполнили и перевыполнили, и всегда перевыполняли. Такого не было, чтоб государство на нас обижалось, а надо будет еще трошки. А в шестнадцать годов футбола гонять, когда мать с мешками валтузится — так мы не то шо план, а дойдем до того, шо я не знаю… ничего не выполним, на нас государство рукой махнет и планы доводить перестанет. Ото и все!
Сонный голос радиста пробормотал:
— У микрофона выступал товарищ Посмитный Макар Онисимович.
Я вернулся в комнату, включил свет и записал в блокноте: «Государство махнет рукой и планы доводить перестанет».
Осталось рассказать, пожалуй, еще об одной, последней при жизни Посмитного, поездке в село Расцвет. Это было летом 1971 года.
Что начались поля Посмитного, узнать, как всегда, можно было не только по чистоте и тучности всего, что на них росло, а и по тому, что чаще пошли лесные полосы. Чрезмерного их количества не замечали, пока они были не так густы, а машины не так сильны и велики. Но деревья поднимались, разрастались, пошел уже и подлесок, и новым тракторам с широкими связками борон, катков, Культиваторов, лущильщиков стало трудно пробираться с одной клети на другую, да и клетки эти оказались не по равнине малыми.
Тогда вспомнили, как получилось, что насажали больше, чем следовало. Району был доведен план преобразования природы, и кто же, кроме Посмитного, мог его вытянуть за всех? «Давайте, Макар Анисимович, вы ж сознательный…» Минули годы, и однажды он вспомнил это с запоздавшей обидой и раздражением — когда стоял на поле и смотрел, как комбайны, не набрав ходу, упирались в лесную стену и начинали медленно, тяжело, вроде даже пятясь в недоумении, поворачивать.
— Рубить! — решил тогда Макар Анисимович.
Не успели начать, как в Киев пошли анонимки. В них рисовался человек, одержимый манией уничтожения всего живого. Присовокуплялись намеки, что будет не мудрено, если в один несчастный день он пустит и «красного петуха». Киевлянам бы просто позвонить, а они приехали, да не один раз: комиссия за комиссией…
В каждом селе есть человек, у которого дом вполне приличный, но он считает его самым худшим. Но в каждом селе есть еще человек, который всем доволен, и есть человек, который всем недоволен. Против этого закона Макар Анисимович был бессилен. Тень тайной зависти следовала за ним всю жизнь — скособоченная от подглядываний и подслушиваний, измученная тем, что подглядывать и подслушивать было незачем: Макар, как ребенок, сам о себе все расскажет на лавочке.
И когда с шоссе автобус под прямым углом свернул на дорогу, ведущую в колхоз, и густым темно-зеленым облаком впереди показалась усадьба, я подумал, что хоть ради простого любопытства надо бы поймать там эту тень. А въехал — и отказался.
В просторном продовольственном магазине несколько человек стояли у прилавка, за которым женщина продавала мороженый хек. От бледно-голубых смерзшихся груд рыбы, со стуком бросаемых на весы, несло холодом.
— Берите, — приглашала продавщица. — Как на холодильник, можно класть что-нибудь.
— Та свой есть, — отвечала пожилая покупательница.
— Кому еще рыбы? — почему-то смеясь, выкрикивала продавщица.
Универмаг был закрыт на учет.
В пекарне выдавали хлеб свежей выпечки — такие же, как и девять лет назад, круглые, могуче вздувшиеся под светло-коричневой коркой паляницы южноукраинских, донских, кубанских и ставропольских сел, станиц и хуторов. Белый, он хорошо идет с горячим мясным борщом, с помидорами, брынзой и сухим вином. Ларек был открыт, но вина в нем не оказалось: кончилось еще зимой, поскольку виноград в прошлом году уродил плохо, всего по 26 центнеров на гектаре. Девушка за пять копеек налила светлого, с приятным винным букетом, холодного кваса. Были парниковые помидоры по полтора рубля килограмм. Напротив ларька за длинным столом парень в наутюженных брюках и белой рубашке продавал свинину. Свежеразделанная туша лежала под простыней. К нему подходили, справлялись о цене.
— Три рубля, — отвечал парень.
— Такой цены нет. Два пятьдесят, — возражали ему. — За три рубля в Одессу везти надо.
Но брали.
— Был бы дед, он бы дал тебе три рубля! — ворчали некоторые, уходя.
В столовой над раздаточным окном висел плакат, на котором было нарисовано пять детских жизнерадостных лиц и слова: «Мы будем крепкими расти, со спортом дружим я и ты». Под этим плакатом в проеме стояли такие же, что и девять лет назад, поллитровые банки с ложками и вилками, с солью и со стрючками невероятно злого красного перца. На ужин дали миску борща, миску перловой каши со свининой.
Возле открытой двери молочной стояло несколько подростков и женщин. К стене были прислонены велосипеды и мопеды. Девушка, которая торговала в ларьке, теперь отпускала здесь молоко. Перед ней на широком столе стояло несколько десятков эмалированных бидонов. Их приносят и оставляют поутру, идя на работу. Она брала бидон, мельком взглядывала на него и наливала в какой доверху, в какой до половины. Движения ее были быстры и ровны, халат чистый, застегнут па все пуговицы, волосы схвачены марлевой повязкой, лицо спокойно и приветливо.
— Как вы узнаете, в какой сколько налить? — спросил я.
— Да нелегко, — сказала она добродушно. — Кто карандашом на крышке намалюет, кто так скажет.
— И вы помните?
— Помню. Берут же каждый день одинаково.
Белые, зеленые, черные, синие бидоны продолжали мелькать в ее руках. При всей быстроте ее движений я мог заметить, что каждый раз, опрокинув над бидоном узкий литровый ковшик на длинной ручке, она четко остановит его и поддержит дольше и явственнее, чем обычно в городе.
— Что, по дворам уже не развозите? — спросил я.
— Попервах развозили, потом решили: лучше так. Шофер приедет — дома никого нет. Поставят бидон и забудут. Нальет, а оно скиснет.
До шестьдесят седьмого года, рассказывала девушка, молоко выдавали на трудодень, как натуральную оплату, а когда перешли с трудодня на деньги, стали начислять по 300 граммов на каждый заработанный рубль. Этого хватает, у многих даже остается. По улице на тяжелом мотоцикле с коляской проехала, рассекая коленями воздух, крупная краснощекая женщина лет сорока. Девушка улыбнулась.
— Такой разве молоко? Ей только мясо…
Поглядывая на серебристый шар нового репродуктора на крыше Дома культуры, я ждал семи часов вечера. Обычно в это время перед колхозом кто-нибудь выступал: заместитель председателя, главный агроном, инженер или главный зоотехник. Они рассказывали, как прошел день, и давали распоряжения на завтра. После них, а иногда и перед ними к микрофону садился Посмитный. Но сегодня он был далеко отсюда. С отрезанной ногой и воспалением легких Макар Анисимович лежал в Кремлевской больнице. А тут уже начиналась уборка.
За несколько дней перед тем ему звонил его заместитель, Василий Антонович Бондаренко.
— Как ты там? — спросил его Посмитный.
— Все прекрасно, Макар Анисимович. Урожай! Как вы?
— Боли меньше. Процентов на семьдесят. Ты не спеши, говори подробно, телефон у меня возле головы.
Бондаренко услышал в голосе знакомое ворчливое понукание и обрадовался.
— Все прекрасно, Макар Анисимович. Все-все прекрасно!
Тут бы ему и закончить, а он добавил:
— Только вас не хватает…
— А я, а я… — Посмитный вдруг всхлипнул и замолчал.
Бондаренко растерянно прижимал к уху трубку. В ней что-то потрескивало, далеким замирающим эхом звучали какие-то голоса. Потом сквозь этот треск и голоса прорвалось, все собой затопило явственное, близкое рыдание. На линии стало тихо. Потерянно сидел за своим столом Бондаренко, сидели на своих местах московская, одесская и березовская телефонистки — все сидели и молча слушали, как плачет невыносимо за пять месяцев соскучившийся, измученный болями старый человек.
— Так дед и не смог продолжать, — рассказывал мне в Березовке редактор районной газеты. — Бросил трубку. И в районе после этого такое чувство, будто не тот уже район.
За окном шел легкий, неопасный для созревших хлебов дождь.
— Успеет ли Макар хоть на обжинки? С венком пшеницы посидеть…
Редактор вспомнил его чарку — всей области знакомый медный подсвечник размером с наперсток. Палажка где-то достала и приспособила его под мерку. Всякий раз, как Макару идти на выпивку, она клала ему тот подсвечник в карман. Он вынимал его, ставил перед своим прибором и всякий раз подробно объяснял столу: достала Палажка подсвечник и сказала: «По твоему здоровью эта рюмка — в самый раз».
Отзвучали сигналы точного времени, и начал говорить Василий Антонович Бондаренко. Завтра, сообщил он, на косовице будет занято два комбайновых агрегата. Назвал фамилии комбайнеров, шоферов, водовоза. Работать, сказал, придется в две смены: первая — с пяти утра до часа дня; вторая — до одиннадцати вечера. Не делая паузы, начал опять перечислять:
— Маковенко Елена Порфирьевна, Кокошко Наталья Дмитриевна, Борисюк Наталья Ивановна, Напольская Анна Ярославовна, Болотенко Лидия Васильевна, — так десятка полтора фамилий, имен и отчеств.
Закончив перечисление, объявил:
— Этим девочкам, этим школьницам с утра быть возле комбайнов. Надо подбирать колоски. Повторяю: девочкам следующих родителей: Маковенко Валентины Эдуардовны и Порфирия Григорьевича, Кокошко Надежды Филипповны и Дмитрия Александровича, Напольской Брониславы Ивановны и Ярослава Степановича… — девочкам этих родителей с утра, пожалуйста, быть на колосках. Следующие десятиклассники… в пять часов на току. К родителям просьба: проследить и обеспечить, чтоб не проспали.
Затем пошел рассказ о том, что в поле на околице села дети раскурочили лущильник.
— Форменное безобразие, — не повышая голоса, говорил Бондаренко. — Это дети с улицы Горького. Сегодня мы узнаем, кто сделал такое варварство, так поиздевался, понимаете, над техникой, за которую плочены колхозные деньги — деньги ваших родителей! И будем принимать меры.
Я слушал. Бондаренко передохнул, потом назвал мужское имя-отчество и фамилию, выделил паузой и продолжал:
— Вы поставлены централизованно развозить по квартирам колхозников баллоны с газом. Прошу выполнять свои обязанности бесперебойно. Вы должны постоянно находиться на своем рабочем месте, особенно в такое горячее время. Чтоб люди не теряли времени. Обеспечьте их газом, чтоб не ходили и не жаловались.
Мужчина, сидевший рядом со мной на лавке перед клубом, вскочил и, втянув голову в плечи, быстро куда-то пошел.
Товарищи водители! Мы уже объявляли: в гараже заведен журнал, где отмечается, кто когда уехал и приехал. Вот двадцать пятого июля машина тридцать семь в двенадцать часов ночи ушла. Куда — непонятно. Шофер прибыл в пьяном виде… Выпивший, — поправился Бондаренко. — Напоминаю: журнал ведется. Предупреждаю еще раз, и последний. Вероятно, одного-двух и не только одного-двух, а сколько нужно, снимем. Чтоб не заниматься такими делами. В заключение всем желаю на завтра хорошего рабочего дня, погоды и напоминаю: следующие комбайнеры… следующие девочки… следующие десятиклассники… в пять утра. Спасибо за внимание.
Я оглянулся. Справа и слева со скамеек поднимались, люди. Девочка лет двенадцати с бидоном в руках прошла к столовой. Наверное, взять молоко и быстрей домой, чтоб выспаться до пяти.
Такова, стало быть, сила заведенного порядка, быта, уклада. Не Макар только что в ряду комбайнеров перечислял имена и отчества школьниц, не дитя природы, а ученый агроном, человек с высшим образованием, — а в то же время и Макар. «Макара нет, а голос его звучит, — думал я, — и только то в нем и изменилось, что прибавилась обдуманная вежливость».
Утро следующего дня ошеломило меня новостью, которой лучше было бы и не знать, а и знать, так здесь о ней не рассказывать. Но рассказать, убежден я, надо: чтобы фигура моего героя предстала во всей ее силе и правде.
Началось с того, что мне захотелось посмотреть голубей Ивана, старшего сына Посмитного. Он держал их, по моим сведениям девятилетней давности, на мельнице, где дневал и ночевал, работая там заведующим.
— Как пройти на мельницу? — спросил я одного мужчину в ковбойке.
— А чего вы хотели? — спросил, в свою очередь, он, рассматривая меня с любопытством, не свойственным здешним жителям.
— Да голубей Ивана Макаровича посмотреть.
— Хо! Нема голубей. Макар разогнал.
— А что ж Иван?
— Иван-то, говорят, и был первый голубь, — ответил мужчина со значением. — Вы Болотенка расспросите.
— Не может быть! — не хотел я верить своей догадке.
Мужчина убедился, что я действительно ничего не знаю, и, кажется, пожалел о своих словах.
— Первый или последний, а факт остается фактом — запутали человека. А у Макара разговор короткий.
Ничего больше не добившись, я пошел искать Болотенка Прокопия Даниловича. Час от часу не легче: выяснилось, что он уже не главный бухгалтер. На его месте, сурово щелкая на счетах, сидел крупный немолодой человек в черном костюме, с вытянутыми под столом ногами, на которых были незапыленные, предельного размера туфли. По внешнему виду замена казалась достойной.
— Вот так же добрых двадцать лет сидел здесь Прокопий Данилович, гнул короткую, широкую шею, изредка медленно взглядывал на входящих, и в глазах его была тяжесть знания, которое требовало почтения и сочувствия. Каким же веселым было мое удивление, когда я увидел Прокопия Даниловича — теперь весовщика при зерновом складе — улыбающимся, оживленным и разговорчивым!
На весы то и дело въезжали машины, груженные зерном. Прокопий Данилович легко вскакивал со своего шаткого стула, выглядывал в окно — правильно ли стала машина, не стоят ли на платформе люди, — энергично, со стуком двигал массивный железный хомут по гладкому рельсу с насечками и цифрами, быстро и тщательно заполнял накладные. Только шелестели синие листики копирок в опытных коротких пальцах.
— Куда гроши будешь девать? — успевал он спрашивать грузчика-подростка.
— Дену! — отвечал мальчишка.
— Транзистор купишь?
— Есть!
— Велик?
— Есть.
— А с моторчиком?
— Есть.
— Ну и жизнь у тебя! А на курорт еще рано…
Красное, выбритое, все в частых морщинах лицо Прокопия Даниловича словно переживало какую-то долгожданную свободу, крупный, висловатый нос с удовольствием ловил запахи созревших полей, залетавшие в дверь с теплыми волнами ветра.
— Подождите меня минутку, — вскочил он на чей-то голос. — Побегу корма на свинарник отпущу, я ж на три склада один.
Вернулся запыхавшийся: на весах уже стояла очередная машина. Она отъехала, и мы начали разговор.
— Прокопий Данилович, — спросил я. — Когда вы первый раз встретились с Макаром Анисимовичем?
— Помню, да. В сорок седьмом году зимой. Он ездил к сестре тут на один хутор и заблудился. И часов в двенадцать ночи стучится, я жил тогда в Люботаевке, другого района. Демобилизовался и работал участковым бухом от райсельхозуправления. Жинка моя — его родственница. И он той ночью: «Давай ко мне!» С тех пор и стали работать.
— И как? Какой у него оказался характер?
— Упорный, — не задумываясь, ответил Болотенко по-русски и добавил по-украински: — Шо хотив, то и робыв.
— А что хотел?
— Чтоб люди работали.
— А что делал?
— Заставлял.
— Как?
— По-всякому.
Он проницательно на меня посмотрел и засмеялся.
— Людей слушал?
— Жену и своих слушал. А оно кой-когда и других надо было больше слушать.
— А говорят, что ему все равно, свой или чужой.
— Ну вот вы, например, если ваша жена вместе со всеми в поле, а там что случись — кто вам первый расскажет? Кому поверите? Ей, конечно.
— Что же — пусть она дома сидит?
— А Палажка дома сидеть не будет. Она и сейчас: семьдесят шесть, а как кукурузу чистить — идет и чистит. Все ей мало.
— А вам с ним как работалось? Находили общий язык?
— Раз двадцать лет в одной упряжке, значит, находили.
Я нс хотел сбивать разговор и оставил при себе вертевшуюся на языке реплику, что и он-то Макару Анисимовичу в некотором роде тоже свой.
Он придвинул книгу, начал что-то подсчитывать. Мы помолчали.
— Пенсию получаю сто рублей, тут сотню платят — ничего. А работа, конечно, спокойнее. Там уже тяжеловато становилось. Хотя можно б и еще.
Он захлопнул книгу, посмотрел мне в глаза.
— Из-за детей разошлись. Это первый раз за двадцать лет. Поскандалили, и я ушел. Он шумел, что я Ивана, его сына, не разоблачил. Иван на мельнице запутался.
Что-то во мне оборвалось и полетело.
— Вы знали? — тихо спросил я.
— А мой сын там шофером. Иван смолол машину ворованного зерна, а мой сын повез продавать.
— Кто же это раскрыл?
— Да Макар и раскрыл. Без него тут волос ни с кого не упадет. Что ж вы думаете, если бы Макар, где надо, сказал, что все там чисто, ему бы не поверили?
— Под суд решил отдать… Ивана? (Все летело во мне что-то и не падало.)
— Ага. Сначала решил под суд. А с Иваном и моего. Ну как же можно, чтоб человек сидел за какую-то грязь? За какую-то грязь — и сидел?! — угрюмо, о болью переспросил Прокопий Данилович, словно был уверен, что обычно сидят за чистое.
— «Ты, — кричит, — знал!» — «А чем, — говорю. — докажешь?»
Болотенко сделал такое движение, словно хотел мне подмигнуть, но вовремя спохватился.
— Главный скандал был из-за детей. Он — сажать, я — пожалеть. Ну, конечно, дальше мне там оставаться было нельзя, от такого позору.
— И чем кончилось?
— Партбилеты у них забрали, — махнул рукой Прокопий Данилович. — Ни по нему, ни по мне.
— Когда это было? — задал я последний вопрос.
— В шестьдесят седьмом. Ивана после того пожарником перевели. В картузе с орлом ходит. Может, видели.
Подошла машина, и Прокопий Данилович поднялся посмотреть в окно:
— Идет хлебец, идет.
Я молчал. Значит, то было в шестьдесят седьмом году… На семьдесят втором году Макаровой жизни, на сорок третьем — председательства. Какой все-таки жестокой бывает судьба к людям!..
Машина отъехала. Я встал уходить, и уже в дверях возник еще один, теперь действительно последний вопрос:
— Вы наедине с ним, с Макаром Анисимовичем, тогда… скандалили?
— Ага. Удвох.
Наверное, вечером, когда были уже закрыты все двери и тихо опадал в коридоре табачный дым, да гремело над домом культуры радио… Два старых человека, два товарища, да что там говорить! — председатель и главбух, люди, проработавшие вместе 20 лет, сидели друг напротив друга! Сколько же могли они, казалось бы, припомнить друг другу такого, о чем не узнает никто и никогда? Почему я забыл спросить Прокопия Даниловича: он пробовал что-нибудь припомнить в том разговоре Макару или нет? Хотя… Как же мало он, должно быть, мог припомнить, если старый Макар не дрогнул, не заколебался, а все кричал, по словам Болотенко, и топал ногами…
Было нелегко, но я все-таки пошел и к Ивану Макаровичу. Открыл калитку, прошел к дому, стараясь не наступать на яблоки, которые нападали с яблони во двор, постучал в дверь. Она была не заперта, но ни в доме, ни за домом никого не было видно. Я сел на бревно у крыльца. Беззлобно лаяла на короткой цепи собака, купались в пыли куры, изредка падало на землю червивое яблоко.
Никого не дождавшись, я ушел, а через некоторое время возле конторы меня встретил худой мужчина лет пятидесяти, в фуражке пожарника.
— Вы шось хотели? — спросил он, глядя в сторону.
Темное, худое лицо, характерный, несколько в нос, голос. Это был Иван Макарович. Мы сели в пустом зале для заседаний. Беседа не клеилась. Я попросил вспомнить что-нибудь из детства.
— С утра до ночи работали, та и все, — сказал Иван Макарович.
— Детьми отца боялись?
— По-всякому бывало..
Я вспомнил про мотогонки, которыми он увлекался в пятидесятых годах: как ездил на соревнования в Одессу, возглавлял колхозную команду, брал призы.
— Сейчас не поедут бить мотоцикл. А тогда — давай! — немного оживился Иван Макарович.
— Как ваши голуби?
— Нема. А когда на мельнице работал, у меня их было по семьсот штук. По двести пятьдесят на обжинки давал.
— Так много?
— Та и людей за стол немало сядет. Старый любил, чтоб все. Ему на шею венок из колосков повесят.
Оборвал себя на половине фразы, встал.
— Ну, я пошел.
Неслышным шагом двинулся к двери.
— Я не могу с вами долго, — остановился там. — Мой начальник приехал.
Возле крыльца рядом с запыленным мотоциклом стоял молодой районный пожарник в фуражке с красным околышем, в пиджаке с погонами лейтенанта. Он сел в зеленую «Волгу» Ивана Макаровича, и они поехали.
3 апреля 1973 года на семьдесят восьмом году жизни дважды Герой Социалистического Труда, депутат Верховного Совета СССР многих созывов Макар Анисимович Посмитный умер.
Он умер в колхозе, который создал задолго до массовой коллективизации и которым сам же бессменно руководил. В некрологе, напечатанном в «Правде» и подписанном руководителями страны, говорилось: «Опытный, талантливый организатор сельскохозяйственного производства, принципиальный коммунист, чуткий и заботливый товарищ, М. А. Посмитный посвятил всю свою жизнь беззаветному служению Коммунистической партии, советскому народу, делу строительства коммунизма».
В год его смерти в колхозе вырастили такой урожай, какого не бывало за всю полувековую историю хозяйства. Всех зерновых получили в среднем 54,7 центнера с гектара. Пшеницы — 45, кукурузы — 80,2 центнера, 441 центнер сахарной свеклы с гектара, 634 — кормовой, 200 центнеров овощей. Обычно, когда называешь такие цифры знающему человеку, он спрашивает, не на поливных ли это землях. Нет, не на поливных — на обыкновенном, довольно сухом богаре.
За время, что Посмитный болел, построили — среди большого количества других объектов — два механизированных свинарника, на тысячу голов каждый. Когда Макар Анисимович вернулся из московской больницы домой, он велел Бондаренко повезти его к тем свинарникам. Осмотрел их из машины, вздохнул и сказал:
— Жаль, не могу, безногий, внутрь пройти.
— Мы на машине проедем, — ответил Бондаренко.
— А пройдет? — изумился он.
— Пройдет, Макар Анисимович, пройдет.
Открыли ворота, и машина двинулась. Посмитный смотрел по сторонам. Он видел тысячу чистых, сытых свиней в огромном, светлом и безлюдном помещении; только на выезде из него сидела в белом халате девушка-дежурная и читала книжку.
Макар Анисимович посмотрел на нее, оглянулся на широкий Проход и, счастливый, что дожил до того, что по свинарнику, в котором занят один человек, можно ездить на машине, заплакал…
М. А Посмитный, И. Лутов, Колхоз имени Буденного. М., Ссльхозгиз, 1954.
М. А. Посмитный, Развитие фондов индивидуального и общественного потребления колхозников. М., Изд-во МГУ, 1980.
М. А. Посмитный, В Черноморских степях. М., Госполитиздат, 1961.
М. А. Посмитный, В. М. Посмитный, Рациональная система ведения хозяйства. Изд-во министерства сельского хозяйства РСФСР, 1961.
А. Стреляный, В большой семье. М., Политиздат, 1972.