6. Потеря ориентиров

Осенью 1960 года, когда Вина Апсара была близка уже к своему магическому шестнадцатилетию, сэр Дарий Ксеркс Кама наконец-то предпринял путешествие в Англию, о котором мечтал многие годы. В эти годы — последние годы своей жизни — сэр Дарий уступил настойчивым просьбам жены и возобновил штудии в области индоевропейской мифологии. (Леди Спента надеялась, что пагубное пристрастие ее мужа к виски будет вытеснено его более ранним и более полезным увлечением.) Новое поколение европейских ученых, в том числе множество талантливых молодых англичан, лишило эту тему искусственно привнесенного нацистами смысла, выведя на новый уровень научного обсуждения то, что теперь казалось лишь первыми неуверенными опытами Мюллера, Дюмезиля и всех остальных. Сэр Дарий в своей библиотеке пытался заинтересовать леди Спенту этой новой трактовкой, существенно расширявшей и совершенствовавшей понимание «священной власти», «физической силы» и «плодородия», трех изначальных концепций индо-европейского видения мира. Однако стоило ему пуститься в объяснение сенсационного нового постулата, согласно которому каждый из членов концептуальной триады одновременно выполнял роль добавочной концепции внутри каждой категории, как тучное тело леди Спенты начинало превращаться в апатичное желе. Сэр Дарий не отступал, он продолжал настаивать, что «власть» теперь следует подразделять на «власть внутри власти», «силу внутри власти» и «плодородие внутри власти»; и «физическая сила», и «плодородие», в свою очередь, имеют тройственную природу. Но тут, сославшись на головную боль, желе поспешно удалялось.

Сэр Дарий действительно охладел к виски. Однако его отчаяние при виде того, что он называл общим упадком культуры, нисколько не уменьшилось. Предоставленный самому себе, сэр Дарий размышлял, каким образом его семья является отражением этого упадка. Как главе семьи, «власть внутри власти» принадлежала ему по праву — не только в ее магическом, устрашающем и удаленном аспекте, но и в буквальном, более привычном значении этого слова; однако хотя он действительно стал очень далек от своих детей, в нем давным-давно уже не было ни капли магического или устрашающего. Что до «силы внутри власти», интерпретируемой им как сохранение внутрисемейной солидарности и преемственности, главным образом молодыми членами семьи, ее «воинами», то об этом вообще всерьез говорить не приходилось. «Мы опустились до того, — вслух размышлял он, — что увязли в нижнем подразделе третьей концепции, „плодородия внутри плодородия“, что в применении к нам означает всего-навсего праздность, мечты и музыку».

Собственные научные изыскания сэра Дария увенчались успехом; статья, подписанная его именем, — «Изгои общества, или Существует ли четвертая функция?» — была принята к печати авторитетным изданием «Труды Общества евро-азиатских исследований», а сам он приглашен был прочесть эту статью в виде лекции на ежегодном открытом заседании общества в Берлингтон-Хаус. Темой лекции была предложенная им «четвертая концепция» — «отверженность», состояние прокаженного, парии, изгоя, необходимость существования которых он интуитивно давно уже чувствовал, а приведенные им в качестве аргументов примеры были самого разного свойства — от индийских неприкасаемых (хариджанов[90] Ганди, далитов[91] Амбедкара) до выбора Париса. Разве сам Парис в этом знаменательном мифе не был воплощением аутсайдера? Или же аутсайдером была Стрифе, богиня, создательница золотого яблока? В любом случае этот пример подходил.

Теперь, когда сэр Дарий бросил пить, его тайный страх мучил его еще сильнее как в часы бодрствования, так и в снах, где ему являлась обнаженная фигура Скандала в белом загородном особняке, и растущая уверенность, что он сам — пария, подобно объектам его научного исследования, или должен стать таковым и, весьма вероятно, станет, если его Ложь откроется, придавали его словам такую страсть, словно они были написаны огненными буквами. К этому времени он стал одиноким состарившимся человеком. Даже в масонских собраниях — последнем утешении сэра Дария — ему теперь было отказано; вместе с концом Империи рассеялись члены индийской ложи ордена, а новая ложа была столь же ничтожной и жалкой, сколь великолепна была ее предшественница, и сэр Дарий уже давно прекратил посещать ее собрания. (Последнее время он все чаще вспоминал своего бывшего приятеля, брата по ложе и партнера по игре в сквош, Хоми Катрака. Он даже выразил желание как-нибудь пригласить его к обеду, чтобы возобновить это старое знакомство, и леди Спенте пришлось осторожно напомнить ему, что Катрак умер три года назад: был застрелен вместе со своей любовницей в их гнездышке одним морским офицером — рогоносцем. Событие это не сходило со страниц газет несколько месяцев, и тем не менее сэр Дарий умудрился его не заметить.)

Приглашение в Англию означало конец этого призрачного существования, погруженности в первопричины событий, в которых сам он не участвовал. «А кроме того, мы увидимся с Месволдом, — сияя, говорил он леди Спенте. — Как славно мы проведем время! Охота на куропаток! „Атенеум“![92] Английский мед! Жаворонки!»

Леди Спента прикусила язык. Англофилия ее мужа с годами усиливалась. Он частенько превозносил «Соединенное Королевство» за достоинство, с которым оно ушло из своих колоний, и мужество, с которым эта израненная войной страна возродилась к жизни. (План Маршалла при этом не упоминался.) Индию же он, напротив, постоянно критиковал за «застой» и «отсталость». Он писал в газеты бесчисленные письма, высмеивая пятилетние планы. «Какая польза от сталелитейных заводов, если мы погружены в невежество относительно собственной природы? — грозно вопрошал он. — Величие Британии зиждется на Трех Концепциях…» Эти письма никто не публиковал, но он продолжал их писать. В конце концов леди Спента перестала отправлять их и просто сжигала втайне от мужа, чтобы не ранить его чувства.

Почему Уильям Месволд перестал писать? Сэр Дарий часто задавал себе этот вопрос, не подозревая, что леди Спента могла бы на него ответить, если б захотела. «Может быть, из-за моих исследований, — гадал сэр Дарий. — Может быть, он все еще задет тем, что нацисты сделали с этими идеями? Конечно, он государственный служащий и должен быть осторожен. Неважно! Я все объясню ему за ужином».

«Поезжай, если тебе нужно. Но я не поеду», — сказала мужу леди Спента. Не зная, как предупредить об унижении, ожидавшем его в любимой Англии, она решила, что не будет свидетельницей этого краха. Он улетел на «ВОАС Super Constellation», облаченный в рубашку из египетского хлопка с крахмальным воротничком и манжетами, которую надевал в зал суда, и костюм-тройку из тончайшей шерсти; на животе у него сверкала цепочка часов. Леди Спента прочла на его лице выражение трагической невинности, как у тех коз, что гонят на бойню. Она написала лорду Месволду, умоляя его «быть, по возможности, милосердным».

Месволд не был милосерден. Несмотря на настойчивые письма сэра Дария и мольбы леди Спенты, он не встретил своего старого друга в аэропорту Хитроу и не послал никого вместо себя, не пригласил его остановиться в своем доме и не предложил устроить в своем клубе. Леди Спента, предвидя это, попросила Долли Каламанджа, чтобы ее муж Патангбаз приехал в аэропорт, и не кто иной, как круглолицый Пат, приветствовал сэра Дария во временном зале прибытия (тогда строительство аэропорта еще не закончилось и условия для пассажиров были значительно хуже, чем в бомбейском аэропорту Санта-Круз). Сэр Дарий выглядел измученным и выбитым из колеи после изнурительного путешествия и не менее изнурительного допроса чиновников иммиграционной службы, на которых, к его замешательству, не произвели впечатления ни его объяснения, ни приглашение журнала, ни даже его рыцарский титул, сообщение о котором они встретили крайне скептически. Ссылки же на известного лорда Месволда вызывали лишь недоверчивый смех. После нескольких часов допроса сконфуженному и сломленному сэру Дарию был наконец разрешен въезд в Англию.

Пат Каламанджа жил в Уэмбли, в просторном пригородном особняке из красного кирпича, украшенном ложными белыми пилястрами и колоннами, с целью придать ему вид солидного здания в классическом стиле. Сам Каламанджа был открытым, добродушным человеком, искренне желающим угодить отцу своего будущего зятя, и предельно занятым к тому же, так что весь дом был в полном распоряжении сэра Дария, который видел хозяина лишь за столом. За завтраком Пат Каламанджа, бизнес-магнат до кончиков своих ухоженных ногтей, но не мастер поддерживать светскую беседу, лез из кожи вон, чтобы гость чувствовал себя как дома. «Наваб Патоди! Ему нет равных в крикете! А „Серебряный цветок“! Сорвиголовы! Отличная футбольная команда!» За ужином он говорил о политике. Что касается предстоящих выборов в Америке, мистер Каламанджа очень симпатизировал Ричарду М. Никсону, потому что этот джентльмен не миндальничал с русским лидером Хрущевым во время осмотра выставочного образца кухни на московской торговой ярмарке. «Кеннеди? Слишком смазлив; значит, ненадежен, как вы думаете?» Но мысли сэра Дария были далеко.

Дни проходили в бесплодных попытках связаться с его другом Месволдом; он звонил, он слал телеграммы с оплаченным ответом, которого так и не последовало. Он даже предпринял дальнюю поездку сначала на автобусе, потом на метро до дверей особняка Месволда на Кэмден-Хилл-сквер, где оставил длинное письмо, полное обиды и упреков. Наконец лорд Месволд связался с ним. В своем кратком послании он приглашал сэра Дария совершить с ним на следующее утро прогулку в «Миддл темпл», «поскольку он несомненно сохранил об этом месте множество приятных воспоминаний и, быть может, захочет их освежить».

Этого было достаточно. Сэр Дарий Ксеркс Кама всё понял. Он утратил присутствие духа, он был сломлен окончательно. Мистер Каламанджа, возвратившись вечером домой, нашел своего гостя в темной гостиной, полулежащим в кресле возле потухшего камина; рядом на полу валялась пустая бутылка из-под «Джонни Уокера». Он готов был предположить самое худшее, но тут сэр Дарий громко застонал во сне — это был стон души, схваченной раскаленными щипцами дьявола. Во сне сэр Дарий больше не отвергал объятия Скандала. Он почувствовал, как его тело вспыхнуло в огне позора и бесчестья, и издал громкий крик. Патангбаз Каламанджа кинулся к нему и стал трясти. Очнувшись, сэр Дарий, дрожащий, с налитыми кровью глазами, оттолкнул добросердечного хозяина и выбежал вон из комнаты. На следующее утро, помятый, с затравленным взглядом, он спросил Каламанджу, не может ли тот в своем туристическом агентстве переоформить его билет на ближайший обратный рейс. Он не дал никаких объяснений, а его хозяин знал его недостаточно хорошо, чтобы проявлять любопытство. Сэр Дарий улетел обратно в Бомбей, так и не встретившись с Уильямом Месволдом, не прочтя свою лекцию о Четвертой Функции, лишившись всех своих жизненных устремлений, кроме одного — спокойно умереть, чему также не суждено было исполниться. Вернувшись домой, он раскопал в стальном сейфе Годреджа свое главное достояние — бумаги, подтверждавшие его рыцарский титул, которые он полжизни хранил под замком, и вернул их в Британское консульство в Бомбее. Его история завершилась. Он заперся в библиотеке с бутылкой в ожидании конца.


Мы покидаем свой дом не только в поисках свободного пространства, но и для того, чтобы не видеть, как угасают наши родители. Мы не хотим быть свидетелями того, как их характеры и судьбы настигнут их и добьют, как захлопнется ловушка. Придет время, и наступит наш черед — мы тоже ощутим себя колоссами на глиняных ногах. Удары жизни когда-нибудь демифологизируют нас всех. Земля уже разверзлась. Она может ждать. Времени у нее полно.


Две мечты погубили мою семью: «небоскребы» моей матери Амир — гигантские восклицательные знаки из бетона и стали, навсегда уничтожившие более спокойный синтаксис прежнего Бомбея, и кинотеатр — плод фантазии моего отца. Вина Апсара на свою беду пустила у нас корни, возомнив моих родителей архитекторами счастливого домашнего очага, как раз тогда, когда наш маленький клан начал распадаться. «Рай, — как-то сказала она мне, — ты счастливый ублюдок, но и милый тоже, потому что тебе не жаль делиться своим счастьем».

Но счастье не бесконечно. Мои родители были сброшены со своих пьедесталов задолго до их ранней кончины. Перечисление их грехов не займет много места. Величайшей слабостью моего отца были азартные игры; потворствуя ей, он нес огромные убытки. К началу шестидесятых плоды этой страсти переросли горки спичек, обернувшись долгами, погасить которые было уже не так просто. Он проигрывал в карты, проигрывал на скачках, проигрывал в кости, и вдобавок попал в лапы «частного букмекера», называвшего себя Раджа Джуа — «ведь Случай правит всеми — от тех, кто лучше нас, до самых лучших» — и дававшего возможность заядлым бомбейским игрокам делать ставки на все что угодно: на исход судебного процесса об убийстве, вероятность индийского вторжения в Гоа, число облаков, которые проплывут за день в западной части небосвода, выручку, которую принесет новый фильм в первую, решающую, неделю показа, и размер бюста танцовщицы. Даже старинная игра барсаат-касатта, ставки в которой делались на время начала дождей и количество осадков, удостаивалась внимания короля букмекеров, и он готов был делать ставки на невыгодных для себя условиях. Бомбей всегда был городом, где крутились большие деньги. Однако мой наивный отец, В. В. Мерчант, не столько крутил ими, сколько они крутили им.

Что сказать о моей матери? Ее цинизм, некогда бывший лишь позой, доспехами идеалистки, защищающими ее от окружавшей порчи, в свою очередь подточил ее юношеские идеалы. Я обвиняю ее в том, что, намереваясь уничтожить красоту ради выгоды, она переименовала эти категории во «вчера» и «завтра». Она была в первых рядах строительного лобби, сделавшего всё, чтобы погубить проект «второго города», Нью-Бомбея, на другой стороне гавани в пользу суливших немедленную выгоду планов застройки на Нариман-пойнт и — да! — на Кафф-парейд тоже. Именно предлагаемое изменение облика Кафф-парейд приводило в ужас Виви Мерчанта. Всю жизнь в душе моего отца шла внутренняя борьба между его любовью к истории и красотам Старого Бомбея и его профессиональной вовлеченностью в создание будущего облика этого города. Перспектива уничтожения самого красивого участка приморского бульвара стала причиной его постоянной, но, к несчастью, молчаливой оппозиции по отношению к собственной жене. Молчаливой, потому что Амир по-прежнему не терпела никакой критики. Даже намек на то, что она вела себя не должным образом, вызывал бурю слез и ссору, которая не заканчивалась до тех пор, пока Виви униженно не признавался, что он поступил несправедливо и жестоко и что ее обида и обильные слезы были результатом его черствости. В. В. Мерчант, не имея возможности обсуждать с нею свои мрачные предположения, был вынужден вместо этого следовать зову своей природы — то есть копать.

Он мог копать в людских душах с той же легкостью, что и в песке. Пока я рос, он раскопал один из моих секретов. «Это твое фотографирование, — заметил он, вопреки обыкновению коротко и ясно, — наверняка привлекает хорошеньких девочек?» Я был слишком скрытным, чтобы сказать: «Да, отец, но не в этом дело. Твой „пэллард-болекс“, твои „роллейфлекс“ и „лейка“, твоя коллекция работ Дайала и Хейзлера — вот источники моего вдохновения. Фотография — тоже своего рода раскопки». Ничего этого я не произнес, хотя он был бы горд это услышать. Вместо этого я насмешливо сказал: «В самую точку, папуля!» Он слегка поморщился, улыбнулся неопределенной улыбкой и отвернулся.

Но когда он копал в моей матери, то не отворачивался. Он продолжал копать до тех пор, пока не выкопал то, что должно было погубить ее, тем самым уничтожив самого себя.

И этот белейший из белых слонов, кинотеатр «Орфей», куда он вкладывал свои капиталы с безрассудством и рвением, против которых даже Амир была бессильна, — не был ли он его самоубийственным ответом жене и ее картелю вандалов-футуристов? В своем воображении он видел его как храм ар-деко шестидесятых — одновременно как дань золотому веку города и денежную Мекку для многочисленных фанатов этого одержимого киноманией города. Но и здесь его ждал проигрыш. Затраты на строительство выросли до небес, проценты по кредитам вышли из-под контроля, а жулики-субподрядчики поставляли, как выяснилось, не отвечавшие требованиям строительные материалы. Подкупленные конкурентами муниципальные инспекторы создавали искусственные препятствия, не давая хода проекту. Амир, занятая другим, предоставила «Орфей» Виви и, как оказалось, сделала ошибку. В конце концов Виви вынужден был предложить Радже Джуа в качестве покрытия долгов права на новый кинотеатр. Тогда он еще не знал, на кого работает Джуа.


В день моего тринадцатилетия отец подарил мне очень хороший немецкий фотоаппарат «фойгтлендер» со встроенным экспонометром и вспышкой, и первыми моими фотографиями были снимки поющей Вины Апсары. Она пела лучше, чем «Радио Цейлон». По вечерам мы обычно собирались вместе, и она отпускала на свободу свой прекрасный голос, который с каждой неделей становился всё глубже и богаче — то порочно всезнающий, то ангельски чистый. Голос, уже нашедший дорогу к бессмертию. Если вы послушаете, как Карли Саймон поет «Bridge Over Troubled Water»[93], то поймете, каков был вклад Гуиневир Гарфункель в их партнерство. Так было в лучшие времена «VTO». Есть группы, шлепающие хиты один за другим; группы, заставившие себя уважать; группы, собирающие стадионы; группы — воплощение сексуальности; группы трансцендентальные и эфемерные; группы мужские и женские; группы трюкачей и группе неумех; группы пляжные и автомобильные; летние и зимние; группы, под которые хорошо любить, и группы, заставляющие запоминать все слова своих песен. Большинство групп ужасны, и если инопланетяне из каких-нибудь других галактик ловят наши радио- и телеволны, этот грохот, должно бы сводит их с ума. За всю полувековую историю рок-музыки наберется небольшое число групп — их можно пересчитать по пальцам, — способных проникнуть в ваше сердце и стать частью вашего видения мира, вашего понимания правды и вашей правдивости, даже тогда, когда вы уже стары, глухи и пребываете в маразме. На смертном одре вы услышите, как они поют вам, пока вы скользите по ведущему к свету туннелю: Шш… Ша-ша… Ша-ла-ла-ла-ла… Шанг-а-лаг… Шанг-а-лаг… Ш-бум… Шуп… Шуп… Шш. И все кончено.

«VTO» была одной из таких групп. У Ормуса было видение, а у Вины — голос, но всё решил именно голос, голос и всегда всё решал. Ритм заставляет обратить внимание, мелодия — запомнить, и лишь против голоса вы беззащитны; богохульный кантор, нечестивый муэдзин, сирена — назовите как хотите, — он взывает напрямую к средоточию ритма — душе. Неважно, что это за музыка. Неважно, что за голос. Когда вы слышите его, настоящий, вам конец, можете мне поверить. Finito, если только вы не привязаны, как Одиссей, к мачте вашего корабля и ваши уши не залеплены глиной. Ваша песенка? Спета.


Теперь я думаю, что именно пение Вины еще удерживало нас вместе в те дни. Она была нашей опорой, а не наоборот. В то время как В. В. Мерчант все глубже увязал в долгах, одновременно втихомолку расследуя деятельность своей жены и собирая толстое досье на ее незаконные манипуляции городскими чиновниками, ответственными за принятие решений, — короче говоря, пока бомба с часовым механизмом под нами тикала, — Вина пела нам, заставляя вспомнить о любви.

О, беспощадная острота детского видения мира! В детстве все мы фотографы, которым не нужны фотоаппараты — мы выжигаем изображение в памяти. Я помню всех наших соседей по Кафф-парейд, их претензии, их браки — счастливые и несчастливые, их ссоры, их автомобили, их солнцезащитные очки, их сумочки, их невыразительные улыбки, их любезности, их собак. Я помню выходные — наши странные, импортированные развлечения. Мои родители играют в гольф в клубе «Уиллингдон», и отец старается проиграть матери, чтобы она оставалась в хорошем настроении. Я помню, как пару раз во время Навджота мы поглощали еду, подававшуюся на банановых листьях, несколько разноцветных Холи[94] и по крайней мере одно посещение молебна на громадной площади на Биг-Эйд, застрявшее в памяти, потому что оно было редкостью. Думаю, отец хотел, чтобы я понял, от чего избавлен и почему. Я помню мою подружку, милую Нилам Нат, ставшую взрослой, чтобы разбиться вместе с детьми на самолете «Эйр Индия» у берегов Ирландии. Помню Джимми Кинга, с нездоровым цветом лица и торчащей черной челкой; он умер внезапно, во время занятий. Все двери и окна в классах были закрыты, чтобы мы не увидели, как его отец приехал за телом сына. Я помню долговязого, тощего мальчишку, вместе с друзьями карабкавшегося по камням на Скэндал-Пойнт. Он смотрел сквозь меня, как будто бы меня там не было. Постеры «Голд флейк», «Королевскую цирюльню», едкую смесь запахов гнили и надежды. К черту Мумбаи. Я помню Бомбей.

Потом мне подарили фотоаппарат, механический взгляд вместо внутреннего взгляда, и после этого большая часть моих воспоминаний — то, что объектив сумел выловить в потоке времени. Вуайерист, а не мемуарист — я помню фотографии.

Вот одна из них. Шестнадцатилетие Вины. Мы в ресторане «Гэйлорд» на Вир-Нариман-роуд, едим котлеты по-киевски. На лицах матери и отца — непривычные выражения. Он выглядит рассерженным, она — отсутствующей. Вина же, наоборот, вся сияет. Кажется, она притягивает к себе весь свет на этом снимке. Мы лишь скопления теней, вращающиеся вокруг нее, как вокруг солнца. Ормус Кама сидит рядом с ней с видом голодного пса. Здесь есть и пол-меня. Я попросил официанта снять нас, но он плохо отформатировал кадр. Неважно. Я помню, какой у меня был вид. Так выглядит человек, теряющий самое для него важное.

На безымянном пальце правой руки Вины сверкает лунный камень, подарок Ормуса ко дню рождения. Прежде чем согласиться принять его, Вина неделю спала с этим кольцом под подушкой, и в ее снах было столько эротики, что она каждую ночь просыпалась после полуночи, дрожа от счастья и обливаясь потом.

Ормус просит разрешения пригласить Вину на «концерт». В. В. и Амир избегают смотреть в глаза друг другу, они на волоске от ссоры. «„Пять пенни“», — говорит Ормус. «Возьмите с собой Умида», — махнув рукой, отвечает Амир. Глаза Вины мечут молнии, пронзающие мою тринадцатилетнюю грудь.

После шумного успеха фильма Дэнни Кэя «Пять пенни», его герой, подлинный руководитель группы Рыжий Николс, приехал в Бомбей с новой, реорганизованной пятеркой. Джаз, подогреваемый утренними джем-сейшен по выходным, все еще был на пике популярности в городе, поэтому собралось много народу. У меня есть фотографии, подтверждающие это, но где проходил концерт, я не помню. Был это Азад-майдан, Кросс-майдан, Копрейдж или какое-то другое место? Во всяком случае, под открытым небом. Так как мать послала меня с ними, Ормус взял с собой Ардавирафа. Все четверо, мы пришли туда заранее и стояли в первых рядах. Я был разочарован, когда появились «Пенни», потому что Рыжий Николс оказался совсем маленького роста и волосы у него были короткие и седые — вовсе не локоны морковного цвета, как в фильме Дэнни Кэя. Затем он взял свой рожок и заиграл. Традиционный джаз. Признаюсь, мне понравилось, что случалось не часто. Но Вина всегда говорила, что у меня дурной вкус.

Этот концерт «Пяти пенни» знаменит тем, что произошло на нем в самом конце программы, состоявшей из обычного набора композиций, не заставивших участиться ничей пульс. Когда смолкли далеко не бурные аплодисменты, квинтет в малиновых смокингах приготовился сыграть на бис. «Святых» — что же еще, но не успел Рыжий Николс назвать композицию, как один из зрителей прыгнул на сцену, размахивая индийской деревянной флейтой и улыбаясь идиотической, но заразительной улыбкой.

— О боже, — простонал Ормус и прыгнул на сцену вслед за братом.

— Подождите меня! — крикнула сияющая Вина и последовала за братьями, навстречу своей неминуемой судьбе; так что на сцене оказалось три непрошеных гостя. Что до меня, то я трус. Я остался в толпе и фотографировал.

Клик! Перекошенное лицо Рыжего Николса. Его предупреждали, что в Индии толпа в мгновение ока может стать сборищем разъяренных громил. Неужто Дэнни Кэй вернул его к жизни лишь для того, чтобы он был растоптан бомбейской толпой? Клик! Улыбка Вайруса Камы творит свои обычные чудеса, и выражение ужаса на лице старого солиста группы сменяется благодушным интересом. Клик! Какого черта! Дайте сыграть немому парню! А вы двое? Вы чем занимаетесь? Клик! Вина Апсара делает шаг к микрофону: «Мы поем».

Oh when the sun (oh when the sun)

begins to shine (begins to shine)[95].

Игра Ардавирафа была несомненно хороша, хотя его флейта звучала не к месту: то был звук в другой валюте — анна, пытавшаяся выдать себя за пенни, но и это не имело значения, отчасти потому, что он был счастлив играя, отчасти же потому, что Николс догадался отключить микрофон и его было слышно лишь в первых рядах; но главным образом потому, что как только Ормус и Вина открыли рот и запели, все остальное было позабыто. Когда они закончили, публика принялась вопить, а Николс отпустил им комплимент, сказав, что они были так хороши, что он охотно прощает им вторжение.

Концерт закончился, толпа начала расходиться, а я стоял, будто к месту прирос, продолжая фотографировать. Мир рушился. Ормус и Вина были заняты беседой с музыкантами, укладывавшими свои инструменты и покрикивавшими на местных рабочих сцены, чтобы они соображали, что делают. Мое сердце разрывалось. Пока Ормус с Виной болтали с джазменами, их руки и тела говорили друг с другом. Клик, клик! Я вижу вас обоих. Клик! Ку-ку! Вы знаете, что я вас снимаю? Вы позволяете мне наблюдать за собой, зная, что я коплю на вас компромат, здесь, в моем маленьком немецком ящичке, полном чудес? Клик! Вам уже все равно, так ведь? Вы хотите, чтобы все обо всем узнали? Клик! А как же я, Вина? Я тоже подрасту. Он ждал тебя. Почему бы тебе не подождать меня? Я хочу быть одним из них!

С самого начала мое место было где-то в уголке их жизни, в тени их достижений. Тем не менее я всегда буду считать, что заслуживаю большего. И было время, когда я почти получил это. Не только тело Вины, но и ее внимание. Почти.

Музыканты складывали свое оборудование в микроавтобус. Приглашение было сделано и принято, и оно не распространялось на меня; Ормус подошел, чтобы отправить меня домой: неистовый Ормус, полный секса и музыки.

«О'кей, Рай, — произнес он как взрослый. — Ты пойдешь с Ардавирафом, о'кей? Вайрус тебя проводит». «Кто ты такой? — хотелось мне крикнуть. — Я тебе что, маленький мальчик, которому нужен в провожатые местный юродивый?» Но он уже шел прочь, он обнимал Вину, приподнимая ее, целуя ее, целуя ее.

Небеса падали. Вайрус Кама осклабился своей улыбкой идиота.

В ту ночь они занимались любовью в номере люкс Николса в отеле «Тадж», в двух шагах от дома Ормуса Камы. Великий Корнетист заказал себе другой номер и прислал любовникам роскошный ужин и все послания им, которые начали поступать на адрес группы, потому что никто не знал, как еще связаться с двумя певцами, в том числе — приглашения выступить из самых разных мест города, начиная с того же отеля. Но, как потом всегда с гордостью вспоминала Вина, еда и напитки, равно как и письма, остались нетронутыми до утра. Им было чем заняться.

Обстоятельства дефлорации Вины Апсары Ормусом Камой общеизвестны. Вина сама давно позаботилась об этом, так что сейчас нет нужды останавливаться на таких подробностях, как доставленное ей неудобство (значительное), компенсирующая его опытность Ормуса, заядлого соблазнителя девственниц (несколько лет спустя Вина с гордостью перечислит предшествующие его победы, назвав все имена и развязав этим пандемию скандалов в бомбейском обществе), первые проблемы, с которыми они столкнулись (он был для нее слишком нежен, слишком почтителен, что ее раздражало и делало излишне агрессивной, физически чересчур грубой на его вкус), первые их находки (он ласкает маленькую ложбинку в основании ее позвоночника, кончиком языка проникает в ее ноздри, посасывает веки ее закрытых глаз, одновременно упираясь головкой пениса в пупок и проводя пальцем вдоль промежности, тогда как она, обвив ногами его шею, касается его мошонки своими ягодицами; ее щедрый рот, и в особенности обнаруженная ею необычная в мужчине чувствительность его сосков: как видите, я не забыл ничего, ни одной мелочи из их каталога страсти). Достаточно сказать, что дело было сделано; в ту ночь любовники не вернулись домой, в свои постели, так что на этот раз ночь была радостной, а утро оказалось хмурым и печальным.

Откровенность, с которой Вина Апсара публично говорила о вещах сугубо личных — катастрофе своего детства, своих романах, сексуальных предпочтениях, абортах, — была так же важна, как ее дар, — может быть, еще важнее — для сотворения того гигантского, почти подавляюще символического образа, каким она стала. Двум поколениям женщин она служила своего рода мегафоном, через который миру транслировались их общие секреты. Одни чувствовали себя освобожденными, другие — выставленными на всеобщее обозрение; и те и другие ловили каждое ее слово. (Мнения о ней мужчин тоже не совпадали, хотя все были зачарованы ею; одни страстно желали ее, другие делали вид, что им отвратительна эта шлюха; многие любили ее за ее музыку, другие ненавидели по той же причине — ведь то, что вызывает великую любовь, неминуемо вызывает и ненависть; многие опасались ее языка, другие превозносили ее, заявляя, что их она тоже освободила.) Но так как она часто меняла свои мнения, отказываясь от яростно защищаемых ею истин в пользу прямо противоположных, защищая их так же пылко и не терпя никаких возражений, многие женщины к моменту землетрясения в Мексике стали видеть в ней предательницу тех позиций, которые в свое время послужили основой их освобождения.

Если бы она не умерла, она, возможно, превратилась бы в старую, капризную, всеми игнорируемую особу, шагающую не в ногу из-за своего ослиного упрямства и тупости, тогда как некогда она одна дерзко, победоносно шагала в ногу, а другие подстраивались под нее. Однако судьба пощадила ее, и ей не было уготовано эксцентричное бессилие. Вместо этого ее смерть обнаружила всю силу созданного ею символа. Власть, как и любовь, мы окончательно познаем тогда, когда она утеряна безвозвратно.


Стоит мне все это вспомнить, и «Святые» начинают маршировать у меня в голове. Я представляю себе, как Ормус и Вина просыпаются на запачканных кровью простынях в объятиях друг друга. Я вижу, как они открывают полученные на их имя послания, понемножку позволяя себе мечтать о будущей карьере и о будущем своей любви. Я вижу, как они одеваются, прощаются с американскими музыкантами и ловят желто-черное такси до Кафф-парейд, готовясь расхлебывать кашу, которую заварили. Пока перед моими глазами проходят эти сцены, я слышу корнет Рыжего Николса, а может быть, это труба Луи Армстронга. О, когда музыканты заиграют! О, когда музыканты заиграют.

На горизонте появляется первое облачко. Ормус произносит важные слова: «Выходи за меня». Он снимает лунный камень с пальца ее правой руки и пытается надеть его на ее левую руку. «Выходи прямо сейчас».

Вина напрягается, не дает ему снять кольцо. Нет, она не выйдет за него. Она отказывает ему сразу и бесповоротно, ни минуты не раздумывая. Но она не отдает кольцо, она принимает его, она не может на него насмотреться. (Любопытный водитель такси, сикх, навострил уши.) «Почему?!» — жалобный, почти жалкий вопль Ормуса. Вина щедро вознаграждает любопытство водителя. «Ты единственный мужчина, которого я буду любить, — обещает она Ормусу. — Но неужели ты всерьез думаешь, что я ни с кем, кроме тебя, не собираюсь трахаться?»

(Вступает труба — это точно Сачмо. Инструмент Армстронга — это золотой рог опыта, рупор житейской мудрости. Она смеется — уах, уах — над худшим, что подбрасывает нам жизнь. Она уже слышала все это раньше.)


Где-то должно быть лучшее место. Все мы так думали. Для сэра Дария Ксеркса Камы это «где-то» была Англия, но Англия отвергла его, и он потерпел кораблекрушение, оказался один на необитаемом острове. Для леди Спенты лучшим местом была обитель чистого света, где находился Ахурамазда со своими ангелами и праведниками, но это было очень далеко, и Бомбей все больше казался ей лабиринтом без выхода. Для Ормуса Камы «лучшее» означало заграницу, но выбрать такую судьбу значило оборвать все семейные связи. Для Вины Апсары лучшим местом всегда было то, где ее нет. Всегда не там, где надо, всегда с сознанием утраты, она могла (да так и делала) безо всяких объяснений сесть в самолет и исчезнуть — и обнаружить, что новое место ничем не лучше прежнего.

Для Амир Мерчант, моей матери-космополитки, лучшим местом был город, который она собиралась построить. Для В. В. Мерчанта, истинного провинциала, была нестерпима мысль, что лучшее место существовало, оно принадлежало нам, мы жили в нем, а теперь его разрушают, чему в большой мере способствует и его любимая жена.


Это был год разделений, 1960-й. В том году штат Бомбей поделился пополам, и если новоявленный Гуджарат был предоставлен сам себе, то мы, бомбейцы, узнали, что наш город стал столицей штата Махараштра. Многим было трудно с этим свыкнуться. Все вместе мы стали жить в отделенном Бомбее, который еще больше выдвинулся в море, подальше от остальной страны; в то же время каждый из нас стал сам себе Бомбеем. Нельзя без конца делиться и дробиться — Индия-Пакистан, Махараштра-Гуджарат — без того, чтобы последствия этого не сказались на уровне семьи, влюбленной пары, глубоких тайников души. Все начинает делиться, меняться, отделяться границами, расщепляться снова и снова, и в результате разваливается. Центробежные силы становятся сильнее центростремительных. Земного притяжения больше нет. Люди оказываются в космическом пространстве.


Когда после концерта «Пяти пенни» я пешком вернулся на Кафф-парейд, не без труда отделавшись от Вайруса, то обнаружил, что наш дом стал зоной военных действий, а точнее — бездной безысходного отчаяния. Мои родители топтались по ковру гостиной, как борцы, или как если бы исфаханский ковер, покрывавший прочный пол из красного дерева, превратился в папиросную бумагу над бурлящей бездной. Глядя друг другу в глаза, налитые кровью, они видели нечто худшее, чем потеря будущего, чем потеря прошлого. Это была потеря взаимной любви.

Пока я отсутствовал, явился Пилу Дудхвала: не раздувшийся от самодовольства Пилу, возлежащий на облаке сатрапов, с которым мы уже встречались, но более спокойный Пилу, в сопровождении одного помощника мужского пола, которого он представил как Сисодию. Это был человек в деловом костюме, лет сорока, удивительно маленький, в очках с толстыми стеклами и намечающейся лысиной. Он чудовищно заикался и держал в руках битком набитый кожаный «дипломат», откуда извлек папку с планом застройки Кафф-парейд, среди спонсоров которой, перечисленных на обложке, значилась миссис Амир Мерчант, представляющая частную компанию ООО «Мерчант и Мерчант». Листая ее, В. В. Мерчант обнаружил, что Амир объединилась с людьми Пилу, чтобы протолкнуть этот проект. Помощник Пилу разложил на журнальном столике экземпляр официальной карты Кафф-парейд, на которой территории многих вилл были закрашены зеленым цветом, означавшим «на снос»; зелено-белые полосы на нескольких других означали: «ведется торг». И лишь совсем немногие из них были закрашены красным. Среди них вилла «Фракия», наш дом.

— Ваша достопочтенная су-су-супруга уже дала свое согласие на пра-пра-продажу, — пояснил мистер Сисодия. — Все соответствующие да-да-документы здесь. Так как недвижимость оформлена на ваше пст-пст-достопочтенное имя, необха-ха-необходима ваша от-от-подпись. Вот тут, — добавил он, протягивая авторучку «Шиффер».

Виви Мерчант посмотрел на жену. Ее ответный взгляд был тверд как камень.

— Потрясающий проект, — сказала она. — Представляется исключительный случай.

Пилу подался вперед в своем кресле.

— Много наличных, — пояснил он конфиденциальным тоном. — Хватит на всех.

Мой кроткий отец говорил кротко, но в мыслях его не было кротости.

— Я знал, что что-то готовится, — ответил он, — но это превзошло все мои предположения. Насколько я понимаю, городские власти у вас в кармане. Правила землепользования отброшены, нормы высоты зданий безнаказанно попираются.

— Всё в порядке, — любезно заверил Пилу. — Никаких проблем.

Мистер Сисодия развернул и другую карту, с планом предполагаемой застройки. Предлагался также проект обширной мелиорации.

Но Виви смотрел на другое.

— Променад, — сказал он.

— Придется пожертвовать, — ответил Пилу, скривив рот в гримасе сожаления.

— И мангровая роща? — поинтересовался Виви.

В голосе Пилу появились нотки раздражения:

— Сэр, мы же не собираемся строить тут дома на деревьях!

Виви открыл было рот, чтобы ответить.

— Прежде чем отказаться, — произнес Пилу, подняв руку останавливающим жестом, — прошу принять к сведению следующее.

Мистер Сисодия встал, подошел к двери и впустил второго помощника, которому явно было велено дожидаться своего выхода снаружи. Когда он появился в гостиной, В. В. Мерчант изумленно выдохнул и как будто сделался меньше.

Вторым помощником оказался Раджа Джуа, король букмекеров. У него в руках тоже был «дипломат», из которого он достал папку с полным списком долгов моего отца и всеми документами, относящимися к кинотеатру «Орфей», каковые передал первому помощнику.

— Из вы-вы-высокого уважения лично к вашей су-су-супруге, — произнес г-н Сисодия, — и во избежание со-со-осложнений, Пилу-джи готов забыть об этих пу-пус-пустяках. Потенциал зас-зас-застройки оценивается в больше кар-кар-кроров. Только шиш-шиш-подпишите соглашение, и все долги будут забыты.

— Права на «Орфей», — сказала Амир. — Как ты мог?

— А наш дом, — ответил В. В., — как могла ты?

Лицо Пилу омрачилось.

— Если бы я был царем из времен великих героев, — сказал он, — я бы предложил сыграть еще раз. Выиграете — и вы ничего не должны. Проиграете — и я получаю вашу супругу. — Он улыбнулся. Его зубы блеснули в свете лампы. — Но я человек простой. С меня хватит вашей чести и вашего дома. Кроме того, миссис Мерчант согласилась назначить мистера Сисодию управляющим вашим кинотеатром. Мы должны восстановить фискальную дисциплину в наших отношениях. Кино — это вторая страсть Сисодии, но первая — деньги.

В. В. Мерчант поднялся.

— Я не дам своего согласия, — сказал он, как обычно, кротко. — А теперь убирайтесь.

Амир тоже поднялась, но совсем по-другому.

— Что значит «убирайтесь»?! — закричала она. — Мы что, должны потерять всё — всё, что я построила?! Должны разориться из-за твоей слабости? Потерять кинотеатр, контроль над компанией, потерять возможность самого выгодного вложения за последние двадцать лет и жить в бедности, пока нам не придется все равно продать этот дом, чтобы не умереть с голоду? Ты этого хочешь?

— Извини, — сказал В. В. Мерчант, — но я не подпишу.

Где-то должно быть лучшее место. Самая гибельная идея! Пилу Дудхвала был единственным из нас, кто принимал эту жизнь такой, как она есть, — как данность. Он не растрачивал свою энергию на безумные утопические мечты. И совершенно естественно, что вышел победителем. Наши судьбы оказались в его власти, лежали у его ног. Иначе и быть не могло.

Пилу не только перерезал своих коз. Ему удалось убить не одного жирного тельца в разных сферах жизни. Моя судьба повела меня иной дорогой, но я никогда не забуду урока, преподанного им моему отцу, — урока, который преподала мне постигшая моих родителей катастрофа, пока в другом месте Бомбея Вина и Ормус без устали занимались любовью.

Есть только то, что есть.


Весь вечер и всю ночь мои родители вели войну. Я лежал без сна в своей комнате, уставясь в пространство немигающим взглядом, словно ящерица, и слушал этот поединок разбитых сердец. На рассвете отец лег, но Амир продолжала кружить по гостиной, как ложка, которой мешают в кастрюле, намешивая самое ядовитое на свете варево — гнев, вскипающий в теле, когда в нем агонизирует любовь. А потом появились Вина с Ормусом, и одержимая гневом Амир накинулась на свою подопечную.

Я не могу, не нарушив приличий, привести здесь оскорбления, вылитые матерью на обоих любовников, но в первую очередь на Вину. Она кричала на нее три часа и двадцать одну минуту без передышки, выплескивая все, что предназначалось Виви. Закончив, она, пошатываясь, вышла из дома, опустошенная, и рухнула в свой любимый старый «паккард». Он рванулся с места, словно лошадь, которая понесла. Минуту спустя появился мой отец с вытянувшимся лицом, нетвердой походкой направился к «бьюику» и умчался в противоположном направлении, с таким риском ведя машину, что я всерьез опасался за его жизнь. Но никто из них не ушел от своей судьбы, попав в случайную аварию. Ведь прежде чем покинуть дом, они уже испытали почти полное крушение.

Оскорбления необъяснимы. То, что постороннему наблюдателю покажется самым жестоким и уничтожающим оскорблением — шлюха! потаскуха! уличная девка! — может совсем не задеть его адресата, в то время как явно менее оскорбительные слова — Слава богу, что ты не мой ребенок! — могут пронзить крепчайшую броню и попасть прямо в сердце. Я не привожу исчерпывающего перечня всего сказанного матерью еще и потому, что мне трудно судить, подействовала на Вину та фраза или эта, тот удар или этот упрек. Что именно — сами слова или едкость этого злобного выпада — оставило и Амир, и Вину физически истощенными, подобно борцам, обессиленным и замершим в изнеможении?

Вина Апсара, молодая девушка, слишком много повидавшая, чья вера в людей была серьезно подорвана, за годы жизни на вилле «Фракия» постепенно позволила себе поверить, что у нее под ногами появилась твердая почва — наша любовь. Наша и Ормуса. Поэтому она, со своей стороны, влюбилась не только в нас, но и в то, что нас волновало, в наш город и нашу страну, к которым — как она почти уже поверила — она могла бы принадлежать. И то, что совершила в тот день моя мать, выдернуло исфаханский ковер из-под ее веры в саму любовь, обнажив под ногами пропасть.

Вина стояла, лишь наполовину сознавая происходящее, выставив перед собой ладони, глядя вопросительно и не ожидая ответа, как выживший во время резни смотрит в глаза смерти. Ормус взял ее лицо в свои ладони. Она очень медленно высвободилась и подалась назад. В тот момент его огромная любовь, должно быть, показалась ей огромной ловушкой. Попасть в нее — означало быть полностью уничтоженной в какой-то момент в будущем, когда он повернется к ней с презрительной усмешкой и ненавистью в голосе. Больше я не рискую, было написано на ее лице. С этим покончено навсегда.


Три дня спустя вилла «Фракия», прекрасный дом моего детства, сгорела дотла. И кто бы ни был в этом замешан, он постарался избежать человеческих жертв. За домом несомненно наблюдали, пока не убедились, что он опустел, после чего его подожгли со знанием дела. Один за другим, мы вернулись и собрались на променаде, стоя с поникшими головами, а вокруг падал черный снег.

Не вернулась только Вина Апсара.

Надеюсь, вы простите мне ком в горле в момент прощания с виллой «Фракия». Это была одна из небольших вилл-бунгало на старом эдвардианском Кафф-парейд. Но и семья наша была невелика, так что она нас вполне устраивала. Ее фасад представлял собой фахверк, обрамлявший створчатые окна. Остальные три стены были из кирпича, местами отделаны камнем. Над окнами — фронтоны из красной черепицы. Такой же фронтон над входной дверью формировал маленький портик. Наверху, по центру, была самая заметная деталь — несколько помпезная или, скажем так, самоуверенная четырехугольная башенка в стиле неоклассицизма, с пилястрами; завершалось все это куполом из зеленой керамической плитки и довольно-таки хвастливым мини-шпилем. В этом затейливом верхнем помещении была спальня, которую занимали мои родители на протяжении многих лет своего счастливого брака. «Все равно что спать на колокольне». — говаривала мать, а отец неизменно отвечал, пожимая ей руку: «А красавица, которая живет в этой башне, — это ты, моя милая».

Все улетучилось с дымом. Лишенные имущества, воспоминаний и счастья, мы ощущали прикосновение к своим щекам падающего пепла как прощальную ласку нашего дома. Очевидцы пожара говорили, что сам огонь полюбил умирающий дом и так крепко обнял его, что на несколько мгновений вилла «Фракия» казалась воссозданной охватившим ее пламенем. Затем дым — черный, бесчувственный дым — взял свое, разрушив эту иллюзию, и всё скрыла тьма.

Разрушение дома вашего детства — будь то вилла или город — это как смерть кого-то из родителей: это сиротство. На месте давно позабытой кремации, как надгробие, стоит небоскреб. Город надгробий стоит на кладбище, где похоронено прошлое.


Там, где когда-то стоял «Дил Хуш»[96] — роскошный трехэтажный особняк Долли Каламанджа на Ридж-роуд, Малабар-хилл, — шедевр ушедшего в прошлое архитектурного стиля, полный света, со множеством крытых галерей и веранд, с отделанными мрамором залами и второпях приобретенной коллекцией картин Соузы, Зогойби и Хусейна, а главное — со своими тропическими садами, что могли по праву гордиться старейшими в городе тамариндами, джек-фрутами[97] и платанами и прекраснейшими образцами бугенвиллеи, — вы не найдете теперь ни деревьев, ни вьюнов, ни пространства, ни великолепия. Похожий на ракету, присевшую на корточки на своем пусковом столе, небоскреб «Эверест Вилас» заполонил всю эту территорию своим серым, линялым цементом и явно не собирается в ближайшее время ее освобождать. «Эверест Вилас» — двадцать девять этажей в высоту, но, по счастью, мне не нужно рассказывать их историй. Всякий раз, когда я смотрю на Ридж-роуд, я вижу там призрак прошлого. «Дил Хуш» жив, так же как в тот день, когда сгорела вилла «Фракия» и Долли любезно предложила нам временное убежище под пологой крышей своего дома.

Тут к нам присоединился Ормус, обессиленный и обезумевший. Была поздняя ночь, но никто не ложился. Вина так и не появилась. Ормус обыскал всё вдоль и поперек, обежал все их излюбленные места, пока от пережитого волнения у него не началась рвота. Вконец отчаявшись, утратив способность соображать, он приплелся в «Дил Хуш», и при виде его обморочного, лихорадочного, неприкаянного горя Амир — которую, надо сказать, к тому времени начало снедать раскаяние — воздержалась от упреков. Уверенный, что Вина погибла в огне, превратилась в дым и была развеяна, раздавленный горем Ормус твердил, что хочет последовать за ней. Жизнь потеряла для него всякий смысл; смерть, по крайней мере, имела одно преимущество: он и его любимая могли разделить ее. Он грозил самосожжением. Ормуса успокоил мой отец, который принял его состояние близко к сердцу. «Не спеши с выводами, — сказал В. В. Мерчант, хотя нам это показалось тогда всего лишь словами утешения. — Пока что нет никаких доказательств ее гибели».

Что до Персис Каламанджа, то она вела себя как-то уклончиво, что я отнес тогда на счет явной двусмысленности ее положения; всем было ясно, что ее надежды на брак с Ормусом вдруг обрели неожиданное, хотя и трагическое, подспорье. При всем своем ангельском характере могла ли Персис не заглядывать в будущее: разве не забрезжила для нее радость на том самом пепелище, где Вина обрела свой трагический конец? Но, будучи добросердечной девушкой, она должна была тут же подавить в себе эти низменные мечты (казавшиеся еще более грешными от радостных ожиданий, поселившихся в ее душе). Опустив глаза, она присоединила свой голос к версии моего отца. Вина, возможно, вовсе не погибла, напротив, имела какое-то отношение к пожару. Она положила свою руку на руку Ормуса; он отдернул свою, глядя на нее с ненавистью. Губы у нее задрожали, и она отступила, оставив Ормуса один на один с его страхами.


Кто совершил поджог?

Утро принесло новости и двух следователей уголовной полиции — непереносимо рисовавшегося инспектора Сохраба и полную его противоположность, констебля Рустама, старавшегося держаться в тени. Эти господа сообщили, что в результате опроса соседей и неравнодушных к чужой беде прохожих, вызвавших полицию, точно установлено время возгорания — час дня. К сожалению, по словам инспектора Сохраба, «свидетели не заметили никаких злоумышленников, покидавших место происшествия». К тому времени был произведен осмотр обгорелых руин виллы «Фракия», и, к счастью, ни единого трупа обнаружено не было. (Услышав, что Вина не погибла в огне, Ормус так радовался, что моя мать сочла необходимым напомнить ему о произошедшей, тем не менее, трагедии.)

Отыскались трое живших в доме слуг — повар, посыльный и носильщик. Напутанные пожаром и тем, что их могут обвинить в поджоге, они скрывались в расположенном неподалеку поселке рыбаков-коли. Полиция, однако, не считала, что пожар произошел по вине кого-то из них. Их алиби не вызвали сомнений, невзирая на тот странный факт, что все трое отправились по своим поручениям в указанное время, оставив дом без присмотра. Вместе с тем существовали «очевидные улики, указывающие на поджог», добавил с проницательным видом инспектор Сохраб, «хотя подробности пока не подлежали разглашению». Постепенно до нас дошло, что нас подозревают в поджоге собственного дома. Елейным тоном Сохраб высказал предположение, что компания «Мерчант и Мерчант» испытывала определенные финансовые трудности, а за самим шри[98] Мерчантом, по имеющимся сведениям, водились карточные долги. Страховка пришлась бы очень кстати, не так ли? Эти «грязные инсинуации» вызвали негодование моего отца. «Спросите у тех, кому это выгодно, — с необычной для него резкостью порекомендовал он полицейским. — Навестите шри Дудхвалу и его приспешников, и вы окажетесь гораздо ближе к негодяям, могущим пролить свет на причины случившегося».

Копы ушли, а сомнения остались. Ужасная правда заключается в том, что моя разгоряченная мать почти подозревала отца в этом преступлении, и даже мой мягкосердечный отец начал, со своей стороны, терзаться подозрениями относительно Амир. Три дня после ссоры родители жили врозь: она на вилле «Фракия», он у друзей в Колабе. Пожар снова свел их вместе, пусть только из-за меня. Чтобы соблюсти приличия, они делили одну из просторных гостевых спален Долли, но их отношения были ледяными.

Я занимал соседнюю с ними комнату и ночью опять услышал, как они шепотом выясняют отношения. Амир была в такой ярости, что обвиняла мужа в попытке умертвить ее — всех нас — во сне. Он кротко заметил ей, что пожар начался средь бела дня, когда никто не спит. Она презрительно фыркнула в ответ на такую ничтожную отговорку. В. В., в свою очередь, захотел узнать, уж не пошла ли она на поджог, чтобы заставить его подписать нужный документ. „Неужели ты могла бы так далеко зайти во имя этих варварских „каффаскребов“?» На что Амир возопила на весь спящий дом: «Боже, вы только послушайте, какими грязными галис[99] он меня осыпает!»

Увы, партия Пилу действительно одержала в этой битве победу над непреклонностью моего отца. Теперь, когда от виллы «Фракия» ничего не осталось, В. В. подавленно уступил и продал Пилу за гораздо меньшую цену, чем предлагалось вначале, участок земли, на котором, как памятник идеализму, стоял обгорелый остов виллы. Колоссальный проект застройки Дудхвалы еще на шаг приблизился к успеху. Чудовищные здания, плод его воображения, заполонят город, как марсианские космические корабли в «Войне миров». Когда люди пускаются в погоню за мешками с золотом, какой-то пустячный поджог — не препятствие.


Но Пилу Дудхвала был влиятельным человеком. Влияние, согласно астрологам, это неземной флюид, исходящий от звезд и определяющий поступки подобных нам простых смертных. Скажем так, Пилу откупорил свои неземные флюиды — ибо он обладал влиянием разного рода — и позволил им свободно пролиться на все эшелоны бомбейской полиции — от самых высших до скромных следователей, которым было поручено это дело. Не прошло и нескольких дней, как эти офицеры объявили, что они «окончательно исключили» его из списка подозреваемых. В ответ на выраженное отцом удивление инспектор Сохраб раздраженно бросил: «Вы должны быть благодарны. Вы лично и ваша достопочтенная супруга также были исключены из указанного списка». Следствие было «направлено по другому, более перспективному, пути». Речь шла об исчезнувшей гражданке США, мисс Ниссе Шетти, известной также как Вина Апсара. Опрос свидетелей в аэропорту Санта-Круз показал, что мисс Апсара покинула Бомбей через несколько часов после пожара на самолете компании «TWA», следовавшем в Лондон и Нью-Йорк. Ее немотивированному бегству склонны были придавать важное значение. Дальнейшее расследование, с помощью Скотленд-Ярда через агентуру Интерпола, показало, что билет на самолет мисс Апсары был приобретен за фунты стерлингов в Великобритании и что оформлен он был через находящуюся в Лондоне и принадлежащую мистеру П. Каламандже туристическую компанию «Калатурс». Билет оплатил сам мистер Каламанджа.


Миссис Долли Каламанджа была маленькой женщиной, носившей драгоценности с крупными камнями, гранд-дамой из нуворишей, любившей «показать товар лицом». Ее волосы голубовато-стального цвета были уложены как у английской королевы, с теми же ионическими завитками на висках. Ее бюст — один сплошной валик без какого-либо намека на неровности, идущий через всю грудь «лежачий полицейский», достаточно заметный, чтобы притормозить скорость любого, кто неразумно осмелится приблизиться к ней слишком поспешно, — также напоминал Елизавету Вторую. Она обладала сильной волей и была более консервативна, чем большинство имевших широкие взгляды членов бомбейской парсской общины. Ее громкий голос не допускал неповиновения. Большая часть ее представлений о собственной жизни была вполне шаблонной, что не мешало ей подчас испытывать сильные переживания. Так как ее муж, Патангбаз Каламанджа, был ее «скала», а дочь Персис — «радость и гордость», известие о том, что Пат замешан в побеге «за границу» лица, подозреваемого в поджоге, подкосило ее. Она пошатнулась. Ей показалось, что вселенная потеряла свои очертания и смысл. Земля содрогнулась. «Скала» дала трещину. Персис подвела мать к креслу, и та рухнула в него, обмахиваясь платком.

Большая парадная гостиная «Дил Хуш», с буфетами тикового дерева и зеркалами причудливой формы, тесно уставленная диванами в стиле бидермайер и бесценными лампами в стиле ар-деко, с коврами из настоящих тигровых шкур и плохой живописью (впрочем, справедливости ради надо признать, что была и парочка стоящих картин), так же хорошо подходила для этой сцены, как салон огромного океанского лайнера, к примеру «Титаника». Оглушенная Долли чувствовала себя на борту получившего пробоину корабля. Ей казалось, что комната покачнулась и начала медленно погружаться в мрачную преисподнюю.

— Как эта девица добралась до моего Пата? — тихо простонала она. — Я немедленно закажу разговор с Великобританией! Уж я задам ему жару.

Эта была почти что сцена из детектива с Пуаро. Все мы — кто стоя, кто сидя — расположились вокруг Долли, наблюдая ее мелодраматическую истерику. Персис наливала ей стакан воды, а бравые полицейские стояли на тигровой шкуре, довольные произведенным эффектом. Однако ни самоуверенный Сохраб, ни молчаливый Рустам не предполагали, что произойдет дальше. Вовсе не обещанный звонок Патангбазу в Уэмбли. Необходимость беспокоить оператора международной связи отпала. Персис Каламанджа, сев в ногах у матери и массируя их, глядя прямо в глаза Ормусу, призналась во всем.

И не только призналась, но обеспечила Вине Апсаре стопроцентное алиби.


Когда невозможное становится необходимостью, оно бывает подчас достижимо. Спустя несколько часов после того, как сказанное Амир Мерчант уничтожило веру Вины в любовь, она позвонила Персис и попросила встретиться с ней в магазине грамзаписей (где же еще!). Ее голос звучал так необычно, так потерянно, что Персис, отложив все дела, согласилась.

В магазине они отправились в кабинку, якобы для того, чтобы послушать запись самого популярного мюзикла того года «Саут Пасифик» Роджерса и Хаммерстайна с Гордоном Макре и Ширли Джоунз. И пока мисс Джоунз пела о том, как она выбросит из головы некоего мужчину, Вина, такая удрученная и потерянная, какой Персис никогда ее не видела, отдалась на милость своей соперницы. «Я должна уехать, — сказала она, — и не проси меня объяснять почему — я не стану этого делать, и не думай, что я изменю свое решение — я не изменю. А ты должна помочь мне, потому что, кроме тебя, некому, и потому что ты можешь, и потому что ты со своей чертовой добротой не пошлешь меня подальше, и, между прочим, потому что ты этого хочешь. Ты просто мечтаешь об этом».

Все-таки она пустилась в объяснения. «Они возятся со мной, — сказала она, — они думают, что могут вложить в меня свои чувства, а потом просто выдернуть их, словно какие-нибудь марсиане. Я должна уехать». Персис спросила: «Кто — они?» — «Заткнись, — отрезала Вина. — Я сказала, что не хочу об этом говорить».

И снова в том же духе, все время, пока звучали «Бали Хай» и «Хэппи Ток» и все остальное. «У тебя есть деньги?» — спросила Персис, и она ответила: «Я достану деньги, но ты сделай мне билет сейчас, слышишь, сейчас, я не подведу, я как-нибудь раздобуду деньги».

— Она меня умоляла, она хваталась за соломинку, — бесстрашно рассказывала Персис в гостиной «Дил Хуш», — бог знает, что ее до этого довело, но кто-то должен был протянуть ей руку, поэтому я помогла ей, вот и всё. И кроме того, она была права, — добавила она, не сводя глаз с ошеломленного лица Ормуса, по-своему моля его о помощи так же бесстыдно и отчаянно, как ее умоляла Вина. Прося у него одно слово, едва заметное движение бровей или даже — почему бы нет — волшебную ласку его улыбки. Прося, чтобы ей сказали: да, теперь у тебя есть шанс. — Она была совершенно права. Я этого хотела. Поэтому я это сделала.

Персис позвонила отцу, а Пат Каламанджа никогда не умел отказывать своей малышке. «Это для подруги, — сказала она, — слишком сложно объяснять». — «Хорошо, не надо ничего объяснять, считай, что договорились, — сдался он. — Я отправлю билет сегодня через ПБС, так что ты сможешь его забрать в представительстве авиакомпании завтра, самое позднее — послезавтра».

— Поэтому вы понимаете, — сказала Персис, обращать к инспектору Сохрабу, — что он не виноват, он ничего не знал, это всё я.

ПБС значит «пассажирская билетная служба», объяснила она. Вы платите на одном конце, а билет оформляется на другом.

— Я и не ожидала, что она найдет деньги, я знала, что папа все равно оплатит счет, когда узнает, зачем мне билет, но она явилась сюда утром в день пожара с двумя набитыми чемоданами и наволочкой, полной драгоценностей, и я поняла, откуда они у нее; тетя Амир, не думайте, что я собиралась из них что-то взять, а потом все это началось, тамаша с уголовной полицией, и я испугалась, я не знала, что говорить, поэтому помалкивала, но теперь я всё сказала, простите, что не сразу это сделала. Она была у меня все время до отъезда. Я отвезла ее в аэропорт и сама посадила в самолет, она улетела и, надеюсь, никогда не вернется. Может быть, она и воровка, — сказала честная Персис, — но она ничего не поджигала.

Допрос Персис Каламанджи господами Сохрабом и Рустамом происходил за закрытыми дверями в одной из комнат ее дома, длился несколько часов, временами достигая высокого накала, но данные ею показания в ходе его не изменились ни на йоту. Допрос, однако, заполнил некоторые пробелы в этой истории. Выяснилось, что Пат Каламанджа оформил билет лишь до Лондона, а не до США. По просьбе Персис, ни о чем не подозревая, он встретил Вину в аэропорту и привез ее домой, в Уэмбли, потому что больше ей некуда было деться. На следующее утро она заняла у него небольшую сумму в английской валюте, оставила свои вещи и одна поехала в центр Лондона. В тот день она не вернулась, и обеспокоенный Пат уже собирался позвонить в полицию, но наутро она явилась, никак не объяснив свое отсутствие, вернула ему все деньги — за билет и те, что брала накануне, — сказала, что у нее «полный порядок», вызвала такси, отказалась от предложения Пата донести ее сумки, пробормотала формальное «спасибо» и исчезла. Ее местонахождение на тот момент осталось неизвестным.

Вскоре после этого Вина Апсара была официально объявлена «более не находящейся под подозрением в совершении поджога». Амир Мерчант тоже не собиралась обвинять ее в воровстве. Слушая рассказ Персис, она все больше предавалась мукам раскаяния. Она знала, что бегство Вины было ее виной, что она погубила радость в душе беглянки, и, несмотря на то что внешне она умела казаться непробиваемой, я видел за всеми ее дамбами и насыпями огромное, безбрежное горе. Оплакивая потерю девочки, которую она по-своему искренне любила, Амир меньше всего переживала из-за утраты своих побрякушек. Кража Виной драгоценностей с виллы «Фракия» в конечном счете обернулась спасением и возвратом хотя бы части семейного добра. И пусть она покинула страну с чемоданами, набитыми самыми лучшими и изящными из платьев Амир, с грудой бриллиантовых колец моей матери, сережек с изумрудами и жемчужных ожерелий, которые она, несомненно, постаралась сбыть в Лондоне, чтобы получить наличные, Амир не придала этому значения; взяла — и на здоровье, пожала она плечами, если бы несчастная девочка не подобрала их, все погибло бы в огне. Потом мать удалилась в свою комнату, чтобы долго и горько плакать о Вине, о себе и своем утраченном счастье.

Так Персис Каламанджа не только помогла Вине уехать из Бомбея, чего та хотела, но и спасла ее от несправедливого обвинения в преступлении, которого та не совершала. Полиция не смогла уличить Персис во лжи, и я тоже не выскажу тут ни малейшего сомнения в алиби, которое она обеспечила Вине.

В минуты переживаний Персис так умела скривить свои красивый рот, что казалось, будто его выкручивал дхоби[100]. Это производило невероятно эротическое впечатление. В то время целое поколение молодых людей мечтало, чтобы она скривила рот, глядя на них. Но тот, которому предназначалась сейчас эта гримаса, когда она появилась из комнаты, где ее допрашивали полицейские, чтобы подвергнуться допросу его глаз, ничуть не был ею тронут. Такова была ее награда за помощь Вине: в это мгновение Ормус окончательно стер Персис со своей личной карты мира, вычеркнул из своей судьбы. Он посмотрел на нее с неприкрытой ненавистью, затем с презрением; затем с безразличием; затем так, как будто он не мог вспомнить, кто она. Он ушел из «Дил Хуш», как покидают незнакомый дом, куда забрели по ошибке. А Персис стала с тех пор «бедной Персис», и «бедной Персис» она оставалась до конца своих стародевических дней.

Обвинение в поджоге виллы «Фракия» не было предъявлено никому. Герои-сыщики Сохраб и Рустам пришли к выводу, что «преступное вторжение» должно быть «снято с повестки дня», и закрыли дело. Во множестве бомбейских домов была старая и ненадежная электропроводка, и предположение, что причиной пожара стало короткое замыкание, выглядело, в конечном счете, весьма правдоподобно.

Особенно в свете того влияния, что продолжало изливаться с самых вершин, пока все возможные подозреваемые не были, по словам помощника Пилу — Сисодия, «опс-опс-абсолютно рееб-рееб-реабилитированы».


Потеря ориентиров — это потеря Востока. Спросите любого навигатора: восток — это то, по чему вы ориентируетесь в море. Стоит потерять восток, и вы теряете свои позиции, уверенность, знание того, что есть и что еще возможно, а быть может, и жизнь. Где была эта звезда, на которую вы шли до волнореза? Правильно. Восток, orient, — это ориентир. Такова официальная версия. Так говорит нам язык, а с языком не поспоришь.

Но все-таки допустим. Допустим, что все это — ориентация, уверенность в себе и так далее, — что все это обман. Что дом, родня и все такое — просто всеохватное, прямо-таки глобальное, многовековое промывание мозгов. Представьте, что ваша настоящая жизнь начинается только тогда, когда вы осмеливаетесь со всем этим порвать. Когда у вас кружится голова от свободы, — вы сбежали со своего корабля, перерезали канат, выскользнули из своих кандалов, ударились в бега, ушли в самоволку, сделали ноги — назовите как хотите; что только тогда вы обретаете свободу действий! Такую жизнь, где никто не говорит как, когда и зачем вам жить. Где никто не приказывает вам идти вперед и умереть во имя него или во имя Божье; не приходит за вами, потому что вы нарушили какое-то правило или потому что вы один из тех, кому, по причинам, которые, к сожалению, вам не могут сообщить, это не разрешено. Представьте, что вам предстоит пройти через ощущение потерянности, через хаос и то, что за ним; вы должны принять одиночество, панический страх от потери места швартовки, тошнотворный ужас от вращающегося, как подброшенная в воздух монета, горизонта.

Вы на это не пойдете. Большинство из вас на это не пойдет. Мировая прачечная отлично справляется с промывкой мозгов: не прыгай с этой скалы, не открывай эту дверь, не попади в этот водопад, не рискуй, не заходи дальше этой черты, не выводи меня из себя, слышишь, я говорю — не заводи меня; ты все-таки это делаешь, ты меня достал. Всё, тебе конец, у тебя нет времени даже помолиться, тебя нет, ты уже в прошлом, ты меньше чем ничто, ты для меня покойник, покойник для всей твоей семьи, твоей нации, расы, всего, что ты должен любить больше жизни, боготворить, чему ты должен повиноваться, как собака своему хозяину, — слышишь, что говорю, а впрочем, тебя уже нет, ну и хрен с тобой.

И все же представьте, что вы это сделали. Сделали шаг за край земли, шагнули в роковой водопад, и вот она — волшебная долина в конце вселенной, благословенное царство воздуха. Звучит великая музыка. Вы дышите ею, теперь это ваша стихия. Оказывается, это лучше, чем дышать «принадлежностью».

Вина была первой из нас, кто это сделал. Ормус прыгнул вторым, а я, как всегда, в последнюю очередь. И мы можем спорить всю ночь о том, почему мы прыгнули, кто нас подтолкнул, но вы не можете отрицать, что мы это сделали. Мы были тремя королями Утраченного Востока.

И я один уцелел, чтобы рассказать эту историю.


Мы, семья Мерчантов, переселились в тот же дом на Аполло-бандер, где жили Кама. Мать и отец — в двух съемных квартирах, и я между ними, как попрыгунчик, рос, постигая азы независимости, по-прежнему пряча свои карты. В то время Ормус Кама и я были близки как никогда до или после. Нас сблизила общая потеря. Думаю, каждый из нас прощал другому тоску по Вине, потому что она не досталась ни одному. Не было дня, чтобы мы оба не думали о ней, и нас мучили одни и те же вопросы. Почему она покинула нас? Разве она не была наша, разве мы не любили ее? Ормус, как всегда, имел на нее больше прав. Он выиграл ее в карты, он заслужил ее годами самоотверженного ожидания. И теперь она удалилась в необъятный подземный мир, состоящий из вещей, мест и людей, нам неизвестных. «Я найду ее, — не раз клялся мне Ормус. — Неважно, как далеко мне придется забраться — хоть на край света, Рай. И даже дальше». Всё так, думал я, но что, если ты ей больше не нужен? Что, если ты был всего лишь ее индийским увлечением юности, кусочком экзотики, щепоткой карри? Что, если ты уже в прошлом и в конце долгого пути, когда ты найдешь ее, в пентхаусе или в трейлере, она захлопнет дверь перед твоим носом?

Был ли Ормус готов погрузиться даже в это инферно, этот подземный мир сомнения? Я не спрашивал его об этом; я был слишком молод, и мне потребовалось много времени, чтобы понять, что адское пламя неуверенности в себе уже пожирало его.

В те времена нелегко было путешествовать, имея в кармане только индийский паспорт. Какой-нибудь бюрократ аккуратно вписывал в него несколько стран, которые вам дозволено было посетить, — главным образом таких, куда никому в голову бы не пришло отправиться. Все остальные — конечно же, самые привлекательные — страны были досягаемы только при наличии специального разрешения, и тогда другой бюрократ таким же аккуратным почерком добавлял их к уже имеющемуся списку. А после этого возникала проблема с иностранной валютой. Проблема заключалась в том, что ее не было. В стране дефицита долларов, фунтов стерлингов и другой конвертируемой валюты ее неоткуда было взять, а путешествовать без валюты нельзя. Если же вы все-таки покупали на черном рынке по грабительскому курсу некоторую сумму в валюте, у вас могли потребовать объяснения, как она попала к вам в руки, что еще больше увеличивало ее стоимость, потому что приходилось покупать молчание.

Этот мой ностальгический экскурс в экономику должен объяснить, почему Ормус не кинулся на поиски своей великой любви первым же самолетом. К Дарию Ксерксу Каме — больше уже не сэру, — по большей части нетрезвому, после того как его с позором отвергла Англия в целом и Уильям Месволд в частности, обращаться на предмет межконтинентального перелета было бесполезно. Миссис Спента Кама (потеря титула все еще причиняла ей жгучую боль) наотрез отказалась купить своему наименее любимому из сыновей даже самый дешевый билет со скидкой на самолет арабских авиалиний или дать ему минимальную сумму (сто) приобретенных из-под полы «черных» фунтов. «Эта девчонка не стоит и десяти пайсов, — отрезала она. — Посмотри наконец на красавицу Персис. Бедная девочка влюблена в тебя без памяти. Освободись от своих шор раз и навсегда».

Но шоры на глазах у Ормуса оставались всю жизнь. В последующие несколько лет у меня была прекрасная возможность наблюдать его характер вблизи, и под его блестящей, меняющейся внешностью, сбивающей с толку натурой хамелеона, которые вызывали у каждой девушки желание наколоть его на булавку, под его то скрытной, то открытой душой, то распахнутой настежь, то захлопнувшейся, как капкан, то зовущей, то отталкивающей, неизменно пульсировал один и тот же ритм. Вина, Вина. Он был рабом этого ритма до конца своих дней.

Хочу сразу же сказать: он не был верен ей отсутствующей, ее памяти. Он не бежал от общения и не зажигал ежедневно свечу в ее храме. Нет, господа. Вместо этого он искал ее в других женщинах, искал яростно и неутомимо, находя ее интонации в голосе одной красотки, копну ее волос — в разметанных локонах другой. Большинство женщин приносили ему лишь разочарование. В конце таких встреч он чувствовал, что даже обычная в этих ситуациях вежливость для него обременительна, и признавался в истинной причине своего влечения к ним, и иногда разочаровавшая его женщина была настолько щедра, что часами слушала, как он говорил о покинувшей его женщине-тени, пока не наступал рассвет и он не замолкал и не исчезал из ее жизни.

Было несколько таких, кто почти что смог удовлетворить его, потому что, при определенном освещении, если они помалкивали и принимали ту позу, которую он просил, или закрывали лицо кружевным платком либо маской, их ставшие анонимными тела напоминали ему ее тело — грудь, округлость бедра, изгиб шеи; тогда — о, тогда он мог целых пятнадцать или двадцать секунд обманывать себя, что она вернулась. Но они неминуемо поворачивались, обращались к нему со словами любви, выгибали обнаженную спину — освещение менялось, маска спадала, — и иллюзия была разрушена. После этого он сразу же вставал и уходил. Несмотря на его слезливые признания и рассеянную жестокость, молодые девушки, посещавшие его выступления (он начал петь как профессионал), продолжали искать этих более интимных и почти всегда ранящих свиданий.

И не надо думать, что его поиски ограничивались крутом молодых поклонниц. Список женщин, которыми он пытался заменить Вину в те годы, выглядит как срез всего женского населения города: это были женщины всех возрастов, разного рода занятий, худенькие и полные, высокие и маленькие, шумные и тихие, нежные и резкие; всех их объединяло лишь одно: в них жил какой-то кусочек Вины Апсары — или так казалось ее безутешному возлюбленному. Домохозяйки, секретарши, малярши, обитательницы мостовых, поденщицы, домашняя прислуга, шлюхи… Казалось, он может обходиться без сна. День и ночь он блуждал по улицам, ища ее — женщину, которой нигде не было, пытаясь извлечь ее из тех женщин, которые были повсюду, находя какой-то осколок, который он мог удержать, дух, который мог ухватить, в надежде, что это nuage[101] заставит ее явиться к нему во сне. Так он искал ее в первый раз. Мне в этом чудилось нечто некрофильское, вампирическое. Он высасывал кровь из живых женщин, чтобы оживить призрак Ушедшей. Часто, покорив очередную из них, он мне исповедался. Я чувствовал себя Дуньязадой, сестрой Шахерезады, сидящей в изножье королевского ложа, пока та рассказывала небылицы, чтобы спасти себе жизнь: он рассказывал, не утаивая ничего, и при этом умудрялся не выглядеть хвастуном, а я, равно зачарованный и раздраженный его страстями и подробностями, случалось, бормотал: «Может, тебе пора забыть о ней. Может, она никогда не вернется». Тогда он качал головой с отрастающей гривой: «Отойди от меня, сатана. Не ищи встать между любящим и его любовью». Меня это смешило, он же был совершенно серьезен.

Каким персонажем он был на публике! Он сверкал, он искрился. Стоило ему появиться где-то, как все фокусировалось на нем. Его улыбка была магнитом, его нахмуренные брови — приговором. Дни, когда он околачивался возле школ для девочек, остались в прошлом. Теперь он пел почти каждый вечер, играя на всех инструментах, что попадались под руку, и девчонки ходили за ним толпами. Все отели и клубы в городе, даже музыкальные продюсеры индийских фильмов наперебой пытались завязать с ним деловые отношения. Он умудрялся выступать, не подписывая никаких контрактов, не связывая себя никакими обязательствами, — ему это сходило с рук. Его вращающиеся бедра стали главным событием городских воскресных бранчей, где благодаря ему джаз постепенно вытеснялся рок-н-роллом и где местные барышни от них просто обмирали. Их матери этого категорически не одобряли, но тоже не могли оторвать от него глаз. Каждый, кто жил тогда в Бомбее, помнит молодого Ормуса Каму. Его имя, его лицо стали одной из достопримечательностей города в период расцвета. Мистер Ормус Кама, путеводная звезда наших женщин.

В разговоре, особенно когда он близко наклонялся к очередной юной красотке с длинной челкой и в разлетающейся розовой юбке, напряжение, которого достигала его сексуальность, было почти пугающим. Мы созданы для физического наслаждения, шептал он, ведь мы лишь плоть и кровь. Все, что доставляет удовольствие плоти, согревает кровь, — пРе красно. Главное — тело, а не дух. Например, я делаю так. Что ты чувствуешь? Да. Мне тоже это понравилось. А так? О, да, бэби, и моя кровь. Она тоже согрелась.

Не наши души, но мы сами… Он проповедовал свое эротическое евангелие с какой-то невинностью, с какой-то мессианской чистотой, сводившей меня с ума. Я лез из кожи вон, подражая ему все годы своего отрочества, и даже моя жалкая подражательная версия приносила неплохие результаты с моими сверстницами, но часто они просто смеялись мне в лицо. По большей части именно так и было. Я считал, что мне повезло, если у меня что-нибудь получалось с одной из десяти. Что вполне нормально, как я понял позднее, для всех особей мужского пола. Это нормально, когда тебя отвергают. Сознавая это, мы тем больше стремимся иметь успех. В этой игре мы не придерживаем карты. Те, кто в ней достаточно искусен, умеют прорезать. Ормус же, будучи художником, имел свой козырной туз — искренность. Он брал меня с собой на свои джем-сейшены и иногда даже на выступления в ночных клубах (у меня было двое родителей, соперничавших друг с другом в борьбе за мою любовь и сочувствие, поэтому мне не составляло труда обвести их обоих вокруг пальца и получить разрешение на то, о чем при других обстоятельствах я не мог бы и мечтать), и я наблюдал маэстро в деле, когда он сидел за столиком с какой-нибудь молодой особой, жадно ловившей каждое его слово. Я наблюдал за ним почти с фанатичным вниманием, твердо решив не упустить ту малейшую оплошность, то мельчайшее неосторожное движение, когда его маска спадет, и я, его последователь и соглядатай, увижу, что все это только представление, ряд тщательно продуманных аффектов, фальшивка.

Ни разу мне этого не удалось. Он не играл, он был искрен; это шло из глубины его природы, и этим он завоевывал сердца своих последователей, фанатов, любовниц; это било любую карту. Его дионисийское кредо: отвергни дух, поверь плоти, — которым он когда-то покорил Вину, теперь сразило наповал полгорода.

Лишь одну женщину он никогда не пытался соблазнить — Персис Каламанджа. Может быть, это было возмездием за то, что она помогла Вине уехать от него: не провести с ним ни одной ночи сказочных удовольствий, — а может быть, что-то иное — свидетельство его высокого мнения о ней, намек на то, что, не будь Вины Апсары, у нее мог бы появиться шанс.

Но Вина существовала, поэтому «бедная Персис» была уничтожена.


В частной жизни Ормус, каким мне довелось наблюдать его на Аполло-бандер, был совсем не похож на этого всеобщего бога любви. Синяк на веке саднил. Часто он погружался в знакомую темноту, часами лежа неподвижно, вглядываясь в нее своим внутренним оком, которому открывались столь необычные апокалиптические сцены. Он больше не говорил о Гайомарте, но я знал, что его умерший брат-близнец был там, постоянно уводя его вниз, в глубь лабиринта сознания, в конце которого его ожидали не только музыка, но и опасность, чудовища, смерть. Я знал это потому, что Ормус по-прежнему возвращался из своей «Камы обскуры» с партией новых песен. И быть может, он спускался все глубже, все больше рисковал, или же Гайомарт приближался к нему и напевал ему прямо на ухо, потому что теперь Ормус возвращался не просто с последовательностью гласных звуков или плохо расслышанными, бессмысленными строчками (хотя иногда — например, когда он впервые исполнил мне одну песню, называвшуюся «Да Ду Рон Рон», — разницы почти не было). Теперь песни доставались ему целиком. Песни из будущего. Песни с названиями, которые в 1962-м и 1963-м никому ничего не говорили. «Eve of Destruction»[102]. «I Got You Babe»[103]. «Like a Rolling Stone»[104].

Свои собственные песни Ормус любил сочинять на плоской крыше дома, где он проводил целую вечность, погруженный в себя, в поиске точек пересечения своей внутренней жизни с жизнью внешнего мира, которые он называл песнями. Только один раз он позволил мне сфотографировать себя за работой, когда наигрывал на гитаре, лежавшей у него на скрещенных ногах, — отсутствующего, с закрытыми глазами. Мой фотоаппарат «фойгтлендер» не погиб во время пожара на вилле «Фракия», потому что я был с ним неразлучен и в тот день взял его с собой в школу. В книге «Фотография для начинающих» я прочитал, что настоящий фотограф никогда не расстается со своим орудием труда, и это запало мне в сердце. Ормусу нравилось мое отношение к фотографии, он находил его «серьезным», я же, несмотря на весь запас моей ревности к нему, всегда был чувствителен к его похвалам и раздувался от гордости. В те дни он придумал для меня прозвище — Фруктик. В 1963-м он представлял меня, шестнадцатилетнего мальчишку, сомнительным девицам, ошивающимся в клубах: «Мой друг Фруктик. Вы и представить себе не можете, что это за фрукт. Повсюду видит кадры — три человека в очереди на автобус поднимают ноги в унисон, как в танце, или отплывающие на пароходе машут с палубы, и среди машущих рук одна принадлежит горилле, и тогда он вопит: „Ты видишь? Видишь?" Но, конечно, никто, кроме него, этого не видит, и что бы вы думали, все это проявляется на его снимках». Он хлопал меня по спине, а его подружки удостаивали меня взглядами, от которых у меня жгло в паху. «Самый меткий стрелок на Востоке». При этих словах я постыдно, по-мальчишески заливался краской.

И вот в ноябре 1963 года он разрешил мне сфотографировать себя за работой. Многие из песен, которые он тогда писал, были песнями протеста, идеалистическими, напористыми. Я тогда часто думал, что Ормус принадлежит к тем, кто видит этот мир более несовершенным, чем обычные люди. В этом он походил на мою мать; правда, она, лишившись своих иллюзий, решила, что ей не победить испорченность мира, и стала играть с ней в одной команде. Ормус Кама не отказался от идеи совершенствования человека и своей социальной среды. И однако в тот день на крыше с закрытыми глазами, разговаривая сам с собой, он казался озадаченным. «Здесь все не так, — то и дело бормотал он. — Все сходит с рельсов. Иногда чуть-чуть, иногда совсем. Все должно быть по-другому. Просто… по-другому».

В конце концов это стало песней: «It Shouldn't Be This Way»[105]. Но все время, пока я наблюдал за ним, стараясь быть невидимым, чтобы ему не помешать, неслышно расхаживая по крыше, я был охвачен странным чувством, что он выражается вовсе не фигурально. Подобно тому, как он удивлял глубиной своей искренности, так и его буквализм мог заставать врасплох. Я почувствовал, как зашевелились волосы у меня на затылке. Мышцы живота свело. «Все должно быть иначе, — повторял он, — так не должно быть». Словно он имел доступ к какому-то иному измерению, иной, параллельной, «правильной» вселенной, и чувствовал, что в наш век что-то оказалось расшатано. В нем была такая сила, что я невольно поверил ему, поверил, в частности, что возможна другая жизнь, где Вина никогда нас не покидала и мы все трое продолжали жить вместе, поднимаясь к звездам. Потом он тряхнул головой, чары развеялись. Он открыл глаза и лукаво ухмыльнулся, будто знал, что его мысли передались мне. Будто чувствовал свою власть. «Лучше все это оставить, — сказал он. — И обходиться тем, что есть».

Позднее, в своей комнате, перед тем как уснуть, я снова вспомнил сцену на крыше: муки творчества и внезапно овладевшую Ормусом идею, будто мир, как сошедший со своего пути товарняк, ушел в вираж и теперь громыхает, неуправляемый, по гигантской железной паутине, туда, куда переведены стрелки. Я уже задремал, когда эта мысль вырвала меня из сна: ведь если сам мир непредсказуемо меняется, значит, ни на что нельзя положиться. Чему тогда верить? Как найти якорь, фундамент, твердое направление в сломанном, меняющемся времени? Я очнулся задыхаясь, с колотящимся сердцем. Всё в порядке. Всё в порядке. Всего лишь ночной кошмар.

Мир есть то, что он есть.

Я подумал тогда, что сомнения Ормуса по поводу реальности могли быть своего рода местью духа, вторжением иррационального и бестелесного в жизнь, отданную реальному и чувственному. Он, отвергнувший непознаваемое, теперь терзался непознанным.


На следующий день после того как президент Соединенных Штатов чудом избежал смерти в Далласе, штат Техас, и стали известны имена покушавшихся на него — Освальда, чью винтовку заклинило, и Стила, которого на каком-то поросшем травой холмике одолел настоящий герой, пожилой фотограф-любитель по имени Запрудер, увидевший у него оружие и оглушивший его восьмимиллиметровой кинокамерой, — в этот памятный день Ормусу Каме предстояло узнать еще одно имя, потому что, когда он явился в кафе «Ригал» в Колабе, ему сообщили, что среди публики будут люди из Соединенных Штатов, в том числе мистер Юл Сингх собственной персоной. Даже тогда большинство проживающих в Индии любителей музыки слышали о Юле Сингхе, индийце, слепом музыкальном продюсере, основавшем в 1948 году в Нью-Йорке компанию «Колкис Рекордз» на десять тысяч долларов, взятых в долг у своего врача-окулиста. После того как компания «Колкис» сорвала куш на исполнении «этнической музыки», ритм-энд-блюза для белых радиослушателей, этот окулист, Томми Дж. Эклбург, сам на какое-то время стал манхэттенской знаменитостью. Он даже появился вместе с Юлом Сингхом на ток-шоу.

«Итак, Юл, зачем слепому нужен оптик?»

«Оптимизм, Джонни. Оптимизм».

«А зачем оптику слепой, Ти-Джей?»

«Не надо обижать моего друга, мистера Си. Он просто видит по-другому, вот и всё».

Когда в «Ригале» Ормус узнал, что будет Юл Сингх со своей командой, он нахмурился и стал жаловаться на жуткую головную боль. Он принял таблетку и прилег в гримерной с ледяным компрессом на голове, а я уселся рядом, массируя ему виски.

— Юл Сингх, — повторял он. — Юл Сингх[106].

— Большая шишка, — сказал я, гордясь своей осведомленностью. — Арета, Рэй, «Битлз». Все.

Ормус поморщился, словно головная боль у него усилилась.

— В чем дело? — спросил я. — Таблетки не действуют?

— Его нет, — прошептал он. — Этого мудака не существует.

Я не принял это всерьез.

— Ты бредишь, — сказал я. — Ты еще скажи, что Джесса Гэрона Паркера не существует.

Ему нечего было возразить, и он закрыл лицо руками, Я услышал обрывок песни:

It's not supposed to be this way

it's not supposed to be this day

it's not supposed to be this night

but you're not here to put it right

and you're not here to hold me tight

it shouldn't be this way[107].

Потом голове полегчало, — видимо, подействовали таблетки. Он сел на диване.

— Что со мной? — спросил он. — Сейчас не время раскисать.

— Ни пуха, — пожелал я ему, и он пошел петь.


После выступления, которое в честь американских гостей Ормус посвятил спасению президента Кеннеди, я был с ним в его крошечной гримерной, вместе с тремя девушками (больше туда не вмещалось). Ормус, к удовольствию дам, был до пояса обнажен. Потом в дверь постучал Юл Сингх. Ормус выставил поклонниц, а мне позволил остаться.

— Младший брат? — спросил Юл Сингх.

Ормус усмехнулся:

— Вроде того.

На Сингха стоило посмотреть. Красивее его синего шелкового костюма мне ничего не доводилось видеть; рубашки у него были с личной монограммой; при взгляде на его туфли двух оттенков кожи ноги начинали ныть от зависти. Сам он был маленький сорокалетний человечек с козлиной бородкой, и его темные очки — несомненно, произведение этого кутюрье par excellence доктора Т. Дж. Эклбурга — были такой формы, что не давали ни малейшей возможности заглянуть в его незрячие глаза, сколько ни выгибай любопытные шею. В руке он держал белую трость слоновой кости с серебряным набалдашником.

— О'кей, а теперь послушай, — он сразу перешел к делу. — Я приехал в Бомбей не в поисках исполнителей, о'кей? Я приехал навестить свою мать. Которой, благослови ее Бог, уже за семьдесят, а она еще ездит верхом. Но это тебя не касается. Так вот, я слышал твою музыку. Ты что, меня за дурака держишь? Кого, мать твою, пытаешься надуть?

Все это было сказано сквозь зубы, оскаленные в учтивейшей улыбке. Я никогда не видел Ормуса таким растерянным.

— Я не понимаю, мистер Сингх, — ответил он так, словно вдруг превратился в мальчишку. — Вам не понравилось мое выступление?

— Причем здесь понравилось — не понравилось? Я же сказал, я не на работе. Там сидит моя мать. Она тебя слышала, я тебя слышал, весь город тебя слышал. Это, значит, посвящение, так? Ладно, ты можешь это петь, ты мог бы быть одним из этих ребят. О'кей. Мне это не интересно. Ты это делаешь ради женщин, чтобы заработать немного, a? Ты получаешь женщин? Ты этого ищешь?

— Только одну женщину, — ответил Ормус слабым голосом, — он был слишком потрясен, чтобы лгать.

Услышав это, Сингх остановился и поднял голову.

— Она сбежала от тебя, a? Ты пел эти подражательные песенки, и у нее лопнуло терпение.

Ормус пытался сохранить остатки достоинства.

— Я понял, мистер Сингх, спасибо за вашу прямоту. Я не исполнял сегодня своих песен. В другой раз, может быть, попробую.

Сингх стукнул тростью об пол.

— Я разве сказал, это всё? Я скажу, когда будет всё, а оно не будет, пока ты, мальчик, не скажешь мне, как ты раздобыл последнюю песню, которую пел, какой сукин сын бутлегер надыбал ее для тебя. Так я сказал, когда ты начал петь. Видишь, что ты со мной сделал, — ты заставил меня выругаться в присутствии моей седой матери. Я никогда этого не делаю. Она вязала и потеряла петлю. Но тебя это не касается.

Последней песней была нежная баллада, медленная, полная томления: песня для Вины, подумал я, одна из тех, что Ормус сочинял на крыше, думая об утраченной любви. Но я ошибался. Песня называлась «Yesterday».

— Я слышал ее, — промямлил Ормус, и Юл Сингх опять грохнул об пол своей тростью.

— Невозможно, о'кей? Эту песню мы выпустим не раньше, чем в следующем году. Мы ее еще даже не записали. Парень только сочинил ее, он только что сыграл мне ее на своем гребаном пианино в Лондоне, о'кей, и вот я прилетаю в Бомбей повидать свою старенькую мать, которая, Боже благослови ее, сидит там не знаю сколько времени и не может понять, почему ее сын выругался при ней. Ты понимаешь, о чем я? Это не годится. Так быть не должно.

Ормус молчал, словно онемев. Разве мог он сказать: у меня есть мертвый брат-близнец, я следую за ним в мыслях, он поет, я слушаю, и последнее время все лучше разбираю слова. Всё лучше и лучше.

Юл Сингх встал.

— Я скажу тебе две вещи. Первое: если ты еще раз споешь эту песню, мои адвокаты скрутят тебя покрепче смирительной рубашки и твои яйца будут у меня на столе рядом с овсяными хлопьями в маленькой фарфоровой чашке. Второе: я никогда не ругаюсь. Все знают, что я не терплю сквернословия. Поэтому ты можешь понять, как я расстроен.

Он был уже в дверях. Я увидел двух дюжих сопровождающих в смокингах. Он повернулся, чтобы сделать последний выстрел.

— Я не сказал, что у тебя нет таланта. Разве я так сказал? Я так не думаю. У тебя есть талант. Возможно, большой талант. Чего у тебя нет, так это материала, — кроме того, который ты украл, хотел бы я знать как, но ты не скажешь. Еще у тебя нет группы, потому что с этими ребятами в розовых пиджаках далеко не уедешь, разве что домой на автобусе. Далее, мотивация. Этого, мне кажется, тебе тоже не хватает. Когда у тебя будет стоящий материал, когда у тебя будет настоящая группа — можешь ко мне не приходить. Когда у тебя будет мотивация — другое дело, если она у тебя, конечно, будет, а может, не будет никогда, но не воображай, что я собираюсь ждать. Возможно, если ты найдешь эту девчонку. Найди ее, и она сделает из тебя человека. Лично я всем обязан моей очаровательной жене, которая, к сожалению, не сопровождает меня на этот раз. Но тебя это не касается. Всего хорошего.

— Значит, его не существует, — сказал я Ормусу. — Тогда тебе повезло.

У Ормуса был такой вид, словно в него ударила молния.

— Всё неправильно, — тупо промямлил он. — Но, может быть, так и должно быть.

Загрузка...