А теперь пора воздать хвалу незаслуженно позабытым. Первая настоящая фотография была сделана в 1826 году в Париже Жозефом Нисефором Ньепсом, но его место в нашей коллективной памяти узурпировал его более поздний сподвижник Луи Дагер, после смерти Ньепса продавший их изобретение, их волшебный ящичек, «камеру», французскому правительству. Поэтому нужно прямо заявить, что прославленные дагеротипы не могли быть созданы без научных знаний Ньепса, значительно превосходивших знания его партнера. Кстати, искусство фотографии было не единственным детищем Ньепса; он создал также мощный пиреолофор — двигатель внешнего сгорания. Воистину прародитель Нового.
Что же представляла собой эта Первая Фотография, предшественница Века Образа? Технически — прямое позитивное изображение на свинцовой пластине, требующее многих часов выдержки. Сюжет — ничего особенного: всего лишь вид из окна рабочего кабинета Нисефора. Стены, покатые крыши, башня с конической верхушкой и местность за ними. Все уныло, тускло, неподвижно. Никакого намека на то, что это первая тихая нота громовой симфонии — хотя правильнее было бы назвать ее оглушительной какофонией. Но (от волнения я перескакиваю с одной метафоры на другую) шлюзы были открыты, и хлынул нескончаемый поток фотообразов — незабываемых и давно забытых, отталкивающих и прекрасных, обнажающих и возвышающих, — образов, которым суждено было создать саму идею Современности, превзойти даже язык и покрыть собою, исказить, определить лицо земли, подобно воде, сплетням, демократии.
Ньепс, я склоняю перед тобою голову. Великий Нисефор, я снимаю свой берет. И если Дагер, как титан Эпиметей, открыл ящик Пандоры, выпустив на свет божий непрекращающиеся щелчки фотокамер, бесконечные вспышки и движение пленки, именно ты, великий Мятежник, украл у богов дар безграничного видения, превращения вида в память, сиюминутного — в вечное — иными словами, дар бессмертия — и преподнес его человечеству. Где ты сейчас, о титан-провидец, Прометей пленки? Если боги покарали тебя, если ты прикован к скале высоко в Альпах и пернатый хищник выедает твои внутренности, вот тебе в качестве утешения последняя новость: боги умерли, а фотография жива и невредима. Олимп? Ха! Сейчас это — фотокамера.
Фотография — мой способ познания мира.
Когда умерла моя мать, я сфотографировал ее, остывшую, на смертном одре. Ее профиль невероятно истончился, но оставался прекрасным. Ярко освещенная на фоне темноты, с глубокими, темными впадинами щек, она напоминала египетскую царицу. Мне пришла на ум женщина-фараон Хатшепсут, на которую была похожа Вина, и тогда до меня дошло. Моя мать была похожа на Вину; или на Вину, постаревшую и умершую в своей постели. Когда я напечатал самый удачный, с моей точки зрения, кадр в формате 8х10, я написал на обороте жирным черным маркером: «Шипы в суп».
Когда умер отец, я сфотографировал его до того, как его вынули из петли. Я попросил, чтобы меня оставили с ним наедине, и отщелкал целую пленку. Большинство снимков не захватывало лица. Меня больше интересовало то, как ловились тени на его свисавшее с вентилятора тело, и тень, которую он сам отбрасывал в свете раннего утра, — слишком длинная для такого маленького человека.
Я считал это данью моего к ним уважения.
После того как их не стало, я принялся бродить по улицам любимого ими — столь по-разному — города. Эта любовь часто подавляла и сковывала меня, но теперь я захотел ощутить ее сам, захотел почувствовать их присутствие, полюбить то, что любили они, и таким образом стать тем, чем они были. И фотография была для меня способом чему-то научиться у их любви. Поэтому я фотографировал рабочих на строительной площадке Кафф-парейд, уверенно, без усилий сохраняющих равновесие, когда они шли по стреле крана в сотне футов над землей. Я присвоил себе водоворот соломенных корзин на Кроуфордском рынке; я не проходил мимо неподвижных фигур, что спали, положив под голову жесткую подушку тротуара, лицом к стене, пропахшей мочой, под зазывающими афишами с грудастыми кинобогинями, чьи губы — как диванные валики. Я фотографировал политические лозунги на зданиях в стиле ар-деко и детей, ухмыляющихся из носка гигантского Старушкина Башмака. В Бомбее легко быть слоняющимся фотографом. Легко делать интересные снимки и почти невозможно сделать хороший. Город бурлил, люди в нем собирались и глазели, потом отворачивались и забывали. Показывая мне все, что я хотел, он не говорил мне ничего. Каждый раз, когда я наводил свою камеру — видишь это? видишь? — мне казалось, что я заметил что-то стоящее, но обычно это что-то оказывалось чрезмерным: слишком красочным, слишком гротескным, слишком удачным. В этом городе было что-то от экспрессионизма — он на вас кричал, сам оставаясь в черной полумаске. Шлюхи, канатоходцы, транссексуалы, кинозвезды, калеки, миллиардеры — каждый из них был эксгибиционистом и каждый был неуловим. Была захватывающая, ужасающая бесконечность толпы на вокзале Чёрчгейт по утрам, но эта же бесконечность делала толпу непостижимой; была рыба, которую сортировали на пирсе в Сассунском доке, но вся эта суета мне ни о чем не говорила, оставаясь просто суетой. Посыльные доставляли по городу коробки с завтраками, но коробки хранили свои тайны. Было слишком много денег, слишком много нищеты, слишком много обнаженных тел, слишком много притворства, слишком много ярости, слишком много алого, слишком много пурпура. Слишком много разбитых надежд и ограниченных умов. И много, чрезмерно много света.
Тогда я начал вглядываться в темноту. Это навело меня на мысль использовать визуальную иллюзию. Я комбинировал контрастные изображения, с такой маниакальной тщательностью сочетая тона, что света одного в точности совпадали с темными участками другого. В лаборатории, которую я устроил в бывшей отцовской квартире, я эти изображения совмещал. Получившиеся в результате фотографии с различными перспективами подчас бывали поразительными, часто непонятными, иногда бессмысленными. Я предпочитал комбинировать тени. Какое-то время я специально снимал только в темноте, вырывая из нее человеческую жизнь, вырисовывая ее минимально необходимым количеством света.
Я решил не поступать в колледж, а сосредоточиться на своих занятиях фотографией. Еще мне захотелось переехать. Я больше не мог жить в двух отдельных квартирах под одной крышей, в шизоидном пространстве рокового разлада моих родителей. К тому же значительно большая квартира семьи Кама была выставлена на продажу фирмой «Кокс энд Кингз», действующей в интересах новоиспеченной леди Месволд, которая не собиралась в нее возвращаться. Я взял ключи и пошел взглянуть. Закрыв за собой дверь, я какое-то время не включал свет, позволяя темноте принимать любые очертания. Когда глаза у меня привыкли, я различил мягкие Гималаи зачехленной мебели, с едва уловимыми полосками света, подло прокравшегося в дом между неплотно закрытыми ставнями. В библиотеке я постоял рядом с окутанными саваном телами письменного стола и кресла Дария, разглядывая полки обнаженных, уставившихся на меня книг. На первый взгляд именно книги здесь показались мне мертвыми, словно засохшие листья. Мебель, под снежным покровом чехлов, как будто только и ждала возвращения весны. Неожиданным было то, что квартира меня нисколько не взволновала; даже эта комната, где кончился целый мир, не способна была меня тронуть. Мне уже доводилось видеть подобные комнаты. Я настроил фотоаппарат и очень быстро, чувствуя, что меня охватывает рабочая лихорадка, сделал несколько снимков.
Однако после переезда в эту квартиру именно книги ожили и завели со мною беседу. Ученость, которой Дарий посвятил целую жизнь, не представляла серьезного интереса для его сыновей, несмотря на возвышенные мысли, посетившие Ормуса Каму во время похорон отца, и высокий, хоть и извращенный, интеллект Сайруса; поэтому она — то бишь библиотека, не успокоившаяся тень старика, — усыновила меня. Что-то заставило меня купить ее вместе с квартирой, и я начал читать.
Какое-то время я фотографировал уходы. Снимать похороны незнакомцев совсем не просто. Это раздражает людей. Но меня неудержимо притягивали индийские похоронные обряды, потому что в них откровенно проявлялась физическая природа мертвого тела. Тело на погребальном костре, или докхме, или в тесном мусульманском саване. Только христиане прятали своих мертвецов в ящики. Я не задумывался почему, но я видел, как это выглядит. Гробы препятствовали прямому контакту. В моих уворованных снимках — ведь фотографу приходится быть вором, приходится красть мгновения чужих жизней, чтобы создавать свои крошечные островки вечности, — я искал именно прямого контакта, близости живых и мертвых. Секретарь не сводит горящих скорбных глаз с охваченного пламенем тела своего великого хозяина. Сын, стоя в выкопанной могиле, поддерживает ладонью обернутую саваном голову отца, нежно укладывая ее в землю.
Во всех этих ритуалах присутствует благоуханное сандаловое дерево. Палочки из сандалового дерева в мусульманских могилах, в парсском огне, на погребальном костре индусов. Запах смерти — это уже чрезмерная близость. Но у камеры нет обоняния. Обходясь без бутоньерок, она может сунуть свой нос так далеко, как ей позволят, она способна вторгаться. Зачастую мне приходилось спасаться бегством, а вслед мне летели камни и проклятия. «Убийца! Душегуб!» — кричали пришедшие проводить в последний путь своих близких, словно я был повинен в их смерти. И в этих оскорблениях была своя правда. Фотограф стреляет. Как снайпер, подстерегающий премьер-министра у калитки его сада, как наемный убийца в вестибюле отеля, он должен сделать меткий выстрел, он не должен промахнуться. У него есть цель и крест окуляра в объективе. Ему нужен свет его объектов, он берет у них свет и тень, иными словами — жизнь. И все же я рассматривал эти снимки, эти запретные образы как дань уважения. Уважение фотоаппарата не имеет ничего общего с серьезностью, освященностью традицией, неприкосновенностью частной жизни и даже вкусом. Здесь важно внимание. Важна ясность — сущего или воображаемого. Есть также вопрос честности — добродетели, которую мы все привычно превозносим до тех пор, пока она не оказывается обращена, со всей беспощадной силой, против нас самих.
Честность не лучшая политика в жизни. Разве что в искусстве.
Конечно, уход — это не обязательно смерть. Взяв на себя роль фотографа уходящих, я стремился запечатлеть и более банальные ситуации. В аэропорту, подсматривая горечь расставаний, я выхватывал из плачущей толпы одного-единственного человека с сухими глазами. Стоя у выхода из какого-нибудь городского кинотеатра, я изучал лица зрителей, после мира грез собиравшихся окунуться в жестокий мир реальности, и еще успевал уловить в их глазах остатки иллюзии. Я пытался отыскать истории и тайны в лицах входящих в роскошные отели и покидающих их. Через некоторое время я уже перестал понимать, зачем я все это делаю, и именно тогда, как мне кажется, мои снимки обрели новое качество, потому что говорили уже не обо мне. Я научился быть невидимкой, растворяться в работе.
Это было поистине удивительное свойство. Теперь, в поисках уходов, я мог, например, подойти вплотную к могиле и запечатлеть спор между теми, кто желал осыпать тело умершего цветами, и теми, кто полагал, что такие упаднические вольности противоречат религии; или мне случалось подсмотреть семейную сцену в порту и дождаться момента, когда новобрачная — юная дочь престарелых родителей, отказавшаяся от подысканного ими жениха ради «брака по любви», — после бурного расставания с недовольной матерью взойдет на борт парохода, прижимаясь к своему «кошмарному» мужу — смущенно ухмыляющемуся тонкоусому юнцу, унося с собой в новую жизнь вечное бремя раскаяния; или поймать исподтишка одно из тех тайных мгновений, которые мы ото всех скрываем, — последний поцелуй перед разлукой, последнее пипи перед началом — и радостно смыться. Я так ошалел от этой обретенной мною власти, что меня не слишком заботил моральный аспект ее использования. Совестливому фотографу, думал я, следует убрать подальше свой фотоаппарат и никогда больше не снимать.
Будучи единственным наследником своих родителей, я стал состоятельным молодым человеком. Семейный бизнес, компанию «Мерчант и Мерчант», имевшую внушительный пакет архитектурных контрактов и долю в застройке на Кафф-парейд и Нариман-пойнт, я продал за круглую сумму строительному консорциуму во главе с Пилу Дудхвалой. От процветающего под новым управлением кинотеатра «Орфей» я также отделался, продав его лоснящемуся мистеру Сисодия, к тому времени арендовавшему большую часть Филм-сити и основавшему киностудию «Орфей», которая принесла ему в дальнейшем известность и богатство. «Здесь вы все-всегда лаж-лаж-желанный гость», — заверил меня мистер Сисодия, когда я подписывал документы. Но я умыл руки, я больше не хотел иметь отношение к старым историям. На прощание я щелкнул Сисодию — темные очки в толстой оправе, зубы как у мертвеца, месволдовская лысина; безжалостный, обаятельный, неискренний — будущий киномагнат до кончиков ногтей, — и поспешил откланяться.
К началу 1970-х годов воздух в городе подвергся сильному загрязнению, и политические комментаторы, всегда склонные к аллегориям, посчитали это признаком разложения национального духа. Врачи с тревогой отмечали рост числа страдающих мигренью; по свидетельствам окулистов, многие пациенты стали жаловаться на двоение в глазах, хотя не могли припомнить, чтобы ударились головой, и не выказывали других симптомов сотрясения мозга. Куда бы вы ни пошли, везде мужчины и женщины, стоя на улице, хмуро почесывали головы. Людей все больше охватывало ощущение беспорядка, хаоса, словно все неслось в тартарары. Так не должно быть.
Бомбей стал Мумбаи по велению его правителей, «блока Мумбаи», главным спонсором и ставленником которого во властных структурах оказался не кто иной, как шри Пилу Дудхвала. Я зашел к Персис Каламанджа пожаловаться на новое название. «И как теперь называть Тромбей? Трамбаи? А Бэк-бей? Бэк-баи? И что делать с Болливудом? Или он теперь Молливуд?» Но у Персис сильно болела голова, и ей было не до смеха. «Что-то должно случиться, — серьезно сказала она. — Я чувствую, что земля начинает колебаться».
Персис исполнилось тридцать. Ее женская красота, достигнув полного расцвета, стала в то же время какой-то странно асексуальной, бесполой, как мне казалось — из-за появившейся у нее загадочной полуулыбки, которую я находил почти невыносимо добродетельной. Но, оставив в стороне сарказм, следует сказать, что ее святой характер и рвение, с которым она вместе с матерью предалась благотворительности, заслужили ей уважение всего города, а ее затянувшееся безбрачие, вызывавшее поначалу смешки и пересуды, потом жалость, внушало теперь большинству из нас пусть не благоговейный, но все же трепет. В ней появилось нечто потустороннее, и меня нисколько не удивило, что мистическая сторона ее натуры, которая у всех нас спрятана глубоко в подсознании, подобно чувству вины, начала проявляться в ней, и она принялась предрекать нам мрачное будущее. Она сидела в простом домотканом платье среди роскоши «Дил Хуш» и пророчествовала, и если она действительно была нашей Кассандрой, тогда — но только тогда — Бомбей, как Троя, находился на грани падения.
Наша близость представляла собой случай довольно редкий — союз полных противоположностей, скрепленный общей потерей. Оставшись без Вины и Ормуса, мы с Персис испытали взаимное притяжение, как ученики, потерявшие своих наставников, как отголоски умолкнувшего звука. Но с годами мы превратились друг для друга в дурную привычку. Я не одобрял ее позы самоотречения. Кончай ты со старой девой, поди переспи с кем-нибудь, говорил я ей со всей небрежной опытностью, на какую был способен; хватит разливать горячий суп для бедных, пора тебе самой на чем-нибудь обжечься. Она, со своей стороны, пилила меня за мои постоянные любовные неудачи, и таким странным образом мы привязались, пожалуй слишком привязались, друг к другу. В ее поведении не проскальзывало даже намека на то, что наши отношения могли бы стать чем-то иным, кроме отношений брата и сестры, и, к счастью, этот ее рот Мадонны, эта улыбка, подобная священному мечу, обрубила мое собственное желание на корню.
В тот день был праздник воздушных змеев. На крышах домов собралось множество детей и взрослых, запускавших в воздух свои разноцветные ромбы. Я явился в «Дил Хуш» с собственной коллекцией змеев и мотками манджа, в том числе специальной бечевы для боевых змеев — она представляла собой резиновую трубочку, обработанную раствором со стеклянной крошкой. Кала манджа. «Как могла семья, чьи предки, судя по их фамилии, должны были когда-то торговать этим грозным оружием, этой водородной бомбой в мире воздушных змеев, произвести на свет такую размазню, как ты? — спросил я Персис, пребывавшую на редкость в дурном расположении духа — настолько, что она даже не захотела одарить меня своей сводившей скулы улыбкой. «Видно, для этого достаточно глядеть мимо грязных змеев в чистые небеса», — огрызнулась она, не на шутку рассерженная. Она была чем-то встревожена — встревожена даже больше, чем признавалась себе.
В комнату вошла Долли Каламанджа вместе с гостившим у нее французом — высоким сутулым человеком лет шестидесяти в нелепой фетровой шляпе, натянутой на глаза почти до самого носа. Француз вооружился маленькой карманной «лейкой», и ему не терпелось подняться на крышу. «Персис, ну что же ты! — воскликнула Долли. — Так и собираешься здесь сидеть?» Персис упрямо покачала головой. Мы поднялись наверх без нее.
Над нашими головами шел яростный воздушный бой. Я выпустил своих воинов и стал поражать врагов — одного, другого, третьего. В небе стояла такая толчея, что невозможно было разобрать, чьи змеи атакуют, чьи сражены. Они стали неопознанными летающими объектами. Они не воспринимались как чья-то собственность. Это были уже независимые существа — странствующие рыцари, сошедшиеся в смертельном поединке.
Пока мы поднимались на крышу, Долли наполовину представила мне француза, назвав его просто «месье Аш», чтобы продемонстрировать начатки знания французского. «Notre très cher Monsieur H.»[114]. Я отметил с некоторой досадой, что он почти не смотрит вверх, в небо, и совсем не следит за моими победами. Его вниманием всецело завладели сами крыши — плоские и покатые, остроконечные и куполообразные, но все до одной заполненные людьми. Он передвигался маленькими шажками, сначала туда, потом сюда, пока наконец не находил подходящее место. Тогда, наклонившись вперед и замерев в такой неудобной позе, он ждал с «лейкой» наготове. Его терпение, его неподвижность были нечеловеческими, хищными. Я понял, что наблюдаю за работой человека-невидимки, художника, оккультиста. У меня на глазах он умудрялся полностью раствориться, исчезнуть, до тех пор пока маленькая сцена, за которой он охотился, не удовлетворяла его, и тогда — клик! — он выстреливал единственным кадром и вновь материализовался. Он, должно быть, и в самом деле отличный стрелок, подумал я, если ему достаточно одного кадра. Затем он вновь начинал переступать с места на место, как в танце, снова замирал, снова исчезал: клик! — и так далее. Наблюдая за ним, я потерял своего любимого змея. Его подсек чужой кала манджа. Но мне было все равно. Я видел достаточно, чтобы догадаться, кто этот француз.
И тут произошло землетрясение. Когда я почувствовал толчок, моей первой мыслью было, что это невозможно, что это «понарошку», какая-то ошибка, потому что в Бомбее никогда не бывало землетрясений. В те годы, когда многие части страны начало трясти, для бомбейцев стало предметом гордости, что в их городе все спокойно. Хорошие межобщинные отношения и хорошая, твердая почва, хвастали мы. Никаких подземных аномалий. Но теперь ребята Пилу Дудхвалы из БМ разожгли костры междоусобиц, и город начало трясти.
Случилось то, что предсказывала Персис. Без сомнения, у нее развилось своего рода шестое чувство, какая-то сверхъестественная восприимчивость к вероломству судьбы. В Китае предсказывали землетрясения, наблюдая за поведением коров, овец и коз. В Бомбее, очевидно, нужно было просто не выпускать из виду Персис Каламанджа.
По правде говоря, не такое уж это было страшное землетрясение — несколько баллов по шкале Рихтера, и продолжалось оно недолго. Но разрушения были повсюду, так как оно застало город врасплох. Рухнуло много лачуг, хибарок, лепившихся друг к другу халуп-джопадпатти и трущобных нор, а также три многоквартирных чаулз и пара заброшенных вилл на Кумбалла-хилл. На стенах больших зданий, в том числе на фасаде кинотеатра «Орфей», появились трещины, пострадали дороги и канализация, было много поломанной мебели и разбитых стекол. Произошло несколько пожаров. Прорвало дамбу на Хорнби-веллард, и впервые за сто с лишним лет волны хлынули в Большой Разлом, затопив ипподром Махалакшми и поле для гольфа клуба «Уиллингдон», где морская вода стояла почти по колено, пока брешь не заделали. Отступив, море оставило людям свои тайны: диковинных рыб, пропавших детей, пиратские флаги.
Неуточненное число строительных рабочих и тех, кто пускал в этот день змеев, упало с крыш и разбилось насмерть. С десяток жителей города были погребены под рухнувшими стенами. Трамвайные рельсы вздыбились, словно обезумев, и их после этого вообще выдрали из дорожного покрытия. На три дня город почти замер. Учреждения стояли закрытые, чудовищные дорожные пробки исчезли, на улицах попадались только редкие одинокие пешеходы. И лишь на открытых местах собирались толпы людей, которые старались держаться подальше от зданий и в то же время бросали тревожные взгляды на землю майданов, словно она обратилась вдруг в их врага — злобного, коварного.
В последующие несколько месяцев, когда диктаторски введенное госпожой Ганди чрезвычайное положение сжимало свою хватку, в обществе воцарились уныние и страх. Но самые вопиющие крайности чрезвычайного положения имели место в других районах; в Бомбее же люди запомнили землетрясение, выбившее нас из колеи, подорвавшее нашу уверенность в самих себе, в той жизни, которую мы для себя избрали. Один из политических комментаторов местной «Таймс оф Индия» даже высказал предположение, что страна разваливается в буквальном смысле. «Много геологических эпох назад, — напомнил он, — Индия двинулась навстречу своей судьбе, оторвавшись от огромного южного протоконтинента Гондвана и соединившись с северной частью материка Лавразия. Свидетельством той встречи стали Гималаи, они — поцелуй, что скрепил этот союз. Но не оказался ли сей поцелуй напрасным? Не являются ли новые движения земли прелюдией титанического развода? Не начнут ли Гималаи мало-помалу исчезать?» Восемьсот слов вопросов без ответов; посттравматических предсказаний, что Индия станет «новой Атлантидой», когда воды Бенгальского залива и Аравийского моря сомкнутся над Деканским плато. Сам факт, что газета опубликовала столь паникерскую статью, свидетельствовал о том, какой степени достигла тревога бомбейцев.
На крыше, в течение нескольких немыслимо долгих секунд землетрясения, великий французский фотограф Анри Юло[115], вопреки всякой логике, обратил свой фотоаппарат к небу. Все, кто был в тот день на крышах, в панике выпустили из рук катушки с бечевой. Небо кишело погибающими змеями: змеями, вверх тормашками устремившимися вниз; змеями, столкнувшимися при падении с другими змеями; змеями, разорванными в клочья неистовыми ветрами и дионисийским безумием своего внезапного освобождения — той роковой свободы, что обретается во время катастрофы и почти тотчас же отбирается неуловимым гравитационным притяжением раскалывающейся внизу земли. Клик! — еще раз сказала «лейка». Результатом стал знаменитый снимок «Землетрясение 1971 года», на котором один-единственный, взрывающийся в воздухе змей дает полное представление о том, что творится в это время внизу. Воздух стал метафорой земли.
Особняк «Дил Хуш» был построен основательно, его фундамент уходил в глубь природной скалы, поэтому он дрогнул, но выстоял. Один из резервуаров для воды, находившихся на крыше, все же раскололся, и я оттащил Юло в сторону от хлынувшего потока, которого он, казалось, просто не видел. Долли Каламанджа уже бежала вниз, выкрикивая имя дочери. Француз учтиво поблагодарил меня, коснувшись шляпы, затем, пожав плечами, виноватым жестом дотронулся до своего фотоаппарата.
Внизу, в доме, Персис сидела посреди осколков битого стекла и безутешно рыдала, как принцесса в домотканом наряде посреди рассыпанных драгоценностей, как покинутая женщина среди руин своих воспоминаний. Землетрясение возмутило те чувства, которые она столько времени в себе скрывала, и теперь они изливались свободно, как вода из лопнувшего резервуара. Долли беспомощно суетилась вокруг нее с большим носовым платком, пытаясь вытереть ей глаза. Персис отмахнулась от матери, словно от мошки.
— Все бегут, — рыдала она. — Все они уезжают, а мы остаемся здесь, чтобы чахнуть и умирать. Что ж тут удивляться, что все распадается, рушится, что все мы здесь рассыпаемся от старости и одиночества.
Месье Юло прочистил горло и робко протянул к ней руку, не решаясь коснуться; его пальцы беспомощно затрепетали над ее плечом. Еще одна мошка, которую вежливость не позволила ей отогнать. Он призвал на помощь всю свою галантность:
— Поверьте, мадемуазель, единственный испорченный плод здесь вывезен из Франции.
Она рассмеялась несколько безумным смехом:
— Вы ошибаетесь, месье. Пусть вам уже за шестьдесят, но мне — мне пять тысяч лет, пять тысяч лет застоя и умирания, и вот теперь я распадаюсь на мелкие кусочки, а они все уезжают. — Она молниеносно обернулась в мою сторону, пригвоздив меня к месту полным ярости взглядом. — А ты — почему ты все еще здесь? Он уже сколько лет пытается уехать! — с неожиданной страстью крикнула она смущенному Юло. — Все время фотографирует отъезды. Что это, как не репетиция собственного отъезда? Единственная его мечта — это сбежать в свою обожаемую Европу, в свою Америку, да только кишка тонка.
— Вы занимаетесь фотографией? — спросил меня Юло.
Я тупо кивнул. Я и вообразить не мог, что у меня появится возможность говорить о своем увлечении с таким человеком. И вот она появилась, а я не смел воспользоваться ею из-за того, что Персис Каламанджа понесло.
— Живет в этой квартире мертвых, немых, убийц и беженцев, — громким срывающимся голосом продолжала глумиться надо мною Персис. — Для чего? Чтобы стать их потерянной тенью, подпевалой, как одно из тех ископаемых, что носили за англичанами клюшки, а теперь сидят и ждут, что они вернутся?
— Какие далеко идущие выводы можно сделать из перемены адреса, — сказал я, пытаясь свести к шутке ее враждебность, то, что выплеснулось из глубины ее сердца и обратилось против меня, потому что я был я, а не другой — не тот, кто прежде жил в этом доме.
— Тебе дано было все, — неистовствовала она, окончательно утратив над собой контроль, — и ты все это выбросил. Семейный бизнес, всё. Скоро ты и нас выбросишь! Можно не сомневаться! Ты уже не здесь, но ты так всё запутал, что сам этого не понимаешь. Ходишь по улицам со своим дурацким фотоаппаратом и думаешь, что тебе удалось увидеть все это впервые, а на самом деле — это твой последний взгляд, одно долгое «прощай». Аре, ты так запутался, Умид, что мне тебя жаль. Ты так нуждаешься в любви, но не знаешь, как сделать, чтобы люди тебя любили. Чего ты хочешь, а? Много-женщин-мешки-денег? Белых пташек, черных цыпочек, фунты стерлингов, американские зеленые? Этого тебе надо? Тебе этого не хватает?
Несмотря на то что она произнесла непроизносимое, непростительное, я уже тогда готов был забыть ее слова, простить ее, потому что знал: все сказанное предназначено другому. Меня поразило, что это почти те же самые вопросы, какие Юл Сингх задал Ормусу Каме несколько лет назад. И я знал, что мой ответ совпадает с ответом Ормуса. Я не мог заставить себя произнести его, но она прочла его на моем лице и презрительно фыркнула:
— Вечно на вторых ролях! А если ты ее так и не получишь? Что тогда?
На этот вопрос у меня не было ответа. К счастью, мне и не пришлось отвечать.
Месье Юло изъявил желание посмотреть мои работы, и мы сбежали. Я повез его через хаос, в который превратился город — поваленные деревья, провалившиеся балконы, похожие на солдатские шевроны, обезумевшие птицы, вопли, — на нынешнюю свою квартиру. Он, как ни в чем не бывало, говорил о своей технике; о «предварительной» композиции кадра, которая возникает в воображении, затем — о полнейшей неподвижности в ожидании решающего момента. Он процитировал мысль Бергсона о том, что «я» — это «чистая длительность», оно более не пребывает под знаком постоянства cogito, но интуитивно эту длительность постигает.
— Как японские художники, — сказал он. — Они проводят час перед чистым холстом, вглядываясь в пустоту, а потом в три секунды наносят мазки — паф, паф! — точные, как уколы фехтовальщика. Вы хотите уехать на Запад, — продолжал он, — а я почти всему научился у Востока.
Меня удивило, что такой непритязательный, подчеркнуто обыденный человек, как он, так много говорит о сверхъестественном, о «душе реальности», — оксюморон, напомнивший мне «чудо разума» Дария Камы. Еще Бальзак, говорил он, заметил Надару, что фотография крадет у человека его личность. Идея фотосъемки всегда была тесно связана с более древней, но во всем ей подобной идеей призраков. И фотосъемки, и тем более — киносъемки.
Он восхищался одним японским фильмом — «Угетсу» режиссера Мидзогути[116]. Бедного человека берет к себе знатная дама; он живет в роскоши, которая ему и не снилась, но она — призрак. «Кино легко убеждает нас в невероятном, потому что на экране все — привидения, все одинаково нереальны». Совсем недавний фильм Жана-Люка Годара «Карабинеры» развивает точку зрения Бальзака. Два молодых деревенских парня, уходя на войну, обещают своим девушкам привезти домой все чудеса света. Они возвращаются без гроша в кармане, с одним видавшим виды чемоданом — свидетелем их приключений. Но девушки требуют обещанных чудес. Солдаты открывают чемодан, и — voilà! — Статуя Свободы, Тадж-Махал, Сфинкс, не знаю какие еще бесценные сокровища. Девушки удовлетворены; их поклонники сдержали слово. Потом солдат убивают: из автомата в погребе. Все, что от них остается, это привезенные ими сокровища. Чудеса света.
— Почтовые открытки, — рассмеялся он. — Души вещей.
В бывшей библиотеке сэра Дария Ксеркса Камы, на столе, за которым сэр Дарий и Уильям Месволд предавались штудиям, я разложил перед Юло свое портфолио. На полу валялись осколки вдребезги разбитой люстры и упавшие с полок книги. Я стал подбирать их, чтобы чем-нибудь занять себя, пока Юло рассматривает фотографии. К тому времени я уже одолел некоторые из этих старых текстов и комментариев к ним. Книги на греческом и санскрите были, должен признаться, мне недоступны; но те, что я смог прочесть, пленили меня, втянув в свой космос первобытных божеств, рока, которого нельзя избежать и который нельзя смягчить, а можно лишь героически встретить, потому что судьба человека и его природа — это не две разные вещи, а два разных слова, используемых в отношении одного феномена.
— Вы заглядывали в прошлое?
Занятый рассыпанными книгами, я не сразу понял вопрос. Потом, опомнившись, сбивчиво забормотал что-то об отцовской коллекции фотографий, о Хейзлере и Дайале. Я понимал, как провинциально это звучит, поэтому, словно старательный отличник, упомянул и более космополитичные имена Ньепса и Тальбо, дагеротипы и калотипы. Я говорил о портретах Надара, лошадях Мейбриджа, Париже Атже, сюрреализме Мэн Рэя, — обо всем, вплоть до журналов «Лайф» и «Пикчер Пост».
— Вы действительно такой серьезный молодой человек? — поддразнил он меня с невозмутимым видом. — Вы никогда не смотрите грязные картинки и не заглядываете в порножурналы?
Однако, вогнав меня в краску, он снова заговорил серьезно и изменил мою жизнь, — точнее, заставил меня поверить в то, во что я прежде не осмеливался верить: в возможность жить той жизнью, о которой мечтал.
— Вы поняли кое-что относительно внимания и удивления, — сказал он, — кое-что о двойственной природе фотографа, безжалостного убийцы tant-pis[117] и дарителя бессмертия. Но существует опасность маньеризма, как вы полагаете?
Конечно же, спасибо, маэстро. Маньеризм, разумеется, серьезная опасность, страшная вещь. Можете быть уверены, маэстро, я буду его остерегаться. Спасибо. Внимание и удивление. Именно так, отныне это мой девиз. Можете не сомневаться.
Он отвернулся от моего детского лепета, чтобы взглянуть через высокое окно на Врата Индии, и сменил тему.
— Ваша подруга Персис напоминает мне многих выдающихся людей, которых я повстречал в Азии, — заметил он. — Ее предсказание подземного толчка. Поразительно, не правда ли? Вероятно, это результат ее аскетизма. Она провидица без камеры, illuminée решающего момента. Ничего удивительного, что у человека, совершившего такую необыкновенную вещь, произошел эмоциональный срыв. — Он неожиданно обернулся, чтобы увидеть реакцию, и, успев заметить на моем лице гримасу, расхохотался.
— Ого! Вам это не нравится, — заметил он.
Мне надо было что-то ответить, и поскольку я не в состоянии был объяснить поразительную способность предвидения, которую обнаружила Персис, я ударился в сугубый рационализм:
— Прошу прощения, месье, но набожность, маскирующаяся под добродетель, — это здешнее проклятие. Мы находимся в пожизненном заключении у сверхъестественного. И очень часто наша глубокая духовность заставляет нас резать друг друга, словно мы дикие звери. Извините, но некоторым из нас это не по душе, некоторые пытаются вырваться на свободу, в мир реальности.
— Хорошо, — мягко произнес он. — Хорошо. Найдите своего врага. Когда узнаете, против чего вы, то сделаете первый шаг к пониманию того, за что вы.
Он собрался уходить. Я предложил ему свои услуги в качестве водителя, но он отказался. Он хотел побродить по сотрясенному городу, поискать кадры, предварительно уже скомпонованные его воображением. На прощанье он дал мне свою визитную карточку.
— Позвоните, когда приедете, — сказал он. — Возможно, я смогу оказать вам какую-нибудь помощь.
Месье Юло рассказывал мне истории о привидениях: призрак японки, открытки погибших карабинеров. Образы на пленке были призраками из машины[118]. Через три дня после этого и мне довелось увидеть призрак — не на пленке, а настоящий — призрак прошлого. Я был у себя на Аполло-бандер — разбирал груды битого стекла и свалившихся книг. Телефон не работал, электричество подавалось с перебоями, чтобы «разгрузить линию». Потный, раздраженный, не представляя, кому понадобилось так громко колотить в парадную дверь, я с угрюмым видом пошел открывать и оказался липом к лицу с призраком Вины Апсары, потрясенной, казалось, не меньше моего.
— Неправильно, — сказала она, схватившись за лоб, словно у нее вдруг заболела голова. — Это должен быть не ты.
Оказалось, что призраки могут взрослеть. Она была на десять лет старше по сравнению с тем, какой я видел ее в последний раз, и в свои двадцать шесть сногсшибательна. Ее волосы стояли на голове торчком, образуя огромный нимб (я впервые видел прическу в стиле «афро»), на лице было всезнающее, без тени наивности выражение, характерное для «альтернативных» женщин того времени, в особенности политически ангажированных певиц. Но Вина всегда умела подавать неоднозначные сигналы. Наряду с черной перчаткой черных американских радикалов на правой щеке у нее красовался алый знак Ом[119], а ее платье из английского бутика «Полет ведьмы» представляло собой характерные для того времени темные лоскутки оккульт-шик-кутюра с индийским поворотом, слегка прикрывавшие часть ее статного тела. Ее темная кожа лоснилась и как будто сияла. Тогда я еще не знал, что это лоск, оставленный восторженным взглядом всеобщего признания, что слава уже лизнула ее своим шершавым тигриным языком.
— Ты опоздала на несколько лет, — заметил я с ненужной жесткостью. — Никто не ждет вечно, даже тебя.
Оттолкнув меня, она вошла в квартиру как к себе домой. Явившись ниоткуда, не имея за душой ничего, кроме того, чем она стала, она научилась вести себя так, будто весь мир был ее собственностью, и я, подобно остальным смертным, безропотно подчинился, признав ее власть над собою.
— Словно крушение поезда, — сказала она, оглядывая следы разрушения. — В живых кто-нибудь остался?
Она произнесла это невозмутимым тоном видавшего виды человека, но голос ее дрогнул. Только тогда я понял, что землетрясение стало толчком, заставившим ее осознать свою неутраченную связь с Ормусом, который по-прежнему оставался для нее единственным мужчиной, и страх за его жизнь перевесил всю ту неуверенность, что вынудила ее в свое время бежать от него и сотворить для себя эту непроницаемую маску. Землетрясение бросило ее в самолет и привело обратно в Бомбей, к его порогу, только за этим порогом его не оказалось. Иные катастрофы поместили меня на его место. Я сварил ей кофе, и постепенно, словно возвращаясь к оставленной привычке, она перестала позерствовать и снова превратилась в девочку, которую я когда-то знал и — проклятие! — по-прежнему любил.
За спиной у нее был период ученичества в кафе-барах и клубах Лондона — от простых пивнушек, где собирались битники, вроде «Джампиз», до психоделической атмосферы «Средиземья» и «НЛО», после чего она перебралась в Нью-Йорк. Там она направилась прямиком в тупиковый Фолк-вилль, где успешно соперничала с Джоан Баэз, но чувствовала себя чужой и не в своей тарелке. Затем, к разочарованию и возмущению своих фанатов, оставила «фолк», чтобы пополнить ряды «мейнстрима», и отработала сезон в облегающей расшитом блестками платье (одном из тех, что когда-то украла у моей матери) на Копакабане, желая быть первой темнокожей женщиной, выступившей в поддержку первых чернокожих женщин, экзальтированно исполнявших консервативный джаз. К тому же она хотела переплюнуть Дайану Росс, и это ей удалось. Затем она вновь сменила направление, одной из первых проторив дорогу, ведущую от «Непутевого кафе» к «Острову удовольствий Сэма» и «Бойне» Амоса Войта, где артистическая и музыкальная богема встречалась и трахалась, а Войт невозмутимо и безжалостно наблюдал.
Она начала приобретать известность как бесстыдная эксгибиционистка — репутация, которую ее довольно условное платье от «Ведьмы» вполне подтверждало. Разгуливать в таком наряде по Бомбею совсем небезопасно, но Вине было наплевать. Она была своенравной скандалисткой и регулярно появлялась на обложках андеграундных журналов — совсем недавних трещин на информационном фасаде, что возникли в результате потрясений, вызванных западными молодежными революциями. Изливая в этих журналах, с их наркотическими текстами, свою ярость и страсть и позируя для их откровенно порнографических иллюстраций, она стала одним из первых священных монстров альтернативной культуры, агрессивным иконоборцем, полугениальной-полупомешанной эгоцентричной особой, никогда не упускавшей возможности погорланить, освистать, покрасоваться, сплотить, разагитировать, опрокинуть, изменить, похвастать и поскандалить. На самом деле эти ее нездорово-шумные, докучливо-несносные выходки вовсе не шли на пользу ее карьере певицы. Сегодня такая беспардонная — да пошли вы все! — агрессия стала почти данью условностям, но в то время никому еще не удавалось выйти из этой битвы победителем. Люди вполне могли обидеться — и обижались. Подобное поведение могло выйти боком.
Так что, хотя ее чудный голос обеспечивал ей полный ангажемент, часть контрактов она теряла из-за своей стервозности. Ее выступления на Копакабане, к примеру, были прерваны через неделю, когда она походя назвала свою чопорную аудиторию «мертвыми Кеннеди». Соединенные Штаты, тогда еще воюющие и сами с собой, и в Индокитае, погрузились в глубокий траур после чудного двойного убийства президента Бобби Кеннеди и его старшего брата и предшественника на этом высоком посту экс-президента Джека, сраженных одной пулей, выпущенной маньяком-палестинцем. То была так называемая волшебная пуля, с гудением обезумевшего шмеля скакавшая по вестибюлю отеля «Амбассадор», пока не выбила сразу две цели. В этой атмосфере всеобщего горя, когда сотни тысяч американцев жаловались на убийственную мигрень и приступы головокружения и люди на улицах останавливались в оцепенении, бормоча про себя: «Так быть не должно», — Вине, надо думать, крупно повезло, что ее острый язык стоил ей лишь работы. Ее вполне могли вывалять в дегте и перьях и выгнать из города. Ее могли линчевать.
Она успела между делом выйти замуж и развестись, и ее любовные связи составляли весьма внушительный список. Стоит, однако, отметить, что, хотя она неоднократно намекала на свою бисексуальность, имена в этом списке были исключительно мужские. Свободная от условностей в профессиональной сфере, в этом отношении была Вина консервативна, хотя беспорядочность ее половой жизни казалась чрезвычайной даже по меркам того времени.
Когда Вина появилась на моем пороге, ее популярность еще не вышла за пределы ограниченного круга ее почитателей и, хотя недавно она наконец-то подписала контракт с «Колкис» Юла Сингха, молва о ее таланте еще не успела дойти обратно на Восток. Никому не известная, в смятении чувств она прилегла на одном из моих диванов и закурила сигарету с марихуаной. К стыду своему должен сознаться, что до того дня мне никогда не приходилось пробовать так называемый «косячок», и действие, которое он на меня оказал, было скорым и сильным. Я лег рядом с ней, и она придвинулась ближе. Мы долго лежали так, ожидая, чтобы далекое прошлое обрело связь с настоящим, чтобы молчание стерло вклинившиеся между ними годы. Стемнело. Электричество дали, но я не зажигал свет.
— Теперь я не слишком маленький для тебя? — сказал я наконец.
— Нет, — ответила она, целуя меня в грудь. — А я не слишком старая?
Потом мы занимались любовью в постели, на которой был зачат Ормус Кама. Она плакала, заснула, проснулась, плакала снова. Подобно многим женщинам в то время, она использовала аборт, если не помогали противозачаточные средства, и на четвертый раз — об этом она только что узнала — дело кончилось бесплодием. Лишившись возможности иметь детей, она, по своей привычке делать универсальные выводы из сугубо личного опыта, начала кампанию против западных методов контроля за рождаемостью: принялась клеймить научное манипулирование женским телом ради удовольствия мужчин, высказав по этому поводу немало горьких истин, и до небес превозносить женщин Востока, использующих «естественные» способы предохранения. В какой-то момент той ночью, когда, признаюсь, я был сосредоточен совсем на другом, она принялась лепетать о том, что вернулась, главным образом, с целью отправиться в глухие деревни и разузнать там у индийских женщин о естественных способах предохранения. То, что сказано это было вполне серьезно, рассмешило меня. Несомненно, марихуана все еще действовала, потому что я смеялся и никак не мог остановиться — смеялся так, что слезы текли у меня по лицу.
— Они подождут, пока ты закончишь хвалить их за мудрость, за то, что они используют ритмический метод и прерванное сношение, — с трудом выдавил я, — и спросят, не найдется ли у тебя лишней диафрагмы и пары резинок.
К тому времени, как я закончил фразу, Вина уже была полностью одета и направлялась к выходу.
— В любом случае, ты явилась сюда не за этим, — громко хихикнул я. — Мне жаль, что ты зря приехала.
Уже с порога она швырнула в меня чем-то бьющимся, но собирать осколки тарелок и стаканов мне было не привыкать.
— Ты мелкий подонок, Рай, — прошипела она.
Тогда я еще не знал этой ее черты: легкие победы неминуемо заканчивались у нее желанием жестоко уязвить партнера. Я решил, что опять принимаю на себя чужие пинки и меня наказывают за то, что я оказался на месте, предназначенном другому.
Ее уход меня отрезвил. Когда женщина, целиком овладевшая вами, сурово вас осуждает, это способно задеть очень глубоко. И если подвернется случай ее суждение оправдать, возможно, вы его не упустите, возможно, вы поступите соответственно ее невысокому о вас мнению и проведете остаток жизни с этим уже-не-подлежащим-обжалованию приговором, застрявшим в сердце, словно нож.
После единственной ночи, проведенной с Ормусом Камой, Вина улетела на десять лет. После единственной ночи со мной она снова поднялась в воздух. Одна жалкая ночь, и — пу-уф! Теперь вы понимаете, почему она показалась мне призраком, почему ее посещение напомнило мне призрачных сестер из «Рукописи, найденной в Сарагосе», которые занимались любовью с героем исключительно в его снах? И все же эта ночь, после которой она ушла, не успев прийти, всё изменила. Этой ночью сбылось предсказание Персис, и я, в свою очередь оторвавшись от Индии, начал от нее удаляться.
Прерванный акт — излюбленный метод профилактики беременности в индийских деревнях, помогающий контролировать безудержный рост населения Индии, — Вина Апсара впоследствии рекомендовала своим американским и европейским сестрам в нескольких противоречивых выступлениях. Я, по крайней мере, могу подтвердить, что сама она всегда оставалась верна этому искусству, почти достигнув в нем виртуозности.
Официальная версия кратковременного, всего на одну ночь, возвращения Вины в Бомбей — не затем, чтобы спеть или потрепаться, а лишь снова раздуть пламя угасшей любви, потом плеснуть на него холодной воды и улететь, оставив его притушенным, трепещущим, — была несколько иной. История, которую она потом всю жизнь рассказывала — может быть, даже Ормусу Каме, — была следующей. Узнав о бомбейском землетрясении, она действительно тут же помчалась в аэропорт, внезапно осознав, что любовь к человеку, с которым она не виделась десять долгих лет, нисколько не потускнела. «Это мое везение, — говорила она. — Совершить самый романтический поступок за всю мою жизнь и даже не застать его там».
Но тридцатишестичасовой перелет был предпринят не зря. По счастливому стечению обстоятельств в своем гостиничном номере она познакомилась с самой великой индийской матерью Терезой, настоящей святой, и та целиком поддержала взгляды Вины. Была также организована встреча с лидерами индийских феминисток. Эти достойные женщины рассказали ей о готовящейся, по слухам, мистером Санджаем Ганди принудительной стерилизации населения. Вина нанесла упреждающий удар, который должен был на корню пресечь это варварство. «Снова западные технологии и медицина идут рука об руку с угнетением и тиранией, — заявила она на знаменитой пресс-конференции. — Наш долг — не позволить этому человеку покорить утробы индийских женщин». В то время роман Запада с индийским мистицизмом был в самом расцвете, поэтому ее заявление нашло широкую поддержку.
Возвращаясь к личному — к истории любви, которой весь мир готов наслаждаться тысячу и один раз, истории рождения бессмертной группы «VTO»: в конце ее короткого пребывания в Индии (рассказывала Вина) с ней произошло своего рода чудо. Перед тем как отправиться в новый международный аэропорт «Сахр», так как у нее оставалось несколько свободных минут, она включила радио, чтобы поймать «Голос Америки». Вдруг она услышала знакомый голос. «Мое сердце остановилось и одновременно рванулось, как лошадь, которая понесла, — объясняла она, обаятельно противореча самой себе, и продолжала в том же духе: — Я не могла пережить, что песня сейчас закончится, и я не в силах была ждать, пока она кончится и я узнаю, что скажет о ней ди-джей». Песня называлась «Beneath Her Feet», половина одной стороны пластинки (на обороте была запись песни «It Shouldn't Be This Way», вытягивавшая диск на первое место в хит-параде). Группа называлась «Ритм-центр», запись студии «Колкис».
«Правда смешно? — за многие годы повторила она тысяче и одному журналисту. — Через столько лет оказалось, что мы записывались в одной студии. Думаю, мы оба должны быть по гроб благодарны мистеру Юлу Сингху».
Персис жаловалась, что Ормус изъял ее из своих воспоминаний; я мог бы сказать, что Вина так же поступила со мною. Но была и разница. Действительно, я не мог излечиться от Вины, так же как Персис — от своего чувства к Ормусу, Но Ормус забыл Персис Каламанджа, в то время как Вина, что бы она ни говорила и о чем бы ни умалчивала, все время возвращалась ко мне. Я был ее любимой занозой; она не могла выдрать меня из своей кожи.
Возможно, она действительно услышала Ормуса по радио. Я готов в это поверить: какого черта, я тоже люблю сказки. Она услышала, как он поет о любви к ней, услышала его голос, обращавшийся к ней с другого конца света, и почувствовала, как стягивается петля времени. Почувствовала, что возвращается на десятилетие назад, приближаясь снова к тому перекрестку, на котором уже побывала; или, подобно поезду, — к знакомой стрелке. В прошлый раз она выбрала один путь. На этот раз она сменит колею и окажется в другом будущем, от которого некогда по глупости отказалась. Представьте себе Вину в отеле «Тадж»: она смотрит на бомбейскую гавань и слушает песню своего возлюбленного. Она снова выглядит на шестнадцать лет. Она зачарована музыкой. И на этот раз выбирает любовь.
А теперь настало время спеть последнюю в моей жизни песнь Индии — ибо мне предстоит покинуть родные края навсегда. Ирония судьбы, над которой впору покачать головой или горестно усмехнуться: связь со страной моего рождения оборвалась в тот момент, когда я глубже всего ощутил свою близость, познал свое кровное родство с нею. Что бы ни говорила Персис, годы, проведенные с фотоаппаратом в руках, открыли мне глаза на эту страну, и она навсегда вошла в мое сердце. Я начал с поисков того, что видели в ней мои родители, но очень скоро стал смотреть на нее собственными глазами, создавать собственный ее портрет, свою коллекцию из явленного ею ошеломляющего многообразия и богатства образов. Пережив вначале период странной отчужденности — словно это было не что-то избранное мною, а просто данность, — я, мало-помалу, через объектив фотоаппарата, увидел возможность стать «настоящим» индийцем. Но именно то, что приносило мне наибольшую радость, — мое ремесло фотографа — стало причиной моего изгнания. На некоторое время это вылилось для меня в проблему ценностей; я утратил критерий правильной мысли, правильного поступка. Я больше не знал, где земля, где небо. И то и другое казалось мне одинаково нереальным.
Вы еще не забыли коз Пилу? Они довольно долго были предоставлены самим себе. Теперь мне придется вернуться к этим призрачным животным. Пришло время исполнить свою козлиную песнь.
В то время, когда произошло землетрясение, в воздухе носилось множество странных слухов. Те, что касались миссис Ганди — ее подтасовок во время выборов, за которые аллах-абадский окружной суд запросто мог отстранить ее от должности, — были настолько сенсационными, что полностью поглощали внимание большинства. Уйдет ли премьер-министр в отставку или удержится у власти? Невероятное стало реальностью. За каждым обеденным столом, у каждого колодца, в каждой дхаба, на каждом углу люди спорили о политике. Каждый день появлялись новые слухи. В Бомбее в результате землетрясения уровень всеобщей истерии вырос еще больше. В такой обстановке, следует признать, никому не было дела до коз.
На следующий день после выбившего меня из колеи мимолетного посещения Вины мне позвонила Анита Дхаркар, талантливый молодой редактор из «Илластрэйтед Уикли», время от времени публиковавшего мои снимки и фотоэссе.
— Ну как, хочешь последнюю фишку про Пилу? — осведомилась она. Она знала, как я ненавижу человека, разрушившего брак моих родителей.
Найди своего врага, посоветовал мне Анри Юло. Я знал, кто мой враг. Но до звонка проницательной Аниты не знал, как я могу ему отплатить.
(Должен признаться, что между мною и Анитой кое-что было. Так, случайная связь между коллегами, достаточно, впрочем, серьезная, чтобы заставить меня скрыть замешательство, в котором я пребывал после визита, нанесенного Виной. Мое давнее умение не открывать карты здесь очень пригодилось. Не думаю, чтобы Анита что-нибудь заподозрила.)
— Пилу? А что, земля разверзлась и поглотила его? — спросил я оптимистично. — Или он, как все остальные проходимцы, пытается забраться в потайной карман миссис Г.?
— Что тебе известно о его фермах по разведению коз? — не обращая внимания на мои слова, спросила Анита.
Официально Пилу больше не занимался производством молока, благородно уступив дорогу своим конкурентам из «Эксвайзи». Вместо этого он с большим размахом занялся производством баранины и шерсти. «Почему бы тебе просто не превратить их в мясо и шкуры?» — раздраженно бросила однажды Вина. Именно так он и поступил. Его фермы были рассеяны по всему штату Махараштра и штату Мадхья-Прадеш, от выжженных солнцем равнин в русле реки Годавари до горных отрогов Центральной Индии, от горного хребта Харишандра, плато Аджанта и холмов Эллора до холмов Сирпур и плато Сатмала на востоке и холмов Мирадж около Сангли на юге. Бесстрашный Пилу держал огромные стада вблизи кишащих бандитами горных ущелий Мадхья-Прадеш и Андхра-Прадеш. Он стал одним из самых крупных в стране владельцев скотоводческих хозяйств, чьи высокие гигиенические стандарты производства и контроль за качеством продукции были отмечены национальными премиями и обеспечивали ему, помимо обычных государственных субсидий на приобретение кормов из расчета на каждую единицу поголовья животных, существенные налоговые льготы и гранты, предусмотренные для таких прогрессивных сельских предпринимателей.
— Достаточно, — ответил я. — Тебя-то почему это занимает? Ты же вегетарианка, на мохер у тебя аллергия.
Мне нравилась Анита. Нравились ее роскошные внешние данные, ее певучий голос — лучший из тех, что я слышал со времени бегства Вины. Нравилось мерцание ее темного обнаженного тела, его черное свечение, его определенность, его бесстрашие. Мне нравилось, что она ценит мои снимки и предпочитает их работам других фотографов «Уикли».
— А если я скажу тебе, — продолжала Анита, — что этих коз не существует?
Великий аферист обладает воображением высшего порядка; оно не может не вызывать у нас восхищения. Какая сюрреалистическая смелость отличает его творческие замыслы; с какой акробатической дерзостью, с каким мастерством иллюзиониста он их воплощает! Мошенник-маэстро — это супермен нашего времени, презревший все нормы поведения, пренебрегающий условностями, парящий высоко над гравитационным полем правдоподобия, отряхнувший с себя пуританский натурализм, сдерживающий большинство простых смертных. И если в конце концов его ожидает провал, если его мошенничество лопается как мыльный пузырь, тает, как крылья Икара, — тогда мы любим его еще больше за его человеческую уязвимость, его неизбежное падение. Провал только усиливает нашу к нему любовь и обнаруживает ее вечную природу.
В Индии мы имели редкую возможность наблюдать совсем близко самые лучшие — лучшие из лучших — экспонаты мошеннического зала славы. Так что теперь на нас не так-то легко произвести впечатление; мы требуем высокого уровня мастерства от наших жуликов государственного масштаба. Мы повидали слишком много, но нам по-прежнему хочется, чтобы нас рассмешили и заставили недоверчиво покачать головой; мы ожидаем от наших виртуозов жульничества, что они вернут нам способность удивляться, притуплённую избытком повседневности.
После подвигов первопроходца Пилу мы изумлялись афере с «народным автомобилем» в конце 1970-х (огромные суммы общественных средств испарились из проекта, возглавляемого Санджаем Г.), афере со шведскими пушками в 1980-х (огромные суммы общественных средств, предназначенных на закупку оружия за границей, не дошли по назначению, что подмочило репутацию Раджива Г.) и биржевой афере 1990-х (энергичные усилия были предприняты для поддержки определенных ключевых ценных бумаг, опять-таки с привлечением огромных сумм из государственной казны). И все же когда исследователи этой темы собираются вместе, то бишь когда двое или более индийцев встречаются, чтобы поболтать за чашкой кофе, они обычно соглашаются с тем, что пальма первенства остается за Большой козьей аферой. Подобно тому как «Гражданин Кейн» всегда лидирует во всех опросах в качестве лучшего фильма за всю историю кино, как «Квакершейкер»[120] («How the Earth Learned to Rock & Roll»[121]) группы «VTO» неизменно оставляет за собой «Сержанта Пеппера», отодвигая его на второе место среди лучших музыкальных альбомов; как «Гамлет» — лучшая в мире пьеса, а Пеле — лучший в мире футболист, а Майкл Джордан — самый красивый парень в баскетболе, а Джо ДиМаджио — лучший американец на все времена, пусть даже ему пришлось объяснять знаменитую строчку из знаменитой песни, потому что он думал, что его передразнивают, не понимая, с каким благоговением к нему относятся, — так Пилу Дудхвала по праву стал известен в Индии как Жулик-Баба Великолепный.
И человеком, который возвел его на этот пьедестал, был я.
Мошенничество с кормами для животных выглядит, на первый взгляд, не столь романтично, как мошенничество с закупками оружия или биржевые махинации. Козы, как известно, всеядны, поэтому дотации фермерам невелики: порядка ста рупий на одну козу в год, то есть три доллара. Из этого вы можете сделать поспешный вывод, что корм для козы = корм для цыпленка. Не тот размах. Какое уж тут мошенничество века! Сомневающийся, отбрось свои сомнения. Не все то золото, что блестит. Именно смехотворность фигурировавших здесь цифр позволила Пилу развернуть свою знаменитую аферу, а банальность замысла долгие годы служила ему защитой от слишком пристального внимания со стороны общественности. Лишняя сотня «деревянных», конечно, сущая безделица, но все же эта сотня у вас в кармане, если учесть, что ваши козы — из породы несуществующих. А так как несуществующие козы быстрее плодятся и требуют меньше внимания и места, чем любая другая порода, то что может помешать энергичному фермеру увеличивать их поголовье с бешеной скоростью почти ad infinitum?[122] Ведь несуществующие козы никогда не болеют, никогда не подводят, никогда не умирают, если этого не требуется, и — самое главное — размножаются темпами, которые задает им владелец. И впрямь — это самая удобная и симпатичная порода: никакого шума от них, даже дерьмо не надо убирать.
Масштабы Козьей аферы были просто непостижимы. Пилу Дудхвала с гордостью мог назвать себя обладателем ста миллионов полностью вымышленных коз, высокопородистых животных со сказочно шелковистой шерстью и баснословно нежным мясом. Покладистость несуществующих коз позволила ему пренебречь вековыми традициями их разведения. Он совершил невозможное, разводя в самом сердце Центральной Индии, на знойных равнинах, первоклассных кашмирских коз, которым, как исстари считалось, нужны были высокогорные пастбища. Не стали для него препятствием и общинные традиции. Принадлежащих ему коз мясной породы запросто могли разводить вегетарианцы, чья работа с этими волшебными созданиями не влекла за собой потерю касты. Это была на редкость красивая операция, не требовавшая ни малейшего труда, если не считать усилий, затраченных на то, чтобы поддерживать видимость существования коз. Финансовая схема предусматривала значительные расходы на подкуп тысяч и тысяч деревенских жителей, государственных инспекторов и других чиновников и на отступные пограничным бандитам, но они не превышали разумных пределов, если рассматривать их как процентные отчисления с оборота, смягченные к тому же (см. выше) налоговыми льготами и солидными субсидиями в придачу.
Сто миллионов, помноженные на сто, это десять миллиардов рупий, сто тысяч кроров. Двести миллионов фунтов стерлингов. Триста миллионов долларов в год, свободных от налогообложения. Деньги, уплаченные за молчание и охрану, ежегодные выплаты сельским жителям, нанятым ухаживать за несуществующими козами, и непредвиденные расходы составляли в совокупности меньше пяти процентов от этой кругленькой суммы и были не более чем крохотной родинкой, своего рода финансовой мушкой, на бесконечно очаровательном лице этой великолепной аферы, которую Пилу проворачивал без помех — более того, при горячей поддержке многих важных лиц штата Махараштра — на протяжении почти пятнадцати лет.
Триста миллионов, помноженные на пятнадцать, это четыре с половиной миллиарда долларов. Один с половиной миллион кроров рупий. За вычетом расходов, разумеется. Не стоит преувеличивать. Скажем, четыре миллиарда долларов чистыми.
Я отправился в редакцию, чтобы обсудить детали. Анита Дхаркар задумала сатирический разворот: слева — заброшенные «ранчо» Пилу, справа — более привычные взгляду фермерские хозяйства.
— Представляем невидимых коз Пилу, — со вкусом импровизировала она. — Вы можете убедиться, что они не видны на этом снимке. В отличие от обыкновенных коз, которых, как видите, можно увидеть.
Мне, гордившемуся своим талантом становиться невидимкой, предстояло сфотографировать эти принадлежащие Пилу фантомы коз. Анита хотела получить его волшебные стада на пленке.
— Пилу защищен не только коррупцией, — уже серьезно сказала она. — Здесь срабатывает еще и безграничное индийское равнодушие. Чалта-хай: мир так устроен. Мы ожидаем от наших Пилу разных подвохов и отворачиваемся, пожимая плечами. Может быть, если у нас будут фотографии, служащие неопровержимым доказательством, что-то сдвинется с места.
Она раздобыла полный список всех зарегистрированных хозяйств Пилу по разведению коз.
— Как тебе это удалось? — изумился я.
Но она вовсе не собиралась раскрывать свой источник информации, даже мне.
— Правда всегда выйдет наружу, — ответила она. — В конце концов обязательно найдется какой-нибудь честный индиец, если хорошо поискать. Даже в Индии.
— Или же, — не столь идеалистично заметил я, — Пилу забыл кого-то купить.
— Или же, — подхватила Анита, — это просто в природе вещей, что тайное всегда становится явным, потому что единственный способ сохранить тайну — никому не говорить о ней, так что я не намерена отвечать на твой бестактный вопрос о моем источнике информации. А тайна Пилу была известна слишком многим. Удивляться надо тому, что это не выплыло раньше, много лет назад. Должно быть, Пилу чертовски хорошо платит.
— Или же, — немедленно откликнулся я — твой источник в своем роде патриот. Люди ведь всегда жалуются — да? — что Индия по-обезьяньи копирует Запад. А это наш собственный, национальный талант; несомненно, его оценят. По части мошенничества нам не у кого учиться. Мы сами кого угодно научим. Честное слово, я даже горжусь Пилу. Ненавижу этого ублюдка, но он провернул красивую аферу.
— Да уж, — сказала Анита. — Вот и постараемся оказать ему соответствующие почести. Падмашри или даже Бхарат Ратна[123]. Нет, этого недостаточно. Как насчет пары парадных портретов в фас и в профиль плюс костюм в полосочку и табличка с именем и личным номером, если получится?
Эта идея мне нравилась.
— Главное — добудь фотографии, Рай, о'кей? — сказала она и вышла.
Она не рассказала мне о том, другом фотографе, посланном ею до меня и не вернувшемся обратно, — не потому что не хотела меня пугать, а потому что знала: я обижусь, узнав, что был вторым. Кроме того, она хотела поехать со мной и всё спланировала заранее. Мы должны были долететь до Аурангабада, изображая молодоженов, проводящих медовый месяц подальше от фотокамер. Для пущей убедительности и по ряду других соображений мы должны были остановиться в отеле «Рамбагх Палас» и всю ночь заниматься любовью. Чтобы все поверили, что у нас медовый месяц, — ведь мы вторгались на территорию Пилу, где каждый швейцар, каждый чапрасси[124] мог оказаться его осведомителем, — мы должны были отправиться в Аджанту и постоять в темных пещерах, где экскурсовод включает и выключает свет и перед вашим взором появляются и исчезают шедевры буддийской живописи — бодхисаттвы, розовые слоны, полуобнаженные женские фигуры в форме песочных часов с правильными полушариями грудей. Тело Аниты ничуть не уступало изображенным на фресках, и перспектива была заманчива, но я уехал из Бомбея, ничего не сказав ей, и двинулся прямиком в суровое сердце Индии, намереваясь сделать то, за что высмеял Вину, то, что городские жители в этой стране делают крайне редко. Я отправился в сельскую Индию, но не затем, чтобы узнать все про ритмический метод и прерванный акт, а чтобы добраться до моего друга Пилу.
Мне надо было уехать после той невероятной единственной ночи с Виной. Конечно я ничего не поджигала. Ты что, думаешь, я сожгла твой дом? И твоя мать тоже так думала? Ну спасибо. Украсть я могла, но я же не сумасшедшая. Она думала встретиться с моей матерью, чтобы предложить ей возмещение убытков. Новые драгоценности взамен старых. Но для этого было уже слишком поздно. Невозможно было заделать появившиеся в нашем мире трещины; что разбилось вдребезги, нельзя снова собрать. Мертвая мать; отец, медленно вращающийся вместе с лопастями вентилятора, распространяющий невыносимый запах. Невиданный плод. Я пытался представить себе, как отнеслась бы Амир Мерчант к возвращению Вины. Думаю, она просто обняла бы ее и вновь открыла бы для нее свое сердце.
Мне тяжело было вернуться к тем дням — Амир, В. В., пожар, утраченная любовь, упущенные возможности. Представшая передо мною пустынная местность, ее суровые очертания, ее ожесточенность — вот что мне нужно было сейчас. Двигаясь по ее бескрайним пыльным просторам, совершенно к тебе безразличным, восстанавливаешь свое чувство пропорции; вновь становишься собою. Я вел свой джип — нагруженный консервами и концентратами, канистрами с бензином и водой, запасными шинами, моими любимыми походными ботинками (с тайничками в каблуках), даже небольшой палаткой — на восток, к дальней границе штата Махараштра. Я находился в империи Пилу и теперь искал ее черный ход.
Я всегда был из тех, кто является с черного хода.
Путешествие к центру земли. Воздух становился горячее с каждой милей, ветер все яростнее обжигал лицо. Здешняя мошкара показалась мне более крупной и ненасытной по сравнению со своими городскими родичами, а обедала она, разумеется, мной. Дорога все время была запружена: велосипеды, запряженные лошадьми повозки, стреляющие глушители, гудки автобусов и грузовиков. Люди, люди. Гипсовые святые на обочине. На заре мужчины, встав кругом, мочатся на древний памятник — надгробие какого-то умершего правителя. Бегают собаки, медленно бредет скот, лопнувшие покрышки венчают груды обломков, ожидающих тебя повсюду, подобно будущему. Группы юнцов с оранжевыми повязками на головах и с флагами. Политические лозунги на стенах. Чайные. Обезьяны, верблюды, дрессированные медведи на поводке. Человек, который при вас гладит вам брюки. Желтый как охра дым из фабричных труб. Аварии. Кровать на крыше — две рупии. Проститутки. Вездесущие боги. Мальчишки в рубахах из вискозы. Повсюду вокруг меня жизнь кипела, бурлила. Тараканы, вьючные животные, тощие попугаи дрались за пищу, кров, право увидеть завтрашний день. Молодые люди с волосами, смазанными маслом, выступали самодовольно, словно тощие гладиаторы, а старики ревниво наблюдали за своими детьми, ожидая, что их бросят, отпихнут в сторону, столкнут в какую-нибудь канаву. Это была жизнь в чистом виде, жизнь, единственной целью которой было выживание. В той вселенной, какую представляла собой дорога, инстинкт самосохранения был единственным законом, напористость — единственным правилом игры, в которую приходится играть, пока не упадешь замертво. Попав сюда, я понял, что делает Пилу Дудхвалу столь популярным. Это была сверхнапористость, избавлявшая его подданных от ежедневной борьбы, до срока сводившей их в могилу. Он был волшебником, пророком. Будет нелегко сбросить его с пьедестала.
Мой план действий — не столько обдуманная стратегия, сколько смутное представление — заключался в том, чтобы свернуть с проезжей дороги и отъехать от нее как можно дальше. Согласно списку Аниты, многие из принадлежавших Пилу ферм-призраков находились в самых удаленных частях штата, доступ в которые был очень затруднен ввиду полного отсутствия дорог. Любой фермер, занимавшийся разведением на самом деле существующих коз, столкнулся бы с непреодолимыми трудностями и понес невосполнимые убытки, даже просто отправив их на бойню или на стрижку. С несуществующими козами, естественно, таких проблем не было, а труднодоступность «ферм» чрезвычайно способствовала конспирации. Я собирался сыграть на самоуверенности прихлебателей Пилу, которые меньше всего ожидали увидеть там фотографа из «Илластрэйтед Уикли».
В это время проходило сопровождавшееся большой шумихой трансиндийское ралли, и я намеревался выдать себя за его участника, который сбился с пути и колесит в поисках воды, пищи и крова. Я надеялся, что это позволит мне провести несколько часов с призраками Пилу. А дальше все зависит от моей способности превращаться в фотографа-невидимку. Усталый и грязный, я свернул с шоссе на проселочную дорогу и направился в сторону гор.
Через два дня я подъехал к реке — небольшой ручеек бежал посредине ее высохшего каменистого русла. Как тому и следовало быть, мне повстречался крестьянин с палкой на плече, на обоих концах которой висело по кувшину с водой. Я спросил его, как называется река, и, услышав в ответ «Вайнганга», испытал странное ощущение, что свернул не там, где нужно, попав из реального мира в мир вымышленый. Словно, оставив позади штат Махараштра, я оказался не в Мадхья-Прадеш, а в параллельном мире. В современной мне Индии те горы, что лежали передо мной, — невысокий хребет, ущелья которого заросли джунглями, — были бы хребтом Сеони, но в сказочном пространстве, где я очутился, они все еще носили древнее название Сионийские горы. В этих джунглях я мог повстречать сказочных зверей — несуществующих говорящих животных: пантеру, медведя, тигра, шакала, слона, обезьян и змею, созданных писателем, который населил ими эти далекие края, где никогда в жизни не был. А высоко на горных склонах я ожидал в любую минуту увидеть силуэт мальчика — Несуществующего Мальчика, плод писательского воображения — танцующего с волками человеческого детеныша.
Вот мрак, что возвещает Манг,
Несет на крыльях Чиль[125].
Я достиг цели своего пути. Глубокая колея, отходившая от проселочной дороги, вела прямиком к тайнам Пилу Дудхвалы. Все еще под впечатлением нереальности происходящего я двинулся навстречу своей судьбе.
Все это время я не переставал удивляться тому, сколько неисследованных мест осталось в глубине Индии. Стоило свернуть на проселок с большой дороги, и вы сразу ощущали себя первопроходцем — Каботом или Магелланом на суше.
Здесь полифоническая реальность дороги исчезала, уступая место тишине и безмолвию, бескрайним, как сама земля. Это была бессловесная правда — та, что предшествовала языку: существование, а не становление. Ни один картограф не нанес подробно на карту эти бесконечные пространства. В этих дебрях были деревни, где понятия не имели о Британской империи; деревни, жителям которых ничего не говорили имена народных вождей и отцов-основателей, хотя Варда, где Махатма[126] основал свой ашрам[127], находилась всего в сотне с лишним миль оттуда. Отправившись по одной из проселочных дорог, вы попадали в прошлое, на тысячу лет назад.
Городским жителям постоянно твердили, что сельская Индия — это Индия «настоящая»: место, где время остановилось и где обитают боги; где существуют нравственные устои, и естественное право, и вечные ценности: каста, вероисповедание, пол и класс; землевладельцы, издольщики, крепостные, рабы. Такая точка зрения предполагает неизменность, непреложность и осязаемость реальности. Между тем самый очевидный урок, который можно было вынести из этого перемещения между городом и деревней, между многолюдной улицей и чистым полем, заключался в том, что реальность ненадежна. Там, где встречались пласты разных реальностей, были разломы и трещины. Открывались бездны. И запросто можно было расстаться с жизнью.
Я пишу о путешествии в сердце страны, но и это лишь еще один способ сказать «прощай». Я выбрал кружной путь, потому что никак не могу просто уйти, покончить с этим, повернуться лицом к новой жизни, просто удовлетвориться выпавшей мне удачей. Америка: везет же людям.
А кроме того, вся моя жизнь держится на том, что там произошло: на берегах реки Вайнганги, в виду Сионийских гор. То был решающий момент, когда появился мой тайный образ, скрытый ото всех, мой тайный автопортрет, мой призрак из машины.
Теперь большую часть времени я могу вести себя так, словно этого никогда не было. Я счастлив, я могу кидать палку своей собаке на американском пляже и мочить в водах Атлантики отвороты своих серых хлопчатобумажных брюк, но иногда ночью я просыпаюсь оттого, что прошлое повисло передо мной, медленно вращаясь, а вокруг меня — рычащие звери джунглей; умирает пламя костра, и они подходят всё ближе.
Вина: я обещал открыть тебе сердце, я поклялся, что ничего не утаю. Поэтому я должен найти в себе мужество рассказать и об этом, о самом ужасном, что я про себя знаю. Я должен признаться в этом и предстать беззащитным перед судом любого, кто удосужится взять на себя роль судьи. Если такой еще найдется. Ты знаешь эту старую песню: Бывает, даже президент Соединенных Штатов показывается голышом.
Или: Я вымыл руки в мутной воде, я вымыл руки, но чистыми они не стали.
В определенный момент я оставил джип, спрятав его в стороне от дороги, и пошел пешком. Я крался к своей цели, чувствуя приятное волнение — нет, то был не просто кайф, то было исполнение желаний; я не сомневался, что нашел то, что мне нужно было больше всего на свете. Больше, чем деньги, больше, чем слава, быть может даже больше, чем любовь.
Посмотреть в глаза правде и не опустить перед ней взгляд. Увидеть, как это было, и именно так показать. Сорвать все завесы и превратить грохочущее светопреставление в совершенное молчание зримого образа — и так завладеть им; положить тайные чудеса света в свой чемоданчик и привезти домой с войны единственной на земле женщине — или даже фоторедактору, с которой спишь дважды в неделю.
Но в этом мире не было шума. Его тишина была неестественной — большей, нежели безмолвие природы. Я вступил на территорию священного козла стоимостью в четыре миллиарда долларов, а козел, как известно, с древности был воплощением дьявола. С вашего позволения допустим, что эта оккультная тишина заставила меня почувствовать страх и беспомощность.
То — нам пора, чтоб до утра
Мы рыскали в ночи[128].
Впереди я увидел несколько построек. Хижины, загоны для скота, но где стада? От обманных хлевов Пилу исходило еще больше тишины, не менее красноречивой, чем львиный рык. Я тронул накладной карман на правой брючине и ощутил успокоительное присутствие изящной маленькой «лейки», приобретенной в честь знакомства с великим Анри Юло. Тут же меня окружили словно выросшие из-под земли люди с мотыгами, и по крайней мере с фотографией на этом было покончено.
Они заметили меня за добрую милю, что само по себе было не так уж важно. На протяжении своей долгой и пестрой профессиональной жизни мне случалось с помощью подкупа и заговаривания зубов проходить через блокпосты на дорогах Анголы и бывшей Югославии. Я сумел проникнуть на двадцать семь различных революций и войн и вернуться обратно. Кордоны секьюрити на показах мод в Милане и Париже, концентрические круги вооруженных и невооруженных охранников, что сопровождают мужчин и женщин, обладающих подлинной властью, метрдотели модных манхэттенских ресторанов, ха! Кого я только не водил за нос. Уже тогда, будучи абсолютным новичком в этом деле, я был уверен в своей способности обвести вокруг пальца эту деревенщину и добыть материал о мошенничестве с несуществующим поголовьем.
Если, конечно, это и впрямь была деревенщина. А не члены какой-нибудь банды головорезов, действующей в этой глуши. Если Пилу не использовал бандитов, чтобы обеспечить безопасность своих махинаций. И в таком случае меня убьют без разговоров, а мое тело достанется охочим до падали воронам и стервятникам.
Как выяснилось, мы лишены были возможности понимать друг друга. Они говорили на местном наречии, из которого я не знал ни слова. Потребность в диалоге, однако, быстро отпала. Отняв фотоаппараты, пленки, ключи от джипа и все деньги, они отвели меня туда, где обитали воображаемые козы. Здесь я встретился с другим журналистом, о существовании которого до тех пор не знал. Он ожидал меня в одном из сараев, свисая с низкой балки и медленно вращаясь в потоках горячего воздуха. Одет он был почти так же, как я. Такие же накладные карманы на брюках, такие же походные ботинки. У ног — такой же пустой футляр от фотоаппарата. Он был мертв достаточно давно, и едва начав блевать, я уже понял, что мои сказки о трансиндийском ралли здесь, скорее всего, не пройдут.
Почему они не вздернули меня сразу? Не знаю. Наверное, от скуки. В этой дыре совсем нечем себя занять: нет даже настоящих коз, чтобы их трахать. Приходится растягивать удовольствия. А что может быть приятнее предвкушения удовольствия? Крокодилы поступают так же. Они сутками не съедают свои полуживые жертвы, оставляя их на потом. Так говорят.
Скука и лень спасли мне жизнь. Эти люди, разводившие фиктивных козлов и коз, уже полтора десятка лет зарабатывали на свое противозаконное существование ничегонеделанием. Если это были бандиты (в чем я все больше сомневался), то они давно утратили квалификацию. Среди них было немало людей тучных и мягкотелых, что не характерно ни для крестьян, ни для разбойников. Их тела заплыли жиром, а души разъела коррупция. Они связали меня и бросили, предоставив мне выворачиваться наизнанку из-за вони, исходившей от моего покойного коллеги, а также на милость мириад ползучих тварей, устроивших пир на мертвом теле.
Ночью пастухи-призраки напились в другом сарае, и доносившийся оттуда гвалт стих лишь тогда, когда все они впали в беспамятство. Мне удалось высвободиться из плохо завязанных веревок, после чего я оставался в коровнике всего несколько мгновений. Джип был там, где я его бросил, разграбленный, но с достаточным количеством бензина в баке, чтобы доехать до города. Мне удалось включить зажигание и уехать с максимально возможной на тех дорогах скоростью. Фары я не включал. К счастью, ярко-желтая, почти полная луна освещала мне путь.
— Слава богу, — сказала разбуженная мною Анита, когда я добрался до телефона и позвонил за счет получателя звонка. — Слава богу.
Я пришел в ярость от этих слов и накричал на нее. Страх, опасность, паника, бегство, стресс имеют порою странные, нелогичные последствия.
Слава богу? Нет, нет и нет. Нет необходимости изобретать столь жестокое, порочное, мстительное, нетерпимое, лишенное любви, аморальное и высокомерное существо, как бог, чтобы объяснить, почему тебе вдруг крупно и незаслуженно повезло. Никому — ни многорукому Вселенскому Танцору, ни седобородому Невыразимому, ни в разных обликах насилующему девиц Громовержцу, ни истребляющему людей огнем и потопом Маньяку не обязан я тем, что спас свою шкуру. Никто ведь не спас того, другого парня. Никто не спас индокитайцев, ангкорцев, братьев Кеннеди, евреев.
— Не обязательно оглашать весь список, — сказала Анита.
Я начал приходить в себя.
— Ну ладно, — пробормотал я, чувствуя неловкость, — мне просто нужно было выговориться.
Фотоснимки, с которыми я вернулся в Бомбей, произвели громкую сенсацию, хотя с чисто эстетической точки зрения они были такими же скучными и лишенными вдохновения, как сама Первая Фотография — это старинное монохромное изображение стен и крыш, что видны были из окна рабочего кабинета Жозефа Нисефора Ньепса. Они запечатлели пустоту загонов и пастбищ, хлевов и сараев, где не видно было скотины; заборы, ворота, поля, лавки. Фотографии отсутствия. Зато предательские трафаретные надписи фирмы «Дудхвала Индастриз» видны были повсюду: на стенах, заборах, разбросанных там и сям средствах передвижения — на телеге, на грузовике. Подобно тому как банальность кормов для коз позволила Пилу выстроить свою великую аферу, банальность этих снимков, запечатленное на них, если так выразиться, «решающее отсутствие» стало причиной того, что она рухнула. Через несколько недель после их публикации уже полным ходом шло расследование мошеннической деятельности, а через три месяца был выдан ордер на арест Пилу Дудхвалы, большей части его «презентативного сопровождения» и нескольких десятков мелких сообщников, разбросанных по территориям двух штатов.
Из-за своей необычности этот скандал широко освещался зарубежной печатью. Фотографии появились во многих журналах, в результате чего я получил от месье Юло короткую, написанную от руки записку с поздравлениями по случаю моего scoop de foudre[129] и приглашением на работу во всемирно известное фотоагентство «Навуходоносор», основанное им в год моего рождения совместно с американцем Бобби Флоу, англичанином «Чипом» Болейном и еще одним французским фотографом, Полем Вили. Я чувствовал себя так, словно Зевс похлопал меня по плечу и предложил присоединиться к нему и другим обнаженным всемогущим проказникам, обитавшим на знаменитой горе.
Это стало началом той жизни, которую я веду по сей день, как принято говорить, — настоящей мужской жизни. Тем не менее внимательный читатель уже заметил: что-то в этой истории определенно не сходится.
Теперь, через много лет, пришла пора ответить на некоторые вопросы.
Рай — вот первый вопрос — как можно отснять целую пленку, когда руки и ноги у тебя связаны? Как можно снять «ферму по разведению коз», на которой ты никогда не был (поскольку на фотографиях были представлены как минимум два таких хозяйства в разных районах страны)? И, что самое загадочное, как можно снимать, когда всю фотоаппаратуру у тебя отобрали?
Я мог бы сказать, что другой заряженный фотоаппарат был спрятан у меня в джипе, под рамой заднего колеса, и эти ублюдки его не заметили. Я мог бы сказать, что, проведя целый день в компании повешенного, на котором были такие же, как у меня, одежда и ботинки, чье распухшее, почерневшее лицо носило — или так мне казалось в эти мучительные часы — отнюдь не отдаленное сходство с моим собственным, я нашел в себе силы на страстные, отчаянные поступки. Я сделал это ради него, мог бы я сказать, — ради моего убитого, смердящего товарища, mon semblable, mon frère.[130] Я сделал это ради моего мертвого брата-близнеца, о чьем существовании не подозревал.
Я был осторожным, осмотрительным. Ночью нашел себе укрытие, из которого мог снимать днем. Я стал невидим, недвижим, неуязвим. Я добыл снимки. Вот они. Эти ублюдки отправились в тюрьму, так? Что еще вам от меня нужно? Что еще вы хотите знать? Как? Что вы сказали?
Почему ты не купил еще пленки?
О, сколько же можно повторять. Меня ограбили. У меня не было ни гроша.
А потом приехала Анита и отвезла тебя домой.
Всё правильно.
Когда же ты успел съездить в то, второе место, далеко в горах Мирадж?
Позже. Я был там позже. Что вам еще надо?
В таком случае почему ты не купил еще пленки?
Вы что думаете — легко было сделать эти фотографии? Пять-шесть снимков — это, считайте, уже чудо. А там была целая пленка.
Расскажи про ботинки, Рай. Ты ничего не сказал о походных ботинках.
Всё, хватит. Заткнитесь. Я не могу.
Но ты обещал.
Ладно: была одна маленькая хитрость в этих особенных импортных походных ботинках: если чуть ослабить винтик в каблуке, можно было повернуть каблук, и тогда в нем открывалась небольшая полость. Как раз такого размера, чтобы туда поместилась фотопленка. Я проделывал этот трюк несколько раз, например когда снимал демонстрации, организованные «блоком Мумбаи». Между прочим, так же я сделал и на этот раз. Когда я покинул джип и отправился охотиться за «призраками коз», у меня в каждом каблуке было по запасной пленке.
Я довольно долго оставался с повешенным наедине. Его ноги болтались перед самым моим носом, и, да, я подумал про его каблуки, да, освободившись от веревок, я заставил себя подойти к нему близко, да, вонь была еще та, и меня жрали насекомые, да, я весь обблевался, и глаза вылезали из орбит, и все-таки я проверил его каблуки, сначала один, потом другой, да, я отвернул левый, а он оказался пустым, но правый не подвел, пленка выскочила мне прямо в ладонь, и, да, я положил на ее место пустую, достав ее из собственного каблука, да, его запах бил мне прямо в нос, и сердце бешено колотилось, и когда я убегал, судьба Пилу была у меня в руках, так же, как мое блестящее будущее, да, и пошли вы все, я сказал да, я запросто мог оказаться на его месте, так что да, да и еще раз да.
Я посмотрел этот японский фильм, «Угетсу», — картину, о которой так высоко отзывался Юло. Я смотрел его, наверное, раз десять. Это не просто история о привидениях — там есть еще и скрытый сюжет. Бедняк хочет стать великим самураем. Однажды он оказывается свидетелем гибели одного знаменитого воина. После чего похваляется тем, что это он победил героя. На этом держится его репутация. До поры до времени.
На самом деле я никогда не говорил, что сделал эти снимки. Я просто проявил и отдал то, что получилось, Аните, в редакцию «Илластрэйтед Уикли», позволив всем думать, что это целиком моя заслуга. Но я ничем не похвалялся.
Кого я обманываю?
Ну вот. Теперь маска снята, и вы видите меня таким, каков я на самом деле. В это зыбкое, ненадежное время я построил свой дом — в нравственном смысле — на зыбучих индийских песках. Terra infirma[131].
У Пилу Дудхвалы была своя афера, а у меня, как видите, своя. Он сделал на ней четыре миллиарда долларов. Я сделал себе имя.
Я вытащил на свет эту пленку, но отснял ее не я. Без меня она бы так и осталась там, но это была не моя работа. Если бы не я, Пилу, возможно, никогда не привлекли бы к суду, не посадили бы в тюрьму и он спокойно продолжал бы зарабатывать козьи миллиарды до конца своих дней. Но фотографии были не мои. С тех пор минуло больше четверти века, я добился признания, я заработал свою чертову репутацию, ничего не досталось мне даром. Но снимки, которые сделали мне имя, которые заставили меня заметить? Они не мои, они не мои, они не мои.
Слишком человек, чтобы жить в волчьей стае, слишком волчонок, чтобы ужиться с людьми, Маугли в Сионийских горах решил охотиться в одиночку. Неплохое решение и для фотографа. После того, что я пережил на берегах Вайнганги, я решил следовать обету Человеческого Детеныша.
Еще одна горькая пилюля: Пилу был разоблачен и оказался в тюрьме, но это не уничтожило его, напротив — он стал еще сильнее. Размах демонстраций в поддержку Пилу в сельских районах Махараштры и Мадхья-Прадеш произвел впечатление на властную элиту Бомбея и Дели и встревожил ее. Судебное преследование Пилу преподносилось как акт мести со стороны «английских прихлебателей», либеральной элиты, направленный против человека из народа, сына земли. Не успели его арестовать, как он объявил о своем намерении баллотироваться на пост мэра, и скоро стало ясно, что его предвыборной кампании ничто не в состоянии воспрепятствовать. Бомбейская тюрьма стала королевским двором Пилу. Его камера была обставлена как тронный зал, а Голматол и дочери заботились о том, чтобы его обеденный стол ломился от яств. Могущественные люди приходили к нему засвидетельствовать свое почтение. Шишки из «блока Мумбаи» поддержали его кандидатуру, и через шесть месяцев после заточения он был избран. Было подано прошение о помиловании, каковое президент Индии ему незамедлительно даровал по настоятельному совету все больше входившего в силу Санджая Ганди, которого прочили на место очередного премьера. Были назначены всеобщие выборы, и Конгресс Индиры, при поддержке своих новых союзников — индусских националистов во всех уголках страны, в том числе «блока Мумбаи» в Бомбее и Махараштре, победоносно вернулся к власти. Чрезвычайное положение закончилось. В нем больше не было нужды: электорат благословил тиранию и коррупцию. Чалта-хай.
Вот так вот.
Большая часть всего этого — торжество Пилу, повсеместная победа ценностей пилуизма над всем тем, что я научился любить в Индии, — случилась уже после моего отъезда. Поверьте: получив приглашение от агентства «Навуходоносор», я уехал бы в любом случае, но сохранил бы связь с родиной; подобно Юло, я сделал бы ее одним из своих сюжетов, потому что она была во мне, заполняла каждую мою клеточку; это была почти наркотическая зависимость, уничтожить которую возможно лишь ценой смерти наркомана, — во всяком случае, так я наивно полагал. Вместо этого Аниту Дхаркар избили и изнасиловали в ее собственном доме глубокой ночью в следующий выходной после заключения Пилу под стражу, и нападавшие, которые не удосужились даже скрыть свои лица, заверили ее, что следующим их клиентом буду я, только со мной они не станут так нежничать и церемониться.
«Ты можешь куда-нибудь уехать?» — спросила она. Я хотел прийти к ней, но она сказала — ни в коем случае: ее семья заботится о ней, у нее все будет в порядке. Я знал, что ничего у нее не будет в порядке. «Тебе нужно уехать из страны, — сказала она. — Все станет намного хуже, прежде чем станет лучше». Я спросил, поедет ли она со мной. Когда она говорила, чувствовалось, что губы у нее распухли, а ее тело — я не мог заставить себя подумать о том, что они сделали с ее телом. Но уехать она отказалась. «Они покончили со мной, — сказала она. — Так что нет проблем». Она хотела сказать, что Индия по-прежнему оставалась для нее единственной страной, где она чувствовала себя на своем месте, несмотря на всю продажность, бесчестность, бессердечие и жестокость. Это была ее страна; оптимизм и надежда все еще были живы в ней, несмотря на кошмар, который ей пришлось пережить. Она нигде больше не мыслила себя, нигде не видела себе применения, потому что корни, которые она здесь пустила, были слишком глубокими и слишком разветвленными.
Что-то требовало моего отъезда. Что-то другое требовало, чтобы она осталась. В моей истории, которая есть также история Ормуса Камы и Вины Апсары, Анита Дхаркар — ироничная, милая, сладкоголосая Анита, наказанная за преступление, заключавшееся в цельности и чистоте ее натуры, Анита-фоторедактор, патриотка, героиня — это лодка, плывущая против течения, твердо держащая курс в сторону, противоположную приливу.
Она жила мечтой об Индии, которая заслуживала бы ее, которая показала бы, что она не ошиблась, оставшись здесь. Есть такие благородные женщины, которые по очень похожим причинам терпят побои от своих грубых мужей, но не уходят от них. В своих мужчинах они видят добро, а не зло.
Разумеется, мне было куда пойти. Я запер дом, уволил прислугу и отправился к Персис. Достань мне билет, Персис. Воспользуйся своими связями в авиакомпаниях, чтобы я мог улететь под чужим именем. Не спрашивай меня почему, Персис. Ты не желаешь этого знать. Ты всегда говорила, что я уеду, вот я и уезжаю. Спасибо. Прости меня. Прощай.
Персис, хрупкая привратница наших судеб. Она стояла у реки, разделявшей два мира, и помогала нам пересечь ее, но сама не могла этого сделать.
Даже после нападения на Аниту, покидая свою квартиру на Аполло-бандер, я не догадывался, что больше сюда не вернусь, что никогда больше не пройду по этим комнатам, по этой улице, где приходится отбиваться от беспризорного воинства Вайруса Камы; не увижу ни этого города и его скачка в небо, ни какой-либо другой части Индии, хотя она остается частью меня — столь же необходимой, как рука или нога. Индия, земля, где лежат мои родители, где запахи — это запахи дома. Горя от нетерпения, я бросился в новую жизнь, ту, которую я для себя выбрал, но у меня не было чувства, что я сжигаю за собой мосты. Конечно же, я вернусь. Все уляжется. Пилу, который сейчас пошел вверх, свалится оттуда рано или поздно. В любом случае, все быстро забывается, и когда я вернусь известным фотографом, меня примут с распростертыми объятиями, все двери распахнутся передо мной. Конечно, так и будет. Настоящая жизнь не похожа на землетрясение. Трещины иногда появляются, но чаще всего это поправимо. Не то что бездна в научно-фантастических фильмах, которую невозможно преодолеть. Просто конец первой части и начало части второй, вот и всё.
Но пилуизм восторжествовал — пилуизм и санджаизм, его делийский брат-близнец. Когда-то Дели и Бомбей ненавидели друг друга. Люди Бомбея с презрением смотрели, как люди из Дели лижут задницу власти, а потом, повернув к себе другой стороной, сосут ей вялый член. Делийцы издевались над стремлением бомбейцев заграбастать как можно больше денег. В новом альянсе объединились темные стороны тех и других. Коррупция денег и коррупция власти объединились в сверхкоррупцию, которой ничто уже не могло противостоять. Я этого не предвидел, а вот леди Спента Кама давным-давно интуитивно это постигла.
Лучшее, что в нас есть, тонет в наших пороках.
Этой паре все было нипочем. Закон был бессилен против Пилу, да и Санджай тоже казался неуязвим. Даже когда его спортивный самолет заглох в воздухе, потому что он, как круглый дурак, делал мертвую петлю над официальной резиденцией своей матери, он умудрился совершить аварийную посадку. О, это варварство Калигулы, процветавшее в Индии во время консульского правления двух жутких близнецов! Нападения, запугивания, аресты, избиения, поджоги, запреты, подкуп, продажность, бесстыдство, бесстыдство, стыд.
Я знаю, что теперь всё иначе. Четверное покушение. Знаю. Люди скажут, что я слишком долго отсутствовал, что не понимаю ситуации: она не такая, какой я ее изобразил, она никогда не была такой, а была в чем-то лучше, в чем-то хуже.
Но я скажу, как это видится мне теперь, через столько лет. Как если бы что-то вдруг кончилось на середине моего жизненного пути. Необходимое окончание, без которого вторая его часть была бы невозможна. Значит, свобода? Не совсем. Не освобождение, нет. Скорее, развод. Развод, в котором я не был стороной, стремившейся к разрыву отношений. Я просто сидел и ждал, говоря себе, что все наладится: она одумается и вернется ко мне, и все-все будет хорошо. Но она не вернулась. А теперь слишком поздно, мы оба постарели, связующие нас нити не оборвались — они просто давным-давно истерлись. В конце любого брака настает момент, когда нужно отвернуться от жены, от невыносимо прекрасных воспоминаний о том, как это было, и повернуться лицом к тому, что впереди. Вот кем я был на данной стадии моего повествования. Определенно — пострадавшей стороной.
Итак, прощай, моя страна. Ты можешь быть спокойна: я не постучу больше в твою дверь. Не стану будить тебя ночными звонками и вешать трубку. Не пойду следом за тобой по улице, когда ты появишься с кем-нибудь другим. Мой дом сожжен, родители мертвы, а те, кого я любил, по большей части разъехались. Тех же, кого я до сих пор люблю, я должен оставить навсегда.
Я живу — я охочусь — в одиночку.
Индия, я купался в твоих теплых водах и бегал, счастливый, по твоим высокогорным лугам. Ну почему все, что я говорю, рано или поздно начинает звучать как филми-гана — пошлая песенка из болливудского фильма. Ладно: я бродил по твоим грязным улицам, Индия, я переболел всеми болезнями, какие могут вызвать твои микробы. Я ел горький хлеб твоей независимости и пил тошнотворно сладкий чай в придорожных чайных. Долгие годы потом твои малярийные комары продолжали кусать меня, где бы я ни оказался, и во всех пустынях, во всех полуденных странах этой земли меня безбожно жалили кашмирские пчелы. Индия — моя terra infirma, мой водоворот, мой рог изобилия, мой народ. Индия — мое чересчур, мое все разом, моя сказка, моя мать, мой отец и моя первая правда. Возможно, я недостоин тебя, ведь я сам не без греха, я это признаю. Возможно, мне не постичь того, что с тобой происходит, что, быть может, уже произошло. Но я достаточно стар, чтобы сказать: эту новую твою ипостась у меня уже нет охоты — и потребности — понимать.
Индия, источник моего воображения и моей ярости, земля, разбившая мне сердце.
Прощай.