Гертер открыл рот. Куда он попал? Нет, не может быть! Он услышал, как заплакала, уткнувшись в носовой платок, сидевшая рядом с ним Юлия. Значит, в конце концов все так и случилось? Заметив, что Фальк смотрит на Юлию, он встал со своего места и, сделав безмолвный жест рукой, предложил поменяться местами. Фальк сел рядом с Юлией на диван, накрыл своей рукой ее руку, а Гертер, опустившись в маленькое кресло, почувствовал, как оно нагрелось.
— Я не верю своим ушам, — сказал он. — Вам было приказано убить Зигфрида? Зигги, сына Гитлера, от которого он был без ума? Но, Боже мой, почему?
— Я до сих пор этого не знаю, — сказал Фальк. — Я словно разом весь заледенел. Когда ко мне вернулась речь, я, конечно, задал этот вопрос, но Борман в ответ прорычал: «Приказ не обсуждается, Фальк, а дается. Фюрер ни в чем не обязан перед вами отчитываться». Я понял, что спорить дальше бессмысленно. Шеф принял свое необъяснимое решение, и, значит, так тому и быть. Вы, наверное, знаете, что приказ фюрера в ту пору в самом буквальном смысле имел силу закона. Но я все-таки осмелился спросить, какие будут последствия, если я откажусь.
— И что он сказал? — нетерпеливо спросил Гертер.
— Он ответил, что Зигфрид все равно умрет, потому что приговорен к смерти. Что это окончательно. Фюрер никогда не пересматривает своих решений. А нас с Юлией отправят в концентрационный лагерь, и что нас там ждет, нетрудно себе представить. «Если вы любите свою жену, — сказал он, — пожалуй, разумнее будет не отказываться».
— А фрейлейн Браун? Знала ли об этом фрейлейн Браун?
— Понятия не имею, господин Гертер. Я рассказываю вам все, что мне известно, больше я ничего не знаю.
— У меня нет слов, — промолвил Гертер. Что же это были за нелюди? Паразиты, стремящиеся к мировому господству, — то, в чем они обвиняли евреев, относилось прежде всего к ним самим. Ну и отребье! Впрочем, мы уже тогда это понимали.
— Вы, может быть, и да, но я в ту пору этого не понимал. Впервые за все эти годы шок заставил меня осознать, какие мерзавцы меня окружали. До этого я наивно принимал их за то, что видели мои глаза. Гитлер впадал в раж, буйствовал и орал, когда речь шла о политике, но лишь по роду профессии, в остальном он был сама любезность, ведь и профессиональный боксер у себя дома не валит никого ударами с ног. Геринг однажды лукаво мне подмигнул, а наводящий на всех страх Гейдрих как — то раз во время обеда достал из вазы розу и галантно передал ее Юлии. Ты помнишь, Юлия? — обратился к жене Фальк.
Она, не оборачивая головы в его сторону, кивнула.
— Я закрывал глаза на то, чем они занимались. Я, конечно, догадывался, что творятся какие-то ужасные вещи — слухи все же до нас доходили, — но я не хотел в это углубляться. С Юлией я тоже никогда на эти темы не говорил. Только Борман, всегда напряженный, производил мрачное впечатление, хотя во всей их шайке он не был самым большим преступником.
— Тоже, однако, порядочный подлец, — сказал Гертер, — раз шантажировал вас смертью вашей жены.
— Разумеется. Он был продолжением Гитлера.
— Точно так же, как и все остальные.
— Правильно. Он сумел обратить в самого себя немецкий народ и собирался сделать это со всем человечеством. Его последователи выполняли его волю даже без всякого приказа. Уничтожать людей — это у них получалось потому, что все человеческое было вначале уничтожено им в них самих.
— Вы это очень точно выразили, господин Фальк. И как же развивались события дальше?
— Произошедшее должно было имитировать несчастный случай. Никто не стал бы докапываться, — зачем мне понадобилось убивать собственного сынишку? Я сам должен был придумать, как все устроить. Случиться все должно было не раньше чем через неделю — конечно же потому, что никто тогда не связал бы происшедшее с появлением Бормана, — но не позднее чем через две недели. Вместо прощанья он сказал «Хайль Гитлер!», и я мог идти.
Лицо Гертера окаменело.
— Хотите верьте, хотите нет, но мне от этого рассказа становится физически дурно. Что вдруг нашло на них? А вы посоветовались с вашей женой?
Юлия снова сделала сигаретную затяжку, и теперь при каждом слове, которое она произносила, у нее изо рта, словно у диковинного существа, вырывалось бледно-голубое облачко.
— О том, что тогда произошло, он рассказал мне только в конце войны, когда мы, к тому времени уже в Гааге, узнали по радио, что Гитлер мертв.
— Он умер в тот же день, когда женился на Еве Браун, — сказал Гертер. — Как, Боже правый, все это можно объяснить? По какой-то причине он отдает приказ умертвить Зигфрида, кто его знает почему, возможно, узнав, что это не его сын, и в конце концов женится на матери ребенка, которая, возможно, его обманывала. Ее он тем не менее оставил в живых. Совсем непонятно. Наверно, случилось все же что-то еще.
Фальк поднял вверх обе руки и потом безвольно уронил их себе на колени.
— Загадки, одни загадки. Сколько ни думаю, объяснения все равно не нахожу. Никто никогда не узнает, как все было на самом деле. Ведь никого из тех, кто мог бы пролить на это свет, больше не осталось в живых.
— А вы оба? Разве вам ничего не грозило? Вы ведь слишком много знали?
— Этого я не боялся, — сказал Фальк. — Если бы это было так, они не стали бы строить настолько сложный план. Они просто-напросто убили бы нас всех троих, это труда не составило бы в таком герметично отделенном от мира месте, как Бергхоф. Нет, наверное, мы заслужили в их глазах помилование и доверие за то, что так хорошо заботились о Зигги.
— Как же вы, Господи Боже мой, продержались все эти дни?
Фальк вздохнул и покачал головой:
— Когда я думаю об этом, у меня перед глазами пустота. После войны я попал в автокатастрофу, у меня было сотрясение мозга, после этого я долгое время ничего не мог вспомнить.
Маленькие трогательные старики, Фальк и Юлия, на потертом диване, под брейгелевской вакханалией четырехсотлетней давности, походили на застывшие сверхреалистические скульптуры работы какого-нибудь американского модерниста.
— Конечно, мне очень хотелось поговорить с Юлией, — продолжал он, — но какой был в этом смысл? Зачем было взваливать такую ужасную тяжесть на ее плечи, при том, что все равно ничего изменить было нельзя? Разница заключалась лишь в том, сколько будет покойников, один или трое — единственный способ избежать этого был побег, в случае удачи — всех троих. Но сделать это было абсолютно невозможно: никто не мог проникнуть на территорию Оберзальцберга, но и покинуть ее никто не мог. Повсюду были установлены контрольные посты. Да и Борман наверняка распорядился усилить охрану. Мне приходила мысль просить помощи доктора Крюгера, ведь это был порядочный человек; возможно, ему удалось бы вывезти нас на своем «ДКВ», но прежде мне все равно пришлось бы ему позвонить, а телефон, естественно, прослушивался. Кроме того, я поставил бы под удар и его жизнь тоже. Нет, ситуация была безнадежной. Как я ни прикидывал, как ни крутил так и эдак, выбора у меня не было. Мне придется это сделать, решил я, и прежде всего ради Юлии. Надо было все устроить так, чтобы и она поверила в несчастный случай.
Снова установилась пауза. Гертер попробовал представить себе, что было бы, если б ему самому приказали убить маленького Марникса, и он знал бы, что иначе погибнет не только он, но вместе с ним и Мария. От одной мысли ему стало нехорошо. Как бы он поступил? Наверное, они с Марией решили бы, что придется умереть втроем. Ведь как жить на земле после такого поступка, пусть даже вынужденного? Но принципиальная разница, впрочем, возможно, заключалась в том, что Марникс был их собственным ребенком.
— Хотите знать, как все произошло? — спросил Фальк.
Знать этого он не хотел, но Фальк тем не менее настроился рассказать. Гертер сделал едва заметное движение головой, после чего Юлия встала и вышла в спальню. Когда дверь за ней закрылась, Фальк опустил веки и на протяжении всего рассказа больше их не поднимал. Гертер словно погрузился вместе с ним в сумрак, в котором вновь зримо стала разыгрываться былая драма. Под звуки тихого голоса Фалька «Эбен Хаэзер» словно растаял, и Гертер почувствовал себя реальным свидетелем событий, которые развивались в том проклятом месте, от которого более чем полвека назад камня на камне не осталось, — все вдруг вновь стало хорошо видно и слышно…
За минуту до звонка будильника Фальк открывает глаза. Его сразу же прошибает пот. Итак, сегодня.
Тысячу раз за эти две недели он представлял себе, как это произойдет, но когда день, этот последний день настает, все оказывается совсем по-другому. Он отключает будильник и смотрит в затылок Юлии. Она спокойно дышит во сне. Взъерошенный, дрожащий всем телом, он выбирается из постели и отдергивает шторы. За окном промозглый серый осенний день, вершины Альп, окутанные дымкой приближающейся зимы и неразличимые для глаз. Мир изменил свое лицо. Так должен чувствовать себя страдающий смертельным недугом человек, принявший решение о том, что день этот станет для него последним. Вскоре, втайне от всех, придет врач со шприцом, наполненным ядом. Сейчас этот его приятель врач, согласившийся взять на себя весь риск предприятия, еще спит или, может быть, читает, прихлебывая кофе, свою утреннюю газету. Над статьей жирный заголовок: «Наступление русских в районе Мемеля». Как давно кругом одна только смерть! Этим теперь никого не удивишь. Fiihrerbefehl hat Gesetzeskraft.[12] Нерушимость этого правила тверже альпийского гранита. Через несколько часов приказ должен быть приведен в исполнение.
Юлия, зевая, переворачивается на спину и закладывает руки за затылок:
— Что-то случилось, Ульрих?
— Я плохо спал.
— Зигги уже проснулся?
— Мне кажется, я слышал какие-то звуки в его спальне. Я обещал повести его сегодня на стрельбище. Он канючит об этом уже не первую неделю.
С глубоким вздохом Юлия сдвигает в сторону покрывало и выбирается из постели.
— Почему все вы, мужчины, так сходите с ума по этому бессмысленному насилию? Родись Зигги девочкой, он бы об этом не канючил.
— По-моему, разница между полами имеет долгую историю, — отшучивается Фальк.
Зигги тем временем уже оделся. В своих коротких тирольских брючках из оленьей замши с роговыми пуговицами он сидит на полу и медленно водит вокруг компаса красным магнитом.
— Смотри, папа, стрелка сошла с ума. Знаешь почему? Потому что магнит имеет форму подковы. Подкова приносит счастье, стрелка хочет вырваться, чтобы стать счастливой, но не может, потому что прикована к месту, она точь-в-точь как собака на цепи.
Опять Гертеру вспоминается Марникс. Такое мог бы сказать Марникс.
Убить ребенка! Фальку словно заливают в жилы расплавленный свинец. За тридцать три года, что он прожил на свете, ему не приходило в голову ничего подобного. Что за мир? Как представить себе, что через короткий промежуток времени он уничтожит эту маленькую жизнь! Может, лучше схватить пистолет и выстрелить себе в голову? А как же Юлия? Из глубин памяти вдруг всплывает тот единственный раз, когда он стрелял в человека, это было девять лет назад, в венской федеративной канцелярии, во время неудавшегося путча. В хаосе и суматохе выстрелов, криков, взрывов ручных гранат и звона разбивающегося стекла он увидел в угловой комнате, в которой больше никого не было, Дольфуса, лежащего ничком на ковре. Он стонал и звал священника — Фальк сразу его узнал, федеральный канцлер ростом был едва ли больше Зигги. Из глубокой раны под левым ухом у него текла кровь. В эту минуту в нем проснулся инстинкт насилия и, не успев даже осознать, что делает, он выстрелил. Несколько дней спустя Отто Планета признался в том, что сделал первый выстрел, который сочли роковым; меньше чем через неделю его осудили и повесили. Кто сделал второй выстрел, из оружия иного калибра, выяснить так и не удалось, предположения на этот счет выдвигаются до сих пор. Фальк стеснялся кому — либо об этом сказать, даже Юлии, он молчал даже тогда, когда путчистов после аншлюса назвали героями, а после войны замолчал и подавно. Он пытался убедить самого себя в том, что добил его из милости, чтобы человек больше не мучился; но обмануть себя ему не удалось, и тогда он похоронил в себе страшное воспоминание и больше к нему не возвращался.
Он засовывает в карман пистолет и идет в кухню, там Зигги размешивает в тарелке с овсяной кашей кусочек масла и половину молочной шоколадки, как учил его отец. Прощальный завтрак приговоренного к смерти. Зачем ему есть? У него ведь даже не будет времени переварить пищу. Время! Юлия, закурив первую на сегодняшний день сигарету «Украина», прохаживается и тихонько напевает:
Es geht alles vortiber,
Es geht alles vorbei…[13]
Время тверже, чем гранит, которым обнесен дом, на нем не остается ни царапины. Сознание того, что она сейчас, сама того не ведая, видит ребенка в последний раз, ранит его еще больнее, чем мысль о том, что вскоре ему предстоит. Он резко поднимается с места:
— Ну, нам пора.
— Надень шарф, Зигги, как бы ты не простыл. И ради Бога, будьте осторожны.
Когда они выходят на улицу, они видят сверкающий повсюду игольчатый иней.
— Смотри, папа, Пресвятая Дева Богородица рассыпала швейные булавки.
Рыдания сотрясают Фальку грудь, он берет Зигги за руку. Пока они взбираются вверх на альпийский луг, мальчик все время подпрыгивает как козлик, словно хочет взлететь. Из-за ельника слышится «Хайль Гитлер» — это им преграждает дорогу эсэсовец, патрулирующий с собакой овчаркой на поводке и с карабином через плечо. Фальк предъявляет ему пропуск, выданный Миттельштрассером, и они идут дальше. Зигги вдруг спрашивает:
— Папа, а откуда берется вода?
— Я не знаю.
— А дядя Вольф знает?
— Наверняка. Дядя Вольф всегда все знает.
— Но только не то, что тетя Эффи курит, когда его нет.
— Возможно, и это тоже.
Рык отдаваемых приказов приближается, но до Зигги, похоже, их смысл не доходит. Они идут дальше, мальчик, задумчиво опустив голову, смотрит себе под ноги и вдруг через какое-то время спрашивает:
— Но если знаешь все, как узнать, что это и вправду «все»?
— И этого я не могу тебе сказать, Зигги.
— Я тоже многое знаю, но как мне узнать, все или не все?
Фальк молчит. Какая пытка! Пусть лучше бы мир перестал существовать, весь мир — это одна сплошная ошибка, кошмарное уродство, до того бессмысленное, что ничто, решительно ничто в нем не имеет значения. Все забудется и в конце концов исчезнет, как если бы никогда не существовало. Эта мысль вдруг придает ему зловещую решимость выполнить задачу, которая на него возложена. Он делает глубокий вдох и выпускает руку Зигги.
По краю обширного учебного плаца выстроились казармы, столовые, гаражи и административные здания. Под сенью флага со свастикой и черного флага СС — шеренги солдат в касках, они движутся слаженно, как единый организм, как части тела их шефа, когда он выступает перед публикой. Пройдя через гимнастический зал, Фальк с мальчиком спускаются вниз по лестнице, направляясь на подземное стрельбище. Фальку приходит мысль: «Ну и что из того, что он в последний раз сейчас видел солнечный свет?» Стальная дверь, главная цель которой хранить шефа в те часы, когда он занят раздумьями всемирно-исторического масштаба, закрывается за ними.
— Место здесь, пожалуй, неподходящее для детей, — говорит дежурный оберштурмфюрер.
Проверяя посреди всего этого шума и гама выданный Миттельштрассером документ, он с сомнением качает головой:
— Впрочем, в Германии сейчас везде Бог знает что творится.
Возможно, Миттельштрассер тоже участник заговора, а может, и нет — Фальку это безразлично. Зигги в восторге от грохота в бетонированном зале, он что-то крикнул, но Фальк не смог разобрать, что именно. В начале самой большой дорожки полигона, протянувшейся примерно на сотню метров в длину, в резком электрическом освещении, залегли с рокочущими пулеметами в руках в полном боевом обмундировании двое рядовых, инструкторы следят в бинокль за результатами их меткой стрельбы. На второй дорожке, той, что покороче, стреляют из винтовок, на третьей, самой короткой, — никого нет. Проходивший мимо унтершарфюрер, бросив взгляд в сторону Зигги, крикнул:
— Что, и этот призыв уже набран?
Фальк достает свой заряженный пистолет калибра 7,65 и дает Зигги посмотреть карабин с патронами. Он встает, широко расставив ноги, берет пистолет в обе руки и делает выстрел, пуля попадает в живот манекена на противоположном конце дорожки — манекен сгибается пополам. Зигги восторженно кричит:
— Можно мне тоже выстрелить разок, можно мне тоже?
Мира больше нет. Нет, это неправда. Ничего больше нет. Фальк опускается на одно колено и показывает, как держать пистолет. В шутку он наставляет дуло в лоб Зигги. Тот смеется, и Фальк нажимает на курок.
Весь забрызганный кровью, он тупо смотрит на то место, на котором только что играла улыбка Зигги. Никто ничего не видел и не слышал. Он закрывает глаза, пистолет медленно опускается, до тех пор пока дуло не касается неподвижного тела и в голове не начинает стучать: «Нет, это не я его убил, а Гитлер. Не я — Гитлер. Я. Гитлер».