Стеная и жалуясь, что он стал писателем не для того, чтобы создавать бессмертные шедевры, а только чтобы иметь возможность утром подольше поспав, Гертер на следующий день поднялся с постели в восемь часов. Через час было назначено первое интервью, перевернутая бутылка шампанского торчала из ведерка со льдом, и рядом с ней еще одна бутылка из мини-бара, наполовину опустошенная, — вчерашняя вечеринка затянулась глубоко за полночь, свет погасили только после пяти. Он чертыхался по адресу беременного второго лица — и зачем было составлять такую программу? — но после душа и завтрака, заказанного в номер, состояние его несколько улучшилось. Когда в дверь постучал первый журналист, Марии уже не было: она отправилась в Музей истории искусств.
Девятичасовой журналист, десятичасовой и одиннадцатичасовой, все они явились в сопровождении своих фотографов и все смотрели его вчера вечером по телевизору. Первая серия вопросов неизменно касалась «Открытия любви», книги, которую, как выяснилось, каждый из них действительно прочел. Как мог, он старался не повторять всякий раз одно и то же. Повторы, впрочем, были неизбежны, но желательно не в одном и том же месте и не в одно и то же время. Не существует людей, которые читают все, и если два аналогичных высказывания разделяет достаточно большое расстояние и время, то ничего страшного в этом нет. Только он один знает, что такую-то мысль он уже излагал однажды в Амстердаме, Париже или в Лондоне. Все три журналиста перешли затем к идее, которая внезапно родилась у него вчера вечером: поместить Гитлера в выдуманную ситуацию, чтобы лучше его понять. Это было ему не слишком приятно, ведь на многих своих коллег-литераторов он смотрел как на воров-карманников, готовых в любую минуту его обокрасть. Не желая давать им козырь в руки он решил сбавить цену своей мысли с помощью аргумента, приведенного Марией: дескать, вряд ли можно придумать ситуацию экстремальнее той, которую воплотил сам Гитлер.
В половине двенадцатого он поставил точку в последнем интервью — ему все надоело и захотелось выйти на улицу подышать. Сойдя со ступенек отеля, он глубоко втянул в легкие холодный воздух. Был ветреный день, с поднятым воротником и развевающимися волосами он шел по шикарной торговой улице в сторону собора святого Стефания. И сейчас Гитлер не давал ему покоя. Почти сто лет тому назад по этой улице, возможно, шагал и он, бедняк в поношенной одежонке, с дикими мыслями в голове, он направлялся в сторону театра оперы, чтобы, отстояв очередь, попасть по входному билету в партер на «Сумерки богов»; кто знает, может быть, его фанатичный взгляд на секунду встретился со взглядом прохожего, элегантного офицера приблизительно одних с ним лет — на боку сабля в дорогих ножнах, в глазу монокль, во внутреннем кармане «Афоризмы жизненной мудрости» Шопенгауэра — это будущий отец Гертера торопился в «Захер» на любовное свидание.
Не дойдя до собора, Гертер свернул налево и вышел на Грабен. Центральной осью пространства, которое представляло собой нечто среднее между площадью и улицей, служила многометровая колонна, возведенная в семнадцатом веке в благодарность Богу за избавление от чумы, — ее, конечно, наслал не кто иной, как сам Дьявол. Гертер остановился и стал рассеянно рассматривать барочный памятник, вздымавшийся в небо подобно бронзовому кипарису. На самом деле конец чуме положил вовсе не Господь Бог, а Александр Флеминг, открыватель пенициллина, за что заслужил памятник высотой с собор святого Петра в Риме. Гертер шел дальше, вспоминая роман Альбера Камю «Чума»; Черная Смерть в нем символизировала национал-социализм. Эпидемия чумы семнадцатого века стоила жизни тридцати тысячам венцев, а за период шестилетней гитлеровской чумы и от ее последствий в Вене умерло двести тысяч человек. Почему не нашлось современного Флеминга, который изобрел бы антибиотик против этой заразной болезни? И почему венцы в знак благодарности не поставили памятник тем эскулапам, которые совместными усилиями освободили их город в 1945 году?
— Germanski niks Kultur, — пробормотал он.
По лабиринту узких улочек он шел обратно в гостиницу, после вчерашнего показа периодически узнаваемый прохожими на улице, — ожидалось, что машина посольства, на которой они должны были отправиться на ленч, подойдет через десять минут. Со стойки администрации он позвонил Марии, сказать, что уже ждет ее внизу. В эту минуту он увидел выходившего из лифта знаменитого дирижера, Константа Эрнста. Он редко выступал в Голландии, и Гертер знал его лишь в лицо. Музыкант сел в кресло, положил на колени газету и начал чисто по-голландски, вслепую, не глядя на руки, скручивать папиросу. Через некоторое время они приветствовали друг друга вежливыми кивками.
Усатый шофер появился в гостиничном холле одновременно с Марией и стал искать глазами тех за кем приехал. Когда Эрнст одновременно с Гертером встал с места и помахал ему рукой, ситуация прояснилась. С улыбками они подошли друг к другу и пожали руки.
— Представляться, я думаю, излишне, — сказал Эрнст.
— Мы последние двое голландцев, пока еще лично друг с другом не знакомых.
У Эрнста была открытая улыбка, из-за стальной оправы очков смотрели пытливые глаза. Он был на десять лет моложе Гертера, худее, чем он, одет с аристократической небрежностью. Несмотря на седые усы и спутанные волосы, спадавшие на лоб, у него был моложавый вид. Сидя на переднем сиденье рядом с шофером, он рассказывал, что репетирует сейчас с Венским филармоническим оркестром «Тристана и Изольду».
— Это замечательно, — отозвался Гертер, бросив красноречивый взгляд на Марию и при этом слегка покачав головой. — А у меня сегодня вечером лекция.
Эрнст ничего не сказал про «Открытие любви», но Гертеру казалось немыслимым самому вдруг спросить у собеседника, читал ли тот его книгу. Этого не должна была делать и Мария.
Резиденция посла располагалась в величественном районе Бельведер, по соседству с Ботаническим садом. В пышно обставленной гостиной чета Схиммелпеннинк, посол и его супруга, принимала приглашенных стоя. Они напоминали оживший официальный портрет: он — плотный господин в темно-синем костюме в узкую белую полоску, она — скромно одетая дама, но с такой улыбкой на лице, отточенность которой целые поколения мам и дочек репетируют перед зеркалом. Под ногами у четы лежала собака, своим бесформенным видом опровергавшая все законы генетики. Когда супруга посла сказала, что «Открытие любви» — одна из интереснейших книг, которые ей когда-либо приходилось читать, Гертеру показалось, что она говорит искренне.
— Но мы должны сделать вам одно ужасное признание, господин Гертер, — сказала она, показывая на собаку. — Кейс зарыл вашу книгу в землю. Здесь в саду.
Гертер наклонился и погладил собаку по голове со словами:
— Я сразу понял, что ты ортодоксальный еврей.
— Как вы сказали?
— Набожные евреи никогда не выбрасывают духовную литературу и никогда ее не продают. Они, почитая обычай, закапывают священные книги в землю.
Эрнст, извинившись, признался, что так загружен работой, что еще не собрался прочесть «Открытие любви». Схиммелпеннинк поспешил ему на помощь: он сообщил, что у них уже есть билеты на премьеру, которая состоится на будущей неделе. На Вагнера!
— Ваша дирижерская карьера, — в глазах его сверкнула ирония, — началась, если я не ошибаюсь, с современной венской школы, с Шенберга, Веберна и Альбана Берга?
Эрнст улыбнулся и ответил, что до сих пор оркестры под его руководством исполняют произведения этих композиторов, но истоки модернизма пожалуй, следует искать именно у Вагнера.
— Не пей слишком много, — прошептала Мария в ту минуту, когда Гертер брал с подноса, который держала перед ним раскосая официантка, бокал белого вина.
— Кто до старости пьет, долго проживет.
Схиммелпеннинк видел выступление Гертера вчера вечером по телевизору, и его тоже заинтриговали слова, сказанные по поводу Гитлера.
— Какие слова? — поинтересовался Эрнст.
— Господин Гертер решил взяться за Адольфа Гитлера, — ответил Схиммелпеннинк с непроницаемой миной. — Скоро фюреру не поздоровится.
Пока он говорил, его жена и Мария воспользовались случаем отойти посмотреть картины художников семнадцатого века — они были взяты на время из коллекции Рейксмузеума. «Женщин Гитлер больше не интересует, — подумал про себя Гертер, — а когда-то все было совсем иначе».
Когда посол умолк, Гертер высказал мысль, что Гитлер, именно в силу своей загадочности, может считаться самой выдающейся фигурой двадцатого столетия. Сталин и Мао также повинны в массовых убийствах, но в них нет загадки, и поэтому о них гораздо меньше написано. В истории человечества можно встретить немало личностей, подобных им, такие, как они, всегда есть и будут, но подобным Гитлеру был разве что сам Гитлер. Не исключено даже, что он самая загадочная личность в истории, потому и национал-социализм по сути своей имеет мало общего с мелкотравчатым фашизмом Муссолини или Франко. Хорошо бы под занавес двадцатого века сказать о нем последнее слово, своего рода Endlosung der Hitlerfrage.[2]
— Впрочем, — он перевел глаза на Эрнста, — только, ради Бога, не принимайте этого на свой счет, — дирижер представляется мне самым ярким примером диктатора.
— Скажите уж лучше — тирана, — добродушно реагировал Эрнст, скручивая папиросу. — Но без него наступит хаос.
— А ведь «дирижер», — продолжал Гертер, — почти синоним к слову «фюрер». Он муштрует оркестр, требует от него полного подчинения, его отличительная черта — он стоит спиной к публике. На сцену он всегда выходит последним, под шум аплодисментов едва смотрит в сторону зала, затем становится к слушателям спиной и начинает отдавать свою бесконечную серию приказов. Под конец он едва-едва поворачивает голову в сторону публики, снисходительно принимает восторги и первым исчезает.
— Что-то подобное я где-то слышал, — промолвил Эрнст, слюнявя самокрутку.
— Но Гитлер никогда не показывал своего лица. Этот дирижер взошел на сцену, пятясь задом наперед, и после окончания концерта таким же способом удалился. Я собираюсь установить воображаемое зеркало, в котором мы сможем увидеть его лицо. Только вот я еще не придумал, как это сделать.
— Вам никогда не закрадывалось опасение, что из вашей затеи ничего не выйдет? — осторожно поинтересовался Схиммелпеннинк, подергивая себя за ухо.
— Затеи часто не реализуются, но страха я никогда не испытываю. Не получится одно, выйдет другое.
— Вашей вере в себя можно позавидовать.
— Без этого нечего делать в искусстве.
Разговор про воображаемое зеркало, сказал Эрнст, напомнил ему один странный случай, который произошел с ним лет пятнадцать тому назад, когда он репетировал симфонию Моцарта в Зальцбурге. Оркестранты были не в духе, ему то и дело приходилось их останавливать и заставлять заново проигрывать целые пассажи. Но вдруг их словно подменили, у них словно открылось второе дыхание, они стали так великолепно играть, что он просто не верил своим ушам, теперь казалось, что это не он, а они ведут его за собой. И тогда по направлению взглядов он догадался, что кто-то находится за его спиной. Он оборачивается — и что же он видит: на пороге пустого зала стоит, вслушиваясь в игру оркестра, Герберт фон Караян.
— Послушаешь один такой рассказ, — кивнул Гертер, — и считай, что день прожит не зря.
— А кто у вас стоит на пороге, господин Гертер? — прищурился Схиммелпеннинк, чуть склонив голову набок.
Гертер посмотрел на него изумленно.
— До чего хороший вопрос!
Он стал думать, кого бы назвать: Гете? Достоевского? Закрадывалось смутное подозрение, что должен быть еще кто-то третий.
— Трудно так вот сразу ответить. Будь я эпигоном, назвать имя было бы несложно.
— А я думаю, — сказал Эрнст, — что вы сами стоите на пороге у многих писателей.
— И значит, отнимаю у них хлеб.
До этого момента они стояли, затем неспешно двинулись в столовую. Гертера усадили по правую руку от госпожи Схиммелпеннинк, Марию — справа от посла. На посуде и на всех серебряных приборах красовался герб Нидерландов.
— Какое удивительное совпадение, — произнесла госпожа Схиммелпеннинк, которой в этот момент накладывали кушанья на тарелку, — господин Гертер пишет роман о Тристане и Изольде, а господин Эрнст дирижирует «Тристана и Изольду», и оба сегодня сидят у нас за столом.
— Это отнюдь не совпадение, дорогая. Господин Гертер опять подчинил себе реальность.
— Je maintiendrai,[3] — подытожил Гертер, показывая на девиз дома Оранских на своей тарелке.
Посол поднял бокал:
— Выпьем же за это.
В ответ на лестное замечание Эрнста по поводу красоты здания и интерьера Схиммелпеннинк рассказал о том, что здесь когда-то жил Рихард Штраус, что тоже, разумеется, не было случайностью. Гертер посмотрел вокруг с таким видом, словно призрак Штрауса бродит здесь где-то неподалеку. Тут он сидел с Гуго фон Гофманшталем, обсуждая детали либретто «Женщины без тени»; ему и самому случалось писать оперные либретто, и подобные разговоры были ему знакомы: они похожи на беседы супружеской пары, с композитором в роли жены.
— Не будь Вагнера, не было бы и Штрауса, — вставил Эрнст.
Гертер посмотрел на него взглядом следователя и задал вопрос:
— А в чем секрет Вагнера?
— В его хроматизме, — без запинки ответил дирижер. Он вдруг почувствовал себя в родной стихии. — В известном смысле Вагнер наметил тенденцию, которая привела к додекафонии Шенберга. Его бесконечные мелодии никогда не разрешаются на тонике, как это было у всех предшествующих композиторов, у Вагнера они всегда скользят мимо тоники, и в этом очарование его музыки, это своего рода страстное неутолимое желание, растягиваемое удовольствие.
— Своего рода музыкальный coitus interruptus, — кивнул головой Схиммелпеннинк.
— Будь сдержан на язык, Рутгер, — одернула его жена.
— Вот уж не собираюсь.
— Ваш муж абсолютно прав, госпожа. Мелодическое разрешение происходит в «Тристане» лишь в самом конце, в примиряющей стороны смерти под развевающимся на сцене черным стягом. За всю историю музыки, строго говоря, были созданы всего лишь три настоящие оперы: «Орфей» Монтеверди, «Дон-Жуан» Моцарта; Вагнер, пренеприятнейший тип, антисемит высшей марки, тем не менее написал третью из них, «Тристана».
— Мелодическое разрешение… — медленно повторил Гертер, созерцая красный кусок мяса на своей тарелке. Когда-то ему сделали операцию, полностью удалили желудок, и он понимал, что не справится даже с четвертью этого огромного куска. Он поднял глаза. «Может быть, это уместно было бы также назвать Harmonische Endlosung — гармоническое разрешение. Из работы Ницше «Рождение трагедии из духа музыки».