Париж 2003

Она выходит из поезда в янтарном свете послеполуденного солнца и прикрывает глаза ладонью. Из тени выступает ее дочь, высокая, худощавая, коротко стриженная. Они четырежды целуются, и Франческа говорит:

— Прекрасно выглядишь, мам, — она наклоняется и поднимает небольшую сумку, стоящую у ног Золи. — Это все твои вещи?

Франческа берет мать под руку. Они идут под широким навесом Лионского вокзала мимо газетных киосков, мимо толпы девушек и выходят на солнечный свет. Дойдя до угла, они слышат пронзительные автомобильные сигналы. На другой стороне улицы из машины выбирается молодой человек в расстегнутом кожаном пиджаке. Его волосы коротко острижены, рубашка расстегнута. Он бросается к Золи и обнимает ее. Щекой она чувствует его щетину.

— Генри, — представляется он, и Золи на секунду прислоняется к фонарному столбу, чтобы отдышаться: это имя так похоже на имя ее мужа.

Франческа помогает матери устроиться на переднем сиденье.

— Он говорит по-итальянски? — шепотом спрашивает Золи, и, прежде чем дочь успевает ответить, Генри произносит целую речь. Он так рад познакомиться с ней, она так молодо выглядит, а везти в машине двух прекрасных женщин — двух, вообразите, двух! — такое наслаждение!

— Он говорит по-итальянски, — говорит Золи со смешком и закрывает дверцу машины.

Франческа смеется, садится на заднее сиденье, наклоняется вперед и массирует матери шею. Уже давно никто не прикасался к ней с такой осторожностью, думает Золи.

Автомобиль трогается с места и, объезжая выбоины в мостовой, встраивается в поток транспорта. Чтобы собраться с мыслями, Золи кладет руки на приборную панель. Улицы становятся шире, машин на них теперь меньше. Она смотрит в окно на быстро сменяющиеся огни светофоров, на рекламные панели. «Я столько раз приезжала в Париж, — думает она, — но ни один из приездов не был похож на этот». Они успевают проехать на желтый свет и сворачивают на длинный проспект, в тень молодых деревьев.

— Я потом тебе все тут покажу, мам, — говорит Франческа, — но сначала заедем домой. У нас готов чудесный ленч, вот подожди, посмотришь, сколько разных сыров!

Дочери взбрело в голову, будто Золи — любительница сыра. Той хочется возразить: «Это твой отец обожал сыр, а не я». Золи кладет руку Генри на запястье и спрашивает, любит ли он сыр. Почему-то этот вопрос смешит его. Золи не понимает, что тут смешного. Генри, делая резкий поворот, хлопает ладонью по рулю.

Проезжая мимо киосков и магазинов с иностранными названиями, машина сбавляет скорость. Из одного магазина выходят несколько арабок в темных головных платках, закрывающих лица, видны только их глаза. Чернокожий мужчина везет тележку с куртками. Золи поворачивается посмотреть на него.

— Столько народу, — говорит она, — не ожидала такого столпотворения.

Дочка отстегивает ремень безопасности, наклоняется вперед и шепчет:

— Я так рада, что ты приехала, мам, просто не могу поверить.

Генри тормозит, машина вздрагивает.

— Пристегни ремень, Франческа, — говорит он.

Наступает молчание, Золи слышит, как дочь с долгим вздохом откидывается на спинку сиденья.

— Извини, Франка, — говорит Генри, — но я тут не один еду.

Как странно слышать прозвище дочери из уст молодого человека. Как замечательно, что она здесь, в маленьком автомобиле, на шумных улицах, в солнечный четверг, когда дома в долине косят траву на низких склонах.

Проехав еще несколько извилистых переулков, машина останавливается под тенью невысоких деревьев у каменного здания, отделанного старинным красным мрамором. Они выходят и пересекают двор. Генри плечом открывает огромную железную дверь. Она, скрипя, покачивается на петлях, за ней открывается пол, вымощенный черной и белой плиткой. Они проходят к старому лифту, но Золи собирается подняться по лестнице, объясняя, что лифты и тоннели — не для нее, что она плохо себя чувствует в замкнутом пространстве. Генри берет ее под локоть и подводит к замысловатой решетке лифта.

— Лестница такая крутая, — говорит он.

Золи тянется назад, к дочери. Она боится, что невзлюбит Генри, что он принадлежит к числу людей, чересчур довольных жизнью и жаждущих, чтобы все тоже утверждали, что жизнь прекрасна. Генри озадаченно смотрит на Золи и входит в лифт один.

Мать и дочь молча стоят друг перед другом. Франческа роняет сумку на первую ступеньку лестницы, берет голову Золи обеими руками, наклоняется и целует ее веки.

— Поверить не могу, — говорит Франческа.

— Через день-другой будешь рада от меня избавиться.

— Хочешь пари?

Они смеются и поднимаются, останавливаясь на каждой лестничной клетке, чтобы Золи могла отдышаться. Ее не оставляет мысль, что Франческа и Генри подготовили квартиру к ее приезду, поставили кровать и, вероятно, ночник, навели чистоту и переставили вещи с их обычных мест. Может быть, даже достали по случаю фотографии в рамках.

На четвертом этаже Франческа спешит вперед, отпирает дверь и бросает ключи на низкий стеклянный столик.

— Входи, мам, входи.

Золи задерживается перед порогом, сбрасывает обувь и входит в квартиру. Она приятно удивлена: высокие стены, карнизы, дубовые полы, в коридоре по стенам развешаны гравюры. Гостиная светлая, с высокими окнами и картиной, изображающей поселок. Золи сразу понимает, что художник, написавший ее, — цыган: яркие кричащие мазки, причудливые формы. Фотография Энрико среди еще десятка других стоит на старой деревянной полке. Золи проводит пальцами по застывшей смоле на полке, потом поворачивается и рассматривает все остальное в комнате.

Посередине стеклянного кофейного столика лежит буклет, что-то о конференции, написано по-французски, странный набор слов. Брошюра на глянцевитой бумаге, для профессионалов, вовсе не то, чего ожидала Золи. Ей, видимо, следует заинтересоваться буклетом, что-нибудь о нем сказать, восхититься, но Золи оставляет его без внимания.

На столе стоят в ряд книги. Она берет альбом с фотографиями Индии и убирает буклет под него, но так, чтобы не казалось, что он спрятан. Это, похоже, слегка задевает дочь, которая как раз принесла Золи стакан воды.

— Ты, должно быть, устала, мам.

Золи качает головой — нет, она не устала, день кажется ясным и безоблачным. Она проводит пальцами по блузе Франчески.

— Что это за сыр ты мне обещала?

Ленч проходит в праздной болтовне о дорожных впечатлениях Золи, о погоде, о новшествах в лавке Паоли. День тянется, и наконец наваливается усталость. Дочь отводит Золи в спальню, где на двуспальной кровати постелены свежие простыни и лежит ночная рубашка, все еще с фабричным ярлычком. Франческа отрезает ярлычок и шепчет, что Генри поживет несколько дней в другом месте, а сама она будет спать на диване, никакие возражения не принимаются. Дочь откидывает покрывало, взбивает подушки и ведет мать к постели.

Золи чувствует себя камешком, который, дав ему полежать на одном месте, быстро перекидывают из руки в руку.

— Поспи хорошенько, мам. Я не буду ничего говорить о клопах.

— Я бы их даже не почувствовала.

Золи погружается в темноту, вдруг забыв, где находится. Из кухни доносится торопливый шепот. Она лежит и слушает, надеясь, что шепот затихнет, но Генри чертыхается, затем хлопает входная дверь, отодвигается стекло в кухонном буфете, позвякивают чашки. Золи оглядывает комнату с чужими пожитками. На столе — косметика, в рамках — фотографии, в шкафу — мужские рубашки. Она мысленно обходит все три комнаты своей мельницы, вспоминает скрип дверных петель, занавески на кольцах, свет в щелях печной дверцы, дрожащий свет фонаря. Удивительно, что она доехала сюда, в незнакомое место, на поезде и так быстро. То, что путешествие обошлось без трудностей, делает его как будто ненастоящим. Она лежит в постели на спине. В комнате удивительно тихо — не слышно ни шума транспорта, ни детей, играющих у дома, ни соседей с их радиоприемниками.

— Проснулась? — спрашивает Франческа. Она слегка подкрасилась и теперь, грациозно порхая по комнате, выглядит прекрасно. — Готова к ужину, мам? Мы заказали места в ресторанчике.

— Ох, — говорит Золи.

— Генри поехал за машиной. Он тебе понравился, мам?

Перспектива ужина в ресторане ошеломляет Золи. На несколько секунд она задумывается, а затем наконец отвечает:

— Да, очень понравился.

— Я рада, — говорит Франческа со смешком. — Бывали у меня кавалеры и похуже.

Они снова обнимаются. Золи свешивает ноги с кровати и с трудом встает. Снимает через голову ночную рубашку. Ей приходится сделать над собой усилие, чтобы не пошатнуться. Франческа отворачивается и включает маленькую лампу на тумбочке, Золи надевает платье. Глупо, что она не взяла с собой побольше одежды, но ей хотелось показать, что она приезжает всего на несколько дней, что не собирается участвовать в конференции. Если она и придет туда, то лишь затем, чтобы смотреть и слушать.

Дочка помогает надеть платье, расправляя его на плечах.

— Нормально себя чувствуешь, мам?

— Я бы и не знала, что у меня есть, если бы оно не болело, — говорит Золи с улыбкой.

На двери три золоченых замка, Золи их раньше не замечала. Три. И цепочка. Ей приходит в голову, что ее жилье никогда не запиралось на замки.

— Надо поехать на лифте.

— Нет, чонорройа, пойдем по лестнице.

На улице в темноте урчит двигатель машины. Генри машет им с самоуверенной ухмылкой. «Я очень постараюсь полюбить его», — обещает себе Золи. У него, во всяком случае, чудесное имя, оно так похоже на «Энрико», хотя звук не такой круглый и полный. А еще Генри недурен собой. Золи садится на переднее сиденье и похлопывает молодого человека по руке.

— Вперед! — отрывисто говорит он, и они едут под слабым дождем.

К тому времени когда они оказываются в центре Парижа, дождь прекращается. В свете фонарей влажно поблескивают черные мостовые. Элегантные статуи и дома, каждый ракурс продуман, каждое дерево — там, где ему и полагается быть. От лодок на Сене расходятся круги. Золи опускает стекло, чтобы услышать плеск воды, но слышит лишь шум транспорта.

В ресторане за барной стойкой — зеркало, украшенное резьбой. Дерево и толстое стекло. Официанты в длинных белых фартуках. Золи дают меню, и она вздрагивает. Какая нелепость: меню на французском! Но дочка говорит ей:

— Я тебе помогу, мам.

Трудно выбрать при таком изобилии, и ни одного простого блюда. Золи, как в тумане, слушает разговор дочери и Генри. Каждый говорит о своей работе с иммигрантами, о том, что те всегда рассказывают душераздирающие истории, что, живя в цивилизованном обществе, трудно поверить, что подобные вещи все еще где-то происходят.

Золи наблюдает за замысловатыми движениями официантов и чувствует, что уплывает. Она водит вилкой по краю бокала с вином. Прикосновение Франчески возвращает ее к реальности.

— Ты меня слышишь, мам?

Дочь рассказывает о каком-то алжирце, о больнице, о цветах у чьей-то кровати, но Золи пропустила середину истории и теперь строит догадки. Она предполагает, что алжирец посылал цветы самому себе, и не видит в этом ничего печального, скорее наоборот, но не признаётся в этом. Золи тронута чувствительностью дочери. Франческа смахивает слезы.

Является официант с тремя большими тарелками. Ужин идет своим чередом. Генри ведет себя как глава семьи, будто теперь он, словно автомобилем, управляет столом, сидит на переднем сиденье, нажимает на педали. Звенящим голосом он говорит о тяжелом положении женщин-мусульманок, о том, что их никто не принимает всерьез, что их жизнь определяется рамками, которые очерчивают другие, что они отравлены стереотипами и что народу пора открыть свои глаза и уши. «Этот парень, — думает Золи, — из тех, кто наперед знает все, что ему стоит знать».

Приносят десерт, и от вкуса кофе Золи становится грустно.

Она просыпается на заднем сиденье машины и вздрагивает, когда Генри показывает Триумфальную арку.

— Да-да, очень красиво, — говорит она, хотя едва может различить арку из-за густого транспортного потока, в котором движется автомобиль. Они проезжают мимо Эйфелевой башни и несутся по набережным. Генри включает радио и начинает подпевать ему. Вскоре они выезжают на шоссе, и вот Золи уже поднимается в лифте. На мгновение ее охватывает ужас, она тянется к кнопкам, но дочка перехватывает и успокаивающе поглаживает материнскую руку.

— Все в порядке, мам, — говорит Франческа, — мы мигом окажемся на своем этаже.

Странное слово «мигом». Свет действительно на миг озаряет сознание Золи. Она чувствует, как дочь вводит ее в квартиру, и валится на кровать со смешком:

— Кажется, я выпила лишнего.

Утром она встает рано, становится на колени возле дивана, на котором спит дочь, и расчесывает ей, спящей, волосы, как тогда, когда та была маленькой. Франческа шевелится и улыбается. Золи целует ее в щеку, поднимается, ищет на кухне все необходимое для завтрака и находит на холодильнике карточку с прикрепленным магнитом. Она проводит магнитом по своим волосам, и в это время у нее за спиной появляется Франческа, прижимающая к уху телефон.

— Что ты делаешь, мам?

— Ох, ничего, Франка, — говорит она, и это имя так похоже на «Конка», что Золи чувствует пустоту в груди.

— Зачем тебе этот магнит?

— Ох, не знаю, — говорит Золи. — Ни зачем.

Дочь тараторит по телефону. Похоже, речь идет о заседании конференции, в некоторые аудитории народу записалось больше, чем имеется мест. Франческа откладывает телефон и вздыхает. На кухне она открывает банку с кофейными зернами, размалывает их и наполняет прибор водой. «Столько белых машин»[29], — думает Золи. Она чувствует напряжение в отношениях с дочерью, это вовсе не то, чего она хочет, с этим она не смирится независимо ни от какой конференции. Золи спрашивает Франческу, хорошо ли она спала, и та отвечает:

— Да, прекрасно.

И тогда Золи задает тот же вопрос по-цыгански. На этом языке она заговаривает с дочерью впервые с момента приезда, и кажется, воздух между ними от этого неуловимо меняется. Франческа наклоняется вперед.

— Мама, я действительно хочу, чтобы ты выступила от нашего имени, я действительно этого хочу.

— О чем же мне говорить?

— Ты могла бы прочесть стихотворение. Времена изменились.

— Для меня ничего не изменилось, чонорройа.

— Это было бы хорошо для многих.

— Так говорили полвека назад.

— Иногда и полвека — не срок. Там будут гости со всей Европы и даже американцы.

— Какое мне дело до американцев?

— Я просто говорю, что это крупнейшая конференция за многие годы.

— Эта штука варит хороший кофе?

— Мама, пожалуйста.

— Я не могу, дорогая.

— Мы столько денег в это вложили. Зал огромный, люди со всего мира. Они все придут.

— В конце концов, это не имеет значения.

— Ох, ты сама так не думаешь, — говорит дочь. — Брось, мам, ты никогда в это не верила.

— Ты кому-нибудь говорила о моих стихах?

— Нет.

— Точно?

— Точно, мам. Пожалуйста.

— Я не могу, — говорит Золи. — Извини. Просто не могу.

Она выразительно опускает руки на стол, будто кладя конец спору, и они молча сидят за круглым кухонным столиком с грубо отесанной столешницей. Золи понимает, что дочь немало заплатила за этот стол, прекрасно сделанный, однако фабричного производства. Вероятно, такие сейчас в моде. Все повторяется снова и снова. Память подсказывает, что Энрико имел обыкновение класть руки на кухонный стол и втыкал нож между пальцами, снова и снова, пока древесина во главе стола не стала шершавой от вмятин.

— Знаешь, Франка, это ужасный кофе, знай твой отец, что мы пьем такую дрянь, наверное, перевернулся бы в гробу.

Они смотрят друг на друга, мать и дочь, потом обе широко улыбаются при мысли, что тень Энрико сейчас проскользнула между ними.

— Знаешь, как ни крути, а я по-прежнему нечиста.

— Но ты же сама говорила, мам, что это было и прошло.

— Да, те времена прошли, но я по-прежнему живу в них.

— Ужасно люблю тебя, мам, но ты можешь довести до белого каления.

Франческа произносит эти слова с улыбкой, но Золи отворачивается и смотрит в окно кухни. Не более чем в метре за ним — кирпичная кладка соседнего здания.

— Ладно, — говорит Золи, — давай пойдем прогуляемся. Я бы хотела повидать женщин, которых видела вчера рядом с рынком, может, купим себе головных платков.

— Головных платков?

— А потом покажешь, где ты работаешь.

— Мам!

— Мне бы этого хотелось, чонорройа, я бы хотела немного прогуляться. Мне надо пройтись.

Когда они выходят во двор, у Золи уже хрипит в груди. Несколько птиц выпархивают из крон деревьев и кружат над Золи и Франческой, идущими по растрескавшемуся тротуару. Франческа говорит по мобильному телефону. Разговор, как понимает Золи, идет об изменении в расписании, регистрации, времени обеда и десятках других, еще более важных вещей. Золи приходит в голову, что у нее никогда в жизни не было телефона. Франческа закрывает телефон, потом раскрывает, держит его перед собой, нажимает кнопку и показывает матери фотографию. Золи поражена.

— Старее камня, — говорит Золи.

— Однако приятнее на вид.

— Этот твой молодой человек…

— Генри.

— Так мне держать липовый цвет[30] наготове?

— Конечно, нет, мам. С ним иногда так тяжело. Эти мужчины просто хотят, чтобы ты была их цыганочкой. Думают за завтраком, что ты как-то, ну, не знаю…

— Щелкнешь пальцами?

— У меня их уже столько было, может, надо завести бухгалтера.

Некоторое время они молча греются на солнце, наслаждаясь обществом друг друга. Потом под руку идут к ярко-пурпурному автомобилю, похожему на жука. Золи садится на переднее сиденье. Беспорядок в машине Франчески удивляет мать, но чем-то ей симпатичен: на полу валяются стаканчики, бумага, одежда, пепельница переполнена окурками. Золи приводит в трепет жизнь дочери, такая непонятная, разительно не схожая с ее собственной. На полу у ее ног лежит один из цветных буклетов конференции. Она рассматривает его, пытаясь понять, что там напечатано. Наконец Франческа говорит, переключая передачу:

— От колеса к парламенту: цыганская память и воображение.

— Как замысловато, — говорит Золи.

— Но хорошо, не находишь?

— Да, хорошо. Мне нравится.

Золи не лукавит: в этих словах есть сила и власть, благопристойность, уважение, все то, чего она хотела для своей дочери. На первой странице обложки — красочное изображение: колесо, а внутри него — цыганский флаг, фотография пустующего парламента и танцующая девушка. С краю картинка смазалась и расплылась. Золи, зная, что дочка следит за ней, наклоняется, поднимает буклет, открывает его и видит имена с указанием времени выступлений и номерами аудиторий, расписание ужинов и приемов. «Я никуда не пойду», — думает Золи.

В буклете она видит фотографию чешского профессора — женщины с высокими скулами и темными глазами, которая будет выступать на конференции. Мысль о чешке жалит Золи, но она отгоняет ее, сжимается на дорожном ухабе и говорит:

— Не стану я всего этого дожидаться.

— Если согласишься выступить, я бы могла организовать что-нибудь на торжественном открытии или в последний вечер.

— Не создана я для торжественных вечеров, Франка.

— Одно время ты на них выступала.

— Да, одно время. Было когда-то такое.

Мимо окон проплывают пригороды Парижа, и вдалеке Золи видит несколько невысоких домов-башен. Она вспоминает, как стояла на холме с Энрико, глядя на лежащую вдали Братиславу, и чувствует его нежное прикосновение, вдыхает его запах и видит — она и сама не знает почему — концы его штанин, полощущиеся на ветру.

— Это здесь ты работаешь?

— Тут у нас клиника.

— Это бедные люди, — говорит Золи.

— Мы сейчас строим центр. У нас пять юристов. Есть «горячая линия» для иммигрантов. Обращается много мусульман, людей из Северной Африки, и арабов тоже.

— А наших?

— В школах Сан-Дени и Монтрей у меня запущен художественный проект для цыганских девочек. Потом покажу их работы.

Франческа останавливает машину в тени башен. Два мальчика катают по тротуару автомобильную покрышку. «Все те же игры», — думает Золи. Несколько мужчин стоят в задумчивости у серой металлической стены автолавки, расписанной граффити. Ее окна закрыты ставнями. В дверях — настороженная кошка. Мальчишка в куртке бьет кошку ногой, она взлетает в воздух, приземляется на четыре лапы и с воплем убегает. Мальчишка надевает капюшон, и его голова исчезает под ним.

— Клей, — говорит Франческа.

— Что?

— Клей нюхает.

Золи смотрит на подростка, опустившего лицо в целлофановый пакет, который пульсирует, как серое сердце какого-то странного живого существа.

К ней возвращается давняя мысль: Париж и широкий элегантный проспект, который она представляет себе, произнося название города.

Франческа берет Золи под руку и говорит что-то о безработице, но та не слушает, наблюдая, как на балконах появляются и исчезают тени. Мать и дочь проходят по опаленной траве к двери приземистого офисного здания, сложенного из шлакоблоков. Золи поправляет платье. Франческа достает ключ, возится с замком, отпирает его, и дверь открывается после нажатия на металлическую планку. Внутри помещение разгорожено на небольшие отсеки, в которых в основном работают молодые женщины. Они поднимают головы и улыбаются Франческе. Она зовет охранника и просит запереть входную дверь.

— Но как же мы выйдем? — спрашивает Золи.

— Есть другая дверь. Он ее и сторожит, а парадную мы запираем.

— Вот как.

Постукивание клавиш на клавиатурах стихает, женщины встают из-за рабочих столов, их головы показываются над невысокими перегородками, отделанными пробкой.

— Всем привет! — кричит Франческа. — Это моя мама, Золи!

Золи не успевает вздохнуть, как вокруг нее собирается человек пять. Она не знает, что делать. Может быть, придерживая платье, поклониться или расцеловать их на французский манер? Но они пожимают ей руку и говорят, как приятно с ней наконец познакомиться. «Наконец» вонзается в нее, словно узкое лезвие между лопаток. Золи интуитивно понимает это слово, по звучанию похожее на итальянское, и не знает, на каком языке отвечать. Ее окружают люди, и она чувствует, что сердце у нее бьется, пожалуй, чересчур часто. Она оглядывается, ищет глазами дочь, но не может найти среди всех этих лиц, сколько же их, Господи, сколько лиц, и вдруг в сознании мелькают слова «гагачий пух», она и сама не понимает почему, и колени подкашиваются, и вот она на дороге, за поворотом… Золи спохватывается, трясет головой, возвращается к реальности, и вдруг рядом оказывается Франческа, обнимает ее и говорит:

— Принесу тебе воды, мам, что-то ты бледная.

Золи подводят к коричневому креслу, которое может поворачиваться в любую сторону, она садится и откидывается на спинку.

— Ничего страшного, просто немного устала, долго ехали.

И, взяв стакан с водой, она вдруг соображает, что не помнит, на каком языке только что сказала это, и что это значит, и значит ли что-нибудь вообще.

— Вот здесь я работаю, — говорит Франческа.

Золи видит фотографии. На одной — она сама вместе с Энрико, на фоне солнечной долины. Она протягивает руку, чтобы прикоснуться к загорелому лицу мужа. На другом снимке — Франческа, ей восемь лет, голова повязана платком, она стоит возле мельницы, колесо которой двигалось и поэтому получилось нерезким. «Неужели мы действительно так жили?» — думает Золи. Она хочет задать этот вопрос вслух, но слова не идут. Она щиплет себя за руку.

Место работы дочери вызывает у нее восхищение, хотя тут тесно, все здесь временное и протекает крыша.

— Что это ты говорила про одеяла на гагачьем пуху, мам?

— Не знаю.

— Ты бледна, — снова говорит Франческа.

— Тут немного жарко.

Франческа включает небольшой белый вентилятор и направляет струю воздуха в лицо матери.

— Я всегда такая, — говорит Золи, желая пошутить, но это не шутка, и никто ее не понимает, даже собственная дочь.

Золи тянется вперед, выключает вентилятор, чувствует теплое дыхание Франчески у себя на щеке и слышит:

— Мам, может, отвезти тебя домой?

— Нет-нет, ничего страшного.

— Я сейчас только позвоню.

— Звони, звони, чонорройа.

— Я позвоню, ничего? Несколько звонков, и все. Еще два-три дела, и я вся твоя.

— Головные платки, — говорит Золи, сама не понимая к чему.

Когда они выходят через заднюю дверь, неподалеку стоит группа молодых людей в надетых задом наперед бейсбольных кепках, в широких мешковатых брюках и в ботинках ярких цветов. Один держит на плече огромный радиоприемник. Ритм громко звучащей песни раздражает ее, но кажется знакомым. Может быть, все песни на свете восходят к какой-то одной? На мгновение ей хочется пойти с этими ребятами на ближайшую стройку, забраться на кучу мусора и вспомнить, не слышала ли она эту песню раньше и где именно.

— Давай покатаемся, Франка, — говорит Золи.

— Но ты же устала.

— Пожалуйста, мне хочется покататься.

— Ты босс, — говорит Франческа.

Золи знает, что дочь хотела доставить ей удовольствие, но фраза получилась странно колкой. Они объезжают здание, где работает Франческа, и вдруг дочь останавливает машину.

— О черт! — говорит она и, склонившись над капотом, оттягивает дворники. — Резину сняли, рогатки из нее делают. Четвертый раз за этот год. Вот черт!

Сзади в машину попадает камешек и скатывается на гудрон.

— Садись, мам.

— Почему?

— Садись быстрее, пожалуйста!

Золи садится на переднее пассажирское сиденье. Франческа так сгорбилась, что ее грудь прижимается к окну. Золи слышит, как дочь торопливо говорит по телефону. Через несколько секунд выходит охранник с потрескивающим переговорным устройством. Франческа указывает на детей, разбегающихся в разные стороны. Охранник наклоняется к окну, у которого сидит Золи.

— Тысяча извинений, мадам, — говорит он с африканским акцентом и устало направляется к стройке.

— Ты можешь поверить? — говорит Франческа. — Сейчас увезу тебя отсюда.

— Я хочу посмотреть.

— Что тут смотреть, мам? Это место совсем не похоже на твою долину. Сюда иногда даже жандармы отказываются ехать. Сейчас здесь действуют несколько бригад по соблюдению порядка, и стало чуть потише. Ох, не стоило мне тебя сюда везти, извини.

— А где наши?

— Наши?

— Да, наши.

— Башня номер восемь. И еще несколько человек живут возле шоссе. Построили для себя убежища. Приходят и уходят.

— Значит, башня номер восемь?

— Не нравится мне эта затея, мам.

— Пожалуйста.

Франческа переключает передачу. Они едут мимо магазинов с закрытыми ставнями и останавливаются перед несколькими желтыми столбами, вкопанными посреди дороги. Франческа указывает на шестиэтажные дома, отделенные от них унылым двором. На балконах сушится белье, на оконных ставнях — широкие полоски серой клейкой ленты.

Золи смотрит на крошечную девочку, бегущую по двору с плечиками для одежды, к одному из концов которых прикреплен красный бумажный цветок. Девочка пробегает мимо остова сгоревшего фургона и забирается на черную ограду. Размахивает плечиками над головой. Цветок слетает с них, она прыгает и ловит его на лету.

— Сколько человек здесь живет, Франческа?

— Сотни две.

На балконе показывается громадная женщина. Склоняясь над решеткой, она кричит на девочку. Та бежит в тень подъезда, медлит, потом бумажный цветок снова взлетает в воздух, и девочка пропадает в темноте. Золи кажется, что она уже когда-то видела ее, где-то в другом месте, что, если как следует подумать, она ее вспомнит.

Затем девочка появляется снова, на балконе верхнего этажа, и начинает прыгать там, но кто-то втаскивает ее в квартиру.

— Извини, мам.

— Все хорошо, дорогая.

— Мы пытаемся помочь, как можем.

— Давай, лошадка, навали, — говорит Золи, мотор заводится, и машина трогается с места.

У шоссе Золи успевает заметить табор, растянувшийся вдоль недостроенного отрезка дороги. Двери кибиток открыты, рядом стоят четыре выгоревших фургона с открытыми капотами. Трое мужчин с обнаженными торсами склонились над одним двигателем. Подросток волочит по грязи палку. За ней остается едва заметный след золы. Несколько стариков сидят на стульях, напоминая каменные изваяния. Один утирает рот подолом рубашки. Из разнокалиберных труб поднимается дым. На телефонном проводе висит несколько пар обуви. Вокруг опрокинутой тачки лежат автопокрышки.

Мать и дочь проезжают мимо в холодном молчании.

Золи рассматривает машины, ограды, низкие кусты, белые линии на шоссе, похожие на шрамы от кнута.

— Что это за люди соберутся вечером?

— Что, мам?

— Кто будет на конференции?

— Ученые, — отвечает Франческа. — Социологи. Теперь есть писатели-цыгане, мам. Несколько поэтов. Один приедет из Хорватии. Сейчас так много замечательных людей, мам. Этот, из Хорватии, — поэт. Еще придет человек из университета…

— Это хорошо.

— Мам, ты нормально себя чувствуешь?

— Ты эту тачку видела?

— Какую, мам?

— Кто-то должен перевернуть ее, поставить как следует.

— Скоро будем дома, не волнуйся.

Вернувшись в квартиру. Золи быстро засыпает, прижав к груди подушку. Просыпается после полудня. В комнате тихо. Она долго пьет из-под крана холодную воду в ванной, примыкающей к спальне. Потом одевается и лежит на кровати, сложив руки на животе. Так можно пролежать довольно долго, хотя лучше было бы смотреть вдаль из окна, сидя на стуле, и чтобы светило солнце.

После полудня в комнату, шумно дыша, входит Генри. Увидев Золи, он останавливается, как будто забыл о ее присутствии. На нем белые брюки и светло-голубая рубашка. Он прижимает к уху телефон, широко улыбается и посылает Золи воздушный поцелуй. Она понятия не имеет, как относиться к этому жесту, и кивает в ответ. Это его комната, думает Золи, его рубашки, его шкаф, его рамки для фотографий, в одной из которых обитает она.

В ванной она брызгает себе в лицо водой, перед тем как отправиться в гостиную. Она радуется, слыша доносящийся из кухни голос Франчески. Та говорит о каком-то несчастном случае в ресторане. Генри, видимо, дожидается музыкантов, которые напились где-то, но должны играть сегодня вечером на торжественном открытии конференции.

— Шотландцы, — кричит он в телефон, — они шотландцы, а не ирландцы!

Франческа подмигивает ей и крутит в воздухе рукой, давая понять, что хотела бы закончить телефонный разговор поскорее. В комнате работает телевизор, звук выключен. Золи садится возле кофейного столика и перелистывает альбом с фотографиями Индии. Трупы на берегу Ганга. Толпа, собравшаяся перед храмом. Она переворачивает страницу, и в это время Генри яростно щелкает пальцами, глядя сначала на Франческу, потом на Золи.

— Боже мой, боже мой, о боже мой! — говорит он бросает телефон и включает звук телевизора. На экране — он сам, напряженный, нервный. Камера переходит с него на танцующих девочек в народных костюмах. На экране появляется название конференции, потом снова показывают танцующих девочек.

Франческа сидит на диване рядом с Золи. Когда репортаж заканчивается, она берет мать за руку и стискивает ее.

— Ну что, я все испортил? — спрашивает Генри, растопыренными пальцами откидывая со лба волосы.

— Ты был идеален, — отвечает Франческа, — но было бы лучше, если бы ты снял эту смирительную рубашку.

— Хм-м?

— Шутка.

Мать и дочь прижимаются друг к другу, рука в руке. По шторам пробегает свет, и кажется, что он растекается у их ног.

— Ну, мог бы держаться немного раскованнее, — говорит Франческа, кладет голову на плечо Золи, и обе они смеются.

— По-моему, получилось прекрасно.

Генри разворачивается на каблуках и, топая, уходит на кухню.

Две женщины сидят, соприкасаясь лбами. Золи думает, что этот момент, непрошеный и непринужденный, идеален. Она бы хотела, чтобы все здесь застыло. Тогда бы она поднялась, оставив смеющуюся дочь на диване, прошла по квартире, обулась, спустилась по лестнице, прошла по тихим улицам, покинула замерший Париж в это мгновение странной красоты, сев на поезд (лишь он продолжал бы двигаться), и отправилась домой.

Сидя на краю ванны. Золи принимает душ и смотрит на идущий из него дождь. Вода падает ей на волосы. Из спальни доносится какой-то шум. Быстрое шарканье шагов, щелчок закрывшейся двери. Доносится голос Генри, он ищет запонки. Золи слышит голос дочери, та настаивает, чтобы Генри поторопился и ушел. Потом Франческа умолкает. Раздается долгий вздох.

Золи закрывает глаза и позволяет воде падать на тело.

Дверь в квартиру с необычно громким стуком закрывается, и в ванную негромко стучат.

— Берег свободен, мам.

Они вместе одеваются в спальне. Золи стоит к Франческе спиной, но видит в углу зеркала ее отражение, стройную талию, загорелые ноги. Франческа, изгибаясь, натягивает на себя голубое платье и надевает туфли на высоких каблуках.

Золи прислоняется к платяному шкафу и закрывает глаза.

— Может, мне отказаться, чонорройа? Я немного устала.

— Нельзя, мам, это торжественное открытие.

— У меня голова слегка кружится.

— Ничего страшного, поверь мне.

— Я бы здесь осталась. Посмотрю, не покажут ли по телевизору Генри.

— И умрешь со скуки? Брось, мам!

Франческа роется в ящике шкафа, потом становится у Золи за спиной и надевает ей на шею длинное ожерелье.

— Старинное, персидское, — говорит она. — Нашла его на блошином рынке в Сент-Уэне. Стоило недорого. Хочу, чтобы ты его носила.

Дочь нежно прикасается к шее Золи, к тому месту, где бьется пульс.

— Спасибо, — говорит мать.

По дороге — они проезжают через лабиринт шоссе и эстакад — Франческа барабанит по рулю и жалуется, что отель для конференции нашелся едва ли не чудом.

— Пришлось выкинуть слово «цыганская» и заменить его на «европейская», чтобы нас пустили, — она смеется и краем шали стирает пятно с ветрового стекла. — Европейская память и воображение! Представь себе! Разумеется, потом это слово пришлось вернуть, для буклета, и отель попытался отказаться от участия. Они сказали, что не могут принимать цыган. Тогда мы пригрозили судебным иском, а они подняли цены, и нам пришлось с ними согласиться. Можешь в такое поверить?

Машина описывает круг перед отелем — стеклянный фасад, пальмы, от всего веет броской дешевизной.

— И администрация отеля желала знать, будут ли телеги, запряженные лошадьми!

Машина не успевает остановиться, а Франческа уже отстегивает ремень безопасности, громко смеется, бьет по рулю и задевает кнопку звукового сигнала. Кажется, что машина сама по себе с сердитым видом тормозит у тротуара. Франческа отбрасывает ремень безопасности в сторону и восклицает:

— Академики на аппалузах![31] В каком столетии мы живем?!

Золи слышит пение птиц и не сразу понимает, что оно доносится из громкоговорителей. До чего изменился мир и до чего же мало он изменился! Она медленно проходит через вращающийся турникет, и дверь едва не ударяет ее по пятке. Золи дюйм за дюймом продвигается вперед, дверь движется вместе с ней, и ей кажется, что она попала в колесо водяной мельницы.

— Ненавижу эти двери, — говорит Франческа и ведет Золи по коридору, мимо небольших плакатов, туда, где перед конференц-залом, отделанным большими коричневыми панелями, красуется гигантская копия буклета, который видела Золи.

Золи узнает сотрудников Франчески, их широкие улыбки. Среди них несколько своих — цыган всегда узнает своих, — в мельтешении лиц она замечает их быстрые взгляды. «Мой язык», — думает Золи. Она слышит обрывки родной речи. Ноги становятся словно ватные. Она шатается. У нее в руке появляется стакан с водой.

Золи пьет воду и вдруг чувствует пустоту. Зачем такая суета? К чему волноваться? Почему не вернуться обратно в долину, чтобы наблюдать, как солнце заходит за оконную раму?

В коридоре она видит Генри. Размахивая руками, он разговаривает с высоким мужчиной в белой шляпе с лентой.

— Это тот поэт, — шепчет Франческа. — А вон там один из наших главных меценатов, я тебя потом познакомлю. А эта девушка из «Пари-Матч», журналистка, разве не прелесть?

Все лица, кажется, сливаются воедино. Золи и хотела бы рассердиться, но у нее нет на это сил. Ей хочется ухватиться хоть за что-нибудь — за столбик, за розовый куст, за нарочито грубую деревянную ограду, за руку дочери, за что угодно.

— Мам?..

— Да-да, все в порядке.

Раздается звонок, и Франческа ведет Золи по коридору в бальный зал. Там расставлены круглые столы со сверкающими приборами и аккуратно сложенными салфетками.

В зале слышится смех, но постепенно все стихает. Раздается только постукивание ножей о стекло. Выступающий поднимается на кафедру, это высокий швед, его речь переводится на французский. Золи ничего не понимает, но рада этому, хотя Франческа то и дело наклоняется к ней и шепчет на ухо, что говорит швед: обретение собственного опыта; воронка памяти; о чем молчат цыгане; запрет на публичный протест; разрушение традиций; вытесненные воспоминания как подоплека событий. Столько умных слов за несколько минут, и Золи позволяет звуку голоса оратора омывать себя. По залу рябью проносятся аплодисменты.

Она смотрит, как на сцену, шелестя красивым голубым платьем, поднимается Франческа, чтобы произнести краткую приветственную речь по-цыгански и по-французски и зачитать план работы конференции на три дня: «Холокост», «Ассимиляция», «Лексическое оскудение», «Культурные ценности в шотландских балладах», «Восприятие полиции бельгийскими цыганами», «Экономическая стратификация» и, самое главное, «Вопросы цыганской памяти».

— Я так горжусь, — говорит Франческа, — видя столько ученых. Так горжусь, видя, что нами наконец заинтересовались. Больше нас не заставят быть маргиналами!

В зале поднимается одобрительный гул. Франческа перечисляет имена спонсоров и меценатов, и хотя Золи умоляла дочь не произносить ее имени, та его произносит, и кажется, что в зале становится тихо, как будто из него откачали воздух. Звучат аплодисменты, слава богу, непродолжительные. Прожекторов нет. Генри хватает Золи за руку и стискивает ее, а ей только и хочется, что вернуться домой, лечь на кровать, сложить руки на животе, но для Франчески все это так важно, поэтому надо остаться, надо стоять бок о бок с дочерью.

Как бы то ни было, так ли уж это трудно? От нее требуется ведь такая малость. Ей становится стыдно. «Я должна стоять и аплодировать Франческе. Я должна распевать ее имя. Я так ничтожна по сравнению с этим. Мелочна, глупа, эгоистична». Золи подбирает подол своего платья, встает, аплодирует, а Франческа на высоких каблуках спускается по ступенькам со сцены. Сверкающая улыбка. Триумф.

Они прижимаются друг к другу. «Это то, что у меня есть, — думает Золи. — Это мои плоть и кровь».

Начинают играть шотландские музыканты, зал заполняется звуками: мандолины, гитары, скрипки. Отовсюду доносится смех, от суеты в зале все расплывается в глазах. Официанты, служащие отеля. Высокие люди с кожаными заплатками на рукавах.

Золи откидывается на спинку стула, прикасается к горлу и с удивлением чувствует на шее новое ожерелье. Она едва помнит, как его надела. «Сколько же времени, — думает она, — я не носила ничего подобного?» Она закрывает глаза и видит Энрико. Он широкими шагами идет по склону к мельнице. Он еще не успел войти в хижину, а пальто уже сброшено с плеч. Он сбивает грязь с сапог и закрывает дверь.

«Давай, скрипка, — думает она, — пой».

Темп музыки ускоряется. Под столом Золи снимает туфлю с одной ноги и ощущает пальцами прохладу. Она снимает вторую туфлю и прислоняется к спинке стула. Кто-то легонько похлопывает ее по плечу. Сзади доносится голос. Звучит ее имя. Она поворачивается и торопливо пытается надеть обувь. Снова слышит свое имя. Она встает. Гость конференции. Тучный, волосы как проволока, на вид лет сорока пяти. У него открытая улыбка. Он протягивает руку, пухлую, мягкую.

— Давид Смоленак, — говорит он. — Из Прешова.

Воздух вокруг Золи вдруг сгущается.

— Я ничего не спутал? Золи Новотна? — Она смотрит на ручки, торчащие из кармана его жилета. — Вы — Золи Новотна?

Впервые за долгие годы она слышит словацкую речь, которая сейчас кажется чужой, неуместной, забытой. «Я куда-то перенеслась, — думает Золи, — тело играет со мной, разум меня подводит».

— Простите, — говорит он. — Возможно, я обознался?

Она оглядывает зал и видит за столиками лица, одухотворенные музыкой. Она запинается, качает головой, потом кивает — и утвердительно, и отрицательно.

— У вас в пятидесятые годы вышла книга.

— Я здесь со своей дочерью, — говорит она, как будто это объясняет все в ее жизни.

— Очень рад, — говорит он.

Она думает: «Чему тут радоваться?» Ей становится жарко.

— Прешов? — говорит она и хватается за край стола.

— Не найдется ли у вас для меня минутки? — спрашивает он. — Мне бы очень хотелось побеседовать с вами. Я читал вашу книгу. Нашел экземпляр в букинистическом, в Братиславе. Удивительная книга. Я бывал в поселках, в Хермановце, в подобных местах. Там есть на что посмотреть.

— Да, — выдавливает она из себя.

Он сжимает пальцы в кулак, кашляет в него и говорит:

— Вас трудно отыскать.

— Меня?

— Первый раз я столкнулся с вами, читая статьи о других писателях — о Татарке, Бонди, Странском, знаете?

— Да-да, — говорит она, и ей кажется, будто закрыли все окна сразу.

— Я не знал, что вы будете здесь, — говорит он, почти заикаясь. — Я полагал… — он смеется таким смехом, каким обычно заполняют неловкую паузу. — Если бы не Штепан, я бы ничего не узнал.

Он закуривает сигарету и разгоняет ладонью клубы голубого дыма. Золи следит за траекторией, которую описывает сигарета, двигаясь к его губам, за движениями ладони в воздухе, за быстрыми пальцами. Кажется, будто слова вспышками вырываются из его рта. Он говорит о Словакии, о тяжелых испытаниях, выпавших на долю цыган, о том, какое это имеет значение для европейской интеграции. И вдруг он переходит на Братиславу, рассказывает о доме-башне, названном «Пентагоном», о граффити на лестнице, о теневых дилерах. «Что за дилеры?» — думает она. Еще что-то о выставке, о воскрешении стихов Странского.

«Странное слово — „воскрешение“. Странскому бы оно не понравилось», — думает Золи. Но сама мысль о нем, воскресшем, будто проносится над садами Будермайса.

Журналист прикасается к ее локтю, и она хочет сказать: «Нет, пожалуйста, оставьте меня в покое, я гуляю по саду, я не там, где вы думаете, меня нет». Но он пускается в рассуждения о поэзии, об одной из ее старых песен, что-то о дупле липы.

— Я искал среди стихов Странского, — говорит он, — и обнаружил «Кредо», а потом маленький сборник, они странные, эти стихи, редкой красоты, пыльные старые книжки.

Ему сказали, что эту книжку можно найти у букинистов, она окружена своего рода культом, это голос, доносящийся из старых времен. А затем он снова произносит это имя — Штепан. Штепан помог ему. Он тушит сигарету в блюдце на столе. Она смотрит, как дым поднимается и образует завитки.

— Штепан, — снова повторяет журналист и упоминает о фотографии, на которой Золи стоит у рояля в отеле «Карлтон», восхищается ясностью этой фотографии, ее красотой. Больше всего Золи сейчас хочется наклониться и залить водой курящуюся сигарету, погасить ее, но чем дольше она смотрит, тем выше поднимается дым.

— Свон? — спрашивает она.

— Да.

— Стивен Свон?

— Ну да, конечно, — подтверждает он.

Золи тащит по ковру стул и опускается на него. Тянется к стакану с водой, подносит его к губам. Она не знает, чей это стакан, и поворачивает его, прежде чем начать пить. Пить из чужого стакана запрещено, но она тотчас ощущает холод воды в горле.

На другом конце зала из тени выступает человек с бледным лицом.

— На приеме, — говорит журналист, или, может быть, ей это только показалось.

Она чувствует, что его голос направлен куда-то в сторону, мимо нее, за нее. Как будто в ушах шумит ветер, слова не имеют смысла, фразы разваливаются на части. Журналист наклоняется, серьезный, пучеглазый, дышит на нее табачным перегаром.

— Я встретил его сегодня.

Он встает перед ней на колени, положив руку на ее стул, и она чувствует вес другой его руки у себя на запястье.

— Госпожа Новотна? — спрашивает он.

Она поднимается со стула. На другом конце зала, глядя на нее, стоит, словно олицетворение молчаливой печали, Стивен Свон.

Золи думает, что, должно быть, ошиблась, что это какая-то игра сознания, что это просто кто-то похожий, что упоминание его имени наделило кого-то другого его обликом, что она в полуобморочном состоянии и он мерещится ей, что время сдвинулось, потрескалось и осыпалось осколками. Этот человек — Свон ли это? — смотрит прямо на нее, одна рука опущена, деревянная трость в другой. На нем красивый серый костюм. Волосы, вернее, то, что от них осталось, седые. Они окружают блестящую лысину. Глаза обрамлены тяжелыми веками. Лицо худое, лоб в морщинах. Он не двигается. Золи смотрит по сторонам, ищет, куда спрятаться. Она дышит так, словно тонет. Она ищет глазами дочь, хватается за спинку незанятого стула. «Уходи, — думает она. — Пожалуйста, уходи. Исчезни». Музыканты на сцене громко играют, широкий взмах смычка вызывает у нее дрожь.

— Простите, — говорит она журналисту.

— Я просто подумал, не сможем ли мы поговорить…

— Я должна идти.

— Может быть, как-нибудь потом?

— Да-да, потом.

Человек на другом конце зала — это Свон, сомнений больше нет — идет к ней. Он ступает скованно, прихрамывает, опираясь на трость. Его тело движется в складках костюма, которые сжимаются и расправляются, будто серая шкура какого-то странного зверя.

— Мы все соберемся вместе, — говорит журналист.

— Да, конечно.

— Встретимся здесь?

Она вдруг останавливается и поворачивается лицом к журналисту, смотрит в его круглое лицо и отрывисто бросает:

— Простите меня, пожалуйста, мне надо идти.

Краем глаза она следит за Своном, складки его шеи исчезают в складках пиджака. Секунду она думает о расходящихся занавесях.

— Не подходи, — шепчет она и отталкивает с дороги высокую спинку стула. Между ними три стола. — Нет, — она хватает ткань своего платья и комкает ее. — Исчезни, — тихо говорит она. — Уйди, — два стола, и вот он уже стоит перед ней и спокойно, тихо произносит свое имя:

— Штепан, — как будто он наконец стал вполне словаком, как будто всегда им был, но потом поправляется, может быть, вспомнив что-то настолько старое, что могло бы быть высечено на могильной плите: — Стивен.

— Я знаю, кто ты, — говорит она.

— Золи, может, присядем?

Сейчас она хочет только кресло, сплетенное из лозы. Сидеть в нем, глядя на закат в долине, состариться и умереть, вот чего она хочет, да, и умереть рядом с Энрико.

— Нет, — отвечает она.

Свон пытается улыбнуться, но улыбки не получается.

— Я не могу тебе сказать, как… я… я… — говорит он, как будто пытается вспомнить словацкое слово, которого, возможно, никогда не знал, — я так счастлив. — При этих словах с его лица сходят краски. Он достает из кармана ручку, рассматривает ее, нервно крутит в пальцах, его бледные руки трясутся. — Я думал, с тобой что-то случилось, думал, ты… все эти годы… я так рад видеть твое лицо, Золи, так рад. Можно, я сяду? Пожалуйста, давай сядем. Как ты…

— Нет.

— Мне надо тебе сказать… Пожалуйста.

— Я знаю, что ты хочешь сказать.

— Я хотел сказать это все эти годы. Я думал, ты…

— Я знаю, что ты думал.

Он прочищает горло, как бы собираясь заговорить снова, сказать что-то важное, но слова будто застряли у него в горле, и он не может унять дрожь. Он опускает голову, и его глаза скрывает тень.

Она делает шаг в сторону, и, непонятно как, в руке у нее оказывается металлическая ложечка. Золи собирается положить ее на ближайший стол, но кладет в карман. Наверняка это заметили официанты, или журналист, или охранники. Они видели, что она украла ложечку, и они подойдут к ней, обвинят ее, схватят за руку, скажут: «Извините, пройдемте с нами, покажите нам эту ложечку». Воровка, лгунья, цыганка. Она слышит за спиной постукивание трости Свона. Перед ней густая толпа — молодой хорватский поэт, окруженный женщинами, сотрудницами ее дочери. Свон шаркает у нее за спиной. Постукивает его трость.

Она бы хотела, чтобы женщины расступились, как вода, но она не может пройти, приходится похлопывать их по плечам, чтобы посторонились.

Они оборачиваются, улыбаются, их голоса звучат, будто из густой древесной кроны. Она проскальзывает мимо, ее нервные окончания обнажены.

С другого конца зала на мать смотрит Франческа, она слегка хмурится, но Золи встряхивает головой и машет рукой. «Не волнуйся, чонорройа, со мной все будет хорошо». Золи отталкивает с дороги последний стул. Теперь за дверь, в коридор, быстрее свернуть за угол.

«Он облысел», — думает она. Старый, лысый, ходит в костюме, который ему велик. Пигментные пятна на руках. Белые костяшки пальцев. Трость с серебряным набалдашником.

Она торопливо идет к выходу из здания, минует стойку администратора, проходит через вращающуюся дверь, и тут к ней подскакивает консьерж.

— Такси, пожалуйста, — говорит она сначала по-словацки, потом по-итальянски и чувствует желание вырвать себе язык, избавиться от всех этих языков. Консьерж улыбается и поднимает руку, перчатка так бела рядом с красной форменной курткой.

Уже в машине Золи спохватывается, что у нее нет денег, и думает: какая нелепость — садиться в такси в чужой незнакомой стране и ехать в чужой дом, не имея ни монеты, чтобы расплатиться.

— Подождите, пожалуйста, — говорит она таксисту.

В отеле она проходит мимо зеркала и поражается своим седым волосам, яркому платью, сутулой спине. Столько проехать, чтобы увидеть себя такой. Она снова минует вращающуюся дверь. Далеко в коридоре она видит Свона — он выглядит как человек, всю жизнь сворачивавший не туда, куда следовало. Мгновение она видит сцену из прошлого: он мчится на мотоцикле, из-под колес выскакивает кролик, Свон резко сворачивает, чтобы не задавить его, костыли привязаны сзади, свет и темнота движутся над полями.

Она почти бежит по коридору, проходит, пригнувшись, через кухню, к изумлению молодого человека, режущего морковь мелкой соломкой. Кто-то кричит на нее. Ее бедро отражается в ребре металлической столешницы. Она идет за молодой официанткой, несущей из кухни большой серебряный поднос, возвращается в конференц-зал, где на секунду останавливается, глубоко вздыхает, отыскивает лицо Франчески среди других лиц. Их смущение, их радость, их музыка.

— Мама!

Золи, шаркая, подходит к дочери и берет ее за локоть.

— Мне нужны деньги. Французские деньги.

— Конечно, мам. Но зачем?

— Мне надо взять такси. Надо поехать домой. К тебе домой. Побыстрее.

— Что случилось?

— Ничего, сердечко мое.

— С кем это ты говорила?

— Это был Свон, — говорит она и удивляется себе. Она хотела сказать «никто». Покачать головой и пожать плечами. Отбросить это имя, сделать вид, что ей все равно. Стать непроницаемой. Но нет, и она снова повторяет: — Это был Стивен Свон. А с ним какой-то журналист.

— О господи!

— Мне нужны деньги на такси.

— Что ты ему сказала?

— Что я сказала? Я не знаю, что я сказала, Франка. Мне надо уехать.

— Что он здесь делает?

— Не знаю. А ты знаешь?

— Откуда мне знать, мам?

— Скажи мне.

— Нет, — говорит дочь. — Я не знала.

— Дай мне денег, пожалуйста. Извини, я не хотела. Умоляю твои милые глаза, Франка.

Она видит проносящийся над долиной свет, птицу, летящую сквозь верхушки деревьев, белую дорогу, поднимающуюся у нее перед глазами, потом чувствует, что пошатывается. Франческа берет мать за локоть, а другой рукой обнимает за талию. Мелькание рисунков на обоях. Быстрый блеск света на стекле. Отпечатки пальцев в нижних углах оконных рам. Свон прислоняется к стене между двумя дешевыми гравюрами, его грудь вздымается. Рядом со Своном стоит, склонив голову, журналист, он что-то торопливо записывает в блокнот. Свон поднимает глаза, когда они проходят мимо, и протягивает к ней руку.

— Не оборачивайся, — говорит Золи. — Пожалуйста, не оборачивайся.

Они движутся к вращающейся двери, туда, где записывают пение птиц. Франческа вдавливает деньги в руку Золи.

— Клянусь, мам, я понятия не имела. Жизнью тебе клянусь.

— Только доведи меня до такси.

— Я поеду с тобой.

— Нет, мне надо побыть одной.

Забираясь на заднее сиденье такси. Золи чувствует запах духов дочери.

— Ключи! — кричит Франческа, и Золи опускает стекло и берет с ее ладони ключи.

Такси трогается с места, Золи видит, как шевелятся губы Франчески: «Люблю тебя, мама». В отеле за конторкой администратора через толпу пытается протиснуться дрожащий Свон, худой, будто жердь. Похоже, он не может позволить себе уйти, но и не хочет оставаться, поэтому и уходит, и остается одновременно.

Золи откидывается на теплый пластик спинки сиденья и, когда такси отъезжает от отеля, смотрит в окно на тревожащую красоту неба.

Она, не задумываясь, входит в лифт, прислоняется головой к прохладной деревянной панели, вспоминает постукивание его трости, блеск света у него на лбу, линии его бровей.

Долгое время она не догадывается нажать на кнопку.

Тросы натягиваются, лифт начинает подниматься и останавливается не на том этаже. Золи выходит, ее место занимает молодая женщина с собакой. Золи пешком поднимается еще на один этаж. Поворачивает ключ в замке. Проходит по длинному тускло освещенному коридору. Роняет платье на пол. Из кармана выпадает металлическая ложечка. Золи сбрасывает нижнее белье, переступает через него, стоит голая перед большим зеркалом и рассматривает себя — кожа как у курицы, коричневая, в складках. Она поднимает руку и распускает волосы. Все древние правила нарушены. Она заходит в гостиную и берет с полки у окна фотографию Энрико, вынимает ее из рамки, подходит к кровати, откидывает покрывало, сворачивается под простыней, держа фотографию под левой грудью.

Сейчас ей на мгновение становится жаль, что она не позволила Свону сказать то, что он хотел, но что бы он сказал, какие слова имели бы смысл? Золи закрывает глаза и благодарит темноту. Мелькают какие-то кристальные узоры, затем медленно опускаются снежинки. Нет дней более насыщенных, чем те, в которые мы возвращаемся.

Она просыпается, слыша голоса людей, вошедших в квартиру. Постукивают бутылки, глухо стукается о стену музыкальный инструмент в футляре. Она садится и чувствует, что фотография прилипла к груди.

— Мам!

Она с удивлением видит лежащую на кровати Франческу, она свернулась клубком, колени прижаты к груди. Комната сейчас кажется знакомой, она почти дышит.

— Ты так в гроб меня вгонишь, сердечко мое.

— Извини, мам.

— И давно ты здесь?

— Недавно. Ты так хорошо спала.

— А кто это там? Кто это? Снаружи?

— Не знаю, эта задница приводит сюда людей.

— Кто? — спрашивает Золи.

— Генри.

— Я спрашиваю, кто это с ним?

— Ох, не знаю, какие-то пьяницы. Бары закрыты. Извини. Я их сейчас выпровожу.

— Да нет, пусть, — говорит Золи. Она откидывает простыню, боком пододвигается на кровати и спускает ноги на пол. — Ты не дашь мне ночную рубашку?

Она встает спиной к дочери и натягивает нежную рубашку, чувствуя кожей ткань.

— Ты спала с портретом папы?

— Да. Это очень глупо?

— Довольно-таки глупо.

В гостиной кто-то на кого-то шикает, потом металлическая крышечка от бутылки падает на пол, катится по твердой древесине, раздается сдавленный смех.

— Мам, как ты себя чувствуешь? Может, принести тебе что-нибудь? Горячего молока или…

— Ты говорила с ним? Со Своном.

— Да.

— И он сказал, что сожалеет, что виноват, да?

— Да.

— А не сказал, в чем он виноват?

— Во всем, мам.

— Он всегда был идиотом, — говорит Золи.

В спальню доносится низкий звук мандолины, потом резкий смех и тихие звуки гитары.

— Иди сюда ко мне.

Франческа вытягивается вдоль постели, раскидывает руки, берет прядь волос Золи себе в рот. Во многих отношениях она — дочь своего отца. Они лежат бок о бок в темноте.

— Извини, мам.

— Не за что извиняться.

— Я понятия не имела.

— Что он еще говорил?

— Что живет сейчас в Манчестере. Уехал в шестьдесят восьмом году, когда была эта история с Прагой. Думал, тебя уже нет в живых. У границы будто бы нашли мертвые тела. Он был уверен, что с тобой случилось что-то плохое. Или что ты живешь где-нибудь в хижине в Словакии. Говорит, искал тебя. Искал повсюду.

— Что он здесь делает?

— Говорит, любит следить за развитием событий. Поддерживать отношения. Что у него такое хобби. По-прежнему использует слово «джипси»[32]. Ездит на конференции и тому подобное. Был на фестивале в Санта-Марии. Да где только не был. Сказал, что у него свой винный магазин.

— Винный магазин?

— В Манчестере.

— Никто теперь не живет там, где вырос.

— Что?

— Это его слова. Я однажды услышала их от него.

— Говорит, мам, у него сердце разбито. С тех самых пор. Так и сказал.

— Он одинок?

— Не знаю.

— Свон… — Золи грустно смеется. — Свон — капиталист.

Она пытается представить его в винном магазине, среди деревянных стеллажей. Свон научился считать деньги. Звякает колокольчик при входе, он встает и кивком приветствует покупателя. Потом, сгорбившись, шаркает в лавку на углу купить пол-литра молока и небольшую буханку хлеба, потом идет к себе, в маленький домик в ряду таких же маленьких домиков. Он сидит в мягком желтом кресле и смотрит в окно, ждет, когда стемнеет. Тогда он сможет поужинать, медленно дойти до кровати, почитать книжки, в которых рассказывают, как о чем следует думать.

— Он хочет снова повидать тебя, мам. Говорит, что его идеи были заимствованными, но твои стихи — нет.

— Опять это лошадиное дерьмо.

— Говорит, у него сохранились некоторые стихи Странского.

— Он ничего не говорил о Конке?

— Он со всеми потерял связь. Их принудили жить в башнях, вот и все, что он знает.

Франческа изгибается рядом с Золи так, будто, лежа рядом, они могут менять форму тел друг друга.

— А другой, тот журналист?

— Он хотел бы поговорить. Только это и сказал. Он нашел твою старую книжку и начал поиски. Сначала было просто любопытно, ему нравились твои стихи. Он хотел бы поговорить с тобой. Завтра.

— Можешь поговорить с ним за меня, Франка. Скажи ему что-нибудь.

— Сказать что?

— Скажи, что я куда-нибудь уехала.

— Ты же домой поедешь, да?

— Конечно, домой.

— И что я ему скажу?

— Скажи ему, что ничего пока не решено.

— Что?

— Скажи, что ничто никогда не бывает полностью понятым. Вот что я сама могла бы сказать.

На них нисходит покой, тишина, проникающая сквозь простыни. Дочь приподнимается на локте. Там, где должно быть ее бедро, возвышается тенистый холмик.

— Ты знаешь, о чем он спросил? Свон. Напоследок.

— Ну и о чем? — спрашивает Золи.

— Он немного смутился. Все смотрел в пол. Он сказал, что хотел узнать одну вещь.

— И?..

— Ну, хотел узнать, что стало с часами его отца.

— Так и сказал?

— Да.

Золи смотрит, как по стене ползет светлое пятно и поворачивает вниз. Кто-то проходит по коридору, из гостиной снова доносится шиканье. Она закрывает глаза и уносится в свои мысли. Она представляет себе Свона, застрявшего на стрелке старинных часов, как будто все могло бы повториться снова, как будто все можно поправить. Золотые часы, для него — единственные в мире. Она думает, что, может быть, следует пожалеть его, разозлиться или даже развеселиться, но вместо этого она чувствует биение странной нежности к Свону — не к тому, каким он был или стал теперь, но ко всему тому, что он потерял, к напыщенности идей и слов, в которые он когда-то так горячо верил, к тому, какими абсолютными и незыблемыми они казались. Каково ему было пересечь границу последний раз и вернуться в Англию? Каково было приехать домой опустошенным, оставив за спиной гораздо меньше, чем он рассчитывал? Свон не научился принимать поражение. Он не знал, что можно измениться, превратить свою жизнь во что-то иное. Сейчас ей хочется поцеловать его, взять в обе руки его вялое лицо, прикоснуться губами к бледному лбу, чтобы выпустить его, освободить, чтобы он ушел.

Она кладет голову дочери на грудь и чувствует ее дыхание.

— Знаешь, что я собираюсь сделать? — говорит Золи. — Я встречусь с ним завтра. Потом я хотела бы сесть на поезд и вернуться в свою долину. Это будет словно спокойно проснуться в темноте. Этого я хочу.

— Ты скажешь Свону, что уезжаешь?

— Конечно, нет. Мысль, что он туда заявится, для меня невыносима.

И теперь Золи точно знает, что сделает: она доедет на такси до вокзала, предварительно заехав в отель, походит, слушая записи птичьего пения, позвонит снизу в номер Свона, подождет у стойки администратора, посмотрит, как он, волоча ноги, подойдет к ней, подержит его лицо обеими руками, поцелует его, да, в лоб, поцелует. Позволит ему сказать то, что он хочет, и потом уедет, сядет на поезд, одна, поедет домой, к себе в долину.

— Там я счастлива, — говорит Золи.

Из глубины квартиры вырывается диссонирующий аккорд, через секунду его догоняет другой, как бы пробуя предыдущий на вкус. Они сталкиваются, поднимаются, падают, перенимают друг от друга настроение.

— Идиот, — говорит Франческа, — я скажу ему, чтобы заткнулся, — она напрягается всем телом, но мать похлопывает ее по руке.

— Погоди минутку, — говорит Золи. Музыка взмывает вверх, замирает, ускоряет темп. — Одевайся, — говорит Золи.

— Мам?

— Давай оденемся.

Теперь музыка сопровождается смехом, из коридора доносится запах дыма. Обе женщины отступают от кровати. Вещи разбросаны в темноте. Они перебирают их: ночная рубашка, голубое платье, туфли на высоких каблуках. Рука Франчески застревает в рукаве, Золи помогает его натянуть. Затем поглаживает щеку дочери. Они стоят вместе у двери спальни.

— Но ты в ночной рубашке, — говорит Франческа.

— Мне все равно.

Они проходят по деревянному полу коридора, и острая тишина наполняет комнату, когда в ней появляются мать и дочь. Генри, широко раскрыв глаза, стоит с тонкой самокруткой во рту.

— Ох, — говорит он, покачиваясь.

В комнате сидят и лежат шотландские музыканты. Один, высокий, красивый и курчавый, низко кланяется и тушит окурок в цветочном горшке. Франческа хихикает и поглядывает на мать. «Как славно, — думает Золи, — как радостно, что все это продолжается, даже сегодня вечером».

Золи кивает находящимся в комнате:

— Курите, курите.

Высокий музыкант слегка удивленно озирается по сторонам и достает из горшка окурок. Расправляет его, раскуривает и смеется.

— А почему стихла музыка? — спрашивает Золи.

Она вспоминает, как в те далекие дни, когда собирала детей у задка своей кибитки, играла с помощью сахара и металла. Клала кусок сайдинга на деревянные козлы для пилки дров, насыпала на него сахара, иногда соли либо, если ничего другого не было, семян. Потом водила скрипичным смычком по краю сайдинга, пока металл не начинал гудеть. Крупинки сахара подпрыгивали, смещались и складывались в узор: стоячие волны, круглые клумбы. Одинокие кристаллы казались маленькими белыми акробатами. Потом дети поднимали крик: кто вылижет металл. Она любила получавшиеся на нем причудливые географические карты, эту странную музыку и то, как дети изменяли сахарный рисунок. Она никогда не думала об этих рисунках как о чем-то новом или необычном, хотя слышала, как другие называли их кладнями[33] или звуковыми диаграммами — сахар собирался в точках, где звук был минимален, — и думала даже тогда, что могла бы, разглядывая металлическое полотно, увидеть всю историю своего народа.

— Продолжайте, — говорит она, — поиграйте.

Курчавый извлекает из мандолины звук — плохой, слишком высокий, — прополаскивает его следующим, затем, поначалу медленно, вступает гитарист, и по комнате движется волна, как ветер по траве, и кажется, что открывается одно окно, потом другое, а затем раздвигаются и стены. Высокий музыкант ударяет по тонким струнам и кивает Золи — она улыбается, поднимает голову и начинает.

Она начинает.

Загрузка...