Под ногами прохожего поскрипывали плахи ветхого тротуара. Человек всматривался в силуэты домиков за острозубыми балясинами палисадников. Остановился у запертых ворот, пошевелил кольцо калитки. Во дворе зарычала собака. Ей тотчас же отозвались соседские псы, а через минуту сонная улица сотрясалась от пронзительного и яростного лая.
— Кто там? — донесся наконец из-за ворот осевший со сна голос.
— Кузьма Прохорович, отвори, будь другом! Это я, Кашеваров.
— Не знаю никаких Кашеваровых. Старик я, боязно мне отворять тебе в такую полночь.
— Ты что, Прохорович? Вспомни, в гостинице я у тебя покупал стерлядку. Договорились еще, что повезешь на рыбалку.
Из-за калитки донеслось напряженное дыхание, потом послышался протяжный смачный зевок.
— Это который же гостиничный постоялец? Кондрат Степанович, что ли?
— Разумеется, я — Степан Кондратьевич. Признался-таки, наконец, Кузьма Прохорович.
— Цыц, Шайтан! Пшел на место! — прикрикнул Семенов на собаку и усмехнулся: — Лют он больно. Не ровен час, порвет долгожданного гостенька. — Он открыл калитку, стиснул руку Кашеварова своей твердой и широкой, как лопата, ладонью. Бережно поддерживал гостя под локоть, помогал взойти на крыльцо. — Осторожнее, Степан Кондратьевич, тут порожек.
— Водички не найдется у тебя?
— Чего там водички, я кваску расстараюсь. Собственной, Степан Кондратьевич, закваски. — Семенов снял с гвоздя вместительный ковш, поднял тяжелую крышку подпола и заковылял по лесенке вниз.
Кашеваров сидел, уперев плечи и затылок в стену. Наслаждался минутным одиночеством, даже глаза прикрыл от удовольствия.
— Во, Степан Кондратьевич, отведай! Справный задался квасок. Шипучий, ядреный. Со льда!
Кашеваров жадно отхлебывал из ковша квас. Заломило зубы, сперло дух, но он все пил, пил…
Лодку то и дело покачивало, ровно стучал хорошо отлаженный мотор. Кашеваров знобко натягивал на уши ворот куртки, плотнее смыкал веки. И голова его начинала клониться на плечо Семенову.
— Дремли, Кондратьевич. Добрые люди в эти поры третий сон смотрят, а мы с тобой водоплавающие, поскольку рыбаки.
Кашеваров не открывал глаз. Все равно не различишь ничего, кроме слабенького мерцания воды за бортом, упрешься взглядом в черноту берегов и задохнешься: покажется, что замурован в стену или положен в гроб. И вспомнилась часовня у бодылинских могил в Краснокаменске. Он распахнул чугунную калитку семейного погребения. Вдоль и поперек исходил часовню, простукал стены, проверил их рассчитанную на века прочность, в задумчивости постоял перед пустым иконостасом. Долго разглядывал тяжелые гранитные плиты, читал старинную вязь эпитафий…
Но почему это так назойливо мерещится здесь, на реке? Не потому ли, что тогда над кладбищем тоже висела слепая ночь, и воздух был вязким и редким, будто высоко в горах.
Тогда впервые поколебалась надежда, взяла за душу тоска до воя. Всю жизнь прислушивался он к голосам предчувствий. А тут отмахнулся. А надо было повернуть восвояси. И остался бы майор при пиковом интересе. Так нет, взбунтовались отцовы гены. Вынырнул на поверхность. В первый раз почти за пятнадцать лет.
Кашеваров судорожно глотнул речной воздух и открыл глаза. Тускло мерцала водная рябь, клубилось чернотой небо, по обе стороны вздымались черные стены берегов, где-то в первозданном мраке вздыхала, охала, стонала во сне тайга.
Кашеварову стало не по себе от этой, хоть глаз выколи, мглы, стонов тайги, всплесков реки, так похожих на всхлипывания. Он не мог заглушить в себе чувство, что это причитают над ним, Степаном Кашеваровым. Чтобы скинуть наваждение, он прижался своим плечом к плечу Семенова и замер потрясенно: как же это, оказывается, приятно ощутить рядом плечо даже и постороннего человека.
Навести его раньше такое желание, он бы самого себя засмеял. К врачу бы немедленно отправился.
Кашеваров тяжело зашевелился на перекладине и снова коснулся плеча Семенова. Тот забубнил:
— Дремлешь, Кондратьевич? Правильно, сейчас и положено дремать, самый сон в эту пору. — Он сладко зевнул и признался мечтательно: — Славно бы прикорнуть на часок-другой.
— Так прикорни, а руль дай мне. — И сразу почувствовал на себе осуждающий взгляд Семенова.
— Тебе — руль? В этакую-то темень да на такой характерной реке! И где же я проснусь с таким надежным рулевым — на мели, а то и вовсе — тьфу, тьфу, тьфу! — на том свете!..
Кашеваров до подбородка натянул воротник куртки, попробовал задремать, но снова, как частенько в эти дни, вспомнился Кондратий Кашеваров, его слова о святости честного товарищества и тлетворности одиночества. Кашеваров пытался оживить в своей памяти что-то приятное, светлое, уверял себя, что за шестьдесят лет пережил немало возвышающего, радостного, но с болью убеждался: за исключением детства и ранней юности, в общем-то, и вспомнить добром нечего… И, наверное, лучший исход для него — махнуть через борт — и привет, майор Зубцов! Был Степан, да весь вышел… Он пододвинулся к борту. Громче забурлила река. Вот сейчас Семенов услышит тяжелый всплеск…
Он так явственно ощутил пронзительный холод речной воды, свое полное бессилие перед ее нескончаемой круговертью, что у него застучали зубы.
А Кузьма Прохорович, будто мысли пассажира читал, заговорил:
— Ты чего это мостишься к борту? Обкачнешься, не ровен час, а вода-то на стрежне дюже холодная…
— А ежели я нарочно, прыгать надумал…
Семенов рассудительно заметил:
— За что же ты, Степан Кондратьевич, имеешь на меня такой зуб? Ну, втемяшилась тебе в башку этакая блажь, — скакнешь ты, как я-то должен поступать в таком разе? Сигать следом за тобой, чтобы два утопленника было вместо одного, так мне на тот свет не к спеху. А не скакну, чем потом оправдаюсь перед милицией да прокурором: куда, скажут, девал пассажира?
— Да полно тебе, Прохорович! — Кашеваров вдруг развеселился. — Кто станет чинить тебе спрос, кому известно про нашу поездку?
Семенов набил трубочку, разжег ее и стал объяснять:
— Столичный ты человек, грамотный, и царя в голове имеешь, а такую, господи прости, несешь околесицу: кто видел, кто спросит? Да ты хотя бы то в расчет прими, что встретились мы с тобой не где-нибудь у медвежьей берлоги, а в прилюдном месте и наш с тобой уговор о рыбалке слыхали люди. А ежели оно бы даже и пронесло, не взяли бы меня на цугундер, так разве сам я не пришел бы к начальству, не покаялся? Молчанка-то ведь она, по мне, горше всякого суда. Совесть заест напрочь. А тебя не заест разве?
— Ну, разумеется… Конечно, совесть, — проговорил Кашеваров.
«Слыхали люди, — повторил он про себя. — Вот так. Выдал тебе раздолинский рыбак притчу: не вздумай, мол баловать, о нашей поездке известно в поселке. А я, случалось, позабывал эту мудрость. Вот и прокололся с подставкой Потапова. Правильно, что в Сибирь Потапова увлек. А вот про то, что якобы услыхал от Потапова про Бодылину, мне докладывать Зубцову было необязательно… Перебор. Нарочитость. И уже совсем худо, что в Октябрьском, когда Агнии Климентьевне представляли, сделал вид, что впервые вижу ее. Крупный перебор! Занесло. Теперь Зубцов об этом знает. И это для него психологическая улика. Эх, знать бы, сколько у него прямых…»
Впереди, ослепительно яркий в кромешной мгле, вспыхнул свет, сразу же погас, вспыхнул и погас опять. И в третий раз все повторилось снова. Сигнал был точно таким, какого ожидал Кашеваров.
— На Макарьевском острове фонариком забавляются. Заплыл, стало быть, кто-нибудь. Случается.
Кашеваров, не дослушав, выхватил из кармана фонарик, трижды подмигнул им.
Совсем близко обрывистый берег и силуэт стоящего у воды человека. Кашеваров до рези напрягал глаза, старался рассмотреть; кто именно стоит на берегу. Прижимал фонарик к груди, унимал часто стучавшее сердце, убеждая себя: у воды стоит именно тот, кого надеялся он застать на острове.
— Привет таежникам! — с надеждой воскликнул Кашеваров, когда моторка подвалила к берегу, и замер в ожидании условленного ответа: «Здесь нет таежников, одни рыболовы».
Но с берега донесся знакомый голос:
— С благополучным прибытием!
Кашеваров рассмотрел корреспондента Бочарникова и еще несколько человек, молча глядевших на причалившую моторку.
«Засада…» — Кашеваров выхватил из кармана куртки пистолет и в то же время затрепыхался, пытаясь скинуть со своих плеч медвежьи лапы Кузьмы Прохоровича.
— Не балуй! — ребром ладони он вышиб у Кашеварова парабеллум. Пистолет стукнул о дно лодки. Семенов ногой наступил на него и сказал с угрозой: — Ты не брыкайся. Я ведь не как товарищ старший лейтенант, — он кивнул на прыгнувшего в лодку Бочарникова, — я не при исполнении. Ежели станешь баловать да брыкаться, очень свободно могу и веслом огладить.
— Я предупреждал вас, Кузьма Прохорович, — сказал Бочарников, — пассажира повезете опасного.
— Думал я, грешным делом, обознались вы, — загудел Семенов. — С виду-то он куда с добром.
Кашеваров не то засмеялся, не то закашлялся и сказал зло:
— Торжественная встреча. Не пойму только, к кому угодил…
— Старший лейтенант милиции Федорин, — представился Бочарников и, полуобняв Кашеварова, приподнял его и вытолкнул на берег. — Вы арестованы, Кашеваров. Все. Должен огорчить вас: ваш приказ Шилову сегодня в полночь явиться на Макарьевский остров перехвачен нами. Шилов у нас. Он понимает, что мы спасли ему жизнь от вашей пули. Паспорт на имя Петра Николаевича Сажина с вашей фотографией изъят у Шилова. Не по годам прыть. Вам ли исчезать в нелегалы…
Кашеваров попробовал усмехнуться, но лишь скривил губы и хрипло, витиевато выругался.
Зубцов думал: сейчас введут Кашеварова, и тот начнет выказывать свое молодечество, плести словесные кружева и бессовестно лгать.
Конвойный впустил Кашеварова в комнату, и Зубцов понял: его предположения не сбудутся.
Кашеваров стоял у дверей, отведя за спину руки и смотрел на Зубцова напряженно и очень устало. Всегда молодцеватый, подтянутый, сейчас он казался много старше своих лет. Зубцов ободряюще кивнул ему:
— Входите. Присаживайтесь.
Блеклые губы Кашеварова дернулись, он стал усаживаться тяжело, основательно. Зубцов слышал его трудное хриплое дыхание, видел отечное пожелтелое лицо, вздувшиеся жилы на шее и спросил участливо:
— Вы не больны? Может быть, пригласить врача?
Кашеваров провел рукой по небритым щекам, подбородку, печально усмехнулся:
— Насколько я понимаю, приносить извинения вы — ни в какую… Или меня подводит интуиция?
Кажется, Кашеваров все-таки начнет никчемную полемику.
— Не подводит, Степан Кондратьевич. Наивность не по возрасту, не по ситуации и не по стажу.
— И что же это за тяжкая для меня ситуация? — с вызовом спросил Кашеваров. За хранение огнестрельного оружия — два года лишения свободы. Как говорится, перетопчусь.
— А валютные операции? — ввернул Зубцов.
— А доказательства? — в тон ему отозвался Кашеваров.
— Старший лейтенант Федорин уже сообщил вам о задержании Шилова. Того самого, который, как вы слышали в этой комнате, вручил Карасеву бодылинскую цепочку. Сам Шилов все в той же иконе получил ее от некоего Рашида Хафизова. Он арестован в Москве. Любопытная, должен вам сказать, личность. По паспорту и удостоверению рядовой агент Госстраха, он под именем бакинского музыканта Мамедова, меховщика Джафарова и даже иностранного коммерсанта Закира скупал и продавал частным лицам драгоценные металлы. Так вот, по свидетельству Хафизова, бодылинскую цепочку он заполучил случайно через Светова, представил ее Хозяину, как называет его Хафизов, а тот немедленно направил его к ювелиру Никандрову. Да что мне вам рассказывать. Вы же знаете все и во всех подробностях. Ведь Хозяин Хафизова — вы. Приказали отправить в Сибирь Шилова — опять же вы. Вот такая ситуация. Такая свивается «золотая цепочка» от мертвого купца Бодылина к вам. От вас через Хафизова и Шилова к Карасеву…
«Вот и все. Амба! Много же ты успела…» — Кашеваров побледнел, схватился рукой за сердце. Зубцов быстро налил стакан воды, протянул ему.
— Выпейте. Каким вы пользуетесь лекарством?
Кашеваров губами выхватил из пластмассовой трубочки таблетку валидола, откинулся на спинку стула, сидел, прикрыв глаза, растирал себе грудь. Потом выпрямился, зыбко улыбнулся Зубцову:
— Спасибо. Мне уже лучше. — И, слегка сощурясь, спросил: — И вы можете мне показать Хафизова?
— Конечно. В Москве. На очной ставке. Ваш верный Рашид уже с неделю у нас. Шилов общался не с ним, а с подполковником Ореховым…
— Верный… — Кашеваров усмехнулся печально. — Наговорил вам, поди-ка, собственную-то шкуру спасая.
Можно было и не отвечать. Но слишком жалок был старик, сидящий по другую сторону стола, и отчаянье в его голосе звучало совсем ненаигранно. Зубцов вздохнул и рассказал, как в поисках подручных для себя и Кашеварова явился Хафизов к своей подружке Марии Загоскиной, вернулся под утро домой, а минут через десять его навестили оперативники. Рассказал Зубцов, как, потрясенный арестом, Рашид признался Орехову в том, что получил от Хозяина команду ликвидировать ювелира Никандрова, но ослушался. Не скрыл Рашид и того, что Кашеваров, отправляясь в Сибирь, велел ему пустить в Москве «дымовую завесу» и выделил для нее два фунтовых золотых слитка с бодылинским клеймом. Как договорились они с Кашеваровым о том, что приказы Шилову будет отдавать только он, Рашид. В свою очередь Шилов будет поддерживать связь с Глебом Карасевым. Таким образом, Кашеваров останется невидимым для сообщников.
— Какой разговорчивый козел! — Кашеваров зло усмехнулся. Давая выход клокотавшему негодованию, он стукнул кулаком по колену, сквозь зубы проговорил: — Фатальное невезение!
— Мне кажется, наоборот, Степан Кондратьевич, вам удивительно, я бы сказал, фантастически повезло… Я имею в виду те далекие дни, когда Кондратий Федорович Кашеваров приютил брошенного родным отцом Степку Филина, а потом усыновил его.
По лицу Кашеварова растеклись красные пятна:
— Вон откуда вы повели меня. Да. Кашеваров усыновил меня в шестнадцать лет. А по рождению я — Степан Филин. Но что в этом криминального?
— Помните раннюю осень двадцать седьмого года? На окраине Таежинска Степан Кашеваров слушал исповедь Якова Филина о том, как тот убил и ограбил своего благодетеля Климентия Бодылина, обманул, а позднее тоже убил нового благодетеля — Валдиса, и главное — где спрятано награбленное Филиным золото. И еще услыхал Степан отцовский наказ: непременно овладеть ценностями, которые утаил Бодылин от Советской власти. В тот день Степан стал владельцем бандитского тайника и начал страшную двойную жизнь. Он посвятил ее накоплению, скупке, кражам золота… В тот день Яков Филин совершил самое тяжкое свое преступление: искалечил душу и жизнь своему сыну.
Впервые Кашеваров с такой силой чувствовал годы и свое не сильно здоровое сердце, и то, что воздух в одно мгновение может стать тугим и редким.
Будто через стену доносился голос Зубцова. Степан Кондратьевич слушал, впервые в жизни слушал горькую правду о родном отце и потрясенно сознавал, что в душе его нет негодования и протеста против того, на чем настаивал майор. Более того, в глубине души он, пожалуй, даже склонялся к тому, чтобы согласиться с майором. И чтобы ни единым взглядом не намекнуть Зубцову на эту свою надломленность, Кашеваров устремлял мысль в другом направлении, старался оживить в себе другие картины…
…Это было лет сорок назад. Никогда не утихавшее студенческое общежитие, водянистые супы в столовке, разноцветные талончики продовольственных карточек, хвосты очередей в продуктовых магазинах.
В просторных дверях магазина «Торгсин» Степан вдруг оробел. Здесь не шуршали талончики карточек и газетные завертки с ржавой селедкой. Здесь белела в банках крупчатая мука, благоухали колбасы и копчености, слезились сыры…
Но за все это сказочное, похожее на сновидение великолепие надо было платить. Платить золотом.
Подходили к оценщику старики и старушки в пропахших нафталином ротондах, дамы в облезлых горжетках, со вздохом протягивали броши, серьги, колечки… Степан тоже протянул перстенек с камушком, один из двух десятков, что прихватил с собой из отцова клада перед бегством в Ленинград из Сибири.
Щелкнули аптечные весы. Оценщик повертел перстень в руке, недоверчиво осмотрел Степана и спросил:
— К нам не нагрянет уголовный розыск?
— Не нагрянет, — заверил Степан осевшим голосом.
— Значит, все чисто?
— Вполне. Достался в наследство от отца.
— И документы есть? Кто же он, ваш заботливый папаша?
— Мой отец Кондратий Федорович Кашеваров, его знают большевики Краснокаменской губернии. Вот копия свидетельства об его кончине от кулацкой пули.
— Прощения просим, — пробормотал оценщик и вдруг понизил голос: — Если еще что-нибудь надумаете продать из… отцовских вещиц, можете заглянуть по этому адресочку. Там чуть дешевле, чем здесь, но зато никаких очередей и… документов. — Он слегка подмигнул и сунул в руки Степана бумажный жгутик.
Степан сунул бумажку в карман. А после того, как неделю провел в комнатке секретарши декана Аллочки, той самой Аллочки, что вчера еще смотрела мимо него, переложил адресок в студенческий билет.
Он ездил на автомобиле и рядом была Аллочка. Они сидели в торгсиновском ресторане… В те дни он окончательно поверил в мудрость родного своего отца:
— Золото, оно, Степка, всей жизни начало и вершина. В золоте — и сила, и власть, и любовь…
Сорок лет он верил в эти постулаты. Верил, таясь чужого взгляда, верил всюду, даже в прифронтовой полосе. И в мирные дни, когда стал выступать в прессе с очерками на исторические и природоведческие темы. Верил до последней минуты…
…Голова Кашеварова склонилась совсем низко к столу. Но вот он медленно выпрямился. В глазах его застыла такая тоска, что Зубцов поспешил отвести свой взгляд. Кашеваров с усилием проглотил слюну и сказал:
— А вы, однако, фантазер! Вы что же, на сосне сидели? Подсматривали и подслушивали? А ну, как не было ее вовсе, встречи-то этой? — И не справился с собой, вперился в Зубцова с неприкрытой тревогой.
— Была, — убежденно сказал Зубцов. — И даже не одна. И разговор там шел именно об этом.
— Доказательства?! — потребовал Кашеваров.
Зубцов слегка улыбнулся и ответил чуть загадочно:
— Доказательства на дне колодца.
— Простите, не понял.
— На дне колодца. Есть, знаете, на станции Лосиноостровской скромная на вид дачка. Пестренький домик в три оконца, веранда, сигнализация от воров. Словом, все как быть должно. На огороде — колодец. Над срубом — деревянное распятие из Бессарабии. Хозяина не было дома, но мои коллеги с Петровки, само собой, с разрешения прокурора и в присутствии понятых, заглянули в колодец. И на дне среди прочего, — Зубцов слегка выделил два этих слова, — обнаружили в прорезиненном мешке фунтовые золотые слитки с бодылинской печатью. Один такой же слиток изъят у Рашида Хафизова, а получил он его от Степана Кондратьевича Кашеварова. Еще один такой слиток изъят три недели назад у сообщника Хафизова некоего Сысоева. В трибунале Яков Филин показал, что по приказу замаскированного белогвардейца Валдиса выманил у Бодылина пуд золота. Это золото у Филина якобы украли, за что Валдис стал преследовать своего подручного, пока тот в бою под Таежинском не убил Валдиса. Но, как теперь ясно, Филин и перед смертью бессовестно лгал. Бодылинское золото преспокойно лежало в тайнике, о котором знал лишь его сын и наследник.
Спина Кашеварова прогнулась, словно бы он взвалил на себя тяжкий груз. Не то заслоняясь от солнечного света, не то от слов Зубцова, он прикрыл ладонью глаза. Отвел руку, и взгляд уперся в расчерченное квадратами решетки, точно шрамами изрытое, небо. Где-то далеко гудели на ветру сосны, всплескивала река, но, заглушая звуки, долетавшие оттуда, из расчерченного квадратами мира, комнату заполнял голос Зубцова:
— Так началось ваше падение, ваш путь к такому вот финишу. — Зубцов повел головой в сторону зарешеченного окна. — Вовсе не страх перед кулацкой расправой погнал вас в тридцатом году из Октябрьского в Ленинград. Вы устремились туда, чтобы пожить на широкую ногу, и в погоню за Аксеновым, за бодылинскими сокровищами. Для всех вы были сыном героя революции, начинающим журналистом, но это не мешало вам вступать в связи с уголовниками. Налеты, о которых вспоминала Агния Климентьевна, — дело ваших рук.
— Прямолинейная логика, — проворчал Кашеваров как-то нехотя. И снова взгляд его пристыл к решетке.
— Сорок с лишним лет, — продолжал Зубцов, — всю свою сознательную жизнь вы посвятили золоту. Вы жили ради него одного. Все инстинкты, все стремления подавила в вас алчность. Золото! Золото! Еще и еще… Ради него вы лгали, двурушничали, скупали, воровали. Посылали на гибель сообщников и медленно гибли сами…
Кашеваров протестующе вскинул руку, но сказал вяло:
— Я просил бы без нравоучении, тем более без сочувствий. Чего уж теперь… Да и не так все мрачно, как видится вам. Вы усматриваете в моих поступках лишь алчность, к тому же сгущаете многое: крал, например, и прочее. Ей-же-ей, не крал. Да, хранил завещанное родным отцом, да, прикупал кое-что, да, мечтал о бодылинском кладе, стремился овладеть им. Но, право же, не такой уж я злодей.
Зубцов не отвечал. Он вспомнил себя новоиспеченным лейтенантом на Петровке. Был промозглый ноябрьский вечер, через ветровое стекло машины Анатолий смутно различал в пелене дождя у входа в ресторан «Балчуг» высокого, подчеркнуто солидного человека. Вот он открыл тяжелую дверь и исчез в вестибюле. Зубцов знал: сейчас в ресторане высокий встретится со своим сообщником. Этой встречи Зубцов и товарищи по оперативной группе ожидали вторую неделю.
Зубцов в машине нетерпеливо посматривал на часы: вот сейчас последует условный сигнал. Время шло. Входили в ресторан и выходили из него люди. Потом мокрую улицу перебежал Костя Степанов, тоже молодой лейтенант. Юркнул в машину, виновато сказал:
— В общем, Толя, рапорт надо писать начальству. Ушел Матвейчик. Разделся в гардеробе, вошел в отдельный кабинет, задернул занавеску — и как сквозь землю.
Анатолий посмотрел на Кашеварова, вздохнул, достал из портфеля картонную папку и спросил:
— Фамилию Матвейчик вы запамятовали, конечно?
Кашеваров, прищурясь, взглянул на Зубцова:
— Разве упомнишь всех встречных-поперечных?
— Этого поперечного вы должны помнить! — Зубцов пододвинул Кашеварову фотографию.
— Впервые вижу, — сказал Кашеваров и опять с трудом проглотил слюну.
— А эта фотография вам знакома?
— Естественно. Это мой снимок.
— Эксперты утверждают, что на снимках один и тот же человек в разном возрасте, что бесследно исчезнувший пятнадцать лет назад Осип Матвейчик и Степан Кондратьевич Кашеваров — одно и то же лицо.
Кашеваров обшарил взглядом снимки, перечитал заключение экспертов, развел руками и возразил упрямо:
— Внешнее сходство между людьми — не такая уж редкость. Для суда сходства между мной и этим… как бишь его… Матвейчиком, увы, маловато.
— А если к этому добавятся еще и туманы?
— Это в каком же смысле?
— В нумизматическом. В 1943 году из музея одного прифронтового города похитили уникальную коллекцию старинных золотых монет, в том числе и древнеперсидских туманов. Спустя больше десятка лет несколько монеток промелькнули у спекулянтов. Кто-то пустил исторические ценности в розничную продажу. Спекулянты и навели на Матвейчика, который дал им монеты на комиссию. Но тот бесследно ушел от нас в ресторане «Балчуг». И вот со дна того же колодца на даче мы извлекли резиновый мешок, а в нем остатки музейной коллекции.
Кашеваров быстро, словно бы от удара, сомкнул веки, сказал с горькой усмешкой:
— Глубокий, однако, колодец, прямо-таки бездонный, — он прикинул что-то в уме и продолжал покладисто: — Что же, видно, и впрямь вы правы: вселил в меня папаша преклонение перед золотым тельцом. Каюсь, не устоял, слаб, должно быть, оказался душой. Скупал. Страсть коллекционера. Я полагаю, суд поймет мои чувства.
— Нет, суд вас не поймет. Вернее, не поверит в благородную страсть коллекционера. Коллекционеры не грабят музеи. А тот музей в прифронтовой полосе вы взяли собственноручно. Кстати, по какому праву выдаете вы себя за фронтовика? В прифронтовой полосе, в интендантствах вы служили, но на передовой — ни одного дня. И не надо благородного негодования. Вот посмотрите… — Зубцов раскрыл перед Кашеваровым папку. — Это отпечатки ваших пальцев на стаканах из-под кофе. Мы с вами выпили его порядочно. Это отпечатки на древних монетах в колодце, а это отпечатки, оставленные грабителем на стекле шкафа, где хранились монеты. Криминалисты утверждают, что все отпечатки принадлежат Степану Кондратьевичу Кашеварову.
Брови Кашеварова всползли вверх, но голос прозвучал почти спокойно:
— С наукой, само собой, не поспоришь. Может, и наследил где. Запамятовал уже. Ведь давность…
— Видно, плохо Кодекс читали. — Зубцов усмехнулся. — Не распространяется давность на тех, кто скрылся от наказания или совершил новое преступление. А вы и скрылись, и совершили не одно.
Кашеваров сидел облокотись на стол. Подернутые дымкой, смутно проступали сизые таежные взгорья. «Горит, что ли, где-то. Таежный пал — самое страшное… — Кашеваров поймал себя на этой привычной с детства тревоге и усмехнулся беззвучно. А какое, собственно, ему теперь дело до лесных пожаров? Если даже вся тайга станет сплошным пепелищем, в судьбе Степана Кашеварова, точнее, Степана Филина, ровным счетом ничего не изменится. И до конца дней смотреть ему на тайгу, на пашни, на быстрые и на сонные реки, на городской асфальт и на траву деревенских околиц только через решетку.
Наказание! А было ли преступление? Нет, не по закону. Тут, в конце концов, кто кого пересилит: закон тебя или ты сумеешь ускользнуть. И в этом — высшая радость. Годы и годы противоборствовал закону, годы и годы заставлял себя верить, что ни в чем не преступал перед людьми.
И верил. А вот в решающий момент рука дрогнула. Надо было самому открыться Карасеву, всучить ему цепочку, пусть бы выложил ее перед старухой. Так нет же, тянул, выжидал и дождался: опередил Зубцов дня на два. Два дня — только и всего! Тянул. В милицию явился, думал обелить себя. Карасева подставить, а самому… Эх, судьба-индейка…»
Кашеваров выпрямился, провел руками по лицу. Снова зашуршала под пальцами запущенная щетина. Он поморщился и спросил зло:
— А ради чего я должен был поступать иначе?
— Вы человек далеко не примитивный. Отлично знаете меру добра и зла.
— Добро и зло, справедливость! Иметь в десятки, а может быть, и в сотни раз больше, чем имеют разные законопослушные граждане. Иметь потому, что я не фетишизирую закон. Потому что я предприимчив, находчив, смел. Разве это не справедливо? В большинстве цивилизованных стран, в отличие от нашей, коммерция — отнюдь не преступление. Самосознание, что я владею ценностями, недоступными другим, доставляло мне высочайшее, почти сладострастное наслаждение. Пусть лишь один я знал истинную свою цену, эта цена доставляла мне радость. А совесть… Ведь ни я, ни мои сподвижники никого не убили, не ограбили. Мы только занимались коммерцией в соответствии с законами коммерции. Так что совесть моя вполне спокойна.
— Даже когда ломали жизни таким, как Глеб Карасев, — Зубцов не сдерживал возмущения. — Ведь Карасев не один на вашем счету.
— Чем же это я сломал Карасева? Самородочки-то прикарманивал он вполне самостоятельно.
— По настоянию Шилова и Хафизова, то есть практически опять же для вас. Шилов направил к нам анонимку об Аксенове в расчете на то, что мы очень скоро вскроем истинное лицо Карасева, займемся им, а вы тем временем выудите у Агнии Климентьевны ценности и скроетесь незамеченным. А Карасев с цепочкой, которой снабдил его Шилов, останется козлом отпущения. Вы же скроетесь через Макарьевский остров. Напрасно вы надеялись, что нам неизвестна ваша договоренность со здешним рыбаком Семеновым вместе попытать рыбацкого счастья. Разве это не коварство, не игра чужой судьбой. А вы говорите: законы коммерции. Преступные законы преступной коммерции! А как старались вы набросить тень на Потапова, который преклоняется перед вами как перед литератором. Неужели вы не чувствуете, что в своем отношении к людям, в бездумной готовности ломать их судьбы вы, такой респектабельный внешне человек, не отличаетесь от бандита Якова Филина.
Кашеваров закрыл руками лицо, сказал в ладони:
— Анатолий Владимирович, нельзя ли, чтобы дальше я значился так, как был в свое время записан в церковных книгах — Степаном Филиным? И еще… Дайте мне, пожалуйста, чистой бумаги и верните мою ручку. Я опишу вам свою золотую одиссею.
1972–1975