Моей маме, Валентине Ивановне, посвящается...
Медленно вторгаясь в жизнь ангарского народа, золотодобытчики безвозвратно крушили сложившийся вековой размеренный уклад его жизни. Традиции людей, привыкших тяжелым трудом добывать свой хлеб, ломались под напором лавины разномастного люда, внезапно нагрянувшего и сыпавшего из грязных ладоней самородное золото. Обесценивая труд таежных охотников, охотники за удачей развращали народ, но это были, как в народе говорят, еще только цветочки. Слух о золотоносных местах быстро докатился до Петербурга; горных дел промышленники, влиятельные особы при дворе его императорского величества, купцы и прочие состоятельные люди всех сословий щедро вложили средства в разведку месторождений. И загудела ангарская тайга. Мелкие ватаги бродяг-старателей затерялись в потоке соревнующихся между собой хорошо организованных разведочных партий, сплошным потоком хлынувших в эти места. Получив в Горном приказе разрешение на изыскания золота, они, открыв в близлежащих деревнях и селах свои конторы, по весне нанимали сотни работников, приезжавших со всей России, и, снабдив всем необходимым, отправляли в тайгу. Запестрела таежная глухомань починными столбами и явочными ямами, пробив два-три шурфа и взяв пробы, партии уходили дальше, закрепив для своих хозяев навсегда золотоносные места. Следом шли приглашаемые для отводов участков чиновники и отводчики Горного приказа, а уж затем разворачивалась приисковая добыча золота. Село Рыбное и деревня Мотыгина стали воротами в золотую северную тайгу. Сюда шли обозы с провиантом и инструментом, здесь формировались и набирались наемные рабочие для приисков. Громко зазвучали имена первых золотопромышленников, открывших богатые месторождения, — Машарова, прозванного «таежным Наполеоном», братьев Котовых, Орозова, Мыта-рева, Воробьева. Открылись и заработали, давая невероятно богатую добычу, первые прииски. Пуд, два пуда, три пуда золотого песка снимали в день, оглашая свою удачу стрельбой из пушек приисковые смотрители и управляющие. Приисковые рабочие, выполнив урочную работу, подав на золотомоющую машину сто — сто двадцать тачек к двум-трем часам пополудни, имели право на неурочную старательскую добычу и продолжали мыть лотками уже лично для себя. По Приангарью покатилась своей беспощадной волной золотая лихорадка.
В начале девятнадцатого века в приангарской тайге нашли золото.
Речки и ручьи, затерянные в бескрайней, дикой тайге, дотоле неизвестные и безымянные, оказались золотоносными. Золотой песок да самородки с Удерей-реки потекли в государеву казну. Долгий был этот путь, сложный да опасный.
Тихий закат разливался над рекой. Багрянец всеми оттенками пронизывал высокие кучевые облака, уходящие за горизонт. В небе царила причудливая, неспешно меняющая вид картина. Лучи солнца, пробиваясь на излете, высвечивали в вышине легкую пелену, отчего небосвод казался бархатным золотым куполом.
Мальчишка лет десяти, обняв руками голые коленки, сидел у небольшого костра на крутом яру широко раскинувшейся реки. Его выгоревшие на солнце, волной упавшие на лоб волосы пошевеливал теплый ветерок. Он завороженно смотрел на этот огромный и непонятный ему небесный мир. Мир, в котором все было так красиво и загадочно. В его воображении облака то преображались в замки и дворцы, парящие над густой синевой таежных сопок, то казались сверкающими всеми красками заката, зовущими в неизведанные дали невесомыми и призрачными кораблями. Он сажал их себе на ладошку и следил, как они уползали с нее медленно и осторожно.
На углях костра, нанизанные на тонкие ветки, пеклись, покрываясь розовой корочкой, небольшие рыбешки. Снизу, с реки, слышались озорные ребячьи крики и плеск воды.
— Федька! Пошли с нами морды проверять!
Мальчишка встал, подошел к краю обрыва.
— Идите без меня! — крикнул он ватаге ребят.
Когда солнце, залив малиновым соком небосвод, почти зашло, мальчишка спустился к воде. Вытащил из-под камня снасть и бережно, кольцами, уложил лесу, плетенную из конского волоса. Достав из берестяной бадейки крупного выползка, осторожно, не прокалывая червя лишний раз, наживил на большой железный крючок. Плюнув на наживу, раскачал рукой грузило и ловко бросил снасть в воду. Леса упала точно и без натяга, мальчишка подтянул ее и, присев на корточки, замер. Течение заставляло жилку слегка вибрировать, иногда она ослабевала, и мальчишка осторожно, чтобы не сорвать грузило со дна, подтягивал ее на себя. Густая темнота накрывала землю, тайгу, реку. Тихо. Только всплески играющей рыбы. Звезды, прорываясь сквозь облака, бликами играли на темной массе движущейся воды. Он терпеливо ждал. Резкий удар — и леса ослабла. Мальчишка вскочил и, быстро перебирая руками, стал выбирать слабину. Вот он почувствовал: что-то живое и сильное бьется в глубине, заставляя его то шагнуть в воду, то, отпуская, пятиться на берег. Несколько минут борьбы — и уставшая сопротивляться рыбина пошла без рывков. Мальчишка с колотящимся от восторга сердцем выбирал и выбирал лесу, пока к его ногам из воды не вылетел поддернутый последним рывком крупный налим. Оттянув его подальше от уреза воды, мальчишка в темноте нащупал ногой скользкое извивающееся тело, прижал и несколько раз ударил камнем. Налим затих. Подхватив под жабры, мальчишка с трудом поднял рыбину и, взвалив ее на спину, потащил вверх, по еле ощутимой босыми ногами тропке, к костру. Наскоро перекусив жареными рыбешками, мальчишка смотал снасть. Вспоров, выпотрошил налима, уложил в заплечный мешок и смело зашагал по знакомой тропинке домой.
Деревня встречала его мерцающими огоньками в слюдяных окошках изб, лаем собак, пьяными криками от заезжего двора. Все как вчера, деревня теперь засыпала поздно. Проезжий путь, проложенный через нее, постепенно менял сложившийся веками размеренный деревенский уклад. А изменилось все. Несколько лет назад где-то там, на реке Удерей, старательский люд нашел золотые пески. С ранней весны, еще по снегу, спеша Ангару по льду перейти, тянулись теперь ватаги через деревню на север. По двое, по пятеро, а то и дюжиной шли, редко на лошадях, телегами и повозками, а больше пешком, шли и шли со всей России. Кто, — по слухам от бывалых людей, в надежде разбогатеть в одночасье, шли к Удерей-реке. Кто — сам по себе, воли да удачи искать в этих необжитых таежных краях. С той весны и стали в деревне замки на двери вешать — лишняя трата, да с ключами забота. С другой стороны, веселее стало. Деревенский богатей Иван Авдеевич Никифоров подсуетился, съездил в Енисейск, бумаги справил да кабак открыл рядом с заезжим двором. Вот в тот кабак Федор и носил свежую рыбу, за нее прыщавый Епифан, что за стойкой стоял, булку хлеба давал, а то и деньгами платил. Немного, да все в доме прибавка. После того как сгинул в тайге отец Федора, трудно стало жить. Бабушка обезножела уж как год. Мать да две сестренки младшие при одних-то его мужицких руках… Небольшое хозяйство кормило, корова, лошадь, козы, куры — вся эта животина пропитания на долгую зиму требовала, потому Федору не до ребячьих забав было. Днем управлялся с хозяйством, помогал матери, вечером бегал на Ангару, ловил налимов на отцовскую снасть.
Федор подошел к заезжей избе. В потемках углядел нескольких привязанных у коновязи лошадей и крытую, на больших тонких колесах, фуру. Такой необычной телеги Федор еще не видал — прямо шатер на колесах. Это хорошо, подумал он, значит, Епифан кривить рожей не будет, возьмет рыбу и заплатит. Гостей заезжих кормить будет свежей ухой.
Федор смело шагнул в широко распахнутые двери кабака, в гул пьяных голосов.
— Это что за отрок? — услышал он чей-то грубый голос.
Осмотревшись в полутемном зале, сквозь висящий табачный дым, смешанный с винным духом, Федор увидел сидевшую за большим, покрытым скатертью столом компанию. В центре, в малиновой шелковой косоворотке, сидел и смотрел на него широкоплечий скуластый мужик с могучей гривой: из кольца в кольцо черные волосы и борода. Его озорные с хитринкой глаза никак не вязались с хриплым грубым голосом.
— Кто таков, сказывай? — повторил он свой вопрос, и все сидящие за столом, обернувшись, пытливо посмотрели на оробевшего Федора.
— Федор, Васильев сын, Кулаков, — назвался мальчишка.
— А не рано ль тебе, Федор Кулаков, по ночам в кабаки заходить?
— Я не для блуда пьяного сюда пришел, я рыбу принес свежую с реки, — ответил Федор.
— Так, значит, мы здесь блудом занимаемся, ха, ха, ха! — громко захохотал бородач. — А он по делу зашел, во как! А ну, показывай рыбу. Мы ее купим, если не брешешь!
— Брешут собаки, а я всегда правду говорю. — С этими словами Федор снял с плеч мешок и, ловко развязав его, вывалил на свободный стол налима.
— Ого, вот это зверюга! — воскликнул сидевший ближе к столу мужик.
— Знатная рыбина! — прогудел прокуренным басом еще кто-то из сидевших за столом.
В это время из каморки вышел Епифан и, увидев на столе налима, гнусаво закричал:
— Ты чё, Федька, рыбу вывалил на стол, тащи ее сюды, возьму, так и быть!
— Не, дядя, погодь. Эту рыбину я сам покупаю, ты ее после своим кухаркам отнеси, пусть готовят, — твердо сказал бородатый, пытливо разглядывая Федора. — Никак сам поймал?
— Сам, — ответил Федор.
— Во брешет пацан, а! — крикнул кто-то из мужиков.
Федор насупился, готовый ответить, но не успел.
Епифан, стоя у стойки, вдруг вступился за него:
— Сам он ловит, безотцовщина, точно говорю, батька его уж второй год как в тайге пропал.
Тишина, наступившая в кабаке, вдруг разорвалась грубым, но веселым голосом бородача:
— Ну, раз такое дело, Степан, ну-ко, достань кошель!
Здоровенный детина вытащил из-за пазухи увесистый кожаный кошель и поставил его перед бородачом. Тот, развязав шелковую веревку, запустил в него свою пятерню и, вытащив, положил на белую скатерть стола окатыш желтого цвета, чуть меньше голубиного яйца.
— Что артель скажет, не дорого платим мальцу за рыбу? — подмигнув Федору, спросил бородач у своих товарищей.
— За правду, за смелость, за удачу — достойно! — громко и весело, под одобрительный шум артельщиков, сказал за всех Степан. — Плати, Семен! Эй, чё встал, как пень, забирай рыбу на кухню, жареную хочу!
Епифан, не сводя глаз с золотого самородка, суматошно укладывал скользкую рыбу в фартук.
— Ой, подфартило тебе, Федька, ой подфартило, надо ж так, а… — шептали его губы.
— Держи, малец, мамке отдай! — протянув ему окатыш, сказал бородач.
— Что это? — спросил Федор, взяв его в ладонь.
— Это золото, парень, самородное, с Удерей-реки! Смотри не утеряй, за этот самородок хорошего коня купить можно!
Федор низко поклонился артельщикам и протянул самородок назад:
— Нельзя так, я вам налима, а вы мне коня.
— Не сумлевайся, сынок, бери, сделка честная, старательская, — зажал мальчишечью ладонь с самородком старый артельщик. — Раз артель решила, значит, твой налим того стоит! Верно говорю, мужики?
— Верно, верно! — раздались голоса.
— Все, иди, сынок, домой, до матки, обрадуй ее добычей, а мы тут, как ты говоришь, пьяным блудом займемся, — с хохотом закончил артельщик.
Федор пулей вылетел на улицу и побежал домой. Дома мать уже уложила девчонок и, сидя у лучины, пряла.
— Мама, смотри, чем со мной артельщики за налима расплатились, — раскрыв ладонь, показал Федор матери самородок.
— Что это, сынок? — на секунду оторвавшись от пряжи, спросила мать.
— Мам, это золото самородное, за него коня купить можно!
— Пошутили, наверное, над тобой мужики.
— Нет, мама, смотри. — И Федор положил перед ней окатыш.
Мать взяла самородок в руку, взвесив на ладошке, посмотрела на неровную, матово блестевшую поверхность.
— Может, правда золото, положи, сынок, за божницу, утром у соседа спросим, он на артельных работал, точно скажет, что это.
Федор стоял перед мамой, ожидая какой-нибудь похвалы, и мать, глянув на него, прижала к себе костлявое, но крепкое тело сына.
— Добытчик ты мой. — Она ласково поцеловала его в щеку и отпустила. — Там в горшке каша, поешь и спать.
Долго Федор ворочался на полатях и не мог уснуть: «И где это загадочная Удерей-река? — Поглядев на сопевших рядом сестер, решил: — Вот девчонки подрастут, уйду с такой же ватагой золото искать…»
Прошло десять лет. Много чего изменилось в деревне. Уж не деревня это — село с тремя постоялыми дворами; пять кабаков денно и нощно гудели от гостей приезжих да пролетных. Иван Никифоров собственную пивоварню на Енисейском тракте поставил. Пиво знатное, на чистой ключевой воде да хмелю таежном, аж в Енисейск возить стал. Еще больше разбогател. Хоромы под железной крышей справил, одних лошадей две сотни по тракту гостей да грузы таскали. Подросли и окрепли сестры Федора. Да и сам он возмужал не по годам. Высокий и сильный, косая сажень в плечах, красавец — копна светлых, слегка волнистых волос и загорелое волевое лицо с голубыми глазами под черными, как углем рисованными, бровями. В общем, девки со всей округи заглядывались на Федора, на вечеринках и игрищах не раз бивали его ремнем, вызывая на прогулку наедине, да все неудачно. Не бросал Федор ремень в круг, соглашаясь на предложение, а отдавал ремень дружку своему, и тот продолжал нехитрую забаву. Лупил ремнем девицу по мягкому месту и, бросив ремень, по законам игры уводил ее из круга по темным деревенским улочкам прогуляться. Была и у Федора зазноба, да не ходила она на деревенские игрища — отец не пускал. А не пускал специально, чтобы не виделись они, и тому, по его мнению, причина была. Когда дела Никифорова пошли в гору, стали ему потребны работники. Он давно приглядывался к ладному парню, что у вдовой Анастасии Кулаковой подрастал. В прошлом году и подошел к нему, позвал служкой в кабак работать, посулил в приказчики вывести, если справно служить будет. Отказался Федор, дерзко отказался, обидел богатея: «Я казацких кровей, в служки к вам никогда не пойду, сам себе хозяин».
Запомнил эти слова Никифоров, обиду затаил на парня, озлобился, когда узнал, что его дочь младшая с этим Федором дружит, встречается и гуляет с ним вечерами. Федор действительно еще сызмальства заприметил смешливую и сообразительную девчонку с красивым именем Анюта. Вместе, еще подростками, они с компанией деревенских ребятишек бегали на речку купаться, по грибы-ягоды в тайгу ходили. Года на два младше Федора она, какое-то время была выше его ростом и, шутя, задирала его. Он не злился, почему-то этой девчонке прощал любые шутки. Только ей он доверял свои мальчишечьи секреты. Показывал потаенные уголки, где ловилась рыба, где как на подбор стояли в тихом бору белые грибы, где сплошным ковром наливалась спелостью брусника. Она свято хранила его тайны, это нравилось Федору. Позже, когда он пошел в рост, она с удивлением наблюдала, как из угловатого мальчишки он превращался в крепкого высокого парня. Резкий и всегда умеющий дать любому отпор, Федор все так же оставался беззащитен перед этой девчонкой. Анюте это нравилось. Шло время, их дружбу заметили на деревне, стали злословить, женихом да невестой дразнить. Не раз Федору приходилось кулаки в ход пускать, чтобы кое-кто языку ходу не давал, да это только подогревало сплетни. Отчасти из-за этого, да и потому, что подросли, не так часто уже девчонки принимали участие в мальчишеских затеях, только реже они стали встречаться, и слухи как-то сами по себе улеглись. Шли годы. Отец увозил Анюту, и два года она жила у его родни в Енисейске, училась в гимназии. Вернулась, и подруги плотным кольцом закружили ее в своих девичьих делах. Казалось, забыла она о Федоре, как забывают взрослые любимую детскую игрушку. Они взрослели и однажды, случайно столкнувшись на улице, вдруг как будто впервые увидели друг друга. Им не нужно было ничего говорить, они просто встретились взглядами, и каждый из них все понял.
Густо цвела черемуха той весной, дурманила и кружила голову, а может, им это только казалось, а голову кружило то счастье, которое пьянило их, когда они были вместе. Когда вечерами тайком встречались и до утра гуляли. Взявшись за руки, уходили к реке, там, под скалой Колокольчик, жгли костер и мечтали, сидя у огня. Не раз уже Федор обнимал и целовал Анюту, и она таяла в его сильных руках. Не раз уже Федор, в неистовстве своем, прижимал к себе ее тело, и его руки мягко и нежно убирала Анюта с запретных мест. «Федор, любимый, негоже так», — целуя его, шептала она. Он подчинялся. Она целовала его и гладила пальцами бешено пульсирующую жилу на его виске, успокаивая и лаская. Проводив ее, он еле живой возвращался домой, томимый желанием и бунтующей плотью мужчины.
«По осени сватов зашлю», — как-то решил Федор, засыпая под утро. Утром объявил свое решение матери. Мать подошла и, прижавшись к широкой груди сына, долго молчала. Затем, отстранившись, внимательно поглядела в его глаза.
— Правда люба тебе эта девушка?
— Правда, мама, не могу без нее дня прожить, — признался Федор.
— А ты ей люб? Пойдет за тебя?
— Так люб, сколько уж вместе, пойдет, конечно.
— А ты спроси ее.
— А это надо, мам? Так все ясно, я же чувствую.
— А что ж вы прячетесь от людей, вечерами да ночами, что ж днем вместе не гуляете?
— Так боится она, отец наказал со мной не гулять.
— А как же свататься пойдешь, коль отец ее против? Откажет, не благословит, что тогда?
— Я уж решил: уйдем, тайно венчаемся в Пашенной часовне. Что он нам сделает? Мне приданого ее не надо, мне она нужна.
— Ой, сынок, знаю, не послушаешь ты меня, только голову ты совсем потерял со своей Анюткой. Кто ты и кто ее отец? Подумай. На него пол волости работает. Батюшка откажет в венчании тайном. Не пойдет он против Никифорова.
— Откажет? — Федор задумался. — Дальше уйдем, в Стреловское село иль в Казачинское.
— Ой, сынок, не даст он вам уйти, кругом его люди, схватят и забьют тебя, ой, горе-то какое! — заплакала мать.
— Мама, что ты, что ты, не плачь! Может, отдаст он мне Анюту, она ж любит меня, попросит отца сменить гнев неразумный. Нетто он дочери счастья не желает?
— Молод ты еще, большой, красивый вырос, да разум у тебя еще детский, чистый. Ну да ладно, до осени еще далеко, милуйтесь пока, жизнь покажет.
Лето в тот год жаркое задалось, в самый разгар покосный тайга загорелась. Огонь пошел от молнии, разбившей вековой листвяк, полыхнул и двинулся огненной лавиной, накрывая сопки и увалы. Легкий ветер помогал верховому огню преодолевать небольшие ручьи и речки, быстро распространяться, охватывая и пожирая все на своем пути. Тяжелый дым, расстилаясь над Ангарой, плотной завесой закрыл взошедшее солнце. Набатный звон церковного колокола собирал народ. Смешиваясь с утренним туманом, дым вязкой массой висел над землей; першило в горле, заставляя людей кашлять, жгло глаза. Настоятель церкви Святого Спаса отец Кирилл был в отъезде, молодой дьякон Василий с иконой в руках встречал народ. Когда площадь перед церковью была полна, Василий поднял над головой икону святого Спаса, и все, повалившись на колени, стали молиться. Высокий елейный голос дьякона величественно провозглашал святые слова, и толпа вторила ему. Далеко по реке слышна была эта молитва, с высоты Рыбинского утеса, на котором стояла церковь, растекалась она над водной гладью. Колокольный звон затих. Закончив молитву, священник уступил место старосте села Ивану Ивановичу Коренному.
— Земляки! Беда пришла, сами видите. Огонь остановить надо! Если речку Черную пройдет, сгорит село, не удержим. Верховой огонь по макушкам хлещет, под ним пекло, дышать нечем. Все, кто может в руках топоры да пилы держать, срочно на баркасы грузитесь — и на Черную. Рубить и валить лес по нашей стороне, руководить работами будет Иван Авдеич Никифоров.
Никифоров, стоявший за спиной головы, выдвинулся вперед и зычно крикнул:
— Пятьдесят человек с пилами и топорами — на мои баркасы, через час сам поведу, еще сотня мужиков с ведрами, баграми, топорами — на баржи купеческие, что под разгрузкой на винные погреба стоят, через три часа Митрофан Безруких поведет. Бабы, готовьте мужикам харчи на три-четыре дня с собой. Не управимся, прокорм сам подвезу. Иван Косых, с парнями с Закатиловки улицы лошадей три десятка берегом к Черной гоните. Чтоб к вечеру были на месте! Пока все, помоги нам Бог! — закончил Никифоров и пошел, увлекая за собой толпу, к пролетке.
Федор, как и все, внимательно слушавший Никифорова, понял, ему вместе с Косых лошадей надо гнать. Не теряя времени, бегом кинулся домой, собрался и через полчаса, готовый к действиям, был у его избы. Там уже толпой стояли полтора десятка парней, ожидая своего начальника. Скоро вышел Иван Косых, тридцатилетний кряжистый мужик. Коротко стриженная борода не закрывала мощную шею. Тонкий кожаный ремешок наискось опоясывал его крупную голову, прикрывая левую глазницу. Никто не знал, где он потерял глаз, но оставшимся он грозно глянул на собравшихся. Было в этом взгляде что-то такое пронизывающее и пугающее, что заставляло людей подчиниться, отвести свои глаза, как будто он мог вызнать их мысли сокровенные. Начальственно прошелся, вглядываясь в лица парней. Уже много лет он был при хозяйских лошадях. Хозяйство вел справно, за что у Никифорова и среди люда в почете был.
— Так, парни, пошли отбирать лошадей. Вот узды, на одной верхом, одну в поводу, сполняйте скоро, управиться к вечеру надоть.
Тайга горела люто, не щадя ни зверя, ни птицы. Ровным гулом, слышимым издали, дышал огромный пожар. Плотным дымом окутав сопки, сполохами взлетая ввысь, огонь с ревом и треском мгновенно превращал вековые сосны в горящие факелы. Ветер, срывая пламя, перекидывал его с одной вершины на другую, и оно, обуглив хвою кроны, живыми струями спускалось по стволам вниз. Там, внизу, было пекло. Усыхая, скручивались травы. Гибло все живое. Мелкий кустарник, высыхая, горел, как порох, превращаясь в огненную лавину. Небольшие ручьи, что были на пути пожара, из-за жаркого и сухого лета пересохли. Только речка Черная, с ее болотистыми берегами, заросшими густым ельником, могла стать препятствием для разбушевавшейся стихии. Туда к вечеру и подтянулись Косых и его команда. Работа уже шла вовсю, прибывшие раньше на баркасах мужики валили лес по берегу реки, вырубали молодняк и кустарники. Все это нужно было оттаскивать, чем и занялись приехавшие на лошадях люди. Пожар еще только спускался в пойму реки, но сильная задымленность и жара делали работу людей очень тяжелой. Задыхаясь, с красными от дыма, воспаленными глазами, мужики подпиливали метровые стволы елей и сосен, валили деревья, упираясь в них длинными толканами. С хрустом и стоном падали лесные великаны, обливаясь свежей смолой, плакали деревья. Не обращая внимания на людей, через реку переходили лоси, выводками переплывали белки, ходом проскакивали соболя, никто не трогал спасавшуюся животину — не до нее было.
Никифоров, в одной косоворотке, ходил по берегу, где-то подсказывая мужикам, где-то взяв в руки топор, помогая. Его озабоченный вид и личное участие в тяжелой работе говорили сами за себя. Никто живота не щадил. Федор лошадьми таскал стволы, обработанные рубщиками, на берег Ангары и несколько раз встречался с Никифоровым. Под вечер на легкой плоскодонке к устью Черной приплыли Анюта и еще две девушки. Они привезли несколько корзин с продуктами. Девушки быстро принялись готовить ужин.
У костра, в излучине Ангары и Черной, разбили бивак и готовились ужинать все, кто приехал на работы. Здесь не так было дымно, ветерок с реки освежал разгоряченные тела. Многие купались и, смыв с себя пот и грязь, наскоро перекусив, вновь брались за топоры и уходили. На берегу было людно. Федор тоже, отцепив приволоченные бревна, поставил лошадей и, раздевшись, бросился в воду. Проплыв саженками метров пятьдесят, лег на спину, некоторое время лежал, отдавшись течению. Затем, развернувшись, быстро поплыл к берегу. Еще с воды он увидел Анюту, она полоскала отцову рубаху, низко склонившись над водой с прибрежного валуна. Их разделяло метров двадцать, Федор нырнул. Прозрачная вода не могла скрыть его приближающегося тела, но Анюта, занятая стиркой, думала о чем-то своем и ничего не замечала. Когда он в фонтане брызг вылетел перед ней из воды, Анюта испуганно вскрикнула. Довольный своей проделкой, Федор тут же получил мокрой рубахой, отчего, отшатнувшись, поскользнулся и упал в воду. Все это происходило у всех на глазах и вызвало общий смех. Кто-то крикнул:
— Что ж ты девку так пужаешь, рожать не будет!
— Так его, Анюта, пусть охлынет, ишь, выскочил вахлаком!
Федор не слышал этого крика, вынырнув, он, скользя на камнях, бесшабашно улыбаясь, выбирался из воды. Голый по пояс, в одних облепивших его тело подштанниках, он, по-мальчишески дурачась, прикривая ладонями то, что высвечивало через мокрую ткань, выходил прямо к ней. Он хотел просто извиниться за неудачную проделку, но получилось хуже. Анюта, пунцовая от возбуждения и вдруг нахлынувшего на нее стыда, подхватив белье, быстро, под смех и соленые шутки мужиков, убежала. Федор вылез на берег и под насмешки взрослых мужиков молча, не обращая на них внимания, одевался. Он не заметил подошедшего Никифорова. Получив от него крепкую затрещину, отлетев, упал.
— Еще раз к ней подойдешь, голову оторву! — тихо, но внятно сказал Никифоров и, повернувшись, спокойно ушел.
Федор поднялся и, потирая ушибленное плечо, смотрел ему в спину. Все, кто был рядом, молчали. Старый дядька Петро, по прозвищу Карась, подошел к Федору и, похлопав его по плечу, тихо сказал:
— Утрись, сам виноват, — и уже громче, чтоб все слышали: — А руки распускать никому на казака не дозволено, чё он такого сделал, чтоб его по морде, а?
Уже отошедший Никифоров, услышав, приостановился и глянул в сторону Федора. Их взгляды встретились. Тяжелый взгляд зрелого, опытного мужчины, знающего себе цену и имевшего власть над людьми, и непокорный, вызывающе открытый взгляд парня, только-только вступавшего в самостоятельную жизнь. На старика Никифоров не смотрел, тот, как-то засуетившись, вклинился средь сидевших мужиков и исчез. Федор выдержал взгляд. Никифоров ничего не сказал словом, но взгляд… этот цепкий, оценивающе пренебрежительный взгляд ничего хорошего Федору не сулил. Никифоров посмотрел на сидевших вокруг, делавших вид, что ничего не произошло, работников.
— Ну хватит, передохнули и за работу, мужики, время дорого!
Все молча с готовностью вставали и, прихватив инструмент, уходили. Пошел и Федор — не время было для разборок, да и не хотел он этого. Горько и обидно было на душе. Глупо, так глупо все получилось… Злясь на себя, он все же не мог простить Никифорову рукоприкладства. Негоже руки распускать. Понятное дело, виноват, но его ударили при всех, и он не мог ответить — кипела в его сердце обида. Не мог, потому что не ожидал и растерялся, не мог, потому что был виноват, не мог, потому что это был отец Анюты, — все это билось в голове Федора, пока он шел к лошадям. Потом он про все это забыл, потом была работа, и все эти мысли просто покинули его. Трое суток две сотни мужиков бились с тайгой, слишком широким фронтом шел пожар. Там, где он огненными языками успел проскочить водную преграду, люди, отступив, валили лес и рубили просеки, встречали его лопатами и водой, сбивая и гася беспощадное пламя. На четвертые сутки небо заволокло тучами, ветер стих и ударил сильнейший ливень. Даже после него пожар долго сопротивлялся, но был сломлен. Не обошлось без жертв. В спешке при лесоповале падавшим стволом размозжило голову парню с Ко-маровки улицы, Степке Потапову, одному из сыновей большой семьи рыбацкой, лучшему да и, пожалуй, единственному другу Федора. Бросив коней, грязный, весь в крови, Федор, задыхаясь в дыму, вытащил тело друга к Ангаре. Был уже вечер третьего дня, и уставшие до изнеможения мужики только горестно покачивали головой, проходя мимо. Было видно, что парень мертв и помочь ему уже нельзя. Федор, роняя слезы, непроизвольно катившиеся из глаз, сидел у бездыханного тела и не мог понять и поверить в случившееся. Он впервые видел смерть человека. Он видел, как хоронили умерших, но это было другое. Ему было жаль умершей бабушки, но он понимал, что она отправилась на небеса по воле Бога, отжив на свете положенный срок. Но Степка, такой же как он, вот так внезапно перестал быть, и ничто не могло заставить его дышать, биться его сердце. Это было неправильно, несправедливо и жестоко.
Тело друга забрали его братья. Они молча, по-мужски, скорбно опустив головы, уложили его на носилки из еловых веток и медленно и осторожно понесли по берегу к баркасам.
Речные волны ласково накатывали на песчаную косу, на которой остался Федор. Ничего не изменилось в окружавшем его мире. Весело и стремительно летали береговые стрижи, где-то плескала рыба, выхватывая прямо из воздуха мотыльков, ровным гулом шумела река, унося своими водами слезы и горе Федора.
Прошел месяц с тех пор, как остановили пожар. Сразу после похорон Степки Федор отправился на покосы на острова и, вернувшись домой, узнал, что Анюты в селе нет. Так и не успел он ее увидеть и обьяснить-ся за ту шалость на реке. Видя печаль в глазах сына, мать успокаивала его:
— Чего приуныл, Феденька, если девка любит, ей преград нету, приедет — встретитесь. Все на свои места станет. Делом-ка займись, воды потаскай, скотина не поена.
— А когда она вернется, не слыхала?
— Люди говорят, отец отправил ее с приказчиком в Енисейск, товары для лавки закупать да погостить у родичей, вернется…
— Это с каким приказчиком?
— Да новый, выписал его Никифоров, откель — не знаю, но, говорят, в торговле понимает — большую лавку рубят по его разумению на берегу. Вот для этой лавки и поехали за товаром.
Совсем плохо на душе стало у Федора после мамкиных рассказов. Посерел лицом парень, схватил ведра и ушел. Вечером, когда на дальнем конце села, там, где берег реки не был так крут, заиграла гармонь, зазывая молодежь на гулянье, Федор, надев белую косоворотку, подпоясавшись еще отцовским шитым кушаком и начистив до блеска новые сапоги, отправился туда. Чуть впереди, под руку, медленно шли его сестры Вера и Катерина. Длинные русые косы с вплетенными китайскими лентами спускались по их прямым спинам, тяжело покачиваясь в такт шагов. «Заневестились сестренки», — думалось Федору. Он невольно загляделся на их стройные фигуры. Походкой Катерина была чем-то похожа на Анюту. Защемило сердце. Федор, слегка загрустив, уже хотел повернуть назад, уйти одному на старое место свиданий, под скалу Колокольчик, но передумал и пошел на веселый шум голосов. Ярко горевший костер освещал большой круг, по которому ближе к огню стайками стояли девчата, чуть поодаль, дымя табаком, прохаживались парни. Гармонист, взяв перерыв, курил в окружении самых бойких девчат, наперебой болтавших о чем-то. Стоило Федору выйти к свету, они почему-то замолкли и, поглядывая на него, прыснули смехом. Федор, сделав вид, что ничего не заметил, направился к своим знакомцам с Нижней улицы.
— Привет, други! — приветствовал он их.
— Здорово, Федор! Когда вернулся? Как там, на островах? Как укосы? — обступив, засыпали его вопросами парни.
Все были рады его приходу, не виделись давно, жали руки, дружески хлопали по плечам, угощали табаком. Федор отвечал, весело шутил.
В это время медленная мелодия разлилась над рекой, и девчата, разбиваясь парами и сходясь, пошли замысловатым хороводом. Парни невольно замолчали, выглядывая своих подружек в этом цветном и нарядном шествии. Через какое-то время гармонь, на секунду примолкнув, взорвалась плясовой, и пошла-поехала разудало и широко народная пляска. Парни, выделывая замысловатые колена, как бы состязались с девчатами. Девушки по очереди выходили в круг, и их плавное движение сопровождалось быстрой дробью каблучков, и взлетами рук, и гордым взглядом, и озорными улыбками. Музыка то замирала, то взрывалась. То замирала, то взрывалась и энергия пляски в разгоряченных молодых сердцах. Длинные юбки, вздымаясь на секунду, оголяли стройные колени в белых кружевах тонких одежд, завораживая парней, бросавшихся вприсядку и не щадящих каблуков перед очередной молодицей.
Не устояв, с разбойным свистом ворвался в круг и Федор. Крутанувшись на месте, он прошел вприсядку перед плясавшей девицей и, вскинув руки, закружил вокруг нее в неистовом притопе. Девица ответила не меньшей ловкостью и сноровкой, и они, то сходясь, то расходясь в круге, долго отстаивали свое право на первенство в танце. Наконец, притворно сдавшись, Федор уступил, и она повела его, гордо и счастливо улыбаясь, за собой по кругу, кружась и пританцовывая. Федор всем видом своим показывал, что нет краше этой девушки на всем свете белом. Красив был танец, красивы были плясуны, и оттого всем было весело и задорно на сердце. Уставший гармонист опустил руки, и мелодия закончилась, но тут же звонкие девичьи голоса полились в песне, захватившей и понесшей их души своей нежностью и красотой. Парни, утираясь носовыми платками, вынимали кисеты с табаком и тихо делились впечатлениями. Гулянье только начиналось. Федор отошел к своим и закурил. Песня, грустная и протяжная, замерла. Вновь зазвучала гармонь, оживленно и неприкаянно, озорно и зовуще. Частушечный напев с короткими выходами сгустил толпу. Федор оставался в стороне и слушал веселые частушки. Взрывы смеха сопровождали их. Вдруг резануло его слух:
Федор долго сети ставил,
Осетра хотел поймать!
А Никифоров отправил
Дочку замуж выдавать!
Словно ледяной водой окатило и полоснуло по сердцу. Он сначала кинулся было в толпу, но, остановившись, развернулся и быстро исчез в темноте. За спиной взрывы хохота сопровождали очередную частушку. Наверное, никто и не обратил внимания на его уход, слишком много было веселья и шума, но он отчаянно побежал, чтобы, не дай бог, кто-нибудь не увидел его и не остановил. «Вот, значит, как! Значит, не просто отправил Анюту отец!» — билось в разгоряченном мозгу. Все в нем клокотало от обиды и ярости. Он бежал по берегу, спотыкаясь о камни, пока не выбился из сил. Спустившись к воде, снял рубаху и долго обливал разгоряченную голову и грудь водой. «Не может того быть, не может Анютка согласиться!» Но чем больше он себя убеждал, тем меньше верил в это. Обхватив колени, он сел на камень и долго смотрел на воды плавно текущей реки. Длинная лунная дорожка, переливаясь серебром, успокаивала.
Чья-то рука легла ему на плечо. Он, вздрогнув от неожиданности, отшатнулся.
— Федя. Это я, Ольга, не признал?
В лунном свете перед Федором стояла девушка, высокая и стройная, в длинном сарафане, мягко облегавшем ее юный, но уже женственный стан.
— Ты чего здесь? — спросил Федор.
— А ты чего? Все там, на гулянье, а ты один?
— А я не один, — спокойно ответил Федор, вглядываясь в ее глаза.
— А с кем же ты?
— А с тобой!
— Ишь ты, какой верткий! Это ты сейчас со мной, а чего с гулянья ушел?
— А ты чего ушла?
— А ты ушел, и я ушла!
— Эт почему?
— Потому, неинтересно стало!
— А со мной интересно?
Даже в лунном свете Федор увидел, как вспыхнуло девичье лицо, как взметнулись ее брови и она рванула в темноту. Но Федор успел ухватить девичью руку. Притянув ее к себе, Федор встал и почувствовал, как уже без насилия, сама прижалась Ольга к его груди. Еле слышно прошептали ее губы:
— С тобой интересно…
Только по утренней зорьке вернулся Федор домой. Горластые петухи уж третий раз орали в селе, когда он, забравшись на сеновал, упал в дурманящее пахучее сено. Мать, поутру управляясь со скотиной, не стала будить сладко спавшего сына. Прикрыв его разметавшееся в свежем сене тело медвежьей шкурой, она перекрестила спавшего, беззвучно ее губы прошептали одну ей известную молитву, берегущую сон родного сыночка. Вот и спал Федор крепко, без сновидений, а часа через два проснулся, отдохнувший и бодрый.
— Маманя, приготовь харчи в дорогу дня на три, пойду седни, зимовье тятино надо посмотреть да поправить, — сказал Федор, войдя в избу.
— Садись за стол, поешь. Когда пойдешь? — вынимая из печи чугунок с кашей, спросила мать.
— Мам, поем да и отправлюсь, чё время терять, по доброй погоде быстро доберусь. Где там Разбой, чё-то я его не заметил?
— У Петровых сучонка гуляет, наверняка твой Разбойник у их плетня трется.
— Ничё, шомполку только увидит, сразу все забудет, за мной пойдет.
— Вот-вот, все вы, мужики, такие. Что отец твой, что ты…
— Мам, это ты про чё?
— Ладно, ешь уже, это я так, о своем.
Федор ел с аппетитом, но на душе было нелегко. Вспоминал, как миловался с Ольгой до рассвета. Как целовал ее сладкие губы, мял и прижимал ее к себе. Дышал ароматом ее волос. Чувствовал, как дрожит ее тело от легких его прикосновений и ласк. Как долго они не могли расстаться… Как, прощаясь, она спросила:
— Придешь?
Он ответил:
— Нет, — и, увидев ее смятение, успокоил: — Не могу, в тайгу на несколько ден ухожу. Вернусь — дам знать.
— Хорошо, милый, — услышал он в ответ, и так ему стало легко и спокойно на душе, так ладно, как будто он обрел что-то новое и светлое.
Но все это было ночью, на реке. А сейчас, утром, он вдруг почувствовал свою вину перед Анютой. «Как я мог?! А как же она?» — билась в голове одна и та же мысль, не давая покоя. Чувство вины захлестывало Федора. Он буквально видел перед собой наполненные слезами и укором глаза Анюты. Отложив ложку и отодвинув уже не лезшую в горло кашу, Федор встал. Посмотрел на строгий взгляд Егория Победоносца с иконы, перекрестился трижды и отбил трижды поклон, прошептав про себя: «Прости, Господи, душу грешную!»
Пока мать в кутье собирала мешок, Федор вытащил из-за печи отцово ружье-шомполку. Аккуратно смазанное жиром, оно матово блестело, освобождаясь от мешковины, в которую было завернуто. Тут же, в жестяной цветастой банке из-под китайского чая, были и пороховница, и крупная картечь, и пули, литые еще его дедом, а может, прадедом. Федор, оглядев оружие, проверил ударник, кремень, прошелся шомполом по стволу. Вынув засапожный нож из кожаных ножен, несколько раз легко провел по лезвию тонким правилом. Убедившись в его остроте, сунул в голенище сапога и встал, принимая из рук матери заплечный мешок с едой.
— Федя, взял бы кого из парней с собой. Мужики сказывают, медведя много бродит, прям за околицей коровенку зайцевскую порвали.
— Поделом им, пожалели полушку пастуху платить. Теперь без коровы остались, слыхал — бабы голосили на подворье. Скупой вдвое платит.
— Господи, чё ты, Федь, чужой беде рад, что ли? Покайся немедля, перекрестись!
— Да не злобствую я, просто Васька Зайцев всей общине козни строит. Старосте нажаловался, что неправильно покос ему выделили, а сам в чужом наделе зарод поставил. Голованов на покос пришел, а сено скошено. К старосте, а там уже жалоба Васькина лежит. Будто Голованов на его покос залез. Крику было! Если б не мужики, Голованов точно бы морду ему расквасил, удержали. Прошлый год Голованов тот участок все лето чистил. Корчевал кустарник, все знают, а этот напа-скудничал, залез на готовое. Вся родова у них такая.
— Не суди, Федя, хотя отец тоже недолюбливал их. Ой, да бог с ними, оставь ты это. Я те про медведей, взял бы кого с собой.
— Мам, я ж с Разбоем, он медведя держать умеет. Рогатину возьму, да шомполка на всякий случай за плечом. Чё ты, мам, не впервой же в тайгу иду.
— Ладно, иди уже, с Богом, сынок, — проводила, крестя сына, мать.
На улице Федор призывно свистнул, и откуда ни возьмись выскочил его пес.
— Разбой, пошли! — строго приказал Федор.
Пес, увидев ружье на плече хозяина, радостно взвизгнул и опрометью бросился в сторону околицы. Верст десять до речки Карнаевки Федор шагал по дороге, хорошо проторенной старательским людом, затем свернул и углубился в тайгу одному ему ведомой тайной тропой, скрытой от посторонних глаз, проложенной еще его дедами. Густой, непролазный ельник был сырым и темным. Лучи солнца не могли пробиться к земле, застревая где-то там, в кронах. Рассеянный полумрак изредка прошивали лучики света в тех местах, где, раздвинув ели, стояли мощные листвяки. Мхи толстыми пластами скрывали под собой все, даже небольшие ручьи, журчащие меж камней. По щиколотку, а то и по колено проваливались ноги в это живое мягкое одеяло, которое, не прорываясь, тут же восстанавливало свою поверхность, стирая оставленные следы. Не зная тропы, идти по таким местам утомительно. Федор хорошо знал тропу и уверенно шагал, проскальзывая меж стволов и корчей, стараясь не обломить ни одной истки, не сорвать мох с камня. Его тропа, тропа его отца и деда, должна быть неведома никому.
Разбой, державшийся сзади, пока не вошли в тайгу, ринулся вперед. Он шел зигзагом чуть впереди Федора, тщательно исследуя каждую мелочь. Внюхиваясь и вслушиваясь в окружающий его дикий мир, всем своим видом он показывал хозяину, что готов к охоте, что все видит и все слышит. Иногда, остановившись, он шумно втягивал в свои ноздри воздух и оглядывался на Федора. «Там, там таится зверь, — красноречиво говорили его глаза. — Дай команду, хозяин, и я его найду!» Но хозяин не обращал внимания на призыв и говорил: «Вперед!» — срывая Разбоя с места, и он продолжал свою охотничью службу. Хозяин лучше знает, что он должен делать, — Разбой ему доверял и верил, преданно, добросовестно выполняя свою работу. Стая рябчиков внезапно взлетела чуть ли не из-под носа Разбоя. Это развеселило пса, азартно бросившегося ловить часто-часто бившую крыльями, но медленно поднимавшуюся в воздух птицу.
— Во дурень, дуй вперед! — рассмеялся Федор, видя прыжки Разбоя.
Часа через четыре пути Федор устроил привал, до избушки оставалось часа полтора хода, но именно здесь отец всегда останавливался попить отвару смородиновых листьев со зверобоем. Чистый ручеек вырывался из межкаменья на свободу, омывая галечную россыпь, его берега были сплошь покрыты кустарником черной смородины. Место для костра, раз и навсегда сотворенное из крупных валунов руками его отца, хранило память о нем и было для Федора священным. Сбросив с плеч поклажу, прислонив шомполку к стволу огромного листвяка, Федор насобирал сушняка и развел огонь. Зачерпнув чистой воды, установил на подвес котелок и стал собирать лист смородины. Нужно было запастись впрок. Он обрывал только самые молодые листочки и укладывал их в небольшой тряпичный кисет. Разбой куда-то исчез и появился только тогда, когда Федор, уже заварив котелок ароматной приправой, развязал мешок с едой.
— Держи! — крикнул ему Федор, оторвав почти половину шаньги. Он подбросил кусок слегка вверх, и пес, радостно взвизгнув, в прыжке поймал лакомство.
До ручья было недалеко. Иногда ему казалось, что он слышит, как журчит живительная влага, перекатываясь через камушки, увлекая за собой длинные, свесившиеся в нее травы. Сил подняться уже не было. Не было сил просто шевельнуть рукой. Последний раз, когда он выползал из избушки, не смог плотно закрыть дверь, и теперь комары, истошно звеня в тишине, нещадно жалили его беспомощное тело. Проваливаясь в беспамятство, он отдыхал от боли и мучительной жажды. Мутнеющее сознание уже не сопротивлялось предстоящему концу. Только одна мысль успокаивала душу.
Когда-нибудь кто-то придет в зимовье и похоронит по-христиански, а не зверью достанутся его кости. Закрыв глаза, он медленно положил руки на грудь. Он чувствовал, как приходило успокоение, как отступала боль. Откуда-то издали послышался лай собаки, или ему это показалось. Раскрыть глаза не было сил.
Уже рядом с зимовьем Разбой вдруг остановился и ощерился. Федор, наткнувшись на резко остановившуюся собаку, чертыхнулся и остановился.
— Что случилось, Разбой? — тихо спросил Федор.
Дверь зимовья была неплотно закрыта. Там кто-то есть. Он, уходя, как всегда, оставил дверь настежь открытой, чтоб медведь не сломал. Кто мог тут быть? Федор снял с плеча шомполку и взвел курок. Прислушиваясь, стал медленно приближаться к зимовью. Тихо. Ничто не выдавало присутствия гостей, только Разбой несколько раз предостерегающе гавкнул и зарычал. Уже у самых дверей Федор заметил, что неизвестный гость оставил следы, не было на месте заготовленных им бересты и щепы на растопку. Но в зимовье не слышно было ни единого шороха. Федор резко распахнул дверь. В нос ударил приторно кислый запах, он шагнул через узкую и низкую дверь и в слабо освещенном пространстве увидел тело человека, лежащее на его топчане. «Упаси боже, никак покойник?!» — с ужасом подумал Федор, опуская ружье. Разбой, проскочив меж ног хозяина в зимовье, встав передними лапами на топчан у изголовья, вдруг начал облизывать языком лицо лежавшего. Федор изумленно смотрел на это, не зная, что предпринять. Вдруг рука лежавшего дрогнула, ладонь сжалась в кулак. «Живой, слава господи!» Эту мысль подтвердил слабый стон-просьба: «Воды! Пить…»
Федор, схватив берестяную баклажку, бросился к ручью, тот был в десятке шагов от избушки, и через минуту, придерживая голову лежавшего мужчины, тонкой струйкой вливал в его растрескавшиеся губы воду. Напившись, незнакомец потерял сознание, безвольно и слабо его голова откинулась, борода больше не скрывала острый кадык на худющей шее. Федор присел и только сейчас смог разглядеть человека. Перед ним лежал крупный, но сильно исхудавший мужчина лет под сорок, черные, с сединой кудри и такая же борода обрамляли его лицо. Что-то знакомое увиделось Федору в его облике, но его внимание отвлекли раны, покрывавшие грудь и плечи мужчины. Глубокие, покрытые коркой спекшейся крови и, вероятно, загноившиеся, они жутко пахли. «Никак медведь мужика рвал», — подумал Федор. Решив не терять времени, Федор разжег в очаге огонь, принес воды и через какое-то время куском своей нательной рубахи осторожно омывал рваные раны на теле мужчины горячей водой. Набрав листьев подорожника, жевал их и кашицу прикладывал к опухшим, нарывавшим порезам. Изорвав в ленты свое исподнее, как смог, перевязал широкую горячую грудь так и лежавшего без памяти мужика. Только поздно вечером, когда Федор решил поесть, мужчина пришел в себя. При свете горевшей лучины Федор увидел, что он приподнял голову и смотрел на него. Федор молча жевал кусок шаньги, устроившись на пеньке перед сложенным из камня и обмазанным глиной очагом. Огонь весело горел, потрескивая и выбрасывая снопики искр в уходящую в потолок такую же искусно сложенную из камня трубу. Какое-то время мужчина молчал, наверное осмысливая произошедшее.
— Спасибо, парень — прошептали его губы, голова устало опустилась.
Только сейчас в памяти Федора вспыхнула картина из его детства, и он вспомнил, когда видел этого человека.
«Да это именно тот здоровенный чернобородый весельчак, что купил когда-то рыбу, расплатившись поцарски золотым самородком! Он, точно он!» Глаза, именно глаза запомнил тогда Федор, и теперь он видел эти же глаза, только вместо того неистового озорного огня в них была боль и благодарность.
Федор подошел к изголовью и, приподняв голову мужчины, из ложки влил ему в рот теплый отвар смородины. Тот проглотил, Федор дал еще несколько ложек:
— Пейте, дядя Семен!
Глаза мужчины слегка приоткрылись, в них вспыхнуло удивление, но тут же погасло — не было сил. Он опять провалился в беспамятство. Всю ночь он бредил, что-то кричал и обливался потом, расшвыривал шкуры, которыми его укрывал Федор. Под утро успокоился и уснул. Федор тоже уснул прямо на земляном полу, уткнувшись головой в свернувшегося калачом Разбоя.
Яркие солнечные лучи, проникшие в полдень в избушку через небольшое окошко, затянутое бычьим пузырем, разбудили Федора. Разбой уже давно сбежал и мышковал поблизости от избушки. С хрустом в суставах потянувшись, Федор встал. Низкий потолок не давал ему, как раньше, распрямиться в полный рост. Его знакомец лежал с открытыми глазами, лоб покрывали крупные капли пота, но дыхание было ровным и спокойным. Склонившись над ним, Федор отер мокрой тряпицей его лоб, повернулся, чтобы отойти. Крепкая рука взяла его за запястье.
— Откель мое имя знаешь?
Федор без особого усилия освободил руку и, внимательно вглядываясь в лицо лежавшего, ответил:
— Давно это было, но помню, в селе нашем, в Рыбном, в кабаке заплатили вы мне за рыбу самородком.
— И ты запомнил мое имя?
— Обличье у вас, дядя, запоминающееся, и голос вспомнил. И вообще отец говаривал: «Доброе дело помнить надоть!»
— Правильный у тебя батя был, славно тогда погуляли, а тебя не помню. Мой отец говорил: «Сделал добро человеку — забудь, сделал зло — век помни». Помоги-ка, сесть хочу, совсем спина занемела.
Федор помог.
— Что ж, извини, не помню, как тебя звать, давай знакомиться. — Он протянул Федору руку.
Федор осторожно пожал огромную костлявую ладонь старателя, назвался:
— Федор Кулаков.
— Уже думал, Богу душу отдам здесь, да, видно, рано еще мне, не заслужил. Каким ветром тебя занесло, парень, сюда?
— Так это мое зимовье, наследственное, от отца, от дедов. Все Кулаковы здеся охотничали, соболя да белку промышляли. Пришел к зиме поправить избушку да кулемы подновить, а тут такое дело. Как, дядя Семен, полегче вам?
— Слава богу, дышу да тебя слышу, водички дай. — Напившись, Семен прикрыл глаза. — Посплю я.
Трое суток Федор не отходил от больного, тот то просыпался, пил воду, то засыпал и спал непробудно. Только пару раз Федор смог заставить его проглотить несколько ложек мясного отвара, рябчиков между делом настрелял и варил их себе да Разбою на прокорм. Целой одежды на Семене практически не было. В клочья изодранная куртка и штаны из грубой ткани не поддавались починке, высокие кожаные бахолы огромного размера были целы. Когда Федор спросил Семена, где ж его так угораздило, тот только мотнул головой и отвернулся к стенке. Не спрашивая больше, Федор решил: захочет сам расскажет, чего пытать чужое горе. На четвертые сутки Семену стало значительно лучше, он поел и даже встал на ноги. Высокий, широкий в плечах, но страшно худой. Его от слабости качнуло. Опершись на Федора, Семен встал и вышел из избушки. Свежий таежный воздух пьянил. Семен сел на завалинку:
— Эх, закурить бы!
Федор протянул кисет с табаком:
— Закури.
— А чего ж ты молчал, что табак есть?
— Так не спрашивал.
— Я и не спрашивал. Вижу, не куришь, думал, не пристрастен ты к этой дурной забаве.
— Нельзя в зимовье табаком дымить, одежка пропахнет, зверь издали тебя чуять будет, не принято у нас. Вот на ветерке дыми себе.
— Ай, славно, — прокашлявшись после первой затяжки, прошептал Семен. — Аж в голову вдарило.
— Раз на табак потянуло, дело к поправке. Это хорошо, а то ведь мне домой надо, мать, наверное, молитвы шепчет за меня, обещал на два-три дня, а сам уж пятый дён не вертаюсь.
Семен молчал. Молчал после сказанного и Федор. Пауза затянулась, и Федор нарушил ее:
— Может, со мной потихоньку пойдешь? За день-дна доберемся. Мать тебя там быстро на ноги поставит, а, дядь Семен?
— Спасибо, Федя, не могу я к тебе в гости идти. Нс дойду, слаб еще и тебе обуза.
— Да кака обуза, денек еще отлежишься — и айда, пойдем, а?
После некоторого молчания Семен сказал:
— Нельзя мне, Федька, на люди казаться, пока не разберусь. Кое-кто хотел, чтоб я в тайге сгинул, пусть ык и считают. Вот таки мои дела.
— Да. То другое дело. Тогда жди меня здесь, отлеживайся, я домой и в обрат, одежку тебе принесу. Ватина как раз впору будет. На два дня еды хватит, а гам и я возвертаюсь. Договорились?
— Договорились, — ответил Семен.
Когда через два дня Федор вернулся, избушка была пуста. Семена не было, как будто и не бывало. Только запах табака остался в зимовье да теплый еще очаг. Федор немного огорчился, но не обиделся. «Значит, так решил, ему видней». Несколько дней ушло на нехитрый ремонт да другие охотничьи дела, и Федор собрался домой.
После того случая на реке гнев отца обрушился на ни в чем не повинную Анюту.
— Значит, повод даешь, раз так себя ведет! — орал Никифоров на дочь, обливавшуюся слезами. — Все! Хватит, завтра же собирайся, поедешь в Енисейск, к родичам, чтоб духу твоего здесь не было, не позволю позорить меня! Мать, собирай непутевую, с Акинфием пущай едет завтра же, заодно товары для лавки пусть смотрит, нечё бездельем маяться!
Мать Анюты, тихая и спокойная женщина, Алена Давыдовна, прижав к себе рыдающую Анюту, увела ее на свою половину.
— Отец сказал, так и должно быть, утри слезы, доченька, его слово закон, он же тебе добра желает, — успокаивала она Анюту.
— Мама, так люблю же я его, как же я поеду, что он-то подумает?
— А он тебя? Ой, девонька, не пара он тебе, что от него проку-то? Отец его на службу к себе звал, так не пошел, а пошто? Гордыня заела. А любил бы тебя, гордыню-то поунял бы. Да все, может, и сложилось бы, а так что? Кто он, твой Федька? Голь перекатная, да еще с норовом!
— Мама, ну что ты говоришь, иль ты меня не любишь? Иль счастия мне не желаешь?
— Потому и говорю, что счастия тебе желаю, доченька. Успокойся, подумай, время тебе будет, проветришься, людей многих увидишь, а там все на свои места и станет. А слезы утри, говорю, негоже взрослой девке слезы лить, не стоят мужики девичьих слез, не стоят, поверь мне.
К вечеру на небольшом дощанике Акинфий Сумароков отчалил от пристани. В каюте на корме у прорезного окошка сидела Анюта, ее красные от слез и опухшие глаза напрасно всматривались в берег. Не появится Федька, не махнет рукой, не улыбнется. Нет его в селе, на покосах он. Знала об этом Анюта, подружки шепнули напоследок, а все равно обидно было, и сердце девушки разрывалось.
Другое настроение было у Акинфия. Среднего роста, плотного телосложения, не по годам осанистый, стоял он на носу дощаника, подставив лицо свежему ветру. Небольшая подстриженная черная борода и аккуратные усы едва прикрывали чувственные тонкие губы. Зализанные назад блестящие волосы открывали довольно широкий лоб и выразительные, карие с поволокой, глаза. Это был красивый мужчина тридцати лет от роду и неплохого роду. Его отец начинал с Мангазеи, торговые дела теперь имел и в Енисейске, и в Казачинском, и в Красноярске. Будучи дружен немало лет с Никифоровым, отправил сына наладить торговлю мануфактурой в Рыбном селе. Уж больно интересным место оказалось, старательский люд сплошным потоком шел золото искать в те места, и находил, и, возвращаясь, оставлял львиную долю добычи в кабаках и лавках. Акинфий у отца был старшим сыном при трех дочерях, и потому не жалел он денег на его обучение, несколько лет в Москве и Санкт-Петербурге провел Акинфий; познавая тонкости торгового дела. И не зря. Вернувшись, сын взялся за дела, и скоро отец почувствовал его деловую хватку. Всем был доволен старший Сумароков в своем сыне, одного ему не хватало, сын не был женат и как-то не проявлял в этом никакой инициативы. Одна работа была в его голове, это и радовало отца, но, с другой стороны, хотелось ему и внуков на коленях подержать. Наследников, иначе к чему это все делалось? Отправляя его к Никифорову, он надеялся, что вдруг там зацепит сердце сына кто из дочерей его старого друга. Вот ладно-то было бы! Та же Анюта. Очень нравилась ему эта девушка, был бы рад такую в невестках иметь. Намекал об том Никифорову, тот руками развел, сватай, супротив не будет. Да только за тем ли дело встало? Надо, чтоб сын его, Акинфий, руку предложил и сердце, чтоб ладом все было. Теперь ждал старший Сумароков сына да Анюту в гости, ждал и надеялся.
В голове Акинфия мысли были другие. Между делом, пользуясь полным доверием хозяина, посчитал Акинфий торговый оборот никифоровского хозяйства, спрос изучил и понял, что не закрывает он и трети возможностей. А возможности у Никифорова были сегодня огромные, а если в завтра заглянуть? Не пять кабаков нужно, а десять, не две лавки с мануфактурой да съестным припасом, а пять, да с добротными складами. Опять же товар не совсем тот, товар надобен дорогой и качественный. Старательский люд, из тайги после фарта выходя, тут же свои латаные портки на парчовые сменить хочет да портянки бархатные намотать на грязные ноги. Тут поспеть надо, пока раж не пройдет. Никифоров, может, это и понимает, да размах у него не тот, тут связи нужны не в Енисейске, тут московские связи нужны, кредиты и товары. Вот это он, Акинфий, имеет, да деньги отцовские если привлечь? Однако, ежели дело пойдет, получается, перейдет он дорогу Никифорову у него под носом, в его вотчине сливки снимать будет, а это негоже. Отец не позволит друга своего обидеть. Тут поразмыслить надо, с какого конца ниточку потянуть.
Акинфий вглядывался в плывущие мимо берега. Ангара, полноводная и мощная, несла дощаник как перышко, взбрасывая на перекатах и увлекая прижимами к берегам. Удержать суденышко в фарватере — единственная задача гребцов и рулевого, уж очень своенравная и коварная эта река. На широком ее раздолье внезапно налетавший ветер поднимал такие валы, что, не угляди вовремя да не укройся в берегу, ничто уже не спасет, только чудо. Потому неотрывно впередсмотрящий вглядывался в даль, не просыхали рубахи у гребцов, с надеждой ждавших попутного ветра. Под парусом-то веселее, но ветер, как на грех, был встречный. Рыбинский утес, с высоким, рубленным из ендо-вых лесин храмом над рекой, постепенно скрылся из вида, растаяв в колыханье воздушных потоков над водной гладью. Береговые скалы и сопки, сплошь укрытые вековой тайгой, простирались нескончаемо. Островками открывались редкие, небольшие, но крепко посаженные деревни, больше по левому берегу. Небольшие пристани были утыканы разными по размерам лодками и дощаниками. Река и кормила, и единственной живой ниткой связывала меж собой людей в этих краях. Отвоеванные тяжким трудом у тайги пашни и покосы, как лоскуты, расползались от деревень. Зрели и наливались колосом хлеба. Мощные зароды сена на заливных лугах и стада домашней животины говорили о том, что народ работящий крепко осел на берегах красавицы реки и надолго. Уж четыре, а то и пять поколений считали себя коренными ангарцами. А начиналось все с времен далеких. Небольшими отрядами, спускаясь с низовья по Енисею, казаки отвоевывали земли у местных тунгусских князьков, заставляли, где добром, а где силой, платить ясак русскому царю. Немало крови пролито было на берегах Ангары, не уступали тунгусы своих мест, встречали казаков засадами да меткими стрелами. Не раз, несолоно хлебавши, с Ангары возвращались ладьи казачьи с убитыми и ранеными в Енисейский острог. Да больно богат был край пушной рухлядью, соболь и белка, медведь и рысь, лиса и росомаха — все это требовал царский приказ для торговли с Европой. Потому шли и шли отряды казаков, тесня тунгусов, огненным боем и воинской доблестью сокрушая их отчаянное сопротивление. Только поставленный в отвоеванном месте, называемом тунгусами на своем языке Рыбной ловлей, острог, на высоком Рыбинском утесе, окончательно сломил их, подчинил под ясачную дань. Однако князек Тесей, объединив непокорные племена, еще долго отбивал атаки казаков, пытавшихся овладеть его рекой, дважды возвращались битыми казаки с Тесеевой реки. Умно поставленные засады встречали казаков, простреливаемое с обоих берегов пространство реки много лет еще оставалось непроходимым. Но время диктовало свое, необходимость в товарах заставляла тунгусов торговать с казаками. Оставляя пушнину в условленных местах, они получали за нее то, чем не могли разжиться, кочуя в тайге. В конце концов внутренние распри князьков и дипломатичное поведение казаков возымели действие, склонив племена к повиновению. Худой мир лучше хорошей войны. И потекла ясачная пушнина в Москву, а оттуда через Архангельск в Англию, Швецию, Германию, да мало ли где в сибирских соболях щеголяли богатеи. «Мягким золотом» называли в те времена сибирскую пушнину. Царским указом запрещено было лес разрабатывать по берегам красавицы Ангары, дабы не оскудить угодья звериные. От Рыбинского острога и пошли малые деревни по Ангаре-реке, смешались казаки и пришлые русские с местными племенами, оттуда и пошло название народа особое — ангарцы, поскольку в крови у теперешних жителей толика тунгусской коренной ангарской крови была. Веками ковался ангарский характер, свободолюбивый и независимый.
Вобрал в себя лучшее от своих предков, сплавив в огне костров и закалив ледяной стужей отчаянную казачью храбрость и свободолюбие, неприхотливость и выносливость таежного народа, его умения и навыки.
Не терпела ангарская природа слабых и ленивых, да и откуда им было взяться? Получив царские подорожные, уходили добровольно в Сибирь крестьяне, землей наделяли в этих краях, да какой землей!.. Сказки о сибирской земле будоражили крестьянские умы. Уходили от помещиков в бега, зная, что по царскому указу в этих краях можно безродно представиться и получить новое имя и землю, жизнь начать вольную. Крепостных в Сибири не было, как не было и помещиков. Много и лихих людишек, спасаясь от кары за злодеяния, уходили и, не помня родства, заново представившись, обретали новую жизнь в глухомани сибирской. Старообрядцы, не склонив голову перед патриархами новой веры, шли сюда, чтобы особняком поселиться подальше от всех, никому не мешая и никому не подчиняясь. Прибывали в эти края люди из России пешим ходом и на лошадях, по два года добираясь до сибирских земель местами безлюдными, опасными, многие целыми семьями гибли в пути от бескормицы или лихого дела. Теряли в тяжком пути родичей от болезней, умирали женщины и дети; похоронив их, стиснув зубы, мужики шли дальше, и только самые сильные добирались в эти края. Так уж получалось, что женщин русских в ту пору большая нехватка была в Сибири. Царь, поразмыслив с дьяками думными, даже указ издал: воровским да разбойным женкам смертной казни не чинить, ноздрей не рвать и чело не клеймить, а ссылать в Сибирь на вечное поселение. По Ангаре пахотных земель не было, потому в эти края заходили промышленники, те, кто охотой да рыбной ловлей промышляли. Обосновываясь в угожем месте, постепенно обрастали они людьми пришлыми, и те места становились деревнями да селами, на века сохранив имена первопоселенцев в своих названиях.
— Эй, Петро! Что за деревня на берегу? — спросил Акинфий у кормчего.
— То Сметанина.
— Здесь заночуем, что ли?
— Не, барин, дальше пойдем, пока светло, в Кулаковой деревне ночевать будем, так нам сподручней.
— Ну, как скажешь, тебе видней, — согласился Акинфий.
Стало прохладно, и, запахнув кафтан, он зашел в каюту. Уткнувшись в сложенные на столе руки, спрятав заплаканные глаза, за столом сидела, делая вид, что уснула, Анюта. Акинфий, зная о ее печальных думах, не стал тревожить девушку. Его не волновали ее переживания. Время как мельница, все перемелет, из мук девичьих мука будет, а поспеет девица, так и хлеб народится. Осторожно пройдя дальше за перегородку, он устроился на топчане и скоро уснул. Анюта давно заметила неравнодушные взгляды молодого Сумарокова. Отец не раз приглашал его к столу и рядом сажал. Если бы не Федор, пригляделась бы она к Акинфию, да сердце занято было, потому неприветлива она была и молчалива в его присутствии. Не принимала его ухаживаний, дичилась и равнодушно не замечала Акинфия. Тот не обижался, казалось бы не замечая холодности Анюты, все так же мило ей улыбался при встрече. Заговаривал с ней шутя и приветливо, легко и непринужденно флиртовал. Она чувствовала, как провожал он ее удивленным взглядом, когда она, уклоняясь от возможного уединения, сославшись на что-нибудь, уходила. Отец ничего ей об Акинфии не говорил, но она видела, как недовольно хмурились его брови, когда она уперто молчала, не отвечая взаимной вежливостью в разговоре, когда торопливо покидала общество, как только появлялся сын Сумарокова. Сначала отец думал, что она просто стесняется этого человека, которого он так приблизил к семье, и это пройдет, и постепенно они станут дружны, а там, глядишь, и до свадьбы дело дойдет. Потом понял, в чем причина, и принял меры, Анюта со двора только с разрешения отца пойти могла, да еще под присмотром. Это еще более усилило неприязнь Анюты к Акинфию, хотя вины его в этом совсем не было. Не пытался Акинфий понравиться Анюте, его поведение в ее присутствии было всего лишь вежливым поведением галантного мужчины по отношению к девушке. То, что для Акинфия было допустимым и даже обязательным в поведении, для Анюты и окружающих считалось ухаживанием с далекоидущими последствиями. Она вообще не была в его вкусе. Одно обстоятельство не учитывал отец Анюты, так же как и отец Акинфия. Это то, что Акинфий, проведя долгое время в Москве, приобрел там некоторые привычки общения со светскими, образованными женщинами. В его голове сложился некий стереотип женщины, с которой он мог бы связать судьбу. Увы, здесь, в сибирской глубинке, встретить женщину, отвечающую его требованиям, просто не было возможности. После некоторых попыток он оставил эту затею, целиком и полностью отдавшись работе, надеясь вырваться в Москву, где и заняться делами личного плана. Теперь, реализуя новые замыслы, он и рассчитывал, что ему удастся уговорить отца на эту поездку. Аргументов в пользу его замыслов было много, и они были весомы, так как весомо золото, которое потечет в их закрома. Потому Акинфий спокойно спал, полный сил и желания реализовать задуманное.
Анюта не спала, она не могла успокоиться. Скандал, устроенный ее отцом, причиной которого было глупое поведение Федора, ломал все ее планы, все их с Федором думки. Теперь она уезжала, не свидевшись, не попрощавшись. Уезжала далеко и надолго, сердцем чувствуя, что ждет ее недоброе, ненадобное ей событие. А река уносила судно все дальше и дальше от родных мест, от милых сердцу подруг, от любимого и столь дорогого ей Федора. Слезы, наворачиваясь сами собой, капали из глаз. Анюта, тихо всхлипывая, утирала их, а они все катились и катились. Как несправедлива к ней жизнь, как жестока!..
Попался Яшка Спирка по глупости. Воровал он давно, сызмальства. Еще родители живы были, а сам под стол пешком ходил, норовил он из чужой миски лишнюю картофелину стырить. Бит был неоднократно, но от того привычку чужое брать не утратил, а только научился делать это так, чтоб поймать его не могли. Любил все так устроить, что искали у других и хватали других по его делам. К двадцати пяти годам мошенником стал известным в определенных кругах. Весь воровской Петербург имел честь за столом со Спиркой посидеть в ресторации, кофею испить иль шампанским побаловаться. К тому времени родители его оставили этот свет, теперь с того с ужасом взирали на проделки сына своего. Мастак был Спирка на выдумки, манеры и обличье его вводили в заблуждение самых маститых купцов и промышленников. Имея, от родителей своих, на Невском небольшую квартирку, жил он только в номерах в квартале от нее. В широких кругах представлялся как коммерсант Яков Васильевич Спиринский, дела торговые и промышленные якобы имел в Сибирской губернии, потому жил на широкую ногу. Легко говорил по-французски, знал немецкий, начитан, знакомством с Пушкиным, Державиным ненароком хвастал, мог прочесть кое-что из их стихов. Это сражало наповал женщин, и он этим умело пользовался, плетя свои многоходовые комбинации.
В этот раз все складывалось на редкость удачно. Прибывший из Красноярска купчик средней руки, имея при себе жену и дочь, поселился в номерах и два дня кутил в ресторации, ублажая свою лучшую половину столичными деликатесами. Разгоряченные вином барышни не смогли не обратить внимания на элегантного, скучающего в одиночестве Якова, и скоро он был приглашен к столу. Выяснив о нем, что он успешный коммерсант, купец Иван Васильевич Сазонтьев, подливая новому знакомцу наливочки, стал выведывать у него про товары да цены на мануфактуру. Тем временем жена его — в бок локтем дочке, чтоб глаза пялила на столь обаятельного знакомца. Та рада стараться, вся выложилась, и Яков, оглядевшись, ненароком прояснил, что холост и уже тяготится этим, гак как для кого ж он капиталы наживает. Сам тут же решил поближе с семейством познакомиться. Ему по вкусу, правда, жена купеческая пришлась, но и дочка, чувственно припадая к нему в танце, показалась съедобной. После двух душещипательных бесед Яков чуть ли не признался в любви и преданности обворожительной Глафире Ивановне. Отчего купеческая дочка все уши прожужжала маменьке про Якова и ни в какую без него не соглашалась выходить на Невский. Яков, ссылаясь на занятость, сопротивлялся для виду уговорам, но сдавался и в конце концов все время проводил в компании семьи Сазонтьева. Естественно, за их счет кушал и вкушал дорогие напитки. В мирных беседах за чаем или ликером, под неотрывным взглядом влюбленных глаз дочери купца, обсуждал он с Иваном Васильевичем дела торговые, перспективы кредитных операций, чем убедил его в недюжинных своих способностях в части дел коммерческих. Причем размах и широта обсуждаемых проектов, цифры, которыми с легкостью оперировал Яков Васильевич, просто ошеломляли Сазонтьева. Ловко подстроенные встречи с «крупными и значительными личностями», с которыми Яков по-свойски обменивался новостями, возымели свое действие. Сазонтьев раскрыл перед Яковом свои планы и попросил содействия у столь влиятельной персоны. Естественно, не безвозмездно. Как капли живительной влаги на иссохшую почву, были слова Якова о том, что, возможно, капитал не выйдет из круга семьи. Глафира Ивановна, бывшая при этом разговоре, зардевшись, потупила глаза. Ее грудь, едва прикрытая вечерним платьем, взволнованно вздымалась от избытка переполнявших ее сердце чувств.
— Яков Васильевич, папенька, ну что вы все о делах да о делах, так мы опоздаем на променад, — томно взглянув на своего кавалера, проговорила она.
— Да, Иван Васильевич, вопрос очень серьезный, и мне следует его тщательно обдумать, не будем торопиться. — Взглянув на Глафиру Ивановну, добавил: — Если вы позволите, разрешите пригласить вашу дочь на вечернюю прогулку.
— Конечно, уважаемый Яков Васильевич! Продолжим завтра наш разговор, — довольно согласился Сазонтьев.
Сын мелкого чиновника одного из департаментов Сената, Яков не слишком лукавил, рассказывая о своем родителе. Его отец действительно до конца дней своих добросовестно исполнял государственную службу и не раз удостоен был похвалы начальства. Только от своего положения коллежского регистратора дальше в табели о рангах не поднялся, недоставало ума и напористости, изворотливости и хитрости. Зато этих качеств с избытком хватало у его сына. И положенное обращение к его отцу «ваше благородие» он незаконно, но принимал к своей личности, хотя на службе не состоял. Это было преступно и строго наказывалось. Это и подвело. Громко произнесенная фраза приветствия: «Ваше благородие, господин Спиринский, Яков Васильевич!» — постарался один из прикормленных им ранее, проигравший свое состояние в карты сынок мелкопоместного дворянина Федосова, — была услышана в ресторации. Случайно находившийся там фискал герольдмейстерской конторы Сената навел справки и выяснил, что Спиринский на службе не состоит, согласно табели о рангах, дворянского звания от отца не унаследовал и именоваться подобным образом права не имеет. О чем и была написана подробная бумага и подана по инстанции. Произошло то недели три назад, но именно сегодня, когда Спиринский вальяжно вышагивал под руку с Глафирой Ивановной по Невскому, из экипажа, остановившегося рядом, выскочили двое крепких мужчин в штатском и, ни слова не говоря, скрутив руки, схватили его и, втолкнув в экипаж, увезли. Ошарашенная случившимся, буквально потерявшая дар речи, барышня так и осталась стоять одна среди гуляющих столичных бездельников и повес. Не помня себя, она вернулась в номера и, долго рыдая в истерике, пыталась объяснить родителям, что произошло с Яковом Васильевичем. Ничего понять из ее объяснений ни отец, ни мать не смогли. Только то, что на него набросились и увезли «варнац-кие» рожи, как красочно описала их дочь.
Доставленный в полицейский участок, Спиринский вел себя смирно и честно объяснил свое происхождение полицейскому чину, рассматривавшему его дело. «По глупости и незнанию, не сам, а токмо со стороны его величали, не на богослужении или официальном приеме, а в ресторации при компании после пития обильного» — все эти объяснения выслушаны были и приняты во внимание. Однако ночь Яков провел в арестантской, вместе с бродяжками и ворами. Утром же, получив устное предостережение, выпущен был на свободу.
Так все гладко шло, и теперь этот арест мог все расстроить, сокрушался он. Ох, как неуютно в арестантской, противно и мерзко. Нет, никогда он не даст больше схватить себя, думалось ему. От тюрьмы да от сумы не зарекайся, мелькнуло в мозгу. Яков, оглянувшись по сторонам, поправил шляпу, стряхнув налипший в камере на камзол мусор, широко и уверенно зашагал по Литейному. Он решил сразу найти Сазонтьева и объясниться, его изобретательный ум лихорадочно искал убедительную версию. Его репутация и добропорядочность для осуществления задуманного должны быть безупречными. Открывая парадное, еще только подыскивая варианты, он нос к носу столкнулся с Иваном Васильевичем.
— Господи, что произошло? Глашенька вчера сказала, что вас похитили!
— Как видите, сударь, я цел и невредим. — Ответив, Яков, широко улыбнувшись, как к отцу родному, прижался к Сазонтьеву. — Времена такие, Иван Васильевич, по дерзкому навету чуть не записали в декабристы, да, слава Всевышнему, сразу и разобрались. Ошибочка вышла, ох, сурова царская воля, ох сурова, но, слава богу, справедлива. В Третьем отделении, графа Бенкендорфа, жестокие нравы. Потому и грубо схватили, без объяснений, посчитав меня за беглого. Фамилия подвела, на польский манер, а там бунт, измена, вот и сполошились. Всех поляков хватают. Да, слава богу, личность моя известна, и вот, что б вы, сударь, думали, всю ночь принимал извинения, пришлось не отказаться с самим полицмейстером Шлыковым шампанского попить. Тоже надо, а как же, из уважения. Немного подремал — и к вам, успокоить.
Хлопая глазами и прикрыв ладонью открытый рот, Сазонтьев выслушал речь Спиринского. Затем, приобняв за плечи, увлек его за собой.
— Слава богу, Яков Васильевич, слава богу, идемте, любезнейший, там Глашенька все успокоиться не может, супруга моя тоже в недоумении.
— Вам я открыто все изложил, Иван Васильевич, нельзя барышням такие подробности, прошу, увольте от этого.
— Не беспокойтесь, уж я сам все им поясню, — благодушно улыбаясь, заверил его купец.
Земля слухами полнится. Еще никто, кроме охотников, промышлявших пушного зверя, не ходил в этих местах с иными помыслами, а слух о том, что золотом богаты эти края, пополз по деревням и селам. Из уст в уста передавались легенды об охотнике, нашедшем в зобу глухаря самородок. Про золотой песок в реках, про таинственных китайцев, таежными, потаенными тропами приходивших ранней весной и также тайно осенью уходивших из тайги. Что заставляло их покидать свою Поднебесную, преодолевая тысячи верст, тайно, с риском для жизни пробираться сюда и исчезать в тайге? Летом охоты нет. Летом комар да мошка свирепствуют в долинах таежных ручьев. Непролазные болота и крутые скалистые сопки, дикие звериные места, ручьи и речки с ледяной водой — ничто не останавливало их. Ничто не было препятствием на пути. Самым страшным для них были люди. Люди, выслеживавшие их на пути, охотившиеся на них, хитрые и беспощадные. Для многих дорога домой была последней дорогой в их жизни, но они шли и шли, передавая из поколения в поколение, неведомо как, знания о пути и местах золотоносных. Старики учили молодых: одной тропой два раза не ходи. Глаза и уши, выносливость и молчание — главное оружие китайца. Умение не оставлять следа, проникая в глубину чужой, враждебной, но сказочно богатой страны. Так же тихо и незаметно уйти, обойдя западни, вынести на груди и отдать семье горсть золотого песка. Это стоило жизни, это стоило тяжелого и опасного пути и не менее тяжелого труда. Золото — древний и могущественный металл — манило людей…
Грустно было на душе. Не радовало Федора даже солнечное утро и веселый лай Разбоя, чувствовавшего близкое село. Ноги просто привычно несли его по знакомой дорожке, а радости возвращения домой не было. Он знал, придет вечер, а не ждет его на берегу у камня Анюта. Нет ее в селе. Уехала не простившись, как будто сбежала. Да еще с приезжим приказчиком. Видел как-то его Федор — плотный мужик, справный. Девки на селе о нем болтали, мол, в самих столицах жил, грамоте обучен и отец его богатей из Енисейска. Завидный жених, однако на сельские вечеринки не ходил, книги читал вечерами. На девичьи взгляды внимания не обращал, словно не из того теста леплен. Не знали девки, как к нему подступиться. Оттого злились и кличку ему дали — Павлин. Хотя никто такой птицы в глаза не видел, только на картинке да по рассказам одного пришлого дядьки, что в далеких индиях побывал. У самого села Федор догнал подводу с сеном. Степки Потапова, покойного, самый младший брат, еще совсем мальчишка, вез сено, да колесо, на камень наскочив, сорвалось со ступицы.
— Ну чё, Сила, сидишь?
— Сижу, Федь, помогни, может, вдвоем подымем?
— Не, такой воз не подымем, разве что лагой.
Попробовали, срубив еловую сушину, пристроив под камень, навалились. Приподнять приподняли, да только колесо поставить иль подпорку не могли.
— Беги в село, братьев зови, я тута посижу пока, — сказал Федор Силантию.
— Дак они не в селе, на покосах.
— Ну, тогда давай разгружать, чё делать-то.
Федор, ухватив большие, похожие на рогатину деревянные вилы, с силой вогнал их в хорошо уложенную копну. Разбой, повертевшись у подводы, потихоньку исчез. «В село убег, соскучился по дому», — подумалось Федору. Он уже взмок от работы и, остановившись, сбросил с себя рубаху.
— Попей кваску, Федь.
— Спасибо, Сила! — приняв баклажку, поблагодарил парня Федор и большими глотками, проливая на голую грудь хлебный аромат, принялся пить кисловатый терпкий домашний напиток. — Ух, хорош квасок. Чё там в селе?
— Да ничё, все как усегда. Никифоров со своей бабой на днях дощаником ушли в Енисейск. Стоко добра в него грузили, и меха, и рыбу, и мясо. Чё это они, среди лета?
Федор утерся рубахой и молча взялся за вилы. Сметав на землю полвоза, вновь попробовали лагой, и, приподняв, Федор повис на ней, а Силантий ловко и быстро приладил колесо на место.
— Ну вот, спасибо, Федь. Ты уж иди, я сам загружусь.
— Забирайся на воз, принимай да укладывай, сам он загрузит, подрасти малех надо! — улыбаясь, скомандовал Федор, видя, как сноровисто и ловко Силантий вскарабкался наверх.
Подавая сено, Федор думал о своем: «Чего это Никифоров всем семейством вдруг в Енисейск наладился, да еще среди лета? Анюта в Енисейске уж месяц, а тут родители туда ж». Нехорошие мысли отгонял от себя Федор, только они лезли и лезли в голову. Не заметил, как и сено сметал на подводу.
— Все, вилы давай да байстрык притяни! — крикнул Силантий сверху. — Федь, чё, не слышишь, чё ль?
Федор весь в своих думках не сразу понял, чего хотел мальчишка.
— Держи, — выполнил он его просьбу и в два приема крепко притянул байстрык к телеге. — Пока, Сила. Накинув мешок на плечо, Федор пошел по дороге.
— Садись, Федь, — догнав его на подводе, позвал Силантий.
— Не, езжай, я пехом, торопиться некуда, — ответил Федор.
— Ну как хошь, спасибо, заходи в гости вечером, братья с покоса вернутся.
— Может, зайду, — кивнул ему Федор.
Как не хотелось ему возвращаться в село! Ноги будто свинцом налились. Федор сошел с дороги и сел на поваленное дерево.
«Неужели Анюта так осерчала, уехав, даже словечко не передала?» — думал он, вспоминая ее глаза. Тогда на берегу ему показалось, они были какими-то другими. Как-то не так она глянула на него, когда, сорвавшись с места, убегала. Как будто увидела его впервой. Неужели она не поняла, что он просто хотел пошутить. Да не к месту и неловко все произошло, но он ведь не хотел, он же ее любит больше своей жизни!
— Чего грустишь, казак? — услышал он знакомый голос.
Федор глянул на дорогу. Из тайги тяжелой походкой, весь в рванине, опираясь на сосновый посох, вышел Семен.
— Вот те раз! Дядя Семен, чё ж ты с зимовья ушел, я ж тебя там встретить собирался?
— Дак ждал два дня, а на третий сам пошел, вдруг ты не придешь! — улыбнувшись, ответил Семен.
— Я ж слово дал! — обиделся Федор.
— Ладно, не серчай, пошутил я, знал, что вернешься.
Семен устроился рядом на ствол дерева.
— Просто решил тебе навстречу выйти, да разминулись. Тропу твою не разглядел. Только сейчас и вышел к дороге, считай, три дня плутал. А тут ты, вот как быват. Видно, нам с тобой дальше одной дорогой жизнь пробивать придется. Не зря нас сводит судьба. Ты как считаешь?
— А чё? Я с детства мечтал с тобой на Удерей-реку податься, золото промышлять. Веселый ты тогда был, и други твои понравились мне. Где ж они теперь, а?
— Долго рассказывать. Кто где, а кто уже в сырой земле, потом расскажу, время будет в достатке.
— Ладно, пойдем в село. В баньке помоемся, тут недалече уже. Слышишь — собаки брешут.
— Не могу, Федор, я ж тебе говорил.
— Что ж делать?
— Сам не знаю, схорониться пока надобно, сил набраться, потом видно будет.
— Тут недалече избушка есть, брошенное зимовье, старое, если подладить, лето пожить можно, идем туда.
После недолгого раздумья Семен согласно кивнул:
— Что ж, идем.
Продираясь сквозь чащу, без тропы, они добрались до вросшего в землю строения. Оно притулилось к скалистому обрыву в густом ельнике и совсем обветшало. Пологая крыша светилась дырами, почерневшие стволы низкого сруба обросли мхом. С пяти шагов не сразу приметишь. Ни двери, ни очага, и сырой плесневелый воздух внутри.
— Да, не хоромы, — вздохнул Семен.
— Ничё, подлатаем крышу, очаг сложим, протопим, дверь наладим, дядь Семен, иль все ж в село? — сбросив с себя мешок с поклажей, спросил Федор.
— Дак сам же говоришь — подлатаем, протопим! Остаюсь, коль сии хоромы поправить поможешь.
— Ну, тогда собирай сушняк, костер зажжем, перекусим — и за дело. К ночи надо поспеть, а то комары зажрут.
Федор, схватив котелок, спустился ниже, где журчала в каменьях вода. Набрав ее, чистой и студеной, он сначала напился, сполоснул лицо, а потом, наполнив котелок, вернулся к зимовью. У зимовья уже весело трещал костер. Семен, подкладывая зелень, дымил, разгоняя летучую нечисть.
— Скоко тут зверья, заживо сожрут! — ворчал он, отмахиваясь от полчищ комаров.
— Вечером, если такая тишь будет, точно сожрут. Место тут такое, комариное, зато мошки нет.
— От то уже хорошо.
— Там ручей, дядь Семен, иди сполоснись, и вот, я тебе одежку принес, оденься, все с комаром легче справляться будет, а то у тебя не кафтан, а решето.
— Добро, Федор, спасибо.
Прихватив одежду, Семен ушел к ручью. Федор поставил котелок на огонь. Разложил немудреную еду на камне, нарезал кусками вяленое мясо, лепешки, лук.
Семена не было долго, уж закипела вода, и Федор заварил ее травами. Тонкий аромат поплыл от млеющего в живительной влаге листа зверобоя и мяты. Не удержавшись, Федор окликнул Семена, не услышав ответа, спустился к ручью. На излучине ручья, по щиколотку в воде, согнувшись, стоял Семен и что-то делал.
— Дядь Семен, ты чё там, пошли, все готово, поспешать надо, делов-то много.
Семен оглянулся, увидел Федора и, широко улыбаясь, распрямился во весь рост. В его руках была деревянная, лопнувшая в нескольких местах, черная от старости посудина, больше похожая на лопату без рукоятки.
— Поди сюда, глянь! — крикнул он.
Федор спустился к ручью.
— Чё там?
— Гляди! — Семен протянул ему посудину. На самом ее дне среди небольшой горстки песка с водой проблескивали желтые песчинки.
— Что это? Нетто золотой песок? — не веря своим глазам, спросил Федор.
— Точно, Федька, это золото! Ручеек-то золотой, во как! — тихо, но с азартом сказал Семен.
— Вот те на, совсем рядом. Нетто правда золото?!
— Оно, оно, Федька, самому не верится. Таку даль ходили, а оно вот, под боком, прям рядом, далеко мы от села?
— Да верст пять-шесть, не боле.
— Это, Федь, хорошо и плохо. Этот ручеек теперь беречь надо, чтоб ни одна душа живая не проведала про него! Кто зимовья этого хозяин? Не наведается, часом?
— Да брошенное оно, сколько себя помню. Охотился, отец сказывал, тут ране дед Мотыга, да давно это было. Зверь перевелся, он и ушел дале, а избушка, вишь, в землю уже вросла.
— Все бы так, то ладно бы было!
Выбираясь из ручья, Семен ухватился за протянутую руку Федора. Федор легко выдернул его на крутой в этом месте берег.
«Силен парень», — подумал Семен, направляясь к зимовью.
— Однако кто-то здесь был, кто-то этот лоток здесь оставил, — указывая на деревянную посудину, сказал Семен, когда они, уже расположившись у костра, ели. — Это струмент специальный, как он сюда попасть мог?
— А где ты его нашел?
— Дак на бережку ручья, у дерева поваленного, в корневище.
— Может, его водой принесло откуда? По весне? Весной этот ручеек в речку превращается, не перейдешь.
— А где его начало?
— Кто знает? Впадает в Карнаев ручей, а где зачинается, не ведаю, не ходил по нему.
— Может, и принесло водой, лоток-то давно сделан, не так, как сейчас.
— Гадать не будем, надо избушку ладить, а то сожрут ночью звери лютые, — отмахиваясь от надоедливых комаров, сказал Федор, поднимаясь.
Дотемна они затыкали мхом и берестой дыры и прорехи в избушке, благо и того и другого было вдоволь. Семен нарубил еловых лап и что-то плел из них. Федор, смекнув, помогал, и вскоре они улеглись на душистые и пружинящие под тяжестью тела постели.
— Ловко у тебя, дядя Семен, это получилось.
— Первое дело в тайге у старателя — на земле не спать. А еловая лапа — лучший материал для матраса. Зимой и летом пушистая. Правильно сплети — и хоть на снег, хоть на каменья ложись, тепло из тела земля не заберет.
На скорую руку сложенный очаг еще не обогрел зимовья, и сырость выступала на бревнах бурыми каплями. Дым, медленно выходя через дверной проем, застилал все, оставляя только три вершка от пола, на котором они спали. Щипало глаза, першило в горле, но зато не было комаров.
— Ничё, завтра день топить буду, просохнет, да дверь наладим, во жизня будет, песня, да, Федь? — устраиваясь поудобнее, раны сильно беспокоили его, сказал Семен.
— Поутру пойду в село. Разбой домой вернулся, а я нет, мать суматоху поднять может. Медведь коло села озорует, надо пораньше вернуться. Еды возьму, кое-что из припасов и вернусь.
— Кайло у тебя есть?
— Нету, но знаю, где взять.
— Найди, Федь, без кайла мы тут ничё не сможем проверить, и пару лопат.
— Неужто здесь можно золота намыть?
— Посмотрим, как фарт пойдет. Бывало, неделю лопатишь — и ничего, а иной раз копнул — и вот оно, окаянное. Фарт, Федор, в старательской жизни — главный козырь! Сколь тебя не будет?
— Вечером завтра и буду.
— Хорошо, а чё скажешь своим?
— А чё говорить, я сам себе хозяин, надо в тайгу, и все, — повернувшись на бок, ответил Федор.
Он закрыл глаза, но сон не шел. То про Анюту думалось, то про своих домашних. Как он матери скажет, что в самую пору сенокосную ему, все бросив, в тайгу надо? Хозяин-то он сам себе хозяин, токо какой хозяин вот так свое хозяйство на бабьи руки бросит. Не управятся без него, ох не управятся! Тяжело вздохнув, он перевернулся на другой бок.
— Не спишь?
— Не, не спится что-то. А сколько сможем добыть, ежели сейчас возьмемся и до конца лета работать? Я без отдыха согласный, пока ты подлечишься, токо показывай, чё делать.
Семен, выслушав столь наполненную желанием речь, улыбнувшись, спросил:
— Вот ты неугомонный, я ж тебе объяснял, как фарт пойдет. А для чего тебе золото, Федь? Коней купить или лавку открыть хошь, богатеем стать, чтоб все тебе завидовали? Величали по батюшке, шапки сымали перед тобой. А, Федь?
Федор, увлеченный своими мыслями, не сразу заметил иронию в словах Семена.
— Жениться хочу, — ответил он и замолчал.
— Ты, однако, персидскую княжну решил в жены брать? Там за баб большой выкуп потребен. Иль у тунгуса какого дочку купить? Только они золотом не берут, им олени, соболя иль для охоты припас надобен.
Только теперь Федор понял, что Семен смеется над ним. Он насупился и отвернулся от него.
— Я серьезно, а ты…
Семен, не выдержав, громко расхохотался, хватанув дыма, закашлялся и, только перестав охать и ахать от боли бередивших ран, успокоившись, тихо и серьезно сказал:
— Ладно, извиняй, не хотел тебя обидеть. А в чем дело-то? Парень ты видный, хоть куда, нешто за тебя дочь ее родители не отдадут? Иль повинен в чем?
— Ни в чем не повинен, с отцом ее не поладил, отказался в служки к нему идти, вот он и окрысился на меня. Анютке запретил видеться со мной. Взаперти девку томил, а месяц как вообще ее отправил в Енисейск, в гости как бы. А народ языками чешет — просватал он ее там за приказчика, сынка купеческого.
— Во оно как. Так а она-то что?
— А что она супротив отцовской воли может. Хотели тайно сбечь, повенчаться, так не успели.
— Ежели только просватал — это еще не все пропало. Главное, под венцом не была. Есть воля родительская, а божья воля сильней. Ежели допустит до венца вас Господь, значит, так оно правильно будет, по его воле. А ежели нет, значит, не судьба вам вместе быть, тоже его воля. Токо за свое счастье бороться надо, брат.
— А что я могу, говорю же, увезли Анюту.
— Красивое имя, сама, наверное, тоже пригожая, а, Федь?
— Ты опять?
— Да нет, я серьезно. Просто если в сердце она у тебя, стоит и побиться в кровь. А ежели так, из обиды, что ее отец против, тогда не стоит трепыхаться.
— Говорю же, люба она мне, с другими гулял, а она в глазах стоит. Другу девку мну, а ее вижу!
— Паря, кто отец-то ее?
— Никифоров.
— Ого, слыхал, это тот, кто всеми кабаками да извозом по реке владеет?
— Он и есть.
— Да, Федь… — запустив пятерню в бороду, задумчиво сказал Семен и немного погодя продолжил: — Может, персидскую княжну и легче было бы взять, чем дочку Никифорову. Тут не золото решает, его у него в достатке, не переплюнешь. Воровским путем тоже навряд получится, он тебя из-под земли найдет. Уж я-то знаю его людишек, ты, брат, не представляешь, с кем тягаться надумал. Мой тебе совет, оставь это, выбрось из головы, не пара она тебе. Ни с какого конца. Не роднись с Никифоровым, не марай рода своего.
Услышав такое, Федор аж сел.
— Ты чё, дядь Семен, такое говоришь? При чем здесь род их, почему не пара она мне?
— Что знаю, то говорю, злодей он и весь род его злодейский.
— Да быть того не может! Нет у меня к нему приязни, то верно, но уважать я его не перестал, дела умеет Никифоров делать. Вон как развернулся, люди на него не в обиде, всем работу дает и платит справно. Суровый, нерадивости не терпит, однако справедлив к работникам, любой скажет. Напрасно ты его так.
— О, как ты за своего будущего тестя в заступ пошел! Однако, Федька, не знаешь ты многого, чего я про вашего купчика знаю. Верно говорю, злодей он, кровавый злодей.
— Ну так расскажи!
— Не время сейчас, давай поспим, устал я что-то. И так уж полночи проболтали.
— Ладно, только слово дай, что все мне расскажешь.
— Даю, вот те крест расскажу, только позже. Сильный удар грома прокатился над тайгой. Дождь крупными каплями замолотил по крыше, успокаивая и убаюкивая возбужденное услышанным сердце Федора.
Вот чего не ожидал Яков Спиринский, так того, что его внезапный арест сыграет как раз ему же на руку. И мать и дочь Сазонтьева, даже не выслушав толком объяснений Ивана Васильевича, окружили Якова такой трогательной заботой и вниманием, будто он только что вернулся с поля боя, где героически сражался за Отечество. Он благосклонно и несколько виновато улыбался, отвечая любезностями и маме и, особливо, дочке, чем ввергал ее сердце в томление, и глаза ее уже не раз внезапно наполнялись слезами умиления, когда он страстно припадал устами к ее руке. К вечеру все сомнения относительно Якова в плане его сердечной привязанности у Сазонтьева исчезли. Он решил не медля рассказать свой главный прожект будущему зятю, а в этом он был уверен, видя нежную привязанность буквально сгорающей от любви Глафиры и соответствующее поведение Якова.
— Так, прошу оставить нас для разговора, — тоном, не допускающим возражений, после обильного ужина сказал женщинам Иван Васильевич.
Дождавшись, когда они вышли, Сазонтьев, поближе подсев к Якову, чуть ли не шепотом спросил его:
— А известно ли вам, сударь, что в землях по Енисей-реке да по Верхней Тунгуске, то бишь Ангаре, люд старательский золотом промышляет? Несметно народу в те края прет и несут по осени песок золотой да самородное золото. За все про все им же и расплачиваются по пути назад. Енисейский тракт золотым песком посыпан, у старателей карман-то дырявый. А до самого Красноярска он себе порты новые купить не может, потому как негде. Товару в лавках деревенских нет, а им бархат да парча потребны, сапоги яловые подавай да кушаки шелковые. Тыща процентов на копейку затрат, дорогой мой! Я уж и места присмотрел, и с начальством волостным разговоры вел. По тракту Енисейскому кабаки да лавки ставить надоть!
— Так за чем дело стало, Иван Васильевич?
— Не могу я сам управиться, а довериться некому, вот коли бы с вами, Яков Васильевич, это дело вместе поднимать, с вашими связями, размахом-то вашим, а?!
— Ну что вы, Иван Васильевич. Не преувеличивайте мои способности, — потупив глаза, поскромничал Яков, в то время как его мозг лихорадочно перемалывал информацию, пытаясь найти варианты собственной выгоды. — Но я вам скажу: интересно, очень даже интересно-с. Следует подумать, — выдержав глубокомысленную паузу, продолжил он.
— Что ж тут думать, тут считать надо, да и это я уж подсчитал, вот, взгляните, тут у меня все — полный балансец, так сказать, Яков Васильевич! — С этими словами сибиряк вынул из саквояжа целую кипу бумаг и стал раскладывать на столике перед Спиринским.
Яков на дух не переносил бумажную работу, он и читал-то только стихи книжные да газетные статейки о светской жизни. А тут расчеты, цифры, аршины да пуды. Зарябило в его глазах, и томление в голове наступило от этого.
— Хорошо, хорошо, Иван Васильевич, я позже, позже просмотрю ваши расчеты. Мне суть понять надо, а это проще от вас услышать. Я же верю вам как отцу родному, не сомневайтесь, бога ради. Уже согласен с вами создать компанию.
— Вот и хорошо, вот и славно! — расчувствовался Иван Васильевич. — Вот за это можно и наливочки выпить, а потом и обсудим все до мелочей.
Два часа кряду, чередуя наливочку и торговые расчеты, Иван Васильевич убеждал Якова в целесообразности и выгодности задуманного им предприятия. В конце концов, оба уже изрядно навеселе, откинувшись в креслах, замолчали. Одному из них виделись наполненные товарами лавки и гудящие от старателей кабаки, другому — золото, текущее в руки, и разгульная жизнь в столице. Оба были счастливы от достигнутого взаимопонимания, остался-то сущий пустяк — все это воплотить в жизнь, в аршины и пуды, кабаки и лавки, а главное — в золото, в этот притягивающий и манящий металл, ради которого что один, что другой готовы были на все.
Рассвет в тайге, промытой ночным ливнем, долго боролся с туманом, плотно висевшим в сыром воздухе. Ни ветерка, ни звука птичьего, только тонкий звон надоедливых комаров. С утра Федор собрался и ушел. На прощание махнул рукой Семену:
— К вечеру буду.
— Про кайло не забудь.
— Помню.
К полудню он вошел в свой двор. В горнице мать обеспокоенно посмотрела на сына.
— Чё запропал-то? Я уж беспокоиться начала. Хотела к старосте бечь.
— Все хорошо, мам, по делу задержка вышла.
— Дак Разбой пришел вчера, а тебя нет и нет. Садись к столу, руки-то обмой. Небось голодный, сейчас покормлю.
Пока Федор уплетал за обе щеки кашу, мать рассказала все новости, что в селе за эти дни случились.
— И как это ты про все знаешь, ма? И про это, и про то, ну ладно деревенское, а про то, что в самой столице, — откель?
— Дак, сынок, в заезжей избе, что на Комарихе, аж из самого Петербурга гости приехамши. Государевы люди. Важные, седне в церкви сама видела. Глашка, что там полы моет, сказывала, что сам государь батюшка их сюда отправил. Волостной голова перед ними шапку снимат и аж в пояс в поклон!
— Интересно, за каким лешим они к нам пожаловали? — отложив ложку, спросил Федор.
— Не ведаю то, и никто не знат, одно знаю — с ними конными два десятка казаков при оружии и из Тобольска[1] от губернатора фискал.
Поздним вечером, когда Федор вернулся в зимовье, Семен уже обмазывал глиной очаг, дикий камень пластинами послужил хорошим материалом, осталось только разжечь огонь. Вскоре зимовье согрелось веселым пламенем, уносящим в трубу сырость и прель. Настроение было хорошее. Федор вытаскивал из мешка и раскладывал припасы. Семен взвесил на руке принесенное кайло и принялся строгать из колотого березового полена рукоять. Он сам, не дожидаясь просьбы Федора, начал рассказ.
— Недавно все случилось, а зачиналось давно. Задолго до того, как мы с тобой впервой встретились. С Урал-камня пришла наша ватага в здешние края, прослышали про песок золотой в Удерей-реке и пошли. Долго шли, больше года, прятались по лесам, несподручно нам было на глаза царским слугам казаться. С демидовских заводов ушли, искали нас, а нам воля нужна была. А воля-то здесь была, вот и шли, впроголодь, без дорог, на восход солнца, по пути сказанному, да никем не указанному. Дошли до Енисей-реки, а там уже открыто вниз до Ангары, тут документы никто не спрашивал. А кто спрашивал — на безродство ссылались, и таковы были, хватать не хватали, на земле осесть предлагали. Мы отказывались, не пахотные, работные, да мы и зубы особо не скалили. От работы на прокорм да одежонку не отказывались, чужого не брали, в общем, добрались-таки. Было нас пятеро, вернее, дошло до мест здешних. Двоих похоронили по пути-дороге. Жаль, не дошли до вольной землицы.
Семен закурил и долго молчал. Его глаза, слегка прикрытые веками, как бы вглядывались во что-то неведомое Федору, сокрытое от него, и Семен, похоже, как бы решал: все ли рассказать парню аль не все. Решив про себя что-то, он продолжил:
— Так вот, пятеро нас добралось до Удерей-реки, однако не мы первыми там оказались, понятное дело. Мы по осени глубокой, под самый снег пришли, то там, то здесь раскопы, балаганы пустые, народ работный уже домой зимовать подался. А нам некуда итить, знали, на что себя обрекли. Зато надеялись по весне первыми фартовое место найти и застолбить. В нашем деле старательском все от этого зависит. А найти это место не просто, тут нюх нужен, чутье особое на золото. Не каждый тем даром обладает, один, может, из тысячи. Так вот, Лексей Перегуба, с нами шел, золото нутром чуял. На него и надеялись. Три недели, уже и морозец прихватывать начал, водил он нас за собой по ручьям. Умаялись землю топтать по тайге непролазной, пока не кинул он шапку к ногам и не сказал: «Все, хлопцы, здесь зимовать будем, фартовый ручеек». Решили проверить, пока воду не перехватило, копнули, и на тебе — золото. Чуть не плакали от счастья. Не поверишь, Федька, трое суток на снегу спали, а пока ручей не замерз, мыли золото. Еще бы мыли, да, хорошо, Лексей на нас заорал — он тогда старшой у нас был. Чуть не кулаками заставил бросить лотки и за зимовье браться. Опомнились, взялись за топоры, за три дня срубили землянку, только накрыли землей, и мороз ударил, да такой, что дых перехватывало. Если б не старшой, замерзли бы до смерти, ей-богу. Потихоньку обосновались, по ручью зайца хоть ногами пинай, петли ставили. Степан Пар-ханов с Силантием Рябым на рогатины медведя взяли, совсем рядом берлогу нашли. Рябчики да глухари, припас какой был… В общем, перезимовали. А как только солнышко пригревать стало, отрядили двоих в село ваше, Рыбное, тот песок, что намыть успели, на муку да одежонку поменять, износились, да и без хлеба туго стало. Ушли они, три дня ходу туда, день там да три обратно, ждали неделю — нету Степана с Силантием. Еще три дня прошло, уже плохо подумали, а они вот они — нарисовались, да не одни. Вернее, пришли-то они одни, да рассказали, что по их следу люди идут, тайно идут. Они заметили, пытались следы путать, да невозможно это, снег нетронутый кругом. Сами чуть не заблудились, вот и вернулись, выходит, гостей ждать надо. Товар в лавке брали, у твоего Никифорова. Когда золотом расплатились, за ними и увязался служка. Наши-то по простоте души и на баньку согласились, погреться, и отужинали у него. После бражки, может, что и сболтнули, не помнят — честно признались. Наутро вышли обратно, а к вечеру, пока костер собирали да лапник рубили, заметили, что за ними идут. Силантий охотник добрый, в темноте обошел, подкрался к их стоянке да подслушал. По наказу Никифорова следят за ними, и люди его, вот так.
Семен подкинул сушняка в огонь, отчего брызнули в восходящем потоке искры, запузырилась смолой листвяжная перекладина. Заклокотала в котелке ключевая вода, прося заправить ее таежными травами.
Федор, внимательно слушавший рассказ Семена, нетерпеливо заерзал:
— Так что дальше-то было?
— А что было, то быльем поросло.
— Дядя Семен! Ты ж обещал рассказать! — с неподдельным волнением вскинулся Федор.
— Давай перекусим, а уж потом доскажу, — улыбнувшись, ответил Семен.
Только когда плотно поели и устроились на лежаках, Семен продолжил:
— Так вот, насторожились мы, два дня ждали гостей непрошеных, а они так и не явились. Силантий сходил в дозор и, вернувшись, рассказал, что ушли они восвояси, доглядели, где мы стоим, и ушли. А тут, помню, запуржило, заметелило, столь снега намело, с трудом из землянки откапывались. Зимовали-бедовали. Помалу наступала весна, мы и забыли о том случае. Зажурчали ручьи, закипела кровь в жилах, пошла работа. Да, Федька, фартовое место было, ручей на сторону отбили, от зари до зари мыли песок, самородки от зерна до горошины попадали. Лексей бродил по тайге, промышлял дичь, кормил нас да приглядывал попутно места. Однажды вернулся, глаза горят, бросил на столешню узелок и молча сел к огню. Развязали мы узелок, а в нем самородки золотые ровно семь штук, каждый с голубиное яйцо будет. Давай мы его расспрашивать, где он их взял. Молчит Лексей, как заговоренный, глаза отводит, отворачивается. Потом рассказал. Часах в трех хода от нашей стоянки набрел он на землянку брошенную, ручей рядом, шурфы, бутара[2] железная, желоба — все грамотно сделано, знающими людьми сработано и брошено уж не один год: кустарником поросло да березками молодыми. Решил посмотреть, а в землянке — страх божий, мертвяки. Судя по всему, побиты сонными, поскольку босы да в исподнем, а одежонка не тронута, по стенам, ну как у нас на просушку, на ночь вывешена. Обыскал Лексей землянку-то, да в тайнике и нашел самородки. Потому и подумал, что побили старателей, ежли б чё другое было, тайник-то пустой был бы, ну, если кто из своих скурвился. Видно, самое ценное отдельно старшой от кошеля держал, так и у нас принято было. Задумались мы, крепко задумались. Ясно, надо ухо востро держать, тайга кругом глухая, от людей далеко мы ушли, думали, хорошо, да только с одной стороны оказалось. Коль выследили нас, вызнали, значит, выждут время и нападут. Ближе к осени, чтобы как можно больше взять. Уберечься невозможно, они с ружьями и конные, это нам, когда все на месте осмотрели, понятно стало. С топорами против них не управиться. Да и не разбойные мы, несподручно нам душегубством заниматься, так, морды побить можно, ежели за дело. А тут совсем расклад другой. Они за золотом нашим придут, трудами многими взятым, нас, как вот этих, положат. Выходит, в западне мы. Но крышка еще не захлопнулась. Уходить надо с места, а бросать жаль, надумали вот что. Хитростью на хитрость. Им неведомо, что мы в догадках по их умыслам. Значит, мы на полшага вперед них. Тропа к нам звериная, вот мы ее и приготовим для зверей. Тем паче они по своим же затесям пойдут, что зимой оставили.
Не откладывая, принялись за работу, две хороших ямы с кольями и более десятка самострелов поставили на тропе, что к нам вела. Силантий да Лексей мастаки по этим затеям. Потратили время, но с пользой, как оказалось. Как березки зарыжели, Силантия от работ освободили, ушел на тропу, сторожить. Через три дня вернулся, отоспался и снова ушел, а еще через день вернулся и вот что рассказал: «Завалился конный в яму, коня на колья и сам поранился. Ох и крику было! Не ожидали они такого, смело шли, без опаски — и на тебе! Раненного в голову перевязали, вроде как глаз он потерял и сразу в обрат ушли, даже коня бросили. Видно, старшой их в яму-то влетел…»
Семен закурил. Глянул на Федора. Тот внимательно слушал и соображал про себя: «Во всем селе без глаза только Иван Косых, скрытный мужик, в доверии полном у Никифорова. Складно все получается, неужто правда?!»
Как бы услышав мысли Федора, Семен продолжил:
— Вот так-то вот было. Теперь нам уходить надо. Ясно дело. Вернутся они, шибко осерчали, даже пальнули пару раз. Теперь из мести вернутся. А куда нам идти? Волку в пасть — в ваше Рыбное. Опять же поразмыслили. Когда мы заходили, нас никто не видел. Видели только Силантия да Степана, когда они выходили в село, да и то — только раз. Опять же яма на звериной тропе, на зверя и поставлена была. Поди докажи другое. Это если на людях — не докажешь. А если здесь спрос учинят, тут доказывать некому, побьют, и все. Порешили. Выходить надо, вместе с людом старательским, что ниже по ручьям копают. А пока время не приспело, уйти на то брошенное зимовье и переждать там. Ушли так, что травинки не примяли, глубоким обходом. По ручьям да болотиной. Землянку порушили слегка, будто без пригляда давно. Кострище водой пролили, следы все замели, не поленились, даже нужник засыпали и дерном закрыли. Опять же Силантия приглядеть оставили. Да и самострелы сымать не стали. Вот на них они и нарвались, хоть и шли уже с опаской. А тут мы маху дали, самострелы-то явно на всадника выставлены были, опытный человек сразу определит, что не на зверя. Силантий тогда чудом ушел, с собаками они были, и те собаки не на зверя, на человека притравлены были, вот что страшно! Увел их Силантий в сторону от нашей стоянки, увел, а к нам возвернулся порванный, мы уж сомневались, что выживет. Однако выжил, но пометили его крепко, пока он от собак отбился, по-полосовали они его. А тут время приспело выходить. А как с ним выходить, вся рожа в ранах!.. На ногах еще не крепко стоит, ослаб. Одного не бросишь, а вместе не пройти, высмотрят. Думали и порешили выйти втроем за припасами и остаться еще на зимовку. Хотя решение это не всем по нутру пришлось, честно скажу. Золото, что намыли, вот оно, в руках. Считай, три года в скитаниях, так захотелось мягких перин да бабского тепла, мочи нет. А тут такой расклад. Еще год, да неизвестно, как его прожить. Решили уйти еще дальше. Лексей нашел нетронутое место на другом ручье в двух днях пути. Эх, Федька, не можешь ты понять, какое раздолье тогда было! Ушли, до снега обосновались, на зиму заготовили таежного припасу: орех кедровый, брусника, грибов насушили. Рыбы вяленой да мяса — все загодя приготовили. Залегай на зиму, как медведь в берлогу, да лежи. Ан нет, натура не та — двигаться надо, рукам дело всегда найдется! Баньку срубили, к охоте изготовились, все ладно, все хорошо. По первому морозу, когда ручьи перехватило, двинулись мы за припасами, Степан с Силантием остались. Село ваше ночью обошли, миновали без остановки. По льду, еще черному, ломкому, Ангару перешли. Натерпелись страху, но зато утром открыто вышли на тракт, и как будто впервой Ангару в обрат перешли, и зашли в Рыбное. Остановиться в заезжей избе хотели, да не смогли. Все избы народом забиты, гулеванит старательский люд, золото транжирит, водка рекой да мордобой. Осмотрелись мы, по лавкам прошлись, муки, соли прикупили, железа кое-какого и устроились на две ночи у старика, что Карасем кличут.
— Дак он и сейчас жив! — вставил Федор.
— Вот-вот, так оно и было, — продолжил Семен. — Платили за все мы песком, взяли с собой кружку, остальное золото, что добыто было, схоронили у Степана с Силантием. Чтоб не рисковать, значит. Оставили у деда товар, вечером решили в кабак сходить, не для пития, а так, народец послушать да чтобы не отличаться от всех. Медвежьего нутряного жира глотнули, кто скоко смог, и пошли — это чтоб хмель не брал, пить-то все одно надо будет. Так вот, зашли в кабак, а там гульба, пьют мужики, баб лапают, весело. Присели за стол, заказали мяса, выпивки, и пошло-поехало. Вид делаем, что во хмелю, а сами смотрим да слушаем. Ан не все в кабаке упиваются. Один мужичок то к одним подсядет, то к другим, угощает, а сам не пьет, разговоры ведет. К нам подсел, по чарке поднес, говорит, баба сына родила, вот он и празднует. Выпили мы за рождение и за бабу его выпили, а он разговор ненароком на золото перевел. Откуда мы, где копаем, фартово ли поработали, и все так, как бы само собой, безобидно, из любопытства как бы. Глаза у него нехорошие, все бегают, бегают… Наплели мы ему с три короба, что проболтались в поисках все лето, что намыли — то сейчас и потратили, вроде как место фартовое нашли, да поздно, теперь весны ждать будем. Платили при нем. Глянул он на наш тощий кошель и потихоньку перешел за другой стол. Прислушались — ту же песню поет. Запомнили мы его, кушак у него необычный был, розовый шелковый, а кисти на концах черные. Нос картошкой и борода стрижена черная, а сам-то светлого власу. Голос такой с хрипотцой. Да двух зубов впереди нету. Не признаешь, о ком речь, Федор? — Семен глянул на парня.
— Признаю, однако, на деда Зайцева похож, точно он, он и сейчас такой, токо борода поседела, — сразу ответил Федор. — Только, дядь Семен, у него сыно-вей-то нет, одни девки.
— Во, то-то и оно, врал он, мы это сразу поняли, а зачем? За каким бесом он деньгами сорил, аль богатей?
— Да какой богатей! Он же всю жизнь на никифоровских подворьях холуем обретался.
— Вот и я к тому — доглядчик он был от хозяина своего, от Никифорова. Нам то дед Карась подтвердил, когда мы, вернувшись, рассказали о нем. Еще дед рассказал, что два дня тому уехал Никифоров со своими ближними на охоту, медведя бить. Решил я дождаться их возвращения, поглядеть хотел на того, кто за нами охоту устроил. Не знаю, что лучше было бы, уйти в тот день али остаться. На другой день после обедни услышали мы, как пролетели конные ходом мимо избы. Выскочили глянуть, двор-то никифоровский недалеко. Только и увидели, как ворота закрывались. А заборы у него крепкие да высокие. Прошли мы мимо и ни с чем вернулись. Под утро ушли в тайгу, старика отблагодарили двойной платой за постой и хлеб. Сговорились с ним, чтоб к весне припасу нам приготовил да подвез в условное место, оставили ему задаток песком золотым, на том и расстались. Пять дней добирались обратно, поклажу на санях тащили, умаялись, снег валил, чуть не заблудились, однако вышли к старому месту. Побывал там Никифоров, землянку сожгли, злодеи, а нас-то там и не было. Вот так, Федор, вот весь мой сказ. Душегубец твой Никифоров, как есть душегубец, только слово-то молвить можно, а вот дело не докажешь. Сам на каторгу загремишь. Как сам-то думаешь?