— Если твой сказ правда — чё тут думать, все складно, а дальше-то как было?
— Добрались мы до своих, перезимовали, никто нас не беспокоил зиму, далеко мы забрались. Старик не подвел, по весне припасу подвез. Как уговаривались, встретили мы его, он нам и рассказал тогда. В кабаке Зайцев битым был, свои били, а он кричал, что всех смотрел, не мог не признать лиходеев, не было их. А его лупили да приговаривали: упустил — получай. Вот так вот.
С первой водой мыть начали, бутару наладили, в общем, к осени собрались на выход, раньше многих. Вот тогда-то и встретились мы с тобой, Федор, впервой, наверное. Зайцева мы уже не опасались, время прошло, не вспомнил бы уже он наших, а коль вспомнил бы — поди докажи. Народу старательского тот год в тайге втрое, а может, и боле прибавилось, угляди-ка за всеми. Рожи-то у всех на один манер: копна волос да бородища. Погуляли мы у вас тогда дня три и уехали в Казачинское село. Там зиму и зимовали, а по весне назад. В Казачинском опосля корни пустили, Степан с Силантием семьями обзавелись. Каждую весну уходили мы в тайгу, по осени возвращались. Всяко было. Когда хорошо, когда не очень, но пустыми не были. Прошло с тех пор лет десять, однако. Многое изменилось. Прошлое быльем поросло, да не забылось. Старались мы ваше село ходом проходить, без остановки, но в прошлом году занедужил Лексей. Вышли, как всегда, под снег, а ему так плохо стало, пришлось в ваше село зайти да и остаться почти на месяц. Здесь и схоронили его, да не мы его земле-матушке предавали…
А было так. Остановились мы в заезжей избе, Лек-сею все хуже. Сговорились с бабкой, что недалече жила. Определили его к ней на постой да на пригляд, пока оправится. Семейные мои до дому рвутся, я их отпустил. С Игнатом остались, Лексея ж не бросишь! А ему все хуже. Бабка уж и попа приводила, ночами не отходила от него. Долго мучился, в беспамятстве метался, в жару, а перед смертью пришел в себя. Я рядом был, взял он меня за руку и давай шептать, шепчет что-то, а сам потом обливается. Трясет его, аж подкидывает. Я понять силюсь, а не могу. А он все шепчет и руку так сильно жмет. Когда замолчал, лицо его и успокоилось, тут и отошел. Бабка-то, что за ним ухаживала, тоже рядом была, как сквозь землю провалилась, исчезла, и все! Как не было ее. Я руку-то его разжал, чтоб свою освободить, а в ней, Федька, вот эта штучка, вроде ладанки, что ли.
Семен вытащил откуда-то и, вывесив на ладони на шнурке, показал тонкую ребристую пластинку из матово поблескивавшего желтоватого металла. Федор протянул руку, чтобы взять и рассмотреть на свету.
— Э, погодь, парень! — остановил его Семен. — В руки не дам, так смотри.
— Дядь Семен, чё ты? Куда я дену, дай у огня рассмотрю.
— Не в том дело, Федор. Эта штучка столько мне несчастий принесла, боюсь, как бы на тебя не перекинулись, так смотри, если хошь, — сказал твердо, как отрезал, Семен.
— Так не видно ничего.
— Ладно, днем рассмотришь.
Семен убрал пластинку, не обращая никакого внимания на недовольную физиономию Федора.
— Слушай дальше. Так вот, закрыл я глаза Лексею и вышел на улицу, так на душе тягостно было. Сунул эту ладанку в карман и стою, цигарку сворачиваю, а табачок-то на снег сыпется. Руки дрожат. Тут Игнат подошел — чё да как? Сказал ему, что Лексей помер. Присели мы на завалинку, задумались, хоронить же надо. Где эта бабка запропастилась? Хоть у нее вызнать, как тут все устроить можно. Ждали-ждали, нету ее. Дело уж к вечеру. Решили к попу пойти. Только отошли, а тут к избе бабкиной розвальни подлетают, а в них мужики да конными еще человек пять. Мы за плетень и присели. Видим, дело неладно. Мужики по избе пометались, на улицу высыпали.
Слышим, командует один из них, криком орет:
— Сыскать и притащить мне их!
В ответ:
— Найдем, куды они денутся, некуды!
Мы прикинули — а ведь о нас это, больше не о ком — и закопались в сугроб, благо снега намело. Сидим в сугробе, слушаем.
— Прошлый раз не углядели, упустили! Не дай бог уйдут, шкуру со всех спущу! — крикнул из отъезжавших розвальней тот, кто командовал всеми.
Оставшиеся столпились у коновязи.
— Все слышали, двое — ты и ты — здеся будьте, если объявятся, хоть одного живым вяжите, Никифоров не простит, если маху дадим. Все дороги перекрыть!
Люди молча садились на коней, разъезжались.
— В заезжей их смотрели — нету, а мешки-то там. Куды они без жратвы?! Значит, вернутся… — услышали мы от удалявшихся верхами.
Дождались темноты, благо одежка таежная, сильно не померзли — и ходу от той избы. А куда идти? Заскочили к деду Карасю, рассказали все. Я тебе говорил, с давних пор с этим человеком в доверии мы были. Запер нас дед в избе и ушел. Только отогрелись и уснули, он вернулся. Разбудил. Хмурым было его настроение. От верного человека узнал он, в чем дело. Лексей в бреду горячечном, оказывается, про все дела наши попу исповедался, бабка Ваганиха все слышала и, дура баба, видно, языком по деревне разнесла. До женки Косых дошло, тот к Никифорову — смекнули, что к чему, ну и кинулись. Еще сказал, что попа, что у Лексея был, тоже у Никифорова видели опосля. С большой корзиной его к дому подвезли служки никифоровские пьяненького. Видно, не устоял батюшка, тоже язык развязал.
— Так что давние ваши подвиги Никифорову известны, особливо Косых мечется, — продолжал дед. — Лексея уж облачили для погребения, а все для того, чтоб обыскать. Что-то важное у него было, шибко ценное. Что искали — не знает никто, только не нашли ничего.
Дед Карась, рассказывая, хмуро посматривал на нас и закончил примерно так:
— Давно знаю вас, мужики, потому верю вам и помогу чем могу. Супротив Никифорова ничего не имею, но давно чувствую — темны его дела, ох темны. Ну да не мне судить. А вам помогу.
Трое суток просидели мы у Карася в подполе, трое суток по селу рыскали никифоровские подручные. У деда тоже побывали, в гости как бы зашли, а он хворым прикинулся, попросил молодчиков воды с колодца принесть да дровишек поколоть. Те воды принесли, а до дров дело не дошло, сказались, что торопятся, и ушли восвояси. У нас-то выхода не было, зиму в подполе не высидишь. А дорога одна, на ней в каждом селе глаза да уши. Пришлось нам в тайгу вер-таться. Дед вывез под сеном до Мотыгина деревни, а там ушли. До Рождества просидели впроголодь в землянке своей, не готовы были, да и вдвоем тяжко. Дед Карась, правда, сколько мог муки да солонины дал, за что спасибо ему большое. Потом спохватились. Что про нас Степан с Силантием подумали? Плохо будет, если они искать в Рыбном нас станут. Схватят их, головы потеряют, они ж не знают ничего. Тут, брат, дело такое, сам помирай, а товарища выручай. У них семьи, ребятишки малые. Как упредить, как беду отвести?! Жратвы все одно на двоих до весны не хватит, зверь с мест старательских дале ушел, да и охотники мы с Игнатом никудышные. Посидели, покумекали, что к чему, и решили: казну артельную надежно припрятать и выходить мне, кровь из носу добраться до Казачинского, а Игнату зимовать и ждать нас. Аккурат к Рождеству Христову вышел я к селу вашему, думал, по веселью-то легче незаметно проскочить будет. Народ гуляет, весело, с размахом. Через Ангару тройки с бубенцами наперегонки. Тут у меня промашка вышла, я в таежной одежонке-то средь люда разряженного как белая ворона. Залег в овражке, мерзну, снег жую, а на душе так тоскливо, хоть плачь. Как вор от народа прячусь, а куды деться? До ночи пролежал и потемну рванул на ту сторону. Благо ни на кого не нарвался. Иду по дороге, а мороз крепчает, надо где-то обогреться, иначе замерзну. Шаг ускорил, чуть не бегу! Не могу согреться, и все. Прихватывает лицо, дышать не дает, борода куржаком взялась. Была не была, помирать, что ль! Постучал в последнюю избу в Денисовой деревне, открыла мне двери женщина, глянула и впустила без слов. Я уж ни рук, ни ног не чувствовал. Повезло мне, добрая казачка оказалась, отогрела меня, отмыла, одежонку мужа своего покойного мне отдала. Я отблагодарил как мог.
Как-то светло улыбнувшись, Семен продолжил:
— И песком золотым и по-мужски, конечно.
— Как той вдовы имя, дядь Семен?
— Зачем тебе?
— Да так, тетка у меня в той деревне, вдовая и на краю живет, Татьяна Демьяновна.
После некоторой паузы Семен, ударив себя по колену пятерней и сморщившись от боли, расхохотался. Успокоившись, сел и, как-то озорно и лукаво глянув на Федора, сказал:
— Во как? Врать не буду, она это была, выходит, породнились мы с тобой, Федор, надо же, а! Я ведь, Федька, не женат, грешным делом, думал к ней посвататься, да не пришло время, видно, еще.
— Что дальше-то было, добрался ты до товарищей своих?
— Добрался, слава богу, ко времени, они уж собирались вертаться, нас искать. Поведал им о том, что случилось. Лексея помянули. Стали думать-решать, как дальше быть. Вижу, в сомнениях больших други мои. Это и понятно. Одно дело от государевых доглядчиков песок тайком мыть, тут при беде какой откупиться можно. Другое — когда кровники мести жаждут. Тут откупиться только головой можно. Кому охота голым задом в муравейник, после того как сами его и разворошили. В другие края уходить на промысел без Лексея надежи на фарт никакой. Силантий родственника жены своей привел, тот уж три лета на бугры с ватагой ходит. Копают старые бугры — курганы в степях, золото, серебро вынимают. Он и предложил ватагу сбить да в степи хакасские податься. В Красноярске бугровое золотишко сам губернатор скупает, хорошие деньги дает. Не в обиду, а из здравого рассуждения понял и принял я их выбор. Сам в обрат ближе к весне снарядился, народец гулящий прибился ко мне, сколотил свою ватагу — и айда. Ямщиной почти до Рыбного долетели, вот тут-то и начались злоключения. Нос к носу столкнулся с Никифоровым. На постоялом дворе в Сметаниной деревне это было. Только за стол уселись, в кабак еще путники завалили, как ясно стало — Никифорова люди. Уселись в другом конце, посматривают в нашу сторону, разговоры меж собой тихо ведут. Мы тоже сидим, ушицу стерляжью уминаем. Поднимается один из них — и к нам. Крепкий такой мужик, коренастый, один глаз тесемкой закрыт. Я сразу сообразил, кто он.
— Откель мужики в наши края?
— Издалека, — отвечаю.
— По какой такой надобности?
— Посмотреть — как люди живут, чем земля богата, а пошто спрос?
— А про то и спрос, что рожа твоя нам знакомая. Нукось, выйди на свет, убедиться хочу.
— Ты, дядя, никак попутал чего, я не холоп твой, чтоб твою волю сполнять, надо будет, выйду, а пока не замай. Мы тебя не трогаем, и ты нас не трожь!
Одноглазый, обернувшись к своим, руками развел:
— Хотел по-хорошему, ан не получается. — И уже мне: — Выходь, не то силой вытащу, рожа варнацкая!
Ватага на меня поглядыват, чем отвечу, им-то невдомек мои старые дела.
— За слова, мил-человек, отвечать надо! — Скинул я с плеч зипун. Встал, рукава катаю.
Одноглазый — тож шубу долой. Тут служка выскочил, как заверещит, дескать, во двор все. Ну и пошли мы на свежий воздух. Следом и все вывалили. Нас четверо, а их около десятка. В круг встали. Вышел я, супротив меня одноглазый. Схлестнулись. Врать, Федька, не буду, силен мужик, однако ростом маловат для меня, у меня руки длиннее. Тем и взял, не долетел его кулак до меня, снес я его встречно в зубы. Упал он навзничь, ногами сучит, снег кровавит. Кинулись было никифоровские, да остановились. Всадник врезался меж нами, сам Никифоров подоспел. Плетью с коня шибанул мне по голове, аж звон пошел. А он и своих опоясал — расступились. Своего на ноги поднимают, а тот не стоит, валится. Сошел Никифоров с коня, против меня встал:
— Кто таков?
У меня лицо кровью заливает, рассек плетью, сволочь. Я снег приложил и молчу. Кто-то из моих товарищей крикнул: мол, одноглазый зачинщик, сам на разговор вызвал!
Повернулся он к своим, спросил грозно:
— Так было?
Мужики молча кивнули. Тут одноглазый вроде очухиваться стал, мычит что-то, башкой крутит, из рук вроде как ко мне рвется. Кивнув на одноглазого, Никифоров сказал:
— Тащите его в дом, а ты проваливай, пока цел!
Еще раз глянув в мою сторону, повернулся и, похлопывая плетью о сапог, пошел в кабак.
Мы долго ждать не стали, ямщик уже смекнул, в чем дело, и, с ходу попадав в возок, уехали.
Спасло нас тогда только-то, Федька, что хорошо я приложил одноглазому, не смог он свои мысли относительно меня сразу высказать. А когда пришел в себя, видно, мы уж далеко были. Задерживаться в Рыбном селе у нас резону не было, насквозь пролетели и ушли сразу в тайгу, ямщика попросили молчать про нас. Да прогадали. Перехватили его сразу, он про нас что знал, то и сказал. Бог ему судья. Нагнали нас конные в распадке. На третьи сутки под вечер нагнали. Окружили, повязали под стволами. Пытать стали, про покойного Лексея, про ящерку золотую. Что к чему, я и сам не сразу понял и молчал, а остальные ничего и не знали. Покуражились над нами, поизгалялись, но сильно не били. Видно, приказ был живыми нас доставить. А ночью я ушел. Один ушел, зубами веревку перегрыз и ушел. Снег уж растаял, а собак у них не было, не отыскали они моего следа. Вот так вот. А товарищей моих погубили, я на третий день к тому месту вернулся. Не знаю, пошто так случилось, не видел. Не думал, что на такое решатся, да, видно, я им был нужен, а людишки для них — только обуза. Неглубоко тела прикопали, зверь-то и разрыл. Выходит, Федор, привел я людей на смерть, из-за меня ни в чем не повинных порезали…
Семен замолчал, закурил. Федор видел, как остановились и потемнели его глаза. Как дрогнули пальцы и сжались губы. Очаг прогорел, и только уголья малиновым светом еще обозначали себя, еще отдавали свой жар.
— Поздно, давай спать. — Голос Семена звучал глухо.
Федор молча укрылся и закрыл глаза. Сон не шел, он слышал, как Семен ворочается и тоже не может уснуть.
«Да, — думал Федор, — живешь вот так, а рядом страшное творится! Людей, живых человеков, запросто убивают…»
Он еще долго не мог заснуть, не давали покоя мысли. Они клубились в голове, цеплялись одна за одну, выхватывая и перебирая в памяти рассказ Семена. Некоторые деревенские события и слухи, известные ему раньше, теперь находили свое объяснение. Так или иначе — многое ему становилось понятным. Когда сон овладел им, он улетел куда-то в синее бездонное небо, к сказочным облакам, и только утренний солнечный луч, пробравшись сквозь оконце, вернул его отдохнувшее и полное сил тело в этот мир. Мир, наполненный красотой природы и тяжким бременем людских отношений.
Первая мысль, что пришла Федору в голову при пробуждении, совершенно ясно и отчетливо: не Семен им был нужен, не за старые грехи его искали, не из боязни, что он знает об их злодеяниях и выдать может. Нет. Ладанка им нужна, тайна в ней сокрытая, покойным Лексеем сказанная, да Семеном не понятая. Видно, Лексей в бреду горячечном что-то такое бабке иль попу на исповеди сказал, а Семену уж не смог!
— Доброе утро, дядь Семен! — сгорая от нетерпения, осторожно тормошил старшего товарища Федор.
— Доброе, доброе! — ответил Семен, просыпаясь. — Чего ты?
— Хочу при свете ладанку посмотреть.
— От приспичило! Смотри…
Семен вынул и выставил на свет пластинку. Она заиграла на солнце гранями, излучая мягкий и приятный свет.
— Дак это и есть ящерка золотая! — восхищенно прошептал Федор.
— С чего ты взял? Почему ящерка? — удивился Семен, пытаясь понять и увидеть-то, что видел Федор.
— А узор-то, смотри на узор! Вот так, если на солнце повернуть, глянь — ящерка и есть.
Переливаясь и отражая свет солнечного луча, пластинка своей ребристой поверхностью как бы оживала, и действительно, как будто маленькая золотая ящерица шевелилась, извиваясь на поверхности пластинки.
— Ну ты даешь, Федор, я, сколько ее ни рассматривал, ничего не видел, а теперь вижу, прав ты. Только что это значит? Для чего Лексей мне отдал ее?
— Мы не знаем, а Никифоров, видно, знает. Он ее ищет, через то и беды все на твою голову, дядя Семен.
— Может, ты и прав, Федор! Надо же — углядел! — всматриваясь в золотистый узор, прошептал Семен. — Не зря нас Бог свел, не зря!
— Воры кругом! Хитники! До чего дошло?! Без всякого дозволенья, без контроля, моете на государевых землях золото! Хорошо устроились! На каторгу пойдете, в кандалы!
— Помилуйте, ваше благородие, ясак и все подати исправно собираются, и задержки нету с отправкой в казну, а золото, так бродяги по тайге шарятся, может, где и копают, так разве уследишь? Да и не прописано оное в бумагах, потому как спрос учинить? Выходят из тайги тайно, как хитника от промышленника отличить? — не поднимая глаз, отвечал сельский голова широко шагавшему из угла в угол кабинета приезжему начальнику.
Тот хмурил брови и, выпучив глаза, продолжал отчитывать, как по-заученному, не внимая доводам и ответам:
— Все, кончилось воровское времечко. Порядок наводить надобно! Порядок!
— Как скажете, как скажете, примем меры незамедлительно! Ваше высокоблагородие, а сейчас не угодно ли осмотреть казну — ясак и подати, все готово к отправке!
Коренной полагал, что при виде вязок соболей и прочей пушной рухляди сердце начальства смягчится и гнев уляжется.
— Что ты мне покажешь? Меха да рыбу, а золото, золото где?!
— Дак что сказать-то? — смешался волостной. — Откель у нас золото, говорю же, ежели кто его где и копает, так то дело тайное…
— Тайное, вот то-то и оно, что оно у вас тайное! От государя да губернской власти оно у вас тайное! А кабаки да лавки по всему тракту! Ямщики в Красноярске золотым песком за овес платят! А это у них откель?! Дурака ломаешь передо мной! В арестантскую захотел?
— Как прикажете, — опустил голову Коренной, переступая с ноги на ногу. Его лицо налилось кровью, руки нервно сжимали шапку. «Какая паскуда донесла!» — думал он.
Повисла тяжелая пауза.
— Ваше благородие! — справившись с собой, выдавил наконец из себя Коренной. — Ежли есть промашка в чем — оно без умысла…
— Без умысла, говоришь?! А это что? Что это?! — багровея и стервенея, заорал начальник. Метнувшись к столу, он, едва не порвав, вытащил из портфеля какую-то бумагу и ткнул ею прямо в лицо Коренному. — Читай, песий сын, грамоте обучен!!!
Трясущимися руками Коренной взял лист бумаги и поднес к лицу, но буквы мельтешили перед глазами, он не мог разобрать ни слова. Жаркая волна прошла по телу и ударила в голову, кровавый туман перекрыл свет.
— Не могу… — начал было он и вдруг как подкошенный рухнул, гулко ударившись затылком о выскобленный добела деревянный пол.
— Лекаря! — заорал в открытую дверь начальник.
— Лекаря! — подхватил приказ сидевший в коридоре казачий десятник, затем, повернувшись к начальнику, сам и ответил: — Ваш благородие, так откель здесь лекарю взяться?! Нету тут ни лекаря, ни больнички.
— Воды тащи! — приказал начальник.
— Воды — щас! — Десятник с готовностью бросился из дверей.
Только к вечеру Коренной пришел в себя, но говорить не мог и двинуть ни рукой, ни ногой тоже не мог. Только смотрел жадно на ревущую жену и собравшуюся у его постели родню. Выискивал глазами Никифорова, но не находил…
Давно, очень давно, еще по молодости, перекрестились пути сельского головы, тогда просто десятника казачьего Ивашки Коренного и торгового человека Ивана Никифорова. Свела их судьба и повязала крепкой дружбой, да такой крепкой, что крепче не бывает. Холостые они еще были, встретились случайно, в пути. Коренной ехал из Енисейска, после сопровождения ясака, а Никифоров обедал в заезжей избе на самом краю небольшого села. Рядом за столом и Коренной присел отобедать с дороги да нутро пивом промочить. Он был один, сопровождавшие казну казаки были приписными из Красноярска, поехали по родным местам — они свой срок службы отбыли. Иван тоже мог остаться в Енисейске, два года в аккурат закончились, да приглянулась ему девица в Рыбном селе. Зацепила казака за сердце. Решил вернуться. Отписал прошение на имя атамана и получил одобрение. Земельный надел и довольствие отвели ему по заслугам. При волостном голове десятником назначили — должность ответственная. Ясак собирать с тунгусов и промышленников. С этой грамотой и ехал он в село Рыбное на постоянное жительство. Никифоров же в те годы уже имел деньгу немалую, никто не знал, с чего он разбогател, однако дом в селе у него самый видный был. Прадеды его из первых поселенцев. Дед еще при остроге Рыбинском лавку держал. Отец и мать тоже торговлю вели, да река их жизни унесла, вместе с товаром, что на дощанике плавили. Малым сиротой остался, бабка да дядья вырастили. Церковно-приходскую школу окончил и уехал. Десять лет не казал глаз в родном селе, а потом вернулся, на родительской земле новый дом построил, лавку открыл. Товары возил, торг вел, ямщиной собственной обзавелся, справно хозяйство вел. Пора пришла жениться, сватов послал в Енисейск, давно приглядел там молодку, согласие получил и теперь перед свадьбой решил гульнуть. Проводить жизнь холостяцкую. Да только не с кем было. Веселым взглядом и приветствием встретил тогда Никифоров земляка, пригласил за свой стол. Коренной возражать не стал, раньше видел он Ивана не раз в селе и слышал о нем только хорошее. Познакомились, пожали друг другу крепкие ладони, выпили по чарке водки-очистки[3], закусили жареным тайменем, тут стерляжью ушицу подали, еще выпили и как-то так ладно разговор пошел, что время пролетело незаметно. В ночь не поехали, заночевать решили.
Их компании купец представился, из Енисейска в Красноярск ехал за товарами, уж потемну подкатил к заезжей избе, пригласили к столу, и пошел пир горой. Как уж так получилось, однако перебрали они тогда и кто-то первым спор начал, а кто — и вспомнить не могли, только поутру нашли купца под коновязью с проломленной головой. Когда в себя пришли — руки у обоих в крови. Кто смертоубийство учинил, вспоминать не стали. Но и в кандалы за купца идти не хотелось. Молча, не сговариваясь, подошли они к хозяину заезжей избы, разбудившего их и теперь стоявшего, сняв шапку, около тела купца. Вскрикнув от ужаса и боли, упал он рядом, рассеченный саблей Коренного. Кто еще был в заезжке, выяснять тоже не стали. Подперев дверь, Никифоров высек огонь, и, ярко вспыхнув, занялась набитая сеном крыша. Сопровождавший Никифорова крепкий, коренастый мужик молча подвел оседланных коней и бросил на крючья поводья. Легко подняв сначала купца, а потом и хозяина заезжки, подтащил тела к дверям уже люто горевшей избы. Пинком отбросив полено, открыл дверь и одного за другим забросил тела убитых внутрь. Захлопнув дверь, подпирать ее не стал. Молча же подошел к сидевшим уже верхами Коренному и Никифорову.
— Я, это, приголубил уже приказчика и ездового, что с купцом были, больше в заезжке никого, — медленно и спокойно сказал он, глядя исподлобья на Никифорова.
Коренной положил руку на рукоять сабли. Никифоров, заметив это движение, твердо сказал:
— Это мой человек, надежный, — и, уже обращаясь к мужику, крикнул: — Косых, прыгай в седло, поехали!
— Негоже кошеву купеческую бросать, зацепа для сыска, — возразил мужик, кивнув в сторону уже запряженной в кошеву двойки хороших гнедых лошадей.
Никифоров, глянув, нахмурился, было видно, что его, еще хмельная, голова плохо соображала.
— Езжайте, ждите в Сметанино, я вас там нагоню, — продолжил, не дождавшись ответа, Косых и повел свою лошадь к кошеве.
— Ладно, поехали, — запоздало, уже в спину ушедшему, прохрипел Никифоров и пришпорил коня.
Двое всадников быстро удалились по заснеженной таежной дороге. Туман, стоявший над великим Енисеем, катившим свои еще не скованные льдами, свинцовые, холодные валы на север, не скоро открыл просыпавшемуся селу пожарище. Только верст через десять они услышали катившийся далеко над речными водами тревожный набат колокола. Ехали быстро и молча. Каждый думал о том, что ими было сотворено. Коренной молился про себя, прося у Бога прощения за тяжкий грех. Хмельной туман вылетел из головы, и он горько сожалел о совершенном, каялся и не находил себе прощения. Никифоров злился и клял себя за то, что позволил себе расслабиться, выпил много, ну и… Оба понимали, что повязаны теперь навек и с этим придется жить. Оба понимали, что, если тайное станет явным, не сносить им головы, впереди — кандалы и каторга в лучшем случае. Поди докажи, кто виноват, коли сами ничего толком не помнят. Всем их планам и мечтам приговор, а жить так хотелось! Только-только обрели уверенность в себе, только-только вышли на жизненный путь, и надо же! Бес попутал! Змеиная дурь глаза застила!
А уж потом выхода другого не было — пытались они оправдать теперь себя.
Только Косых, уже далеко отстав от них, хмуро поглядывая на заснеженные сосны, плывущие мимо, думал о другом. А ведь не вспомнил Никифоров о нем, когда избу поджигал, не вспомнил, поджег и все, подперев ход. А ежели б он спал как все?! Через какое-то время, завидев сворот к реке, он пустил коней туда. У самой кромки крутого берега распряг лошадей и привязал их к седлу своего коня. Легко скользнув полозьями под уклон, кошева, с хрустом проломив тонкий заберег, ушла в воду.
— Ну вот и ладно, так-то оно лучше будет, правда, Каурый? — заключил Косых, обхлопав от снега рукавицы.
Конь, повернув к нему голову, коротко всхрапнул.
— Вот и я говорю, на кой ляд нам эта кошева? — поправляя стремя, продолжил мужик и легко взлетел в седло.
Через два дня в сметанинской заезжей избе, как и было сговорено, он нашел Никифорова и Коренного. В дальнем углу кабака сидели они за столом; ополовиненная бутыль очистки, видно, не прибавила им настроения. Хмуро глядели они, как ввалившийся в кабак Косых, найдя их глазами, бодро шагнул к столу. Глянув, что чужих нет, Косых вытащил из-за пазухи туго набитый кошель купца и положил его на стол.
— Кони мои, а это ваше, не бросать же.
— Убери с глаз! — зло прошипел Никифоров.
— Дак нету никого, — возразил Косых.
— Все одно убери! Потом поделим, с умом.
Косых молча смотрел на них и ухмылялся — видно, до сих пор поджилки трясутся, ничё, теперь обвыкнете кровушку пускать, коль первый раз лихо миновало! Уж он-то это хорошо знал.
— Чё скалишься?! — рявкнул на него Никифоров.
— Чё смурные такие, будто похоронили кого?!
Никифоров оглядел пустой зал и взял кошель.
— Как добрался? — спросил Коренной, молча сидевший до этого.
— Тихо все. Кошева с барахлишком кой-каким подо льдом. Ночевал в тайге, так что меня никто не видел. Последним дощаником через Енисей перемахнул, мужики втрое за перевоз взяли, а назад уж не пошли, зашуговало реку напрочь. Теперь недели две Енисей закрыт для прохода, пока лед не встанет.
— Ну и ладно, зови прислугу, ужинать будем. — Никифоров, вывернув большим пальцем пробку из бутыли, налил полную чарку: — Пей!
Появившийся будто из ниоткуда половой учтиво спросил:
— Что изволите, барин?
Ощущая за пазухой плотно набитый деньгами кошель, Никифоров, подмигнув Коренному, громко сказал:
— Гуляем, мечи на стол все, что есть, девок зови, водки, вина! Эх! Зальем тоску вином, Иван Иванович, помирать теперя, что ль? Проспимся — и в путь, до дому недалече!
— Да, что было — то было, гуляем! — поддержал его Коренной, расстегивая на крутой шее косоворотку. — Зови девок, плясать хочу! — крикнул он.
И пошло-покатилось, понесло-поехало. Отправив Косых с лошадьми в Рыбное, три дня гуляли Никифоров с Коренным в Сметаниной деревне. Три дня и три ночи в пьяном шальном угаре спаивали они всех, кто заходил в кабак, одаривали питьем и угощением без меры. Немало слез пролили обласканные ими женщины, когда поутру четвертого дня собирались они в отъезд. Уж больно хороши мужики были. После этого неуемного веселья как-то отошло, отлетело все ранешнее, как и не было его вовсе. Не говорили больше о том они никогда, но с тех пор по жизни рука об руку шли. Потому и поднимались в гору их дела, что Коренной способствовал Никифорову во всех его коммерческих начинаниях, за что последний всячески способствовал росту его карьеры. Так и пролетели годы. Немало стоило денег Никифорову, чтобы помочь другу стать головой в селе. Но и немало труда Коренной положил, чтоб у его друга никаких препон в его делах не было. А дела у него разные были… Все шло-бежало к обоюдному удовольствию, спокойно и ровно, пока не прошла молва о золотом песке на речках таежных. Пока не появились старатели и не повалил в Рыбное пришлый народ. Вот тут и началось. Загорелись глаза, когда голь перекатная на грязные ноги бархатные портянки мотать стала. Засвербило внутри: как так? Они, коренные ангарцы, этой земли хозяева, а не знали, не ведали, что золотым песком она полна. И теперь эти пришлые, варначье, рожи каторжные, расползаясь по тайге, как мураши, выносят из нее песок золотой да самородки. Нахально хапают, нагло и дерзко себя ставят перед местным людом. Это ж надо! Одна из ватаг, выйдя по осени из тайги, в кабаке рыбинском прилюдно бабу раздели догола, за каждую тряпку песком платили. Сама раздевалась. Другие, выйдя, по лавкам прошлись, приоделись в бархат да шелк, а одежонку таежную, порты рваные да прокопченные у костров приказали отправить в стирку аж в сам Париж! Почтмейстер за сердце схватился от эдакой дерзости, а поделать ничего не мог, оплачено — сполняй!
Все лето деревни и села ломились от наезжего люда, но самое прибыльное время наступало осенью. Рабочие приисков, получив расчет, выходили из тайги. Почти каждая изба к этому времени готовилась особо, хозяева запасались спиртным и съестным припасом. До самого Покрова, а то и дольше превращались они в кабацкие заезжки, где и накормят, и напоят, и спать положат. Оголодавшие по женскому телу мужики золота не жалели. Деревенские бабы, вдовые да гулящие, под напором золота быстро освоили древнейшую профессию. Не желая огласки своих дел, выходили они в тайгу навстречу старательским и приисковым рабочим. Строили в тайге шалаши, пекли шаньги, коими потчевали гостей. Понеслась срамная слава о горе «шанежной» да о шалашовках, только не останавливала она никого. Мужние женки и те, нужду испытывая, уходили на «шанежную» с молчаливого согласия запойных мужиков. Пришлые, таежных законов не признавая, стародавние, из поколение в поколение передаваемые охотничьи угодья рушили и зорили. Зверь и соболь уходил из тех мест, где вгрызались они в золотоносные ручьи. Не было никакой управы на этих хитников. Те, кто пытался отстоять свои угодья, пропадали в тайге.
Тихий злобный ропот катился по коренным ангарским деревням. Копилась ненависть и чесались кулаки у мужиков. Не раз уже в драках проливалась кровь. Старосты отписывали о тех безобразиях голове. Волостной голова жалобам ходу особого не давал. До поры придерживал, и из волости до губернии они вообще не доходили. Куражились старатели и в кураже своем порой золотом платили за все — для Никифорова сплошной прибыток. Уже три кабака при избах заезжих открыл и еще пять только в Рыбном заложил. Ямской извоз по Ангаре под себя подмял, потекли тоненьким ручейком пески золотые и в его карман. Однако видел и понимал он, что мимо него золотой рекой проносится неслыханное богатство. Тогда-то и решили они с Коренным, что несправедливо это. Ладно наемные да приисковые. Те, расчет получив, львиную долю в кабаках да лавках оставляли. А бродяги-хитники, что сами по себе в тайге золото промышляют? Они делиться должны, отдавать часть им, потому как на их земле они мошну набивают, на их исконной ангарской земле потом их предками политой. Надежных людей подобрали десяток, желающих попортить крови пришлым хоть отбавляй было. Косых ту десятку возглавил. Крест целовали на верность Никифорову, животом клялись.
В конце лета пошли они старательской тропой, на одном из притоков реки Шаарган наткнулись на ватагу. Миром подъехали, вроде как поговорить, мужики работу побросали, собрались у зимовья. Старшой их вышел, в руках топор, видно, только топорище насадил. Косых будто не понял, а может, задумал так, пальнул в упор из шомполки картечью. Полголовы снесло, рухнул старатель, так с зажатым в руке топором и умер. А Косых с коня спрыгнул и к остолбеневшим мужикам:
— Таперь я у вас старшой!
Окруженные конными вооруженными людьми, старатели молча приняли условия: половина добытого золота — дань за выход из тайги. Тут же, под ружьями, старательскую казну из сундучка вынули, ровно половину отмерили и забрали.
— Вот так оно таперь будет! Ежели жизня дорога, платите. А на нет спроса нет, кто не согласный — в тайгу не зайдет. А ежели без моего допущения зайдет, здеся и останется! — Взлетев на коня, Косых внимательно и жестко посмотрел на угрюмые лица старателей. — У меня память хорошая, вам дорога домой открыта, и весной в тайгу пропущу! — Вздыбив коня, махнул рукой, и его подручные пришпорили коней.
— У нас тоже память хороша, дядя! — раздалось ему вслед.
Но Косых этих слов не услышал. А если и слышал, не обернулся. В этой тайге он не боялся никого. Здесь он был полный хозяин. Тугой кошель золотого песка в его седельной суме весомо подтверждал это. По крайней мере, он был в этом уверен. Неделю мотались они по тайге, выискивая старательские ватаги.
Выдавливаемые приисковыми партиями, они забирались в самые непроходимые и неизведанные места. Нашли еще две, крови больше пролито не было, но половину золота у них забрали. Разъединенные и чужие в этой земле, небольшие ватаги старателей были беззащитны. Все понимали, что дорога в эти места одна — через Рыбное село, не обойти, не объехать, потому, сжав зубы, соглашались и отдавали тяжким трудом добытое. Среди старателей тогда и родилось негласное название этого села — Разбойное. Тем летом старатели отступили, откупились и вышли по осени. Но не только золото вынесли они тогда на Большую землю, злобу и ненависть вынесли они тогда и распространили среди своего брата. К следующей весне народу в тайгу валило еще больше. Косых день и ночь пропадал у причалов, встречая дощаники. Некоторые его узнавали, молча проходили мимо, опустив глаза. К осени, собрав своих людей, Косых отправился в тайгу. Но получил отпор. По знакомой тропе они вышли на Шаарган, особо не торопились. Миновав несколько приисковых станов, развернутых золотопромышленником Машаровым, поздоровавшись со смотрителем, углубились в тайгу. Ехали долго, и вот уже должно было показаться зимовье старателей, тех, первых. И они его увидели — головешки сгоревшего сруба.
— Вот черт! — успел выругаться Косых, выезжая на поляну, и услышал выстрел.
Пуля с визгом прошла мимо его головы, обдав жаркой воздушной волной. Ойкнув, завалился в седле ехавший сзади Семен Карев, друг и дальний родственник Косых. Глухой, непролазный ельник, обступавший поляну, казалось, вспыхнул выстрелами.
— Засада! — истошно заорал кто-то сзади, и, сбившись в кучу, на злополучной поляне перед остатками зимовья, заметались его люди, разворачивая коней.
— Уходим! — рявкнул Косых, падая к гриве своего Каурого. — Выноси, родной! — шептал он, врезаясь шпорами в бока коня.
С версту гнали, опомнились, только когда Косых, придержав коня, перегородил тропу.
— Стоять! — орал он, гарцуя на разгоряченном коне.
Остановились. Спешились.
— Ну что, братва, делать будем? Получили по мусалам — и в кусты? В порты не наделали? Таперь они хвост задерут, суки! Карев где? Где Семен?
Мужики молча опускали глаза.
— Матанина тоже нет, — сказал кто-то.
— У-у-у, суки! Бить погань надо! — заорал Косых, свирепо вращая глазами.
— Чё орешь, Иван. Али не с нами был? Подстрелили Семена, видел я, как он с лошади падал. Да в кутерьме этой еле душу вынес. Вертаться за Семеном надоть. А Матанина я видел уж посля пальбы, за мной он с поляны выскочил, последним. — Высокий жилистый мужик, прямо ему в глаза глядя, сказал это громко и отчетливо.
Косых недобро глянул по сторонам. Остальные, подняв головы, смотрели на него и ждали решения. Раздавшийся в тишине топот копыт заставил всех схватиться за оружие.
— Э, не балуй, свои! — услышали они.
На тропе показался всадник, это был Матанин.
— Как вертаться-то, второй раз на те же грабли наступать? Перебьют! — продолжая разговор, сказал кто-то, когда подъехавший спрыгнул с коня и подошел.
— Не перебьют. Хотели бы — сразу перебили, — отвечал Степан Матанин, коренастый мужик с коротко посаженной головой и мощными руками. — Там их десятка полтора было, я по выстрелам сужу. А прицельно токо в одного угодили. Я так думаю, не в того целили. Ты, Иван, на меня не серчай, тебя они приговорили за старшого своего, а Семка нарвался под твою пулю. Остальная пальба поверх голов была, для острастки. Это я уж потом понял, когда вернулся.
— Как — вернулся?!
— Да так, решил посмотреть, кто по нам пальбу открыл. Коня привязал и назад подполз, а они уж на поляне, Семку нашего смотрят. Убитый он. С разговора их понял, что упредил их кто-то из села.
— Кто?!
— Не ведаю того, не слышал, а целили они в тебя. Точно говорю. Ушли они сразу, сам видел. Едем Семена забирать!
— Ты запомнил их рожи? — уже на коне спросил его Косых.
— А зачем бы я возвращался? — вопросом на вопрос ответил Матанин ухмыльнувшись.
Вскоре они подъехали к месту гибели Карева. Ничего не напоминало о том, что еще час назад произошло на этой поляне. Так же шумел густой ельник, так же, журча на перекатах, катил свои воды золотоносный Шаарган. Только прибавилось тело Семена с пробитой грудью. Пришлось возвращаться в село. Уже у околицы трое, догнав ехавшего чуть впереди Косых, отказались более участвовать в набегах.
— Неволить не стану, но ежели сболтнете чего о наших делах, закопаю, вы меня знаете, рука не дрогнет, — ответил вожак.
— Подоспевший Матанин спросил:
— Чё, старшой?
— Эти больше с нами не пойдут. Жила тонка.
— Семка мне добрым товарищем был, на меня можешь рассчитывать. Утром же в тайгу уйду, один, по-тихому выслежу этих варнаков. Через три дня ждать буду у старых завалов на Шааргане. Спускать им это никак не с руки. Обо мне никому — для всех я к себе в деревню подался.
— Лады, Степан, так и будет, Семена схороним и вернемся, — ответил Косых.
Никифоров был дома, когда Косых вошел в его просторную горницу. Выслушав рассказ, Никифоров сжал кулаки.
— Значится, так, не хотят платить. По-хорошему не хотят — силой заставим. За жизнь Семки Карева ответят. Через неделю едем, дорогу перекрыть, чтобы ни одна мышь не проскочила!
— Легко сказать, как перекрыть-то?
— Засаду поставь!
— Дак неизвестно, когда они пойдут, упустим, тут по-другому надо. Пока они на месте, обложить по-тихому и ночью взять. Ехать надоть, через три дня ехать, пока старатель валом на выход не пошел.
— Почему через три дня?
— Скажу почему, только знать об этом никто не должен. Упредили старателей о нашем набеге, боюсь, и сейчас упредить могут.
— Откуда известно?
— Варначье об том проболталось, а Матана услыхал.
— Кто упредил?
— Об том разговора не было, не знаю. Однако, кроме нас с тобой, кто еще знал заранее?
— Да никто не знал, а с другой стороны, все и знали. Не знали куда, а то, что в тайгу собрались, из этого никто тайны и не делал. Твоя женка за неделю знала, не так, что ль?
— Да, надо про все про это крепко подумать. Кто-то в селе доносит, но кто?
— Две с половиной тыщи душ, поди дознайся…
— Скоко веревочке ни виться — конец будет, все одно вызнаю гада! — Косых грохнул по столу кулаком.
— Ты у меня в доме по столу не стучи, — рыкнул на него Никифоров. — Решили, через три дня выезжаем, и чтоб об этом даже жены не знали. Ты да я! Понял?
— Понял, — поднимаясь из-за стола, ответил Косых. — Чё родне про Семена-то сказать?
— А то и скажи, что угодья объезжали, в зимовье пришлые пригрелись. Турнуть их решили, а те стрельбу открыли, вот Сенька и нарвался на пулю.
— Помочь с похоронами надоть.
— Поможем, то дело святое, завтра сам заеду к его старикам, благо неженатый, сирот не оставил…
Через три дня у старых завалов (ураган, пронесшийся когда-то по этим местам, уложил сотни вековых деревьев в плотную стену, перекрывшую, как мост, реку). Матанин поджидал своих. Бывалый охотник, он выследил ту из старательских ватаг, что организовала засаду у зимовья. Они далеко ушли, без тропы, почти не оставляя следов, но они не были потомственными таежниками, такими как тот, что их искал. Несколько часов, находясь совсем рядом, он внимательно наблюдал, как они работали. А работали они слаженно и азартно. Один таскал из небольшого шурфа песок и ссыпал в кучу. Другой большой лопатой кидал песок из этой кучи в диковинное сооружение, куда хитроумным способом из сделанной запруды поступала вода: что-то вроде большой бочки, дырявой как решето, укрепленной на стояках под наклоном, — ее как колодезный ворот вращали непрерывно двое, и длинный желоб, по которому с водой скатывалась песчаная масса, вытекающая из этой бочки. Крупные камни и галечник ссыпались из нее на сторону. Несмотря на тучи мошки, люди работали по пояс раздетые. Лишь головы и лица были обвязаны платками. Загорелые крепкие тела лоснились от пота, терпкий запах дегтя издалека дал знать охотнику о том, что он на верном пути. Единственное, что удерживало его около них так долго, — это то, что он не был уверен — тех ли он нашел? Лиц видно не было, а работали они молча, объясняясь жестами и взглядами. Только к полудню, когда солнце в зените стало нестерпимо жалить своими лучами обнаженные тела, они остановились и ушли в тень разлапистой ели, у основания которой был устроен из еловых ветвей небольшой балаган. Тут же на костре готовили пищу.
— Порфирий, сходи в землянку, соли принеси, кончилась, — услышал Матанин голос одного из них.
— Щас! Ослобоню брюхо и схожу! Задолбала уже эта каша, говорил, надо было стрелить и коня у этих разбойников!
Матанин и по голосам уже понял, что это именно те, кто был на злополучной поляне. Он проследил за ушедшим — тот привел его к недалеко расположенному старательскому стану. «Вот здеся мы вас, голубчики, и накроем!»
Эта ночь стала последней для старателей, Никифоров не пощадил никого. Ворвавшись ночью в землянку, стреляли вслепую по нарам, спящих. Не ждали их, к горю своему, золотишники. Забрав из уже знакомого сундучка намытое золото, не дожидаясь утра, возвращались в село. Ехали медленно по ручью. Молчали. Кони спотыкались на валунах, то и дело упирались в стволы поваленных деревьев.
— Стоп, здеся до рассвета переждем, — распорядился Никифоров, поворачивая коня на берег.
— Надо было бы кого живым приволочь! Выведать, кто на нас клепает! — бросил Косых, когда пламя костра осветило поляну и лица устроившихся на отдых подручных.
— Доставай-ка чарки из мешка, закусим, мужики, помянем Семена Карева, этим варначьем убиенного. Мы в долгу не остались, другим наука будет — супротив нас пришлым голову поднимать! — оставив без внимания слова Косых, сказал Никифоров.
Хмурились мужики, принимая чарки из рук Косых. Пили горькую, поминая Семена, а на душе тошно было — то не медведя в берлоге валили. Души человечьи губили. Но водка обжигающе пронеслась по жилам, залила угрызения и смуту в душе. Загорелись глаза, когда при свете пламени замерцал в струе золотой песок. Ровно половину отмерил Никифоров на дележ, долю Семена Карева из своей половины выделил-то родителям его в споможение!
— Справедливо, — рассудили мужики и второй тост подняли за своего хозяина.
Однако, как ни пытался Косых к осени, не пошли больше в набег на старателей. У каждого объявилось столько причин к отказу, что и придраться не к чему и заставить нельзя. Степан Матанин, который ездил вместе с Косых, хитро улыбаясь, заметил:
— Не пойдут они больше старателей зорить с тобой, головой рисковать не будут ради Никифорова кошеля. Тогда пошли, знать не думали, что ты кровь пустишь. Потом пошли за Сеньку отомстить. Теперь не пойдут.
— Так крест же целовали! Клялись!
— Крест целовали, верно. Но одно дело заставить варначье пришлое добычей делиться, а другое — воевать на живот с ними. Головы под пули подставлять чего ради? Чтоб потом с оглядкой в своей тайге ходить? Побили мы энтих, да на поляне тогда их втрое больше было, прознают все одно рано или поздно! Мы-то у них как на ладони были, а вот кто они — мы не ведаем, потому от каждого старателя, что из тайги пойдет, можно нож под ребро получить и знать не будешь, кого опасаться. Повременить надо. Куда они денутся, все одно свое возьмем! Не мытьем, так катаньем!
— Со мной к Никифорову пойдешь, надо его убедить, что с другого конца заходить надо.
— Добро.
К вечеру они уже сидели на скамье в коридоре конторы при складах Никифорова и ждали хозяина, принимавшего отчеты у приказчиков.
Никифоров, узнав об отказе подручных, стукнул кулаком по столу:
— Сделай людям добро! Ну… я им…
— Не горячись, Иван Авдеич, силком на такое дело люди не пойдут. Охотники они, на зверя пойдут, а на людей нет. Грех на душу брать больше не хотят.
— Каких людей? Варначье прожженное, рожи каторжные прут из тайги нашей золото, охотничьи угодья пустошат, баб их под кусты таскают, а им грех разбойников за это в стойло поставить? По-хорошему не пойдут, заставлю!
— Не заставишь, Иван Авдеич! — вмешался в разговор Матанин. — А и заставишь — толка не будет, в таком деле из-под палки негоже! Надоть, чтоб сами пришли к тебе и под твою руку попросились, а ты бы им простил, но уж теперь за отказ или язык пусть животом отвечают!
— Они ж отказались, как их заставить самих придти?
— Есть мыслишка у меня, разозлить их надо! Так разозлить, чтоб кидались на старателя, как на зверя лютого!
— Понял я вас, дело говорите, а получится?
— Не сумлевайся, Иван Авдеич, мы все продумали, под самый дых ударим, а на пришлых подумают! Сами к тебе придут! Время дай!
В ту осень многие охотничьи зимовья ограблены были, а многие пожжены. Косых с Матаниным свое дело сполнили умело и хитро. Охота да рыбный промысел кормили большинство ангарцев. Каково было негодование охотника, когда он, зайдя по осени в свои угодья, видел, что его зимовье ограблено — ни припасов, ни снастей охотничьих из поколения в поколение передаваемых. А то и пепелище на месте избушки! И опытным глазом определял он, чьих это рук дело. И закипала ненависть и злоба в людских сердцах. Один раз только промашка у них вышла. Прикрывая дела Косых, Никифоров отправил его якобы в Пашинские луга, посмотреть места для косьбы пригодные. Там его уже поджидал Степан. Лодкой перейдя Ангару в обрат, вышли они ниже спускавшегося к реке, как драконова спина, скалистого быка, что Гребнем зовут. Там в защищенном с севера просторном логу были дальние угодья Кулакова Василия, разорить которые и намеревались они. В момент, когда Косых поджег избушку, из тайги к зимовью и вышел Василий.
— Что же это вы творите!.. — только и успел он крикнуть, сбрасывая с плеча поклажу, как пуля Матанина прошила его грудь.
— Вот дьявол его сюда принес! Плохо дело, но…
— Хорошо, что он уже не сможет ничего рассказать! Знаешь, что было бы, если бы он нас выследил! — переворачивая бездыханное тело, жестко ответил Косых.
— Я потому и стрелил.
— Его нужно убрать отсель, пуля твоя у него в груди.
— В реку, быстрее, вдруг он не один.
— Если не один был, уже ясно бы было.
Зимовье быстро занялось, и дым стал стелиться пологу, поднимаясь в сопку. Косых бросил на тропе порванную старательскую рукавицу, и они потащили тело убитого вниз к раскинувшейся в этом месте широко и просторно реке.
С тяжелым камнем в ногах ушло тело охотника в ангарскую быструю воду.
Через неделю страшная весть облетела округу. Ушел и не вернулся из тайги Василий Кулаков, трое детей остались без кормильца, убитая горем жена в ногах валялась у старосты села, чтоб отрядил мужиков на поиск. Вернулись, рассказали, что зимовье сожжено, тела не нашли, но след старательский на тропе обнаружили! Как весомое и неоспоримое для людей доказательство легла на стол порванная старательская рукавица, найденная недалеко от сожженного зимовья. Глухой ненавистью встречали в Рыбном селе выходивших из тайги старателей. В кабаках вспыхивали драки до крови, только повод дай. А выходившие из тайги, не понимавшие причин вражды люди, как всегда, шедро сыпали золотым песком, оплачивая и ночлег, и еду, и женщин, что еще более озлобляло ангарцев. Удалось, все удалось Никифорову. Выходящие из тайги охотники сатанели от одного упоминания о пришлых старателях. Уже зимой, после Рождества Христова, собрались подручные в кабаке на Комарихе. Позвали Ивана Косых. Тот не пошел, сославшись на занятость. «Пусть думают, что не так уж надо мне с ними вязаться».
— Что делать будем? — спросил собравшихся Степан Матанин. — Звал нас Косых летом, не пошли, вот теперя щи лаптем хлебаем. Совсем в тайге житья нету, мое зимовье, еще прадедом рубленное, сожгли, сволочи!
— И мое!
— Мое тож начисто ограбили! — раздались голоса.
— Ваську Кулакова, ясно, загубили и зимовье в распыл! Вот оно доказательство — такие рукавицы только у пришлых водятся!
Шум и гвалт голосов долго не стихал, водка, выставленная по приказу Никифорова, свое дело делала.
— Сходи, Матана, к Косых, ты ж с ним на короткой ноге, пусть не серчает на нас, скажи, согласные мы ребра артельным помять, пусть не думает, спуска не дадим!
— Завтра и схожу, а седня гуляй, други, эй, служка, тащи, что есть в печи, я угощаю!
Вечером следующего дня Матанин был у Косых, туда же наведался и Никифоров. Они сидели в предбаннике хорошо протопленной бани на лавках, разопревшие и хмельные. Хватая горстями мороженую бруснику, Никифоров внимательно слушал рассказ Матанина. Крепкие зубы с хрустом перемалывали ледяную ягоду.
— Вот таперь можно и дела делать, — выслушав Степана, сказал Косых.
— Да, только надо, чтоб наверняка, без промашки чтоб было!
— Догляд за ними учинить надо, когда повалят весной, проследить тайно, куды подадутся, дать им золотишко добыть, а по осени одну-две ватаги накрыть. Да так, чтоб об этом никто не вызнал. Тихо. Как тех. С каждым годом их все больше в тайгу прет, но не все оттуда вертаются, знают, на что идут.
— На том и порешим. Теперь дело. Весной по кабакам своих людей посадим, пусть высмотрят фартовых — тех и проследим. На извозе тоже смотреть надо и слушать. Иван, подбери людишек для этого дела, чтоб пить могли, да не напиваться. Чтоб язык умели у золотишников развязать, да тебе только докладывали, сколь надо денег для того, сообрази — оплачу. — Никифоров вытер ладони. — Степан, ты одного-двух себе подбери из охотников, кто понадежней, чтоб к осени мы знали точно, где фартовые ватаги стоят. К ним и наведаемся. А теперь пошли в парную. Ванька, нуко, пройдись по моей спине, как ты умеешь!
— Заходи, Авдеич, я уж пихтовые запарил, щас я тя так обработаю, как наново народишься!
— Степан, там под лавкой у входа жбан с медовухой стынет, достань пока.
Степан достал четвертной жбан и, раздвинув закуски на столе, поставил его посредине. Налив себе кружку, в одно дыхание опустошил ее и, закусив солеными подъеловиками, откинулся к бревенчатой, гладко выскобленной стене. Из парилки потянуло пихтовым парным настоем.
— Хорошо! Ой хорошо жить на белом свете! Сейчас бы бабенку сюда, чтоб ухватить ее покрепче да приласкать!
Горазд Степан был до баб, любил их и никакой меры не знал. Жена уж восьмерых нарожала, а опять на сносях. Уж которую неделю к себе не подпушает, а ему ж невтерпеж! «Не, надоть седьни наведаться к молодке одной, давно на нее глаз положил, давно и она глазки строит, счас после баньки и навещу!» — решил он и, сбросив на лавку простыню, в которой сидел, протиснулся в узкую дверь парилки.
— Пустите, а то весь пар на вас уйдет! Разгулялись тута, про меня забыли?
— Забирайся, Степан, на всех хватит, — услышал он в непроглядном пару довольный бас Никифорова.
Косых нещадно лупил того по спине вениками с обеих рук.
— Ох-х-х хорош-ш-шо, — прошипел Степан, приземляясь задом на горячий полог.
— Смотри причиндалы не прижарь, — хохотал Косых. — А то бабы деревенские меня потом порвут — такого кобеля извел!
С того времени плотно приступили к делу Косых с Матаниным. Кружили по кабакам и заезжим избам, то тут, то там узнавали они о старательских артелях, заходящих в тайгу на золотой промысел. Людей поставили своих, шептунов. Матанин со товарищи проследил одну ватагу. Выходили за припасом из тайги ближе к весне, проболтались по-пьяни, что всегда в фарте бывают. Человек у них, рудознатец, золото нутром чует. Точно по жилам моют, потому фартовые. Обсудили с хозяином и решили по осени эту ватагу взять. Особо рудознатец этот заинтересовал Никифорова. «Этого человека живым захватить, пригодится!» — приказал он Косых. Да не тут-то было. По своим затесям вел в тайге Иван банду да влетел в зверовую яму. На колья коня посадил и сам налетел, прямо глазом напоролся на дрючину острую, хорошо, жив остался. На засаду вроде не похоже было, тропа звериная — не людская, но легче от этого не стало. Через неделю вернулись, уже осторожно шли, собак с собой взяли, и только тогда понял Матанин, что ждали их. Чудом увернулся он от самострельной смерти, просвистевшей мимо его груди. Самострел насторожен был на всадника, это Степану ясно с первого взгляда стало. Перекрестился он, возблагодарил Бога за спасение и тронул было поводья, чтоб дальше двигаться, да свистнула тетива и брызнула фонтаном кровь из шеи его жеребца, пронзенной стрелой. Упал конь на передние колени и завалился на бок. Степан, с него скатившись, руку вывернул о корень сосновый, да так, что плетью повисла. Собаки кинулись с лаем в чащу, охотники следом было, да остановились на окрик Матанина:
— Стой, мужики, собаки его возьмут, помогите, коня добить надо! Жалко, животина страдает!
Конь хрипел кровавой пеной, его глаза уже задергивались поволокой, но еще смотрели с непониманием и тоской на хозяина.
— Стрели кто-нибудь! — заорал Степан. — Нету мочи смотреть! Ну, гады, вы мне заплатите, за все заплатите! — заорал он страшно в тайгу.
Эхо выстрела гулко прокатилось по сопкам и увалам. Пока вправляли руку, пока свежевали мясо, наступил вечер. Собак не было. Не вернулись они и наутро.
— Что ж, негоже назад впустую, идем этих гадов зорить! — принял решение Матанин утром. — Токо я первым иду, всем спешиться, если жизнь дорога. Смотри в оба, самострелы опытной рукой ставлены. Оружие чтоб наготове было! Пошли!
Весь день подбирались к старательскому стану, больше десятка самострелов нашел и разрядил Степан, яму зверовую углядел, а пришли к пустому, брошенному месту. Как ни пытался Матанин определить, куда ушли золотничники, не смог. Ушли, видно, давно, тайга стерла следы. Со злости разворотили землянку и подожгли. Покружили вокруг, нет следов и намека на них. Пришлось возвращаться назад. «Кто ж так их провел? Найти, найти да головы посносить!» — одна мысль билась в Степановой голове всю обратную дорогу. Невеселы и охотники его были. Объегорили их, обманули, их, всю жизнь охотившихся в этих местах! Их, знавших каждый переход звериный, места глухариные и медвежьи углы, стрелявших так, что с пятидесяти шагов пуля, выпущенная из фузеи в лезвие ножа засапожного, надвое резалась. А эти пришлые надсмеялись над ними. Двух коней потеряли, об Иване Косых вообще думать боялись. Глаз потерял, прям точно в фамилию свою вписался. В бешенстве три дня не подпускал к себе никого Иван Косых, лекаря требовал, да откель ему взяться, так и отсекла ему бабка то, что от глаза осталось, ножом и, перекрестясь, закопала на задворках. Закрыл пустую глазницу Иван кожаной повязкой, как будто перечеркнул лицо свое черной чертой. С той поры забросил Никифоров свою идею данью старателей обложить, не вышло, но найти именно тех, кто устроил им западню и глаза Ивана лишил, поклялись они тогда. Око за око, зуб за зуб — память на этот счет у них хорошая была.
Летели годы, жизнь шла своим чередом, золотопромышленники все больше и больше вгрызались в таежную глубь. Приспосабливались, сжимая зубы, и ангарцы к их присутствию, тихая война не прекращалась. Пропадали старатели, не возвращаясь из тайги, да и не только в тайге пропадали, не один десяток тел старательских приняла Ангара-матушка в свои воды, омывая резаные да пулевые раны. Сметанино, Кандаки, Кула-ково, через которые шел старательский путь, постоялыми дворами обзавелись, мужики на ямщине хорошие деньги имели, потому широкими дворами зажили деревни. У каждого две-три заимки в тайге, где и покос, и скот все лето, только успевай поворачиваться, а зима подошла — мясо в ледник, по весне старателям все уйдет, соли да копти. Земли пахотные, которых вдоволь раньше было, под парами по три года стояли, востребованы стали — не только уж себя кормила деревня, хлеб северная тайга требовала. Огромные, глубокие погреба с рубленными из лиственницы стенами и подземными переходами стали обычным сооружением для ангарцев, там, в этих погребах, хранили и овощи, и соленья, и зерно, оберегая от гнили и глаз чужих. Там же укрывалось и все самое ценное, на черный день приготовленное. Оседали и пришлые в деревнях, семьями обзаводились, корни пускали, привороженные красотой и обилием вольной земли. Царскими указами высылались на жительство в волость ссыльные. Зазвучала на берегах Ангары и шведская, и польская речь, пришли с северов и прочно обосновались на Тесеевой реке раскольники-староверы. Разрасталось и село Рыбное, полтора десятка кабаков, при заезжих избах, день и ночь гудели, прозвище Разбойное оправдывая, уж и местный народ так называть стал село, несмотря на официальное название. Темные дела быстро богатевших рыбинских мужиков были покрыты тайной. Странные события происходили в селе, вольно раскинувшемся под сенью храма, стоявшего на высоком Рыбинском быке. Бывало, въезжал в село обоз с людьми работными невесть откуда, в раскрытые настежь ворота одного из дворов на полном скаку втягивался и исчезал навсегда за этим забором. Ни лошадей, ни людей никто уж не видел больше. Как сквозь землю проваливались, а может, и так?
Степан Матанин то подворье строил, да только работников его никто не видел, за глухим забором поднимали они из кондового леса строения. От зари до зари тюкали топоры да вжикали там пилы. За лето и управились, и затихло все. Никто из рыбинских плотников в том строительстве не участвовал, да и не было бездельных. Многие строились в то лето, рабочих рук не хватало. По глубокой осени въехал он в то подворье с семьей, перебрался из деревни. А по снегам уж пригласил Косых да Никифорова новоселье отпраздновать. Тут-то и узнали они, что старые их обидчики объявились. А весть о том бабка Ваганиха принесла, при смерти у нее лежал один из старателей. В бреду горячечном он ей открылся, что попортили они крови никифоровским дружкам, тем, что его ватагу загубить хотели. Тропу они самострелами перекрыли да ямами. Но не это главное, что он рассказал. Главное было то, что обладал он какой-то ладанкой, ящеркой золотой, которая его на золотые жилы выводила. Что ему ведомы были тайны через ту ящерку, от глаз людей сокрытые, и мог он в любом месте золото отыскать, как бы оно ни упрятано было. Звал он перед смертью товарища своего — Семена, шибко звал, видно, без него помереть боялся.
— И что? — спросил бабку Косых.
— Сейчас они там, у него, а я к вам подалась.
Кинулись Никифоров с людьми к дому Ваганихи, да опоздали. Помер тот старатель, и товарищи его как в землю канули. Ушли, мешки свои в заезжке оставив, видно, торопились очень. Как-то сообразили, что ищут их. Десять ден пасли их по всем дорогам — ускользнули. Но важное самое Никифоров вызнал. За день до смерти исповедался Лексей тот попу, в грехах каялся. Поп у Никифорова в приятелях был, на кормлении постоянном, потому без нажима рассказал все, что узнал от умиравшего. Подтвердил он рассказ Ваганихи о том, что покойного рук и товарищей его те козни были. Еще рассказал, что все золото, им намытое за долгие годы, схоронил он в месте священном, где две реки великие сливаются, и место то богами древними защищено и златой ящеркой ему указано было. Но рассказ этот попу истинным не показался, потому как сознание терял то и дело старатель. Говорил бессвязно, многого он вообще не понял и не расслышал. Одержим был умиравший бесами, потому мучился очень, а гнать из его души бесов этот поп не посвящен был. Не каждый священник тем умением обладает.
Потерял покой Никифоров. Не оставляли его думы о ящерке золотой да о золоте, сокрытом где-то рядом. Ясное дело, на слиянии Енисея-реки с Ангарой. Но где? Не слыхал он и ни о каком месте священном. Может, это выдумка, сказка старательская? Только на смертном одре сказок не сказывают. Что на душе у человека, о том и говорит он, прощаясь с белым светом. Искать надо того Семена, что в дружках у покойника был, по всему ясно — ящерка у него, значит, здесь, в тайге золотоносной, быть он должен! Но как искать, коль в лицо его никто не видел, так, по описаниям, здоровенный мужик с черной бородищей да башкой кудрявой. Поди эти кудри угляди, когда вона их прет, разномастных, и клейменых, и с ноздрями рваными, и ушами резаными, всяк свою рожу прячет! Однако столкнулся с ним он лицо в лицо, да не распознал, а когда спохватился, поздно было. Косых с расквашенными губами в себя пришел не сразу. Он, выплевывая выбитые зубы, и прошепелявил про то, что знакомца искомого на двор вывел, да не совладал. Погоня, посланная с Матаниным во главе, вернулась ни с чем.
«Ушли, сволочи, в тайгу», — доложил Степан Никифорову. Утаил, что упустил из рук пойманного Семена, чтоб гнев на себя не накликать. Из опаски, что мстить будут, порешил дружков его в тайге, а что у тех ценного было — то своим людям роздал, чтоб помалкивали. По всем местам артельным, что знали, проехали Косых с Матаниным, целое лето из тайги не вылазили, да разве ее, родную, всю просмотришь? Ни дорог, ни троп — глухая и дремучая, тысячелетиями не тронутая, могла она скрыть целые народы так, что не сыскать, а тут одного найти надо было, считай, как иголку в стоге сена. К концу лета отступились, решили на выходе по осени все пути перекрыть, но выловить этого человека. Но по-другому все закрутилось…
Уже вечерело, когда дощаник ткнулся носом в косу кулаковской пристани. Малиновый звон церковного колокола еще издали оповещал: здесь люди живут! На пристани было людно, пришла баржа с Енисея с товарами, этакий плавучий магазин. Бойко шел торг, прямо на берегу меняли меха, ягоду, грузди соленые в бочонках, орех кедровый на топоры и гвозди, посуду и ткани. По сходням носили пиленые доски, материал для лодок и мешками «яблоки» — так на Ангаре картофель называли. По-праздничному разряженные женщины прогуливались по деревянному, ладно сшитому из толстых листвяных плах тротуару, спускавшемуся от церковной площади прямо к реке. Он был усеян скарлупой от кедровых орешков, весело хрустевшей под каблучками сапожек. Где-то в глубине деревни зазывно зазвучала гармонь.
Анюта, сойдя на берег, словно проснулась, звуки гармони будто вернули ее к жизни. «Куда я еду?! Зачем?» Не дожидаясь тетки Агапы, приставленной к ней отцом в дорогу, она быстро пошла вверх по тротуару к церкви. Там только закончилась вечерняя молитва, и народ степенно выходил из церковной ограды. Анюта почти бежала, не понимая, зачем она это делает, не видя перед собой ничего, кроме устремленных в небо куполов. Радостный и знакомый голос остановил ее:
— Анютка, здравствуй! Ты ли это? Ох, краса девица, разневестилась!
Еще не сообразив, кто ее окликнул, она утонула в жарких объятиях полной жизнерадостной женщины.
— Тетка Полина, здравствуй! — проговорила девушка и разрыдалась.
— Что с тобой, доча моя, что случилось? — прижимая к себе, прошептала тетка. — Нукось, идем ко мне, идем, идем, успокойся. Не плачь, лапонька моя, — увлекая за собой по боковому тротуару, тихо шептала, успокаивая Анюту, тетка Полина.
Ее дом был недалеко, совсем скоро в чистой и просторной горнице, застеленной самоткаными половиками, с белыми занавесочками на окнах, оттого теплой и уютной, Анюта, рыдая на груди тетки, рассказала ей свое горе.
— На-ка, попей, милая, кваску. — Тетка Полина, легко нося свои телеса, усадила за стол проплакавшуюся и оттого немного успокоившуюся Анюту, стала собирать на стол.
Из кутьи, что располагалась слева от печи за занавесью, на стол потекли непрерывным потоком пироги и булочки, вареная картошка и огурчики соленые, жареные стерлядка и хариус.
— Кушай, гостья дорогая!
Анюта мотнула головой и отвернулась к окну.
— Ешь, говорю, тебе силы понадобятся! Али не хочешь со своим любым быть?
Анюта встрепенулась как птица, в ее глазах засияла надежда. Единственный человек на земле выслушал ее не коря и принял к душе ее горе! Лукавый, веселый взгляд тетки Полины вселил надежду в ее девичье сердце. Просохли от слез глаза, появились ямочки на щеках, Анюта, еще не веря в то, что обрела поддержку и помощь, спросила:
— Тетя Поля, что мне делать?
— Кушай, говорю! Что-нибудь придумаем. Неправое дело удумал отец твой. Не принято по Ангаре-реке силком дочерей замуж выдавать. Испокон веку здесь девчата сами себе парней в мужья выбирали, и родители тот выбор признавали. Ты с кем приехала-то? Поди, хватились тебя, ищут?
— С Агапьей, отец приставил за мной смотреть, а на дощанике энтот приказчик прилизанный, Акинфий. Его в селе Павлином прозвали — павлин и есть.
— А что такое павлин?
— Да птица такая, в индиях живет, грудь колесом, хвост веером, — смеясь ответила Анюта.
— Посмотрим, посмотрим на этого павлина, ты сиди, кушай, а я схожу, Агапью приглашу, а то уже темнеет. Они ж там не знают, где ты делась. — Увидев, как враз осунулась Анюта, как погасли ее очи и задрожали руки, Полина покачала головой: — Не бойся, я тебя в обиду не дам, сиди и слушай, что говорить при них буду, да головой кивай, поняла?
— Поняла, — ответила чуть слышно девушка.
— Ну все, пошла я, лампадку зажги и вот на, мою юбку переодень, а свое исподнее вот сюда в кадку замочи да быстренько в постелю! — Тетя Полина, накинув на плечи огромный Шерстяной платок, вышла на улицу.
Уже смеркалось, когда подошла она к причалу, где у дощаника суетилась, рыская по берегу, Агапья.
— Чё потеряла, Агапья Ивановна?
— Дак Анютка Никифорова куда-то запропастилась, токо причалили, она на берег, мужики говорят, в церковь подалась. Я за ней, а ее тама нету. Вы не встретили ее, Полина Прокопьевна?
— У меня она, отлеживается.
— Как отлеживается?
— А так, что ж ты, дорогая, за девкой-то не усмотрела? С нее хлещет как из ведра, а ты ее в дорогу? На дощанике столько времени! Мужичье кругом, срам-то какой! Ты чё, баба, совсем нюх потеряла?
Агапья всплеснула руками и прижала их к высохшей уже груди.
— Так все хорошо было, как отправлялись, ревела она — то правда, так на то воля родителя ее, я ни при чем тута.
— Пошли, Агапья, али здеся ночевать хошь?
С дощаника сошел на берег и вальяжной походкой подошел к женщинам Акинфий. Склонив голову и пристукнув каблуками щегольских сапог, он вежливо произнес:
— Имею честь представиться, Акинфий Сумароков. — Не дождавшись ответа, продолжил: — Так что, нашлась Анюта, как я понимаю? Вот девка шустрая, мы тут в расстройстве, куда подевалась. Пора на ночь определяться, а ее нет.
— А вы, барин, определяйтесь, Анюта у меня, и Агапу я к себе беру.
— Хорошо, — после некоторого раздумья ответил Акинфий, — поутру рано жду на борту, не опаздывайте.
Не ответив, Полина с Агапьей раскланялись с приказчиком и ушли.
— А ничего этот Акинфий, красавец, а, Агап? — спросила Полина по дороге к дому.
— Красавец, да еще с деньгой немалой, его отец большой купец на Енисее, повезло Анюте, ой повезло голубке нашей.
— Слюбились, что ли?
— Ну, слюбились не слюбились, а везу родителям его на смотрины. Так Никифоров приказал.
— Это хорошо. Добрый жених Анюте будет, коль слюбятся, — серьезно ответила Полина Прокопьевна, а про себя подумала: «Не дам девке сгинуть, с нелюбым жить — от корня гнить!»
В доме Агапья увидела Анюту спящей в постели.
— Притомилась девка, вымоталась, ты-то что, не видела, что ли? — с укором шептала Полина Агапье.
— Дак меня укачиват на реке, заснула сразу, проглядела, ой, да ты не сказывай Никифорову-то, он же строго спросит, а то и прогонит со двора, Полинушка, Богом прошу!
— Ладно, молчать буду, но Анютку, пока не оклемается, от себя не отпущу.
— Да как же? Как быть-то, поутру ехать надоть?
— Езжай, Анютку у себя оставлю, пока здорова не будет! Весь мой сказ. Или ты хошь ее такую везти? Ты чё, баба?
— Что ж я Акинфию скажу, как перед Никифоровым ответ держать буду, что волю его не сполнила? — Агапья села на лавку, вопросительно и умоляюще глядя на Полину Прокопьевну.
— Ну что такого страшного случилось-то, бабье дело обычное, вертайся назад, скажешь матери, так вот не ко времени приключилось. Анютка у меня погостит, а через неделю готова будет к смотринам, веселая да румяная.
— Что ж делать, будь по-твоему, — ответила Агапья.
— Угощайся, давай-ка, подруга старая, по чарочке медовой за встречу!
Утром Агапья сама объяснила Акинфию, что Анюта никак не может дальше ехать, приболела с непривычки. Через неделю-другую отец ее отправит, так что пусть не волнуется и дурных мыслей не имеет.
— Баба с воза — кобыле легче, — с облегчением вздохнул Акинфий и начальственно крикнул мужикам: — Отдать концы!
Мужики осклабились:
— Во бля, прям в море-окиян выходим!
Иван Васильевич Сазонтьев выглядел молодцом. Чем ближе они подъезжали к Красноярску, тем он, в отличие от Якова, чувствовал себя все лучше и лучше. Яков от утомительной и однообразной езды, — шутка ли сказать, полтора месяца по ямским избам, — впал в меланхолию. Его уж и развлекали, преферанс ему надоел, водка, что по вечерам под соленые огурцы да капустку, уже в глотку не лезла, женщины, ехавшие в отдельной повозке, и то уже не вызывали у него былого прилива красноречия и сил. Как же огромна Россия, думал он, вглядываясь в проплывающие мимо леса и горы, города и деревни, на переправах с удивлением видел широкие полноводные реки с лазоревой прозрачной водой.
— Да, это не Фонтанка, да и не Нева! — восклицал он возвышенно и высокопарно к великому удовольствию своего тестя.
В конце пути он уже и по сторонам не смотрел. Одним словом, загрустил. Петербург остался где-то там, в дали, скрытой в пыли дорог. Где-то там осталось общество, тесный кружок дам и приятелей Якова, с недоумением воспринявших его отъезд.
— Что ты будешь делать в Сибири, Яша? — спросил его питерский прощелыга и сердцееед Василий Комков. — Там же ссылка, там же нет приличного общества, тебе негде будет развернуться. Там нет нас. Ты умрешь с голода, Яша!
Они сидели в трактире на Фонтанке, где Яков заказал прощальный ужин. Да, это было похоже на правду, почти так и Яков это понимал, и он никогда не уехал бы из столицы, если бы не одно обстоятельство, доподлинно известное ему и сокрытое от других. Он держал в руках золотой самородок, самый настоящий кусок золота, за который можно было купить и этот трактир, и всех его приятелей, собравшихся сегодня за столом. Этот самородок был последним и самым весомым аргументом Сазонтьева в его разговорах со Спиринским. Яков вынашивал идею: как облапошить купца, получить у него кредиты на поставку товара и спокойно жить на проценты да разнице в цене. Все его россказни про золото сибирское слушал, кивал согласно, дочку купеческую обольщал — все было для того. Однако Сазонтьев настойчиво склонял его к иному. Ехать надо в Сибирь, дело поднимать сообща. Подержал в руке Яков этот кусок металла, побросал из ладони в ладонь — и вдруг переворот у него в мозгах случился. Потускнели вдруг все его затеи и питерские замыслы, он понял, что сама судьба дает ему шанс изменить свою жизнь! Изменить так, что никто уже не посмеет схватить его за шиворот и бросить в кутузку. Разбогатеть, и вот тогда — извольте пожаловать в столицу, уважаемый Яков Васильевич. Дела коммерческие, которые он умудрялся проворачивать за чужие деньги, теперь уж на свои-то он развернет! Казенные заказы на себя примет, уж он-то знал, где и кому нужно дать! Вот тогда, тогда все эти существа, что сидят сейчас рядом и сочувственно похлопывают его по плечу, подавятся дешевой селедкой от зависти. Никто из них не позволит себе назвать его Яшкой Спиркой, никто! Потому как за один стол с ним они уже не попадут! Ехать, ехать в Сибирь и непременно жениться на дочке этого золотого кошеля! Судьба!
И вот наконец Красноярск. Долгая, бесконечно долгая дорога закончилась. В предвкушении хорошего стола и отдельной спальни Спиринский, откинувшись на спинке сиденья, уже привычно не обращая внимания на тряску, сладко дремал. Сазонтьев и его женская половина не спали, они тоже, приближаясь к родному дому, с волнением строили планы и мечтали об отдыхе и покое. Какой же ужас охватил их всех, когда они увидели огромное зарево там, где должен был начинаться город. Дыма почти не было видно, сильный ветер относил его на северо-восток по течению Енисея. Их спускавшиеся по широкому Дрокинскому логу повозки остановили конные казаки.
— Стой! Куды ломитесь! Горит город!
— Что, что случилось, братцы? — спрашивал, выскочив из повозки, Сазонтьев.
— Горим, сами не видите? Занялось ночью в еврейской слободке и пошло-понесло — сухота месяц как давила, а тут ветер как на грех!
— О боже! А Воскресенская улица?
— Да цела Воскресенская, отсекли от центра огонь-то, но обождать надо, по Благовещенской не проехать — пекло!
— Слава богу! Слава богу! — причитая, вернулся в повозку Сазонтьев. — Цела, цела Воскресенская. Что ж за напасть такая! Третий раз уж на моей памяти пожары в Красноярске! Горит деревянный город, каменный строить надоть! Каменный, вот уж и наметки плана городского сам видел, улицы прямые да ровные, как в столице! Теперь точно только в камне дома в строительство пускать разрешат!
— Ну, вы хватили, батенька, как в столице! — возразил проснувшийся окончательно Спиринский. — Что случилось-то? Я придремал малость.
— Беда, Яков, пожар в Красноярске, горит город, горит!
— Вот так приехали, — не на шутку озабоченно произнес Спиринский, пытаясь что-либо разглядеть в оконце повозки.
Но рядом встала другая повозка, загородив обзор. Пришлось выйти на волю. Из стоявшей повозки, распахнув дверцу, вывалился уланский поручик с орденами на расстегнутом мундире, высокий и статный.
— Что за холера, почему остановили?! — зычно крикнул он казакам.
— Пожар, вашбродь, водовозные команды воду подают на тушение пожаров, потому дорогу перекрыли, обождать надо! — ответил спокойно казак.
Поручик, махнув рукой, вытащил трубку и стал набивать ее табаком. Столь колоритная личность привлекла внимание вышедших из экипажей и столпившихся путников. Яков, вглядевшись в попутчика, всплеснул руками и радостно закричал:
— Белоцветов! Андрей Александрович! Какими судьбами!
— Спиринский?! — несколько удивленно воскликнул поручик. — Вот так встреча! Не менее удивлен увидеть вас здесь, в Сибири. Что привело вас сюда?
Прекрасно понимая, что женщины Сазонтьева в повозке внимательно слушают их разговор, Спиринский высокопарно ответил:
— Зов сердца, дорогой, зов сердца!
— Что? Женщина? Не может того быть!
— Может, дорогой Андрей Александрович, еще как может, влюблен и женюсь немедля по прибытии в город! Кстати, прошу ко мне на свадьбу, непременно-с! Надеюсь, у вас не найдется повода пропустить это историческое событие!
— Премного благодарен за приглашение, принимаю его, если позволит время, мне отпущенное.
— Ушам не верю своим, господин поручик, чтоб вы не вольны во времени своем были!
— Увы, при исполнении важного поручения прибыл в эти края. От самого его императорского величества пакет имею.
— Так вы в отставке были?
— По военной службе вышел, верно. Тут государственной важности дело, впрочем, для вас, Яков, то уж не секрет. Высокие персоны делами заняты важнейшими, однако не прочь вложения свои сделать в золотоносные места, кои по Ангаре-реке разведаны. Моя задача проверить, так ли хороши те места, да, если правда все, тем деньгам ход дать.
Аж помутнело в голове у Спиринского: «Боже, какая удача!»
— Непременно успех ждет вас, Андрей Александрович. Если не возражаете у нас остановиться, прошу. А после свадьбы с большой охотой компанию вам составлю в путешествиях таежных.
— Не думаю, что смею отказаться от столь компании приятной! — смеясь, воскликнул довольный встречей поручик.
Подошедший Сазонтьев немедленно был представлен поручику и поддержал приглашение будущего зятя своего жить и столоваться непременно у него, что великой честью для дома его будет. На том и решено было и скреплено тут же разлитой в бокалы бутылкой мадеры. Однако ждать пришлось недолго, и скоро их экипажи въехали в город.
А через три недели, отгуляв веселую, по-сибирски щедрую свадьбу и оставив молодую жену родителям, Яков вместе с поручиком Белоцветовым в сопровождении десятка казаков и чиновника из губернии Сычева ехал Енисейским трактом.
Солнце припекало так, что даже в сыром ельнике было душно. Ополаскивая себя то и дело холодной водой, Федор наотмашь бил кайлом в песчано-глинистый берег ручья. Рядом, удобно устроившись у самой воды, Семен черпал понемногу лотком из отвала и тщательно промывал. До полудня время пролетело незаметно. Федор специально ни разу не спросил у Семена: как там, что? Просто кайлил и кайлил, отворачивая куски, все глубже врезаясь в берег.
— Хорош, Федор, хватит, пустышку бьем, — услышал он голос Семена.
Опустив кайло, Федор обернулся. Семен стоял виновато улыбаясь.
— Нет здесь золота, может, и было раньше, да только крохи остались. Смотри, за полдня сколько… — Он показал подошедшему Федору несколько крупинок на тряпице.
— Жила нужна, а где она? Может, тут, а может, тут, как определить? Эх, был бы Лексей, он в этом деле толк знал. Нет, Федор, если мыть, то надо на старые места подаваться, те, что Лексей показывал, вот так вот. — Семен устало опустился на валежину.
Федор выбрался к Семену и устроился рядом.
— А как он эти места отыскивал?
— У него от Бога дар был, ходит, ходит, потом ткнет рукой и говорит: здесь копайте. Начнем мыть — и впрямь есть. А как у него это получалось, он не пояснял. Да мы и не спрашивали, а если спрашивали, то молчал он, лукаво улыбнется так и рассмеется по-доброму. Дескать, все равно не объяснить. Мы ж понимали, что у него талант, потому не обижались, да и на что обижаться было? Искатель он был, а мы кайлили да шурудили[4]. На его странности внимания не обращали. Бывало, выйдет он утром, сядет у избушки и целый день сидит молча, не ест, не пьет. Мы уже наработаемся, мимо ходим, а он как будто нас и не видит. Спать ляжем, наутро его нет, пропал. Через день-два вернется и говорит: «Собирайте струмент — жилку нашел. Недалече». И пошел, мы за ним, за два-три дня столько мыли, что до этого за месяц не могли. Вот такой искатель он был фартовый — царствие ему небесное. Сказания любил рассказывать. Когда зимовали, делать нече, вот он и рассказывал, а мы слушали и мечтали.
— О чем мечтали?
— Ну, он часто про Хозяйку Медной горы рассказывал. На Урал-камне в горе живет красавица колдунья, всем подземным сокровищам владелица, самоцветами да рудами распорядительница. Когда-то давным-давно, еще только первые русаки на Урал-камень пришли, копать железную да медную руду стали, она и объявилась одному молодцу искателю. Полюбились они. Да так, что не могли и дня друг без друга прожить. А и вместе не могли быть, она с горы сойти не могла, а он в горе жить без людей тоже не мог, как ни пытался. Год они так мучились, как ни заманивала она его в гору, бесценные сокровища перед ним открыла, а оставить у себя не могла. Он славным рудознатцем стал, через нее, понятное дело, помогала она ему. Все верила, что он к ней придет навсегда, а он так и не согласился леса зеленые да поля ковыльные на темные пещеры поменять. Пришла пора ему жениться, родители невесту сосватали, они ж не знали про зазнобу его горную. Тогда законы-то были строгие, по старой вере еще жили, сын отцу перечить никак не мог. Пришел он в гору, упал в ноги красавице, что поджидала его, рассказал о том, что отец невесту сосватал и назад ходу нету. Заплакала красавица, слезы чистым изумрудом на землю покатились. Сбросила с себя одежды драгоценные и упала на мхи зеленые, что в перину мягкую под ней обратилися. Обомлел молодец, увидев нагую красавицу, воспылала в нем сила мужская и бросился он на нее, позабыв все. Три дня и три ночи не выпускала она его из своих объятий. А на третий день проснулся он в ее роскошной постели, а она сидит напротив, в золоченых одеждах, и смотрит на него. Потянул он к ней руку, а она отстранилась и сказала:
— Коль не судьба нам вместе быть, отпускаю я тебя. Мне теперь на всю вечность твоей любви хватит, ступай к своей невесте и живи с легким сердцем, а меня забудь.
— Не смогу я забыть красы твоей и нежности, нет мне жизни без тебя, — молвил он.
— Забудешь, так я хочу. Дорогу сюда тоже забудешь, но за любовь твою, за ласки, мне подаренные, весь твой род отблагодарю. Всех детей, и внуков, и правнуков, что от твоего корня пойдут, одарю. Мои слуги верные всегда при тебе будут. — Шелкнула она пальцами, перстнями драгоценными украшенными, и зашевелились стены каменные, засверкали золотом да серебром на них ящерки крохотные. — Вот ваш хозяин на веки вечные, и дети его, и внуки, и те, кто по воле его назван будет. А теперь спи, любый мой, спи!
И уснул молодец, а проснулся уж в своей избе на лавке, будто и не ходил никуда. Сел, лоб трет, ничего не поймет, верно, сон ему такой красивый приснился? А толком не помнит ничего. Через месяц увидел невесту на смотринах и влюбился в нее, так она на ту, что во сне к нему являлась, похожа была, как две капли воды…
— Дядя Семен! Вот оно откель идет-то. Ящерки! Ящерка золотая, что у тебя в кармане лежит, то ж и есть слуга Хозяйки горы той! — горячо зашептал Федор, прервав Семена. — Как же ты не догадался?
— Так я бы и сейчас не догадался и не вспомнил, коли ты не спросил бы про Лексеевы сказки. Федька, то ж сказки, понимаешь? Придумки людские. Сказания, он нам их столько рассказывал, мы так думали, что он их сам сочинял. От скуки.
— Дядя Семен, ящерка на ладанке есть, она тебе покойным передана была, а покойный Лексей, ты сам сказывал, места золотоносные искал без ошибки, а? А как про ящерку Никифоров прознал, твоих товарищей побил нещадно! Отчего? Тебя ищет зачем? Знает он про ящерку эту-то, что мы не знаем. Мне теперь только понятно стало, что ящерка эта помогала Лек-сею золото искать. Вот только как?
— Шептал мне что-то перед кончиной Лексей, да только несвязно все, скороговоркой как бы, да и я не о том думал, сердце кровью обливалось от жалости и горя. Не помню совсем ничего.
— А ты повспоминай, дядь Семен.
— Да ну тебя, говорю же, не до того было, может, что и запомнил бы, только все из головы вылетело, когда от людей никифоровских ноги уносили.
— Ты рассказывал, что бабка Ваганиха тогда пропала и вы ее ждали, а вместо нее подручные никифоровские нагрянули, так?
— Так.
— Надо бабку Ваганиху поспрошать, видно, она от Лексея тайну вызнала, то-то они кинулись в поиск.
— Сам понимаешь, мне в село нельзя. А ты попробуй, может, что и узнать сможешь. — Семен вытащил ладанку и, уложив на ладони, стал внимательно разглядывать ее ребристую поверхность. — Неужто правда такое может быть, что вещица эта колдовской силой обладает? Вот где тут ящерка, не вижу!
— Дай гляну.
— Гляди!
Как ни всматривался Федор в пластину, так и эдак поворачивая ее, — не было ящерки!
— Может, показалось нам в зимовье?
— Была ящерка, была! Я же видел и ты видел, что ж, нам обоим мерещилось?
— Вроде как была, — с сомнением в голосе подтвердил Семен и, завернув ладанку в тряпицу вместе с крупицами золота, сунул за пазуху. — Что делать будем? Золота здесь нема, а уходить на Удерей-реку вдвоем смысла нет, не готовы мы, да и поздно уже, а еще больше опасно это. Там никифоровские по старательским местам рыскают. Если меня найдут — головы не сносить. Ты тоже из-за меня голову потеряешь.
— Значит, надо в село идти, — подвел итог разговору Федор. — В обрат снасти прихвачу, рыбалить будешь, тут до Ангары с полверсты. А я постараюсь узнать про ящерку.
— Будь осторожен, Федор, — сказал ему на прощание Семен.
— Буду, да ты уж дождись меня тута, — улыбнувшись, ответил Федор.
— Дождусь, не сумлевайся, — с хохотом ответил бородач.
Федор шагнул за кинувшимся по тропе Разбоем и скрылся в густом ельнике, подступавшем прямо к зимовью. Он шел легко и быстро, теперь у него бьша цель, достичь которую означало для него многое. Теперь у него был товарищ, с которым можно было пойти в огонь и воду, который не подведет. У него появилось ранее неведомое ему чувство опоры, надежной, как скала, и крепкой, как узловатые корни сосны, каким-то чудом вцепившиеся в эту скалу и удерживающие многотонный ствол на самом обрыве, над кипящей водоворотами бездной реки. Разбой, изредка оглядываясь на хозяина, весело мотался впереди, явно охота его уже не интересовала, но он делал вид, что выполняет свои собачьи обязанности, это смешило Федора.
Преодолев крутой подъем, Федор уселся на валежину передохнуть. Ладанка, золотая ящерка не выходили у него из головы. Как она указывала на золото? Как выводила рудознатца на фартовые места? Мог ли он, умирая, тот секрет бабке Ваганихе открыть или попу так, чтобы поняли они? Он же и Семену что-то говорил, так не понял ведь даже Семен, столько лет вместе с ним золото промышлявший. Теперь, когда эта ящерка в их руках, они непременно должны открыть ее тайны, не зря ведь Лексей отдал ее Семену. И не просто отдал, а передал, умирая… Но как, как она помогает?
Разбой, сидевший у его ног, вдруг подхватился и с лаем бросился вниз по склону сопки. «Нешто медведь?!» — мгновенно вскочив, подумал Федор. Его руки уже вскидывали заряженную пулей шомполку, глаза искали и не находили цель, только лай собаки, скрытой зарослями, говорил об опасности. Разбой лаял остервенело, Федор чувствовал, что он держит зверя и ждет, когда хозяин придет на помощь. «Держись, я сейчас», — принял решение Федор и стал осторожно спускаться. Он знал, любой его неосторожный шаг, хруст ветки под ногой или сорвавшийся камень будут услышаны хозяином этих мест, и тогда уже Разбой Федору не поможет. Один выстрел может сделать охотник в медведя, наверняка и точно, второго выстрела при промахе сделать уже не удастся. Потому, пока собака отвлекает зверя, нужно подойти скрытно на расстояние верного выстрела. Федор быстро, от ствола к стволу, перебегал, приближаясь к месту схватки.
«Где-то совсем рядом». Федор остановился и, прижавшись спиной к сосне, снял с ремня пороховницу, сыпанул порох на полку, взвел курок и осторожно двинулся к еловому околку, вползавшему в сопку из распадка. Именно оттуда раздавался лай Разбоя. Там он заметил шевеление макушек молодого подроста, уже слышал недовольное фырканье медведя, уже чуял его тяжелый запах, там был зверь. Почти стелясь к земле, Федор подбирался все ближе. В просвете елей наконец увидел мечущегося Разбоя. Медведь, разворотивший большой муравейник, поедал насекомых и лениво, как от надоевшей мухи, с глухим рыком отмахивался от заливавшегося лаем пса. Бить или не бить зверя? Этот вопрос у Федора даже не возник. Мясо всегда кстати, а в нынешней ситуации тем более… Однако холодок страха пробежал по телу — не смазать бы! Рогатины с собой не было. Федор вынул нож и тихо вдавил его в кору дерева, у которого стоял. Осторожно приложив ружье к стволу упавшего от старости сучковатого кедра, прицелился. Медведь в двадцати шагах — и промаха не могло быть. Федор ждал, когда он очередной раз развернется к бросавшемуся на него Разбою и подставит под выстрел бок. Чтобы наверняка, под лопатку… Разбой, как будто понимая свою работу, бросился и вцепился в зад зверя. Тот, рявкнув, разворачиваясь на месте, привстал, и в этот момент Федор выстрелил. Сильная отдача и пороховой дым на секунды все скрыли от него. Оставив шомполку, отступил за дерево и, прижавшись к нему спиной, сжал в руке нож. Сердце колотилось в груди, ноги, как ватные, еле держали. Страх опасности не давал даже дышать. Федор выглянул и ничего не увидел. Только выскочивший к нему Разбой, радостно вилявший не только хвостом, но, казалось, всем телом, улыбавшийся своей собачьей улыбкой, позволил Федору поверить — все закончилось удачно. Он добыл зверя.
Только теперь он выдохнул. Сползая спиной по шершавой коре сосны, присел, уже весело отбиваясь от своей собаки, пытавшейся непременно лизнуть его в мокрое от пота лицо.
Тетка Полина, с утра подоив коров, уже хлопотала в кутье, напевая что-то вполголоса, когда Анюта, разбуженная ярким солнечным лучиком, пробившемся сквозь слюдяное окно, сладко потягивалась всем телом в постели и все не хотела окончательно проснуться. Так ей было хорошо и спокойно в этом добротном и просторном доме. Так уютно спалось на пуховых перинах, так не хотелось, открыв глаза, вспомнить, что не все в ее жизни складывается, как она желает. Как рушатся и тают ее мечты. А вот закрыв глаза и уткнувшись в подушку, она с ним, с Федором, дорогим и желанным ее сердцу и таким теперь далеким. Сам собой к горлу подкатывал ком и на глаза наворачивались слезы…
— Ну что, девонька моя, выспалась?
Жизнерадостный голос тетки развеял остатки горестных и печальных мыслей Анюты.
«Тетя Поля! Она поможет. Она спасет!» Анюта открыла глаза и, одним движением сбросив с себя невесомое одеяло, стремительно выкатилась из постели, представ во всей своей растрепанной красе перед опешившей от неожиданности теткой Полиной.
— Ой, юла! Напугала! Думала, ты спишь еще! — Уперши руки в бока, тетка рассматривала свою племяшку. — Хороша, хороша, наша порода, — одобрительно сказала она, глядя на сбросившую с себя ночную рубаху Анюту.
Девушка действительно была хороша: полногрудая, с тонкой талией, длинными стройными ногами, крутыми крепкими бедрами — завидная невеста, самое время замуж.
— Быстро умываться, иди, красавица, полью! — скомандовала тетка и, довольно улыбаясь, пошла к кадке с водой. Зардевшись от похвалы и внезапно нахлынувшего стыда за свое случайное обнажение перед теткой, Анюта, опустив глаза, пошла за ней.
— Ой, вода-то холодна, ой! — кричала она, смеясь и подставляя руки под щедрую струю из теткиного ковша. — Ой, хорошо-то как! Ой, славно! Спасибо, теть Поль!
— Вот на рушник, чистый, утирайся. Молоко, ты как, парное любишь? Аль вчерашнее?
— Парное.
— Вот и ладно, кушай да меня слушай. — Тетка Полина уселась за стол и, подвинув ближе к Анюте чугун с парившей ароматом укропа картошкой, налила ей большую кружку теплого молока.
О чем хотела говорить тетка Полина, Анюта не узнала. Постучал кто-то в оконце, позвал тетку и, махнув рукой — дескать, посля поговорим, накинув платок, ушла она по каким-то своим деревенским делам. Вернулась тетка только к вечеру, веселая и озорная, слегка вином разгоряченная.
Уселась за накрытый Анютой стол, глаза искорками светятся. Одного, второго попробовала и, довольно откинувшись к бревенчатой стене, тихо, каким-то грудным, глубинным голосом запела. Анюта не слышала раньше такой песни, даже слова, чудные, вроде как наши, а не понимала она их, но мотив, сам напев был столь выразительный, столь родной, что присела она ближе к тетке, обняла, прижалась своим телом к ее полной и сильной руке и, затаив дыхание, слушала. Эта старинная песня, негромкая, но обладающая какой-то неведомой мощью, поглотила девушку и унесла ее мысли в дали былинные, седым ковылем поросшие.
— Что это за песня была? — спросила Анюта после того, как тетка замолчала и сердце Анюты медленно отошло от странной истомы, навеянной напевом.
— О, то, девонька, спевали еще в старину, мне от моей бабки перешло, а ей — от ее, и так неведомо с каких давних пор она пришла. Понравилась?
— Очень!
— Вот, запоминай, коль понравилась.
— Грустная она, сердце так и замирает.
— Это не песня грустная, а мысли у тебя грустные, потому и песня грустной кажется, на самом деле она о любви, о жизни, о счастии.
— Да разве есть на свете счастие, тетя Поля?
— Есть, девонька моя, есть, только его найти и сберегать надо.
— Так где ж его искать?
— Дуреха, в любви и есть твое счастие.
Слезы навернулись на глаза Анюты, и вот-вот она бы расплакалась, но тетка, развернувшись к ней, взяла ее за плечи и, пытливо всмотревшись в ее глаза, слегка встряхнула.
— Ты чё, нукось, слезы долой! Федьку любишь своего?
Анюта кивнула, слезинка невольно скатилась на щеку.
— Так люби! Никто любить мешать не может, никто! Бог любовью одарил, он ее тебе в сердце послал, а уж распорядиться этим даром ты сама должна, и тут не слезы нужны, а ум и терпение.
Анюта только глубоко вздохнула, и такое отчаяние выступило на ее лице, такая просьба о помощи, что тетка крепко прижала ее к себе.
— Ничего, не кручинься, все хорошо будет. Дай мне подумать, как это дело разрешить. Не бойсь. Твоя тетка и не такие узелки развязывала, уж годков двадцать лучшая сваха по нижней Ангаре. Вот седни, к примеру, думаешь, почему песни пою? Да потому что дело доброе сделала. Глашу, слыхала поди, мужика ее в прошлом годе льдами затерло, ребятишек пятеро с ней, — сосватала! Да такого мужика ей хорошего нашла, сколь годов холостяком ходил, хозяйство справное, сам ладный, да только слова из него не вытянешь. Как Глашка-то одна осталась, все кругами ходил, виду, что люба она ему, не показывал, а я видела. Помогать таким людям надо, ходят по одной улице, души друг к дружке тянутся, а решиться сказать об этом не могут. Бабе-то стыдно в том признаться, что мужик ей люб. А Тихон, ну, про кого речь, прям в имя свое и уродился. Вот и пришлось чуть не силком его к своему счастию тащить, вот ведь как бывает. А сошлись вместе, глаза-то у обоих светятся, слов уж много и не надоть. «Согласная я», — только промолвила, так он ее подхватил на руки и в пляс пошел. Вот оно как бывает. Глядишь, теперь две души милуются да радость имеют.
— Какая ты у меня хорошая, теть Поль! — Анюта еще сильнее прижалась, утонув в объятиях тетки. — Как же мне быть, отец при одном только упоминании имени Федора в ярость приходит. Теперь прознает, что осталась я, не поехала с Акинфием, против воли его пошла, совсем жизни не даст.
— Как же он прознает?
— Баба-яга доложит!
— Это ты про Агапью, что ль? Пошто ее так назвала?
— Баба-яга и есть, все лето за мной следит, хвостом ходит, обо всем про меня отцу рассказывает!
— Значит, так ей велено было, она и сполняет наказ родителя твоего, и в том ее винить нельзя, тем паче бабой-ягой звать.
— Это почему?
— Что — почему?
— Почему бабой-ягой нельзя обзывать?
— Потому что баба-яга великая страдалица за бабье счастье была, только не понимала она, в чем оно есть, оттого и приняла на себя страдания великие.
— Вот те на, так про нее сказ-то совсем другой сказывают, что сидела она в лесу, в избушке на курьих ножках, и козни разные людям строила!
— То не сказ, то враки.
— Как враки, а что ж тогда правда?
— Ой, девонька, не все правда, что люди сказывают. Даже в сказках. Я про нее другое знаю, только не сказку, а былину.
— Расскажи, теть Поль!
— Хорошо, слушай. Давно это было, в давние времена, когда на Руси еще родами жили и древним богам молились. Не было тогда еще христианской веры, а жили люди по традициям, испокон веков передаваемым. Жили по прави и кону, по совести и правде жили, и один у всех великий Бог был — Род. От него и Боги дети его Сварог и Лада, от них и люди все русичи. Так вот. Всегда, во все времена правили в родах мужчины и свою природой данную роль исправно сполняли — охотились, строили, землю обрабатывали, роды свои от ворогов охраняли и бились за них, не жалея жизни. А бабы детей рожали. Жито жали, кормили мужиков своих, одежды шили, обувь, жилище содержали в чистоте и уюте, любовью их одаривали и во всем им подчинялись. В том природная суть женская и доля бабья. Только среди мужиков тоже не всегда лад бывает, вот и случилось так, что не сладили в роду одном мужики, распря началась, оттого не приступали к работам весенним, все решить не могли, что сперва, а что сначала… И была в том роду баба одна, здоровенная, сильная, Агуньей ее звали. Смотрела она, смотрела на разлад мужицкий, на старцев, разрешить этот разлад неспособных, и сговорила баб опоить мужиков да забрать власть в роду под себя. Приготовили медов хмельных да трав дурманных в те меда добавили. Поднесли мужьям своим, и уснули те сном долгим да непробудным, а проснулись невольниками. Бабы оружие в руки взяли, особо сильных мужиков повязали и кажный день медами их поили, пока те смирными, как животина, не стали. Старцев-волхвов насмерть забили, чтобы править не мешали, остальных битьем да силком свою работу сполнять принудили, а сами мужицкой занялись. Баба Агунья править родом стала. Шли годы, умирали мужики, помнившие устои старые, а молодежь, подраставшая, так и думала, что мужики под бабами ходить должны. Так и жили много лет. Только противилась женская натура такому положению, не ладилось как-то: днем госпожой над мужиком быть, а по ночам ласки от него желать не холопской, а мужской, сильной и властной. Не клеилось это, как ни старались. Зрело недовольство и среди мужиков молодых, да только не обучены они были с оружием обращаться, и всякое неповиновение Агунья жестоко карала. Сама одна осталась, без мужика, помер тот от медов хмельных рано, не выдержал пут. Высох и помер. Оттого еще злобливей Агунья стала, привередливей, сама сохнуть стала, ногу волочить.
А тут беда пришла. Налетели из степей вороги. Напали и побили бабью рать Агуньи, пожгли деревню, а тех, что молоды да живы остались, в полон увели. Только баба Агунья да с десяток людей, в лесу попрятавшись, уцелели. Построили избу, потому как место болотистое было, на сваях, и горевали там без прокорму, пока не пришли за ними те, кто из полону сбежать смог. Однако, пока они домой возвращались, многое повидали — нигде в других родах, приют им дававших, бабьего правления не видывали. Рассказы их о собственном житье только смех вызывали да сердца мужские обидой наполняли. Забрали оставшихся в живых родичей из лесу, а бабу Агунью в лесу оставили, она уж совсем ослабла, и нога одна у нее высохла до кости. В полон попавшие, горе мыкая, проклинать стали бабу Агунью за то, что род сгубила правленьем своим. По всей Руси вопли те просочились. Постепенно из Агуньи в зловещую Ягу та баба превратилась. До смерти своей в той избушке и прожила, из рода изгнанная. Детишек ею пугали, за шалости грозились к ней отправить. Оттого небылиц столько о Бабе-яге. На самом деле молилась она в уединении Роду, дабы простил ей поступки ее.
Нельзя женщине главной в роду быть, мужиком управлять, не ее это дело. То давно было, а и теперь, как только жена над мужем в доме своем верх берет, так постепенно в бабу-ягу превращается. Только не сразу понимает это, а уж когда поймет — поздно, беда в дом ломится… — Тетка Полина замолчала.
Где-то в сенях скрипнула половица, запоздало залился лаем дворовый пес.
— Встречай гостя, Полина Прокопьевна! — отворяя дверь, скорее прохрипел, чем проговорил, высокий бородатый мужик, снимая шапку и низко кланяясь хозяйке.
— Ты чёй-то на ночь глядя, Матвеич? Все летось глаз не казал, а тут — вот он. Что за нужда привела? Проходи, проходи, садись вон на лавку.
Полина Прокопьевна легко вышла навстречу и помогла гостю снять тяжелый заплечный мешок.
— Гостинец тебе принес, принимай.
— От кого гостинец? — с удивлением спросила тетка.
— Не велено говорить от кого, от доброго человека.
— Вот те на, это почему ж не велено?
— Не велено, и все, попросили передать тебе от сердца, а кто, какая в том разница, — раскрывая мешок, хрипел Матвеич. Он вынул из мешка один за другим три берестяных туеса и несколько туго набитых холстяных мешочков. — То мед свежий, таежный, да травы, да корешки целебные, разберешься.
— Вот спасибо, нукось, мед давай, сейчас мы его и отведаем. Анютка, приглашай гостя к столу, я сейчас. — Тетка Полина, накинув платок, вышла.
— А ты кто будешь, я со света-то и не приметил девицу, — шурясь, разглядывая вышедшую из-за стола Анюту, прохрипел мужик.
— Анюта, племянница тети Поли, из Рыбного.
— Это ты чья ж будешь?
— Никифорова.
— Никифорова… — раздумчиво прохрипел Матвеич и еще раз окинул взглядом замершую отчего-то Анюту. — Ну что, племяшка, наливай молока, под-чивай родственника.
— А вы кто тете Поле будете?
— Дальний родственник, так что ты и мне родней приходишься.
— Никогда не слышала о вас от родителей своих.
— Немудрено-то, разные мы люди, дороги разные топчем, потому не знаемся, и ты обо мне им не сказывай, ни к чему это, — ответил Матвеич, оглаживая косматую бороду.
— Где же вы живете? — наливая в большую кружку молока, спросила Анюта.
— В тайге живу, на Тесеевой реке.
— Как в тайге, промышляете, что ль?
— И живу, и промышляю, жизнь-то она и есть промысел, токо у всех разный. У твово отца, вишь, какой промысел видный, по всей Ангаре его имя известно. Да и не только по Ангаре. Однако промысел промыслу рознь. У твоего отца, ты уж не серчай, не благостный промысел.
— Почему, дяденька?
— Не богоугодный он… потому и не благостный.
— Как же не богоугодный? Считай, дяденька, все понизовье через него кормится. И работу дает, и платит исправно — все так говорят. Лавки опять же, и в долг отоваривают, и промышленникам сколь отец помогает.
Допив из кринки молоко, утерев платком рот и бороду, Матвеич, строго глянув на Анюту, ответил:
— Вот через те лавки-то и есть не богоугодный его промысел…
В это время в дом вошла тетка Полина, и Матвеич, не договорив, встал из-за стола.
— Спасибо, хозяйка, пора мне.
— Да куда ж ты, поговорить-то не успели!
— Не серчай, тороплюсь я, другим разом поговорим.
— Прими от души мои подарки, Матвеич, да с добрыми людьми ими поделись. — Тетка Полина выложила из мешка десяток пар вязаных чулок, ушла в кутью и вынесла голову сахара.
— То с собачьей шерсти? — понюхав чулок, спросил Матвеич.
— С нее, на крапивной нитке, сносу им нету. Никакой мороз не страшен, надевай, хоть без бахол по снегу гуляй, — улыбнувшись, ответила тетка.
— Спасибо, здоровья тебе… — хрипел Матвеич, убирая подарки в свой мешок.
Уже на пороге, обернувшись, посмотрел на Анюту и прохрипел:
— Прощевай, девонька, не кручинься, не просто, однако, все сложится…
— Это он про что? — озадаченно спросила тетку Анюта, когда дверь за мужиком закрылась.
— Дак не знаю, про чё вы тут говорили.
— Да ни про что и не говорили, так. Он про отца моего сказал, что не богоугодным промыслом, дескать, он занимается, а боле ни про что и разговора не было.
— Не бери в думку слова его, не надо и понимать, про что он. Таежный человек, один живет уж годов двадцать, много странного в нем. Иной раз сидит, слушает мои бабьи россказни про дела деревенские да и вставит словечко-другое. Я только в удивленьи и замру — как будто про все это знает давно, и как было, знает, и как будет, знает, во как! А пройдет время, и сама вижу, что он сказал, так и вышло.
— Почему он на отца моего так?
— Да, верно, из-за табака да спирта, что через ваши лавки в народ идут. Старой веры он, сильно не любит, зельем сатанинским считает табак да спирт. Говорил мне, что до сатанинского сына, так он царя нашего, Петра Великого, обзывает, — с опаской глянув на иконы и перейдя на шепот, продолжала тетка, — за курение табака головы на Руси секли, а Петр тот запрет отменил, сам табак курить стал и всю Россию в это вверг.
— Царя Петра?..
— Он сто лет назад правил.
— Выходит, уже целый век прошел. А отец-то мой при чем, коль сам царь разрешил?
— Так это зелье само по себе в наши края не придет, твой отец его и привозит — значит, при чем. И спирт тоже. В ранешные года такого не было, ну, погуляли мужики на свадьбе иль какой другой праздник — и на том конец. В промысел, в работу шли, а теперь вон их сколько в кабаках не просыхают, в долги входят, да все, что в тайге добыто, туда и уходит. Беда от этих кабаков, ой беда, так что прав Матвеич, не богоугодное это дело, не богоугодное…
— Федя мой не пьет, вот только дымит с парнями, как все.
— Вот, вот — как все, и в кабак пойдет.
— Не пойдет.
— Отчего не пойдет?
— Отец звал его к себе, в кабаке работать — наотрез отказался. Оттого и не люб он отцу.
— Ишь ты, вот так вот и отказался от теплого места? Молодец, однако, твой Федька.
— Правда?
— Правда, правда, молодец.
Анюта с благодарностью посмотрела на тетку и опустила глаза.
— Так, хватит тоску нагонять, вон соседские ребятишки по бруснику наладились, спрашивали, пойдешь ли с ними.
— Конечно, — встрепенулась Анюта. — Сижу как клуша который день.
— Там, в сундуке, одежку возьми. Да штаны под юбку надень, мошки полно, зажрут.
Ранним утром, еще по росе, Анюта в окружении подростков уже шла по еле заметной тропе, углубляясь в тайгу. Ребята — двое мальчишек семи-восьми лет и три девчонки чуть постарше — с любопытством расспрашивали Анюту. Откуда да чья она, чем в ее краях люди живут. В их глазах она была приезжая, издалека, а потому окружена тайной. Анюта шутила. То и дело вековая тайга, принявшая их, отвечала эхом на звонкий смех ребят. Две лайки, сопровождавшие компанию, с сожалением и укором оглядывались на детей — непутевые, всю дичь распугают! Окончательно убедившись в том, что охоты не будет, собаки прибавили ходу и скрылись впереди по тропе. Тропа вилась меж выступавших скалистых обломков вдоль берега небольшой речушки, то поднимаясь по склону сопки, то спускаясь к самой воде, в которой, хорошо видимые, косяки крупных хариусов лениво отходили с мелководья в тень глубины. Эх, вздыхали ребята, лучше бы уды взяли! Да куда там, время ягодное, надо ягоду брать — без брусники как без хлеба в сибирском селе. Она всю зиму мерзлой свежестью своей стол украшать будет, в капустку пойдет, с мясом, а кисель из нее какой!
Скоро подошли к ягодникам, обвязав платками по самые глаза лица от мошки (руки-то заняты будут), разбрелись по солнечному склону. Редколесье, видно, когда-то давно пожар прошел по этому месту, погубив молодняк, ожег, но не осилил вековые стволы могучих сосен и листвяков. Анюта брала ягоду совком, аккуратно поднимая тяжелые от ягод тонкие стебли, снизу вверх пропускала их через искусно выпиленный гребень совка. Радовалась душа, когда ягода за ягодой рясная брусника, скатываясь внутрь, тяжелила руку. Из совка в корзину, ловко, свысока, чтоб ветерок отсеял случайный листочек или хвоинку. Ягода, домой принесенная, должна быть чистой, по чистоте этой отец-мать выводы свои сделают, только малые совсем про то не знают. А еще при сборе ягоды никто не ест ее, пока корзина не полна. Тут уж соревнование идет, кто шустрей да ловчей. Нет-нет, да поглядывают на ближних соседей по сбору, как у того прибава в корзине. Тут углядеть нужно, как ягодник идет, ягода — она от места: то рясная да спелая, то мелочь белобокая. Одну берешь, на другую поглядываешь, к третьей прицеливаешься. Простое дело, да только старания требует, плана особого, как встать, чтобы не топтать ягоду, как чесать, чтоб не выдрать с корнями и лист в совок не попал, а ягода вся в нем не оказалась. Место богатое попалось, собаки показали. Умные псы, наскочили на ягодник, вывалялись в нем да выскочили на тропу перед ребятами, как кровью, соком ягодным белые груди у обоих залиты. Дескать, глядите, да за нами идите, непутевые. Ни слуха у вас, ни нюха! Анюта с ребятами свернула с тропы за ними — и вот она, ягода царская! Часа не прошло, как полная корзина была обвязана чистым платком, и Анюта огляделась. Дети старательно собирали ягоду в пределах видимости, собаки, устроившись в тени выворотня, уютно лежали калачами, уткнув носы в шерсть.
— Я к речке, омоюсь! — крикнула Анюта ребятам и стала спускаться.
Собаки увязались за ней, видно надоело лежать. У самого берега, свесив огромные ветви к реке, стоял кедр. Мощный ствол в два обхвата и сучья от низа. Анюта остановилась. Поставив корзину, она отошла и, задрав голову — высок был кедр, оглядела, как смогла, что там, в кроне. Богато, все ветви усыпаны крупной шишкой! Две-три паданки под ногами углядела в траве, шишка крупная, спелая, не тронутая зверьем. Сам бог велел, подумала Анюта и решилась. Давно по кедрам не лазила, а тут захотелось показать свою ловкость. Решительно заправив юбку в штаны, разулась и полезла. Первые несколько метров, пока крупные ветви были редки да не ухватисты, пришлось тяжело, но скоро, гибко извиваясь телом меж ветвей, прижимаясь к стволу, как по винтовой лестнице легко поднималась выше и выше. Вот и крона, ветви, гнущиеся под тяжестью крупных шишек, и трепет в теле от высоты. Нет, она не испытывала страха, просто вдруг задрожали колени, и она, вцепившись в ствол, замерла. Ствол, абсолютно неподвижный на вид снизу, здесь, наверху, раскачивался. Анюта почувствовала, как мертвеют пальцы рук, как они теряют чувствительность, как прихлынула кровь к голове и обдало жаром все тело. Пот, крупными каплями скатываясь со лба, защипал глаза. Анюта не могла оторвать руки, чтобы смахнуть его.
— Анюта-а-а-а! Ты где? — услышала она крик снизу.
«Ребята! — всплыло в голове. — Да что это со мной?!»
Она открыла глаза и, взглянув вниз, не увидела никого. Мешали ветки.
— Анюта?! Ау! — кричали снизу уже несколько голосов.
Как пелена спала с глаз, Анюта расслабила руки и, чуть отстранившись от ствола, как ей казалось, весело крикнула:
— Здесь, на кедрушке-боровушке, берегись, щас шишка пойдет!
Бешено колотившееся сердце стало успокаиваться. Анюта осмотрелась. Прямо на ветке, на которой она стояла, были шишки. Она, ухватившись за ветви выше, подпрыгнула, ударив ногами. Пошла, отваливаясь от гнезд шишка, тяжело проходя через хвою и нижние ветки, с шумом и стуком обрушивалась на землю.
— Ура! Ой!
Ребячья возня и крики окончательно успокоили Анюту, и она, уже забыв о чувствах, минуту назад сковавших ее, стала колотить ногами по ветвям, сотрясая их, обрушивая вниз сотни и сотни смолистых, наполненных орехом плодов.
— Анютка, хватит, много! Не унести! — кричали снизу.
Но она не слышала, она, как бы доказывая что-то самой себе, неистово колотила по ветвям, поднимаясь выше, выше, трясла макушки. Шишки сыпались лавиной, и Анюта увлеклась. Очередная ветвь очень оказалась толстой и густо усыпанной шишками, чтобы ее сотрясти, нужно было ударить подальше от ствола. Анюта ударила раз, другой. Толку мало. Она шагнула, удерживаясь одной рукой, ударила еще раз, и случилось то, что трудно было предугадать: толстая ветвь, хрустнув, обломилась под ногой девушки. Испугаться она не успела. Ее тело, скользнув вниз, падало, натыкаясь на ветки и сучья, ломая их и оставляя на них куски одежды. Ее отбросило от ствола в сторону уже внизу, тайга пощадила ее жизнь, подставив под падающее тело крупную ветвь, которая, не сломавшись, погасила часть силы удара. Упала она на береговые камни. Ее широко открытые глаза неподвижно смотрели в небо, несколько капель алой крови окрасили белое как полотно лицо. Ребятня, видевшая падение, окружила неподвижное тело.