Глава третья Москва бьет с носка

Алексей поднялся с мокрого асфальта, отирая лицо и хлюпающий нос. На пальцах алела кровь. «Москва бьет с носка». Прежде он не верил этой пословице. «Сука, вот сука», — бормотал он, втягивая носом бензиновую гарь с остатками крови. Несколько минут он стоял, задрав голову, оглядывая сусальные теремки и гребешки Ярославского вокзала.

Он всегда любил Москву. Еще ребенком представлял где-то далеко, среди глухой волчьей тьмы великий, залитый огнями город, не знающий ночи. Этот город хранил необозримую для его детского ума тайну: Белый сфинкс с всезнающей улыбкой держал в лапах красный Кремль и безмятежную синюю реку с садами, дворцами, с хрустально-подсвеченными мостами и храмами на пологих берегах. Все надежды, знамения и сны когда-то огромной страны летели сюда, в Москву. В Москву… Он верил в Москву, как араб в Мекку, а буддист в Шамбалу, как язычник — в солнце, как верят на Руси в чудотворную икону, верил бессловесно: темной, глухой народной верой.

Со дня его последней встречи с Москвой прошло несколько лет. Белый город заплыл сверкающим неоновым жиром, почернел с лица, превратившись в огромное кипящее торжище.

Забыв про бидон с черникой, оставленный на обочине, Алексей брел прочь. Он все еще не мог пристроиться в лад торопливой, тесно слитой людской реке и тормозил всеобщее целеустремленное движение. Об него спотыкались, били плечами, лупили по ногам тяжелыми сумками и раздраженно шипели. Но если кому-то доводилось оглянуться, чтобы устыдить хулигана, то скандал испуганно стихал сам собой. И было чего испугаться. Лицо парня было располовинено, как разрубленная саблей икона. Правая сторона — юная, чистая, высветленная строгостью и печалью. Взгляд из-под собольей брови до краев наполнен ладожской синевой. Левая половина — ущербная, высосанная, мертвенно-опавшая. Это мог быть след тяжелого ранения или ожога, содравшего кожу с лица, словно кору с березы.

Правая рука, сухощавая, крепкая, еще не забывшая тренировки, сжимала лямки сумки. Остатки другой болтались в полупустом рукаве полотняной куртки, надетой поверх линялой тельняшки. Это увечье было его единственным богатством.

«Посадим на Плешке, квартиру дадим, женщину. На работу на такси ездить будешь», — уговаривал его «шустрила», а может быть, и сам «рулевой» привокзальной нищей братии. Это был чернявый, раздобревший, ярко разодетый парень, по виду и выговору цыган. Он вычислил Алексея из толпы и теперь шел за ним по пятам.

— Отвали, ромэла, — не оборачиваясь, выдохнул Алексей.

— А чтоб ты сгнил, — беззлобно сказал на прощание цыган.

Никогда бы не поехал Алексей в столицу, если бы не Егорыч. В Петровки, в самую жару, старик занемог и, вручив Алексею пожелтевшие бесплатные рецепты и ветеранские удостоверения, снарядил в Москву. Предвидя трудности и бытовые скорби, Алексей до краев засыпал черникой пятилитровый бидон и дернул в Москву. Ранним утром он выставил крепкую дымчатую ягоду у троллейбусной остановки на краю небольшого стихийного рынка. Но продать скромные дары севера ему не дали местные хозяева. Чужаки держались кучно, нагло и трусливо, как и положено оккупантам во враждебном, затаившемся городе, вынашивающем партизанщину.

Увидев вокруг себя чуждые лица, Алексей «завелся»: в мозгу полыхнуло черным, испепеляющим… Сердце бешено заколотилось и оборвалось. Он вновь летел вниз, в полыхающее ущелье, где на дне догорала взорванная БМП и ровными молодыми зубами скалились обгорелые трупы. После черной вспышки он всегда резко слабел и почти ничего не помнил, но, видимо, он все же успел сделать что-то такое, отчего бидон с ягодой, сыто брякая, покатился под колеса летящих машин, а он сам отлетел в другую сторону от пинка в живот. Спешащие на работу москвичи не успевали изменить траектории своего движения и только старательно отворачивали лица. Ожидающих троллейбус граждан как ветром сдуло. Он успел сгруппироваться под ударами и «переждал» побои, только носом пошла кровь и выгоревшая на солнце ветровка порыжела от пыли.

Алексей огладил светлые, коротко стриженные волосы, как будто бы хвалил самого себя за стойкость, подхватил сумку и направился в ближайшую аптеку, сверкающую зазывной вывеской.

В аптечных окошках на просроченные, выцветшие квитки смотрели долго и подозрительно. Необходимые лекарства были, но только за деньги.

С работой в Москве оказалось не так уж и плохо, на поденной работе можно было заработать рублей сто—двести, для нищей Ярыни — целый капитал. Для начала он попытался устроиться в закусочную подсобным рабочим, его, само собой, не взяли, чтобы не пугать клиентов, но предложили попытать счастья у «табачников».

Неделю он возил и разгружал ящики с сигаретами. В самый зной он даже мог немного отдохнуть на картонке, позади палаток. Ночевал на вокзале.

С наступлением сумерек на привокзальной площади и в подземных коридорах появлялись изумительно красивые девушки. Но полет их стройных ног, мерцание глаз и губ не рождали в нем земной жажды и тяжести, лишь один бескорыстный восторг. Глядя им в след, он с невольной грустью вспоминал Агриппину.

«Агриппина — самая большая бабочка Бразилии, ночная нимфа с полуметровым размахом крыльев. Расцветка ее крыльев перламутровая… Невзрачная днем, она атласно фосфорицирует тропической ночью…»

Уезжая, он оставил Агриппине эту потрепанную книгу, где в числе прочих членистоногих и чешуекрылых сияла ее бразильская тезка.

Агриппина королевским кивком головы обещала кормить и выгуливать Велту, ухаживать за больным стариком. Все, что в Ярыни он принимал за полудетскую влюбленность, сейчас согревало и утешало его.

«Только бы она всерьез ничего не подумала, — мелькнула вялая, нежеланная мысль. — Вернусь, придется отвадить…»

Прошла неделя, подошел обещанный расчет с хозяином, но так как работал он одной рукой, «вполсилы», армянин, хозяин палаток, попытался заплатить ему только половину выручки, но потом расщедрился и заплатил почти все, так что на две яркие, пахнущие аптекой упаковки и обратный билет все же хватило.

До поезда оставалось часа полтора, и Алексей пошел поискать пристанища где-нибудь в сквере или в тени железнодорожной насыпи. На пути его, почти перегородив выход с перрона, кипело яркое столпотворение. С ходу и понять было невозможно, что происходит. Высоко над толпой парил надувной розовый слон, на нем красовалось название акции: «Твоя большая розовая мечта. Шоу Александры Батуриной. Первый коммерческий телеканал „Апломб“».

Зеваки и любители смачной дармовщинки взяли в кольцо размалеванный автобус. Невозмутимый джинсовый бородач устанавливал высокую камеру. Оператор наводил объектив. Алексей с невольным вниманием вгляделся в девушку с микрофоном: высокая, броская, с дерзко приподнятой грудью и копной пепельно-русых волос. Она уверенно сортировала публику, вернее, народ сам выстраивался в длинную очередь. Алексей догадался, что попал на съемки какого-то шоу. Девушка сдвинула на лоб зеркальные солнцезащитные очки, и он задохнулся жарким воздухом, внезапно узнав ее. Это была она. Она! Два года назад она приезжала в ставропольский госпиталь, интервьюировала бойцов, поселив своей мимолетной близостью сладкое и бесполезное томление в сердцах легкораненых и выздоравливающих.

После контузии и ампутации руки он почти не вставал, боясь потерять равновесие. Взрывом фугаса ему срезало половину лица, и вся голова его была забинтована. Но сквозь бинты он мог смотреть на ее нежное и строгое лицо и безнаказанно разглядывать обтянутую тонкой кофточкой грудь. И он, полуживой, иссеченный осколками с кровящим обрубком вместо руки, грубо разволновался, когда она легко, не сминая простыни, присела на краешек ближней к нему койки, и под марлевую обмотку просочился ее теплый будоражащий аромат.

Столичная журналистка уже давно укатила восвояси, а он все вспоминал в ночной тьме ее лицо. Этот неотразимо женственный тип, видимо, и был предназначен ему природой, как единственно желанный, но таких девушек он не встречал, да и негде было.

На крыше автобуса плавились призы: магнитофоны, фотоаппараты, пыльные плюшевые слоны и свиньи, непристойно болтались обмякшие воздушные шарики: все довольно мерзкого розового цвета.

Добровольцам предлагалось обменять свою самую заветную мечту на что-нибудь крайне полезное в быту, а может быть, если мечта потянет на сотню-другую баксов, то заполучить что-нибудь существенное. На выходе со съемочной площадки девушки в розовых комбинезонах раздавали утешительные награды: жвачки, презервативы в ярких упаковках и одноразовые бритвы. Люди коротко и радостно что-то наговаривали в подставленный микрофон и спешили отойти, теснимые нетерпеливой очередью. Он догадался, что все эти люди, уже знают ее и потому с детской радостью стремятся побыть с ней рядом. С озорной улыбкой она забирала у простаков их самый заветный и сладкий «дрим» в обмен на безделушки.

Он смотрел на нее не отрываясь и видел как ей фальшиво и гадко, как вымокли и потемнели ее подмышки и нервно подрагивает в руках тяжелая груша микрофона. За два прошедших года она стала еще ярче, приманчивее, но пречистый свет, поразивший его в первую встречу, почти угас. Похоже, телевидение непоправимо портило людей по обе стороны экрана.

Незаметно для себя Алексей оказался в радостно возбужденной очереди. «Бабла бы побольше, ну там тачку крутую, казино, рестораны», — репетировал парень призывного возраста. «Да вот вытащить бы их из „мерседесов“ да головами об асфальт, об асфальт, элиту эту узколобую», — кипела в пароксизме революционной страсти старушка в пионерской панамке.

Алексея вежливо, но крепко схватили за единственный локоть и вытащили из толпы. Старушку-пионерку тоже изъяли из очереди и отвели в сторону.

— Попрошу отойти, — прошипел джинсовый бородач, — работаем в прямом эфире на зарубеж. Давай сумку, я тебе и так бесплатных презиков отсыплю.

— Обойдусь, — Алексей вырвал локоть и неловко шагнул вбок, задев толстый провод, похожий на чешуйчатую гадюку, греющуюся на жарком асфальте. Камера вильнула раструбом, развернулась и, едва не сбив с ног ведущую, поплыла под уклон. Рассекая толпу, она набрала скорость и вполне профессионально «наехала» на Алексея.

То, что всеми силами пытался предотвратить бородач, все же произошло. Миллионы сизых и фиолетовых зеркал вздрогнули, подмигнули и явили миру жалкую, выброшенную на обочину жизнь, намекая, что не все еще благополучно в стране победившей демократии. Через миг камера переместилась на гневную старушенцию в сбитой панамке. Выплевывая революционные лозунги, она билась в объятиях охранников. Он успел заметить, как девушка с микрофоном несколько секунд смотрела на него с досадой и брезгливой жалостью.

— Проваливай, кретин тупорылый, — прошипел на ухо бородач.


По обочине липкого от солнца шоссе, потрескивая спицами, катил старый велосипед. Крепкий, задастый парень, низко нагнув потное прыщавое лицо крутил ржавые педали. Мимо него, обдавая копотью и ревом, проносились машины, и парень тихо, обреченно матерился. В пластиковом пакете, привязанном к багажнику, подрагивали крупные рыбины. Он выловил их утром на Прорве, но от жары рыба садилась на крючок уже тухлая. Запах этот острый, влажный, почти женский будоражил и оглушал его изнутри. Выдергивая из воды тугие, тяжелые рыбины, он представлял, как принесет их в серый покосившийся дом на окраине.

— Ты уже не подведи, чертушка, — шептал парень, ощупывая нагрудный карман, где похрустывал сложенный в восемь раз и обвязанный красной ниткой листок папиросной бумаги.

Велосипед затормозил у темной некрашеной калитки. Дом кривым фасадом выходил на шоссе, и чахлый палисад не защищал хибару от шума и копоти. Парень отцепил пакет и вразвалку пошел к дому.

Дверь открыла бабенка лет сорока.

— Принес? — хмуро спросила хозяйка.

— Забирай, тетка! Только что плескалась…

Сунув нос в целлофановый пакет, «тетка» скривилась и сплюнула:

— Плескалась… Уж зеленая… Только знаешь что, Борек, денег-то у меня нет…

— Ох и хитрая ты, тетка Пиня, — задохнувшись от нахлынувших чувств, прошептал парень. — А где Гринька-то?

— Нет ее. Давай скорее…

Воровато оглянувшись на дверь, парень поддернул занавеску на окне, и, приспустив линялые треники, прижался к хозяйке со спины. Глаза его по-лягушачьи выпуклые и прозрачные повернулись куда-то вглубь. Спина у Пини была широкая, добрая, добрее самой Пини, но, как всегда, ему не хватило нескольких секунд, чтобы все хорошенько расчувствовать.

— Давай скорее, Гринька идет…

Волею судьбы в развалившейся хибаре на окраине Ярыни обитали сразу две Агриппины: мать и дочь. Чтобы не путать их, селяне дали им разные прозвища. Старшая, баба гулящая и безалаберная, стала Пиней, а строгая и холодная, как речная кувшинка, дочь — Гриней.

— Где? — спросил Борька.

— Калитка скрипнула, из магазина она, — задышливо проворковала Пиня.

— Так, значит, есть деньги-то… Опять наврала…

Пиня захихикала:

— Большой такой, а все в сказки веришь…

В сенях стукнула дверь. Отпихнув Борьку, Пиня оправила засаленный халат, вывалила на стол окуней и принялась чистить и кромсать тупым ножом.

Окинув пустым взглядом комнату и не в меру румяного и потного Борьку, Гриня повесила сумку с хлебом, отдернула занавеску и села у окна поближе к свету. На коленях ее очутилась потрепанная книга с множеством ярких картинок.

— Чо за книга-то, — заинтересовался Борька, — дай посмотреть.

Он притерся рядом и углубился взглядом в вырез Грининого платья. Темно-золотистая, как спелые лесные орехи, кожа Грини дразнила Борьку своим запахом, невообразимо вкусным, как дорогие пряности. Странная, нездешняя красота Грини волновала всех местных ухажеров. По слухам Пиня прижила дочь от цыгана, что семнадцать лет назад квартировал у нее. Цыган исчез, оставив Пине два чемодана пузырьков с йодом.

Коренные жители Ярыни, люди бедные и скудоумные и в силу этого до крайности бережливые, никогда ничего не выбрасывали. Почти восемнадцать лет Пиня никого не подпускала к чемоданам, может быть, ждала, что цыган вернется или из местной аптеки навсегда исчезнет йод. От времени крышки на пузырьках прохудились, и в неопрятной Пининой халупе поселился едкий запах хирургического отделения.

Чтобы коротко и броско обрисовать наружность Грини, достаточно было бы двух слов: «прекрасная креолка». Кожа Грини была почти кофейного цвета с отливом в шелк. Огромные черные глаза влажно поблескивали, когда Гриня была в добром расположении духа, и метали искры, придавая ее лицу диковатое выражение разгневанного божества в моменты разборок с мамашей. Зубы у Грини были на редкость белые, яркие, словно выложенные в ряд крупные жемчужины. Таких зубов в Ярыни прежде не водилось, должно быть, виной тому была нехватка минералов в местной воде, в силу чего природа экономила на красоте исконных жителей. Свои упругие кудри Гриня убирала в пучок, чтобы хоть как-то сладить с африканской волной. Кроме того, черная раса подарила Грине узкую, гибкую, как у ящерицы, спину, выгнутую самым нескромным образом, и длинные, суховатые ноги словно созданные для неутомимого бега.

Да, такая негритяночка, похожая на статуэтку из эбенового дерева, была настоящим подарком из Африки пыльному ярынскому захолустью.

По молодости лет Агриппина-старшая ездила в столицу подработать. Подрабатывала она в основном по ночам вблизи гостиниц. Ее сливочно-пшеничная краса очень нравилась иностранцам, особенно западали на нее темнокожие. Вероятнее всего, отцом Грини был какой-нибудь князь из Дагомеи, конголез или бразильский негр. К чести ее надо сказать, что когда увидела она черно-розовое тельце, судорожно сучащее ножками на белой как снег простыне, то не отказалась от дочки, не сдала в Дом малютки, а, плюнув на пересуды, оставила при себе. Девчонка родилась глухонемой и до трех лет не реагировала на звуки. Что тут было виной — гулена мать или грубое смешение генов, неизвестно. Но годам к пяти Гриня стала нормально слышать и понимать речь, но говорить так и не выучилась. В семнадцать лет при своей роковой внешности да при матери-алкоголичке девушка многим представлялась легкой добычей.

Взволнованно сопя, Борька прижался к Грининому бедру, обтянутому линялым ситчиком. Вот уже полгода он приходил в эту развалюху свататься. Но в первый же раз его попутал бес, и теперь только сам этот затейник и мог разобрать, что заставляло ухать Борькино сердце: жаркие ягодицы Пини или недоступная стать ее дочери. Смутно догадываясь, что руки темнокожей принцессы надо испрашивать у самого князя тьмы, Борька даже составил некое подобие договора, скрепленного кровью. Понаслышке зная, что рогатый господин в облегающем трико тяготеет к местам блудным и смрадным, договор Борька подписывал в дощатом нужнике, предварительно воззвав в разверстый окуляр. Но это уже было из области мистических тайн, которыми в Ярыни ведала одна только бабка Купариха.

— Дай взгляну, чо за книга-то. — Он невзначай положил лиловую, трепещущую пятерню на колено девушки.

— Да лесник ей дал. Бабочки там всякие, пауки… Да если бы моей Гриньке выучиться — профессоршей бы стала.

Отрешенно уставившись на картинку, Гриня, казалось, «отсутствовала духом». За ней и в школе замечали некоторые странности. Так, во время уроков она иногда «обмирала», уставившись в одну точку, так что до нее нельзя было докричаться, и тогда в глазах ее мелькало что-то потустороннее, нечеловеческое. За это и многое другое ее прозвали Колдуньей, а после некоторых событий мнительные поселяне стали обходить ее стороной.

Это случилось на глазах многолюдной винно-водочной очереди. Гриня как всегда задумчиво и плавно шла вдоль шоссе, неся «попку на отлете», как утверждали злые языки. Не каждое мужское сердце было способно вынести такое испытание. Громоздкая, сверкающая никелированными бамперами машина затормозила рядом с девушкой. Из нее вывалился упитанный «бычок» и принялся заигрывать с безучастной Гриней. Те, кто видел начало этой истории, утверждают, что Гриня сама едва не прыгнула на капот, и, прижавшись к стеклу, заглянула внутрь машины. Само собой, водитель был удивлен и раздосадован ее молчанием и, впившись раззолоченными пальцами в смуглый локоть, вежливо, но настойчиво приглашал ее в салон. Гриня смотрела в глаза парня, по словам очевидцев, «как кобра». Все видели, как водила выпустил Гриню и, пошатываясь, побрел к машине. Далеко уехать ему не удалось. В Знаменской балке его вывернуло на встречную полосу и вдавило в летящий навстречу «КамАЗ». Через месяц зарезали в драке армянина, слишком рьяно домогавшегося Грининого внимания. Кто-то из ее поклонников утонул в Прорве во время первомайского пикника.

Список жертв девушки-василиска мог пополняться и дальше, если бы не появился на Ярынской заимке молодой лесничий. Откуда он пришел, неведомо. Всю зиму он ходил на обходы и пестовал старого лесника Морского Ваню, который по старости уже не мог стеречь угодья. Парень, по всеобщему мнению, был «порченый»; однорукий, молчаливый, с вымороженным взглядом. В поселок он не ходил, водку не пил, лес воровать не давал, на подкуп и улещевания не поддавался.

Такие вот сычи, презревшие законы людского общежития, и попадают в разные истории.

События, надолго возмутившие спокойствие сонной Ярыни, произошли в июле, в аккурат на купальские игрища.

С ранней весны по области колесила дискотека «Звездный конвейер». В отдаленные города и веси, вроде глухой Ярыни, посылали, как правило, двух- или трехнедельных звезд. Мануэль Санчес продержался на конвейере больше месяца и к началу летних гастролей уже созрел как поп-звезда.

Обсыпанная подсолнуховой шелухой, местная молодежь радостно ломилась на «шоколадного мишку». Но Маня был даже не мулат, а всего лишь квартерон, внук московского фестиваля незапамятного года, и на фабрику попал лишь благодаря этой драгоценной четвертушке африканской крови. С большим трудом закончив восемь классов, Маня и не помышлял о творческой карьере, а тихо-мирно торговал бананами и апельсинами и совсем немного марихуаной. Но жгучий африканский темперамент и музыка крови сжигали его изнутри. Очнулся Маня в дешевом гей-клубе, среди пестрой обкуренной подтанцовки. Именно отсюда и пролег его путь на Олимп славы и всенародной любви. Через месяц под овации и слезы поклонниц Маню пришлось скорехонько снять с «конвейера», ввиду полной неспособности к пению, хотя бил чечетку он отлично.

Приезд Мани взбодрил и расцветил неведомыми ожиданиями жизнь захолустного городишки. И ожидания с лихвой оправдались. Кто осудит неопытную юность за тягу к яркой, несбыточной экзотике? Седьмого июля, в самую купальскую ночь, в Ярынь прикатил «Звездный конвейер».

Гриня никогда не была на дискотеках, хотя Борька Плюев каждую субботу зазывал ее в клуб, представляя, как в щекочущих лучах зеркального шара под шумок общупает ее. В тот вечер она зачем-то пришла к распахнутым дверям дискотеки. Вытянувшись на цыпочках, Гриня пыталась рассмотреть эстраду, где в клубах разноцветного тумана прыгала и бесновалась «черная звезда». Атмосфера уже достигла точки кипения, народ в зале одичал и сбился в потное стадо.

Не известно, что видела Гриня, но стояла она у распахнутых дверей долго, не реагируя на страстные призывы «курилки», она жадно принюхивалась к воздуху и выразительно двигала тонкими, раздутыми ноздрями.

Внезапно свет внутри клуба погас. В багровой тьме раздался визг и грохот, и вместе с ядовитым дымом «народ» повалил из дискотеки.

Позже следствие установило, что от предельного накала лопнула осветительная лампа. Как назло, в этом углу кто-то недавно помочился, и разряды, рассыпавшись по полу, коснулись пыльного ветхого занавеса и торжествующе взмыли вверх, под сухие стропила.

Свет погас. Музыканты оказались заперты толпой своих обожателей. Единственным оружием музыкального пролетариата оказались довольно увесистые электрогитары. Ординарцы «звезды» проложили дорогу к выходу и оказались в рядах тех, кто видел огненное шоу от начала до конца. Маня выбрался по головам своих поклонников. К счастью, никто не пострадал. Удальцы из местных даже успели выкатить три огромных барабана. Клуб выгорал под свист и улюлюканье. Настроение было отличное, ночь нежна, и расходиться по хатам не хотелось.

С небес смотрела серебристая луна, подсвечивая лирическое облачко. Глядя в лица, освещенные пожаром, Маня ощутил, как что-то рождается в нем с болью и грубыми толчками в грудину. Он покрылся колючим инеем, чувствуя, как прорастает иглами, змеиной чешуей и лучами черного солнца, идущими изнутри из глубин крови и памяти.

Это была его ночь, ночь его силы. Он, Мануэль Санчес, таинственное существо, родившееся от луны и солнца, от света и тьмы, от севера и юга обретет этой ночью могущество и власть над смертными душами. Эта дрожь в его коленях и в сердце — предвестие великого победного шествия его богов и ритмов его расы. И он всегда слышал в себе этот зов, напоминающий бой тамтамов, нет, не тамтамов, а великих солнечных барабанов Легбы.

— На колени, мой народ, на колени! — завопил Мануэль, потрясая окровавленными кулаками. — Отныне я ваш бог! Я объявляю Ночь Любви!

Подданные ответили радостным ревом. Придурковато дергаясь, толпа повалилась в пыль.

— А теперь в путь, к Великой Реке…

Из выломанных дверей клуба соорудили носилки, и Мануэля, как черную сидячую статую, потащили к Прорве, колыхая на ухабах. Путь ночного шествия освещали факелы из горящих головней. Неумолчно стучали три великих солнечных барабана, созывая духов и божеств негритянского неба. Захваченная всеобщим движением, Гриня бежала вместе с толпой.

От лунного света, обволакивающего тепла и барабанного боя на поклонников Мани нашло помрачение. На росистом берегу Прорвы было принято новое судьбоносное решение. На лодках, вплавь и вброд по узкой песчаной косе толпа двинулась на Заячий остров. Посреди ночной реки запылали костры, закрутились языческие хороводы. Братание кумиров и публики и полная ломка сословных и иных перегородок продолжалась на брегах и в водах. Музыканты Мани скинули прожженные майки и джинсы и запрыгали вокруг костра голяком. Молодежь с восторженным ревом принялась разоблачаться. Из Ярыни подоспело подспорье: топоры, пилы, несколько ящиков водки и пяток связанных за лапы обреченно квохчущих несушек. По приказу Мани его гвардейцы принялись крушить едва вошедшие в силу березки. Борька мелким бесом крутился возле Мани, озвучивая указы и повеления.

— Мне нужен крест, большой, из дерева, — сквозь барабанную дробь прокричал Маня в толстое ухо Борьки.

— Сейчас сварганим, — подмигнул Борька.

— Нет, нужен с кладбища…

Через час огромный крест на почернелой подгнившей лапе был доставлен. Его водрузили на крутом обрывистом берегу, лицом к едва видневшейся в предутреннем тумане Ярыни. Сосновый крест, облитый бензином, запылал, роняя искры в сонную воду, означая время жертвы великим духам Гуедес. Маня схватил куриц за тонкие шеи и резким движением рук в стороны оторвал им головы. Стоя на высоком берегу, он поливал кровью толпу зомби, беснующуюся у его ног.

И тут среди обмазанных глиной и кровью тел вождь увидел темнокожую девушку дивной красоты. Она стояла поодаль опустив руки, по ее божественным щекам катились слезы. То была сама лунная богиня Ерцулие, подруга Солнца. Забыв про куриц, Маня подошел к ней и глядя в зачарованное, светлое от луны лицо, взял окровавленными пальцами ее послушную руку. Он узнал ее сразу. Это была великая жрица, его Мамбо. Лишь она одна может оживить древнее колдовство черных племен и оградить своими заклятиями и оберегами «гри-гри» его священный путь.

Смекнув в чем дело, подданные обвили темнокожих «короля и королеву» душисто-пьяными венками из ромашек и таволги. И вождь куриной кровью собственноручно начертил священные знаки «веве» на лбу и плечах девушки, посвящая ее духам Гуедес. Потом Маня нарисовал на песке знак Ерцулие — человеческое сердце.

Он больше не был Мануэлем, жалкой обезьяной белых. Рядом с ней он станет могущественным духом, Гуедесом смерти, самим бароном Самеди. Земное воплощение барона Самеди носит строгий черный похоронный костюм и черный узкий галстук. Глаза его спрятаны под черными очками и полями широкополой черной шляпы. Барон Самеди курит дорогие сигары, обжорствует и пьет. Его символы — гроб и фаллос. Это самый уважаемый и могущественный Гуедес из сотни лоа, почитаемых в религии вуду. Безрогие козлы, резвящиеся на ночном берегу, — его стадо, его рабы, его зомби. Это то, о чем говорил ему Хунган.

Черный учитель сам нашел Мануэля, едва обозначился его путь на эстраду. Несколько ночей подряд в пропахшей кошачьей мочой комнатушке Маня проникался духом вуду.

«Ты будешь обладать всем, что осмелишься взять. Белые наивны и глупы. Двести лет назад они были уверены, что покорили нас, но наши трудовые песни были молитвами на нашем языке, наше колдовство было сильнее их колдовства, а наша кровь способна сжигать их кровь. Будущее — наше. Я хочу, чтобы ты знал, ты не одинок. В мире есть несколько сект Бизанго. Это страшная церковь мести, созданная когда-то беглыми рабами. Их называют по-разному. „Кошон гри“ — „серые свиньи“, или „Вим биль дан“, что означает „Кровь, боль, экскременты“. Высшие Посвященные Бизанго путешествуют по странам, собирая в пути свой круг. Они устраивают неистовые танцы, посвященные барону Самеди. Для всех Бизанго разрешен каннибализм, потому что сам Легба Иисус умер на кресте, как человеческая жертва, предназначенная для съедения… Мы захватили позиции в молодежной культуре, и наши тайные жрецы уже влияют на мир…»

Из дверей маленькой квартиры Учителя на Дмитровском шоссе Мануэль вышел другим человеком.

Солнце над Заячьим островом впервые всходило под бой туземных барабанов. Под утро воинственные и разнузданные танцы стихли. На помосте из свежеспиленных стволов, для мягкости устланных травой и цветами, под обломками сгоревшего креста барон Самеди объяснялся в любви богине луны и страсти, несравненной Ерцулие.

— Ты поедешь со мной, — властно заявил Мануэль. — Ты станешь Мамбо, и белые будут лизать твои ноги. Так делала великая Мари Лаво. Ты черная снаружи и изнутри, как я. Только мы с тобой можем понять друг друга.

Мануэль осторожно спустил с плеча Грини лямку мешковатого сарафана.

Гриня не слышала зазывного шепота, не обращала внимания на все более настойчивые объятия барона Самеди. Она напряженно всматривалась в речной туман, в котором тонул правый берег Прорвы.

Костры догорели и рассыпались в сизый пепел, жертвенные куры были зажарены и обглоданы до костей, а опившееся, вывалявшееся в глине воинство спало вповалку в прибрежных кустах. Маленький остров был изгажен, завален битыми бутылками и покрыт черными язвами пепелищ.

Мануэль, по нужде удалясь в кусты, под звук падающей струи совещался с Борькой.

— Шухер наведем… Чем больше шуму, тем лучше. Твоя фотка во всех газетах будет. В Москву со мной поедешь «быком». Мне преданные люди нужны.

— Только ты это… Гриньку-то не очень… Я на ней жениться хочу…

— Слушай, а ты продай ее мне. У тебя в Москве таких десять будет. Бля буду, то есть слово барона Самеди… Мы ведь с тобой кореша.

Борька мялся, обиженно сопя. Уютные, выстланные травами укрытия Заячьего острова были совсем рядом, а Москва таяла где-то золотистым миражом.

— Тысячу! Тысячу баксов тебе даю.

— Да ты чо, такая девка, она знаешь, сколько стоит!

— Ну, как хочешь… Она уже согласилась со мной ехать, а тебе — хрен.

— Ну ладно, даешь кусок, только без дураков.


Ближе к рассвету, стукнув клюкой в потолок, Егорыч разбудил спящего на сеннике Алексея:

— Никак на Заячьем поселковые гуляют. Поди, сынок, посмотри…

Ежась от утреннего холода, молодой лесник торопливо оделся. Обуваясь, он слишком резко дернул кроссовку, и подошва отвалилась до середины ступни. Материться его отучил старик, и, крякнув с досады, Алексей подхватил берданку и побежал к Прорве босиком.

Чистейший девственный лужок на берегу тихой туманной Прорвы был вытоптан. Метрах в ста на островке колготилась вымазанная глиной подвыпившая компания. На берегу не осталось ни одной лодки, до песчаной косы далеко, а вплавь с одной рукой не добраться.

— А ну заканчивай шабаш!!!

Алексей дважды пальнул в воздух.

Выстрел разбудил остров. Отовсюду, словно духи земли, поднимались темные угрожающие фигуры.

— Сколько же их тут, е-мое-е, — прошептал Алексей и перебросил берданку за спину.

Увидев парня в фуражке лесника, островитяне радостно зашевелились, радуясь новой потехе.

— Тащите его сюда, он не знает слов вежливости, — скомандовал Мануэль.

Отряд пьяных боевиков погрузился в лодки и двинулся к берегу. Борьке была получена дипломатическая миссия: «вырубить» лесника.

— Спокуха, командир, давай побазарим. — Борька вытянул руку, чтобы по-дружески облапить однорукого за костлявое плечо.

Алексей перехватил, дернул на себя и заломил мягкую, разболтанную Борькину руку. Борька взвыл и опустился на колени. Увидев бедственное положение главаря, ватага подхватила с берега увесистые камни, палки и по-звериному сторожко, по кругу стала обступать лесника. Удерживая воющего, скользкого от глины Борьку, Алексей попытался продвинуться к лесу, но резкий удар камня между лопаток сбил его с ног. Кулачный бой занял минут десять. Но силы были неравны, и воинам Мани все же удалось сбить лесника с ног.

— Утопить, утопить его! — вопил со своего помоста Мануэль. — Повелеваю…

Толпа островитян подняла кровожадный рев.

Никто так и не понял, что произошло. Новоиспеченный барон Самеди слетел с помоста и рухнул на головы подданных. Луноликая Ерцулие настигла его внизу и с яростью пантеры принялась кусать и терзать его светлость. Толпа освободила песчаную арену, где разъяренная фурия добивала поверженного барона. Такое проявление феминизма никого не оставило в стороне. За Гриню сразу же взялись яростно болеть русалки в глиняных колтунах вместо волос. Мужской элемент подбадривал барона. Скорченный Самеди харкал кровью на загаженный песок.

Борькина ватага оставила лесника и, подозревая стихийное восстание против новорожденного культа, срочно погрузилась в лодки. На глазах у всех Гриня сбросила грязный, вяжущий по ногам сарафан, и, сверкая смуглым телом, вошла в розовые рассветные воды. Темнокожая Афродита величаво вышла на том берегу, помогла леснику подняться и даже подставила ему свое божественное плечо. Толпа каннибалов зачарованно смотрела им вслед, ощущая высокий трагизм и даже эпичность этой сцены. Ковыляющий калека удалялся в сопровождении смуглого ангела. И оргия увяла, не дожидаясь приезда милиции и ОМОНа. В одночасье всем стало стыдно, скучно и холодно. Глиняное воинство Мани отмывалось в реке. Из кустов выходили помятые первобытные парочки и ныряли в кувшинковую заводь.

До этой трагикомической минуты Алексей никогда не видел Гриню. Эта почти нагая девушка с кожей цвета мореного дуба попала в ярынский лес с другой планеты. Они шли напрямик по зарослям иван-чая, ромашек и таволги, и Алексей украдкой поглядывал на ее тело в каплях росы и налипших лепестках, и она казалась ему дивной, залетевшей из африканских тропиков бабочкой. Так рука об руку красавица и чудовище дошли до заимки. Там Гриня приоделась в просторную рубаху Егорыча, подвязала мокрую гриву обрывком бечевки и вполне по-свойски уселась пить чай с малиной.

Загрузка...