Звезды не гаснут

ЗВЕЗДЫ НЕ ГАСНУТ

Глава первая ВОЙНА

1

Сколько же было времени? Пожалуй, около полуночи, но Пете казалось: с тех пор как он лег в кровать, прошла целая вечность.

Перед сумерками тете Даше, что жила в комнате за стенкой, принесли письмо. Не треугольное, какие она получала от дяди Феди с фронта, а в конверте, к тому же адрес на нем был выведен чужим почерком. Заранее холодея от жуткой догадки и одновременно стараясь внушить себе, что, может быть, ничего страшного не произошло, что все, бог даст, образуется, она непослушными руками вскрыла конверт, из которого выпал отпечатанный на машинке серый листок. Облизнув враз пересохшие губы и близоруко щурясь, поднесла листок к мертвенно-бледному лицу…

Петя был один. Мать дежурила в госпитале, Антон еще не вернулся с завода, а Генка мыкался на улице. И вот, видимо, именно потому, что был Петя один, столь страшным, нечеловеческим показался ему крик тети Даши. Хриплый, надрывный, с протяжным зазыванием.

Оборвался крик на невыносимо пронзительной ноте, и в густо населенном коммунальном доме установилась жуткая тишина. А потом, разрывая ее, в квартирах загромыхали двери, гулкий топот множества ног заполнил коридор, загроможденный ящиками, ларями, корзинами со всякой всячиной.

Торопливо отодвинув от себя учебники, Петя тоже побежал к соседке.

Она лежала посредине комнаты, на голом полу. Неестественно запрокинутая голова была свернута набок, из нижней, прикушенной губы сочилась тонкая струйка крови. Одной рукой тетя Даша вцепилась себе в горло, да так, что пальцы закостенели, другой судорожно стискивала скомканное письмо. Тут же, около нее, ползала на коленях четырехлетняя Танюшка. Она то теребила на груди матери разорванное платье, то обхватывала ручонками ее голову и, захлебываясь слезами, надрывно твердила:

— Мам-ка! Мам-ка!..

Мать не откликалась.

Бабка Спиридоновна принесла пузырек с нашатырным спиртом. Тетя Даша вдохнула его раз, второй, тихонько застонала, обвела мутным взглядом, никого не узнавая, соседей, безучастно посмотрела на прильнувшую к ней дочурку.

— Ничего, — сказала Спиридоновна, — помаленьку отойдет. Должна отойти. Только, бабоньки, на койку перенести ее надобно.

Тетю Дашу дружно подняли с полу, уложили на кровать, покрытую одеялом, сшитым из разноцветных лоскутков. Она не сопротивлялась, не кричала, не плакала. И словно не слышала участливых голосов: «Ты крепись, Дарьюшка, крепись, милая…» Будто одеревенела, будто застыла…

Вернулся с работы Антон. Петя сказал ему о горе тети Даши. Антон промолчал. То ли не нашелся, что ответить, а возможно, у него просто не было силы на разговоры. Четыре последних дня он не приходил домой. Работал по восемнадцать часов в сутки. Там же, в цеху, и ночевал.

Обычно, придя с завода, он раздевался до пояса и, блаженно пофыркивая, облепленный пузырчатыми мыльными хлопьями, бултыхался под рукомойником долго-долго. Потом быстро расправлялся с тем, что мать подавала на ужин — чаще всего гороховый суп и картофельные оладьи, — затем возился с Генкой. То «Москву покажет», то «салазки загнет» или же посадит рядом и, аккуратно перевертывая страницы, читает ему полушепотом какую-нибудь книгу. С тех пор как началась война, они прочитали таким образом «Маугли», «Овод», «Как закалялась сталь»…

Сегодня Антон ни раздеваться не стал — лишь сбросил с крутых плеч засаленную фуфайку, — ни Генку, вернувшегося с улицы, не замечал, хотя тот, соскучившись по старшему брату, все время крутился под ногами. Грузно прошел к столу, навалился на него грудью, обхватил голову руками. Силился и никак не мог представить, что дяди Феди больше нет. Он же был такой крепыш, такой силач, бывало, всех пацанов, сколько есть в доме, навешает на себя и степенно расхаживает по коридору, напевая в подрагивающие усы: «Журавлины длинны ноги, не ходите вдоль дороги…» Был такой веселый и жизнерадостный — что бы ни делал, все с шутками, прибаутками, и, даже уезжая на фронт, обнял зареванную тетю Дашу, закружился с нею посреди двора: «Верю, верю, будет Гитлеру капут! Я вернусь с победой, скажешь мне: зер гут!»

И вот тебе «капут», вот тебе «зер гут». Был добрый, славный, сильный дядя Федя, был — и не стало. А Гитлер, собака, живет и здравствует, прет и прет по нашей земле, в газетах пишут и по радио передают, что уже к самой Москве подходит…

— Антон, слышь, Антон, ешь, тебе мама оставила, — сказал Петя, придвигая брату алюминиевую миску с картофельным пюре.

Антон глухо, с усилием выдавил:

— Не хочу. Разделите с Генкой.

Прошел к кровати и, чего с ним никогда не бывало, лег в рабочих шароварах и рубашке, только разбитые, со скошенными каблуками ботинки снял. Уснул он моментально, но сон его был тревожным: беспокойно ворочался, скрипел зубами, стонал. Все это мешало Пете забыться, заснуть. Конечно, он мог бы перебраться к Генке, но такая мысль ему и в голову не приходила — с тех пор как их семья переехала из деревни в Волгогорск, они всегда спали с Антоном на одной кровати (как Генка — всегда с матерью). А когда Петя стал засыпать, в стенку, возле которой он лежал, начали бить то ли кулаками, то ли еще чем-то непонятным — удары были не резкие и жесткие, как, скажем, от молотка, а глухие с протяжкой: «А-ах, а-ах, а-ах!..»

Стучали из комнаты тети Даши, тут никакого сомнения. Но кто, зачем? Быть может, сама же тетя Даша просит помощи? Петя осторожно перекатился через Антона, не зажигая света, выскользнул в коридор. Дверь в комнату соседки была закрыта, он легонько, чтобы не скрипнула, потянул ее на себя, заглянул в образовавшуюся щель и увидел Спиридоновну. Она сидела возле кровати, заскорузлыми пальцами перебирала рассыпанные по подушке рыжеватые волосы тети Даши. А та, вытянувшись в струнку, не отрывая застывшего взгляда от потолка, лежала смирно, неподвижно. И Петя подумал, что он, видимо, ошибся, что стучали из какой-то другой комнаты, и уже хотел прикрыть дверь, как вдруг тетя Даша резко дернулась — и в беспамятстве головой о стенку: «а-ах!..»

— Господь с тобой, касатка, зачем ты энток? Негоже так, негоже, — взмолилась Спиридоновна. — Ты поплачь лучше, поплачь, сердешная…

Тетя Даша послушно притихла.

Петя вернулся в свою комнату, опять забрался на кровать, однако о том, чтобы попытаться заснуть, теперь и речи не могло быть.

Антон молча — оказывается, он тоже проснулся — положил шершавую ладонь на его лоб.

— Спи!.. В школу же утром.

Петя сел на кровати, обхватил руками голые колени.

— Не п… п… п… — зубы его стучали, — не п… пойду!

— Как не пойдешь?

— Так! Работать буду.

— Значит, работать… — Антон тоже сел, стараясь рассмотреть Петино лицо, но в густой темноте едва различал расплывчатое белесое пятно. — Работать!.. Ты бы сначала хоть с мамой поговорил, посоветовался.

Петя долго молчал, да Антон, собственно, и не ждал ответа. А потом вдруг услышал:

— А ты сам-то советовался?

2

В то воскресное утро, когда началась война, Антона дома не было — еще накануне уехал с дружками на озеро за Волгу с ночевкой. Вернулись лишь к вечеру, и сразу — в райвоенкомат. О том, что его просьбу могут не удовлетворить, Антон не думал, ибо приготовил уйму убедительных доводов, почему именно его должны немедленно призвать в армию, именно его обязаны сейчас же отправить на фронт. Но пожилой крутолобый капитан, к которому, выстояв длиннющую очередь, наконец пробился Антон, никаких доводов слушать не стал, отрывисто спросил:

— Учишься?

— На заводе я. Вагоноремонтном. Второй год…

— Вот и дело. Иди и работай. На ваш завод — броня.

— Товарищ капитан, я не только на заводе, я и в вечерней школе рабочей молодежи…

— Кру-гом! И больше сюда — ни ногой!

Он был неплохим психологом, этот капитан. Заранее предвидел, что с Антоном придется повозиться. Парень не из тех, что отступают от задуманного. В сущности, это хорошо. Именно такие и нужны на фронте. Потому в душе своей капитан и симпатизировал Антону. Поэтому же всякий раз, когда вопреки запрету тот являлся в военкомат, терпеливо разъяснял, что с вагоноремонтного, который приступил к обшивке бронепоездов и выполнению иных военных заказов, он не имеет права взять ни одного человека.

В конце октября, когда немцы рванулись к Москве, Антон снова появился в военкомате.

Капитан помолчал, потом подошел к парню:

— Самолично, Кузнецов, решить твой вопрос не имею права. Но кое с кем поговорю. Зайди после праздника.

3

Антон знал: коль Петька сказал, что учиться больше не будет, а пойдет работать, значит, так и сделает. Его не переубедишь, не переупрямишь. Да и надо ли? До годовщины Великого Октября — меньше недели. Если капитан Гаевский действительно сдержит слово и его, Антона, возьмут на фронт, на одну не ахти какую высокую зарплату матери — она работает уборщицей в госпитале — перебиваться троим окажется мудрено. Прав Петька: надо за станок. Не детскую — рабочую карточку получит, сколько-нисколько деньжат заработает.

Уходя утром на завод, Антон разбудил Петю:

— Сбегай в госпиталь, мать предупреди. А потом сразу в отдел кадров. Буду ждать…

Начальником отдела кадров на заводе состоял отец Мишки Золотарева, закадычного дружка Антона. Иван Нилович встретил их сдержанно, даже, пожалуй, сухо:

— Слушаю.

— Да вот, Иван Нилович, Петька на работу…

— Догадываюсь. А чего же заодно и Генку не прихватили?

Смерил младшего Кузнецова взглядом.

— Тебе сколько? Только честно.

— Пятнадцатый…

— Выходит, честно не умеешь. — Вспылил: — Мазурики! Один, понимаешь, в военкомате пытается всех обвести — год себе прибавил, второй… — Передразнил: — «Пятнадцатый»… — Неожиданно решил: — Пойдешь в ФЗО!

— Я — работать.

— Вот там и научат.

— Там долго.

Золотарев снова вскипел:

— А быстро знаешь кто? Быстро только… — Осекся, вовремя сообразив, что разговаривает-то с пацаном. — Ладно, раз в ФЗО не хочешь… На сверлильный станок согласен?.. Договорились. Братан вот сразу и отведет. В деревообделочный цех, к дядьке Силантию. В вашем доме живет, на первом этаже. Ты не бойся его, это он на вид грозный, а так мужик ничего, мигом, недельки за две, научит тебя делать дырки. Значит, договорились? Ну погуляй по коридору, мы тут, понимаешь, малость посекретничаем.

Когда дверь за Петей закрылась, Золотарев протяжно вздохнул.

— Не первый он. Там, в деревообделочном, еще один такой же, Шакирка. Ну чуть постарше. Двоим-то, глядишь, веселее будет. — И без всякого перехода: — Отпросись вечером у мастера, загляни к моей. Голосит — не уймешь. — Рассердился: — Ну чего уставился, первый раз видишь? Баба она и есть баба, хоть с высшим, хоть с начальным. Одним словом, понимаешь, мать…

— Иван Нилович… — Антон сразу догадался, о чем идет речь: по его следам Мишка Золотарев все эти месяцы аккуратно околачивал порог военкомата. И вот, выходит, добился. — Иван Нилович, а я?

— Куда же вас врозь-то — друзья ведь! Одной, понимаешь, бечевкой связаны. Ну ладно. Иди устраивай своего брательника. Я тут скажу, оформят…

Как выписывал пропуск Петьке, как пришел с ним в цех, Антон помнил смутно.

— Ты, говорю, не того? — глухо, словно из подземелья, донесся простуженный голос старого мастера Силантия. Он приблизил квадратное лицо к Антону, широкими ноздрями, из которых торчали черные волосинки, втянул в себя воздух. — Кажись, нет… Тогда оглох? Что, говорю, буду делать с твоим дитем? На руках держать?

Антон посмотрел на переминающегося с ноги на ногу Петьку, перевел глаза на сверлильный станок, возле которого они стояли, озадаченно вцепился в подбородок. Действительно, ростом его братишка пока не очень удался и до ручки, подающей сверло вниз, ему вряд ли дотянуться. Как же быть?..

Выход нашел сам Петька. В дальнем углу цеха возвышался штабель ящиков под снаряды.

— Дяденька, вон их сколько. Поставлю один — и на него.

— Чего, чего? — просипел Силантий. И вдруг, приподняв короткую верхнюю губу, обнажил желтые зубы, что должно было обозначать улыбку. — Ах ты, ядрена феня! Волоки!

Но Петька на то и был Петькой, чтобы делать все по-своему. Волочь ящик по полу — значит на виду всего цеха сразу же расписаться в своем малосилии. Шалишь, этого от него не дождутся. Он примерился взглядом к штабелю, выбрал ящик, который показался ему покрепче остальных, вскинул на плечо. Было тяжело — доски под ящики просушивать не успевали, — однако тяжести Петя не ощущал. В нос бил ядрено-терпкий запах древесной смолы, в ушах звенел пронзительный посвист циркулярных пил, дробно стучали молотки, степенно ширкали рубанки, кудрявя ленты янтарных стружек. Все это — и распирающий грудь пряный запах сырого дерева, и многоголосый гул — было для Пети ново, незнакомо, словом, то была жизнь, о существовании которой он еще вчера и не подозревал. А теперь вот и сам стал причастен к ней, еще хорошенько не разобравшись чем, она уже нравилась ему, и потому ступал легко, без видимого усилия. Он был счастлив…

Антона возле сверлильного станка уже не оказалось.

— Неча ему тут, — сказал Силантий, — пусть свое дело делает, а мы справимся сами. Нут-ко, давай!

Петя поудобнее приладил ящик, взобрался на него и как раз поравнялся глазами с массивным, покрытым редкими волосинками подбородком Силантия.

— Сойдет, ядрена феня!

У станка на полу возвышались две горки — одна с накладками, другая с петлями. Силантий взял из горок по детали, пояснил, что Петина задача — научиться сверлить в них дырки.

— Гляди, вишь, керном выбиты точки? Перво-наперво, чтоб аккурат в эти точки. А другое дело — сдуру на сверло не налегай, сломаешь. Но и гладить железяки неча — будешь по часу возиться над одной дыркой. Главное что? Чтобы рука чуяла. Гляди…

Положил на стол станка петлю, нажал на рукоятку — из-под сверла сейчас же побежала тоненькая железная завитушка.

— Видел?

— Ага, дяденька. И все?

Силантий рассердился:

— Сперва научись, посля всекай!..

Петю отвлек от работы звонкий гортанный голос:

— Тпр-р, приехали!

Петя обернулся. В двух шагах — парнишка лет четырнадцати-пятнадцати. Черноволосый, черноглазый, скуластый, через прореху на левой штанине просвечивает смуглое тело.

— Салам, работничек!

— Здорово, — неохотно ответил Петя. — Тебе чего?

— Ай слепой, малай[1]? За деталь на рысаке приехал, — доказал паренек на тачку, с шиком цвиркнул через зубы слюной, поинтересовался: — Новенький?

— Ну!

— Из какой цех?

— Не из какого.

Петин собеседник хмыкнул:

— Ищи дураков другой места! Сразу станок, да?

— А чего ж? — Теперь Петя подобрел. — Главное что? Главное, чтобы в руках чутье было.

— Хе, чутье-мытье-питье! Не, руки — не все.

— А что еще?

— Надо, чтобы калган варил. — Паренек постучал себя по лбу согнутыми пальцами. — Тебя как зовут?

— Петька. А тебя?

— Шакирка. Давай, Петька, деталь грузить.

Присев на корточки и касаясь друг друга головами, мальчишки уложили в тачку накладки и петли с просверленными дырками.

— Н-но, поехали!..

Петя проводил Шакира вместе с поскрипывающей тачкой задумчивым взглядом, включил станок.

Глава вторая ПРОЩАЙ, ВОЛГОГОРСК!

1

Человек предполагает, а судьба располагает…

Ни Антон, ни Миша Золотарев и мысли не допускали, что, став красноармейцами, они могут оказаться где-то еще, а не на передовой. Главное, считали, добиться призыва в армию, а там уж сразу в бой. Поэтому, когда 8 ноября явились в военкомат и получили направление в артиллерийско-техническое училище, эвакуированное из Ленинграда в Предуральск, оба оказались в шоковом состоянии — настолько это не вязалось с вынашиваемой ими мечтой.

В предписании было ясно сказано: явиться в училище 10 ноября. Это приказ. А приказы не обсуждают — их выполняют. И вот друзья на вокзале.

— Давай, Мишк, попробуем пробиться к кассе.

Орудуя локтями, плечами — вокзал был забит людьми, — к кассе они пробились, однако, сколько ни стучали, защищенное металлической решеткой окошечко не открылось.

С трудом выбрались из помещения на свежий воздух. Рядом оказались несколько парней, которые вместе с ними тоже пытались пробиться к кассе.

Осень в том году в Волгогорске выдалась затяжная, капризная. То тяжело набухшие, неповоротливые тучи целыми сутками сеяли мелкий нудный дождик, то вдруг из-за реки налетал веселый ветер, очищал небо, и над городом сияло по-летнему теплое солнце. Но проходило два-три дня, и не успевшие просохнуть на улицах и площадях лужи за одну ночь сковывало звонким синеватым льдом. Так весь конец сентября и октябрь. Только в первых числах ноября установилась характерная для этой местности погода: тихая, сухая, с легким морозцем. Однако снег еще не выпал, поэтому казалось гораздо холоднее, чем было на самом деле. Уже через четверть часа после спертой вокзальной духоты Антон зябко поежился. Чтобы не окоченеть, следовало двигаться. Да и вообще какой толк торчать чурбаном? Можно простоять до морковкина заговенья, а билета на блюдечке никто не поднесет, никто не расшаркается, к поезду не пригласит.

— Шмыгнем, Мишка, на перрон?

— Так нас и пустили!

— А я за тем вон лабазом лазейку знаю.

— Тогда пошли!

Друзья подхватили с затвердевшей, как чугун, земли свои чемоданы, двинулись в сторону депо. Парни, словно по команде, вслед за ними. Чтобы убедиться, нет ли поблизости милиционера или работника железной дороги, возле лабаза Михаил с Антоном остановились, осмотрелись. То же самое сделали и парни. Друзья — к оторванной в заборе доске. И парни — туда. А это было опасно. Такую ораву легко заметить на перроне. Не трудно и догадаться: безбилетники.

Антон сердито осведомился:

— Чего вы за нами, будто телята?

Переминаясь с ноги на ногу, парни молчали. Наконец один проговорил:

— Капитан сказал, что он, — кивнул на Михаила, — это самое, назначен старшим.

Миша удивленно потер кулаком слегка приплюснутый нос — свидетельство и следствие многолетнего увлечения боксом.

— Это когда же?

— А там, в военкомате…

— А-а… Там меня могли назначить и китайским императором. Один черт!

Рот Мишкиного собеседника растянулся чуть не до ушей.

— Го-го-го!..

Антон насторожился. Почудилось: где-то и когда-то такой смех он уже слышал. Но где? Когда? Посмотрел на парня. Высок, сутуловат. На худом, носатом лице небольшие выпуклые глаза. Нет, среди знакомых такого у Антона не было. Выходит, ошибся.

Отгоняя ненужные мысли, Антон тряхнул головой, взял Михаила за локоть, осклабился:

— Чего топчешься, командир? Веди.

— Пошел к черту!

— Ну, легче на поворотах! — засмеялся Антон, искренне любуясь своим другом: коренастый, большелобый, на спокойном лице выразительные серьезные глаза. — Не злись, Мишка. Чем ты, на самом деле, не командир? — Антон круто повернулся к парням: — Да вы, ребята, собственно, куда двигаетесь?

— В Предуральск, в училище, — ответил один из парней.

— А откуда вы?

— Березовские мы…

— Из Березовки…

— Понятно. Значит, земляки. Тогда вот что. Пока командир думает думу — видите, думает? — просачивайтесь в дырку по одному. Да не галдите.

Опасения Антона, что их могут вытурить с перрона, оказались напрасными. Они сразу растворились в огромной толпе таких же безбилетников, готовых, казалось, сесть на любой поезд в любое направление, лишь бы только уехать.

— Березовские, не зевай!

Чутко прислушивались: не донесется ли далекое пыхтение паровоза и торопливый перестук колес? Зорко присматривались: не вспыхнет ли зеленый глазок семафора? Минут через сорок пришел почтовый. Будто мухи патоку, облепили его пассажиры.

Михаил с Антоном и березовские парни держались в сторонке. Почтовый шел на Москву. Затем в том же направлении, не останавливаясь, взвихривая стылый воздух, прогромыхали два товарняка — один целиком из теплушек, в другом, наоборот, сплошные платформы с танками, зенитными орудиями и еще какой-то боевой техникой, тщательно затянутой брезентовыми чехлами.

Носатый потянул Мишу за полу тужурки:

— Слышь, это самое, я ненадолго…

Поправил поудобнее за плечами белую холщовую котомку на кудельных лямках — и к зданию вокзала. Шел, словно нарочно вихляя ягодицами, растопырив в локтях руки. Антон снова впился в носатого взглядом, а когда тот затерся среди пассажиров, уже не сомневался: это Вадька. Только у него была такая походка — подобной Антон не видел больше ни у кого. Да и смех, по-гусиному гогочущий, не спутаешь ни с чьим другим. Конечно же, он, Вадим. Ну а что не узнал его сразу — немудрено. Сколько минуло лет! Вон как вымахал, чуть, наверное, не под потолок. Впрочем, разве только он изменился. И сам Антон за минувшие годы стал неузнаваемым.

Вернулся Вадим, как и обещал, быстро. И то ли огорченно, то ли с ехидцей, не разберешь, еще издали доложил:

— А прямого поезда, это самое, тю-тю!

— Да, в Арбызе пересадка, — подтвердил Михаил. — Но чему радуешься-то, каланча?

Вадим огрызнулся:

— Ты не больно! Язык распускать многие мастера.

2

Из-за когда-то светлого, а теперь закопченного до черноты здания депо, обволакивая себя клубами белесого пара, вынырнул широкогрудый паровоз. Поднаторевшие в железнодорожном деле пассажиры, сейчас же безошибочно определив, где встанет поезд, хлынули к четвертому пути. Антон с Михаилом и березовские ребята оказались в самой гуще человеческого потока, который моментально вынес их к еще катящимся вагонам. Но вот пронзительно заскрипели тормоза, глухо стукнули буфера, и поезд остановился.

Ребята ринулись в голову состава. Там — вавилонское столпотворение, и, значит, там идет посадка. Однако прежде чем успели добраться, дверь захлопнулась. Сколько ни молотили кулаками — напрасно. То же самое у второго вагона, третьего… седьмого…

Миша подул на ушибленную руку, стащил с наголо остриженной головы кубанку, стал не спеша вытирать ею мокрое лицо, как бы давая понять: с меня хватит, сдаюсь. Хмуро обронил:

— Дождемся товарняка, на нем…

— И превратимся в ледяшки, — вполне резонно заметил Вадим. — В какой-нибудь пульман не проникнуть, а на открытой платформе, на морозном ветру да в такой одежде, закоченеем через два-три перегона. Нам же ехать больше суток.

Антон в разговор не вмешивался. Он искал выход из создавшегося положения. И кажется, нашел. Ведь между собою вагоны не сообщаются. А у каждого из них по два тамбура — один рабочий, второй нет. Правда, нерабочий тоже на запоре, но открыть замок — не такая уж неразрешимая задача.

Передав одному из парней свой чемодан, Антон велел бежать всем к хвостовому вагону, сам же помчался в депо, изредка оглядываясь на паровоз, что набирал под колонкой воду. Только бы не опоздать, только бы успеть. В депо нашел кусок толстой проволоки, согнул ее. И вот Антон уже у тамбура. Успел! Сунул самодельный ключ в замок, повернул туда-сюда, потом нажал на дверную ручку вниз, потянул на себя. Смерзшиеся петли нехотя заскрежетали…

Антон спрыгнул на землю, сдавленно прохрипел:

— Живо!..

В черный зев распахнутой двери полетели котомки и узелки, мешочки и чемоданы, а следом — их владельцы, приободряемые — скорее, скорее! — увесистыми тычками Михаила. Спешили не только потому, что, набрав воду, к составу вернулся паровоз и возле него уже хлопотал сцепщик, следовало опасаться и горемык безбилетников. Смекнув, в чем дело, они могли нахлынуть от других вагонов, и тогда еще неизвестно, как закончилась бы посадка. Но все обошлось благополучно. Когда дежурный по станции, щеголявший в красной фуражке, несмотря на холод, вскинул флажок, и поезд тронулся с места, завтрашние курсанты военного училища были в тамбуре.

Последним на подножку вскочил Антон. Прежде чем захлопнуть за собою дверь, через плечо оглянулся на медленно уплывающий вокзал и там, на перроне, увидел Тоню. На какое-то мгновение Антон оцепенел, затем с верхней ступеньки махнул вниз, огромными скачками — к Тоне. Всхлипывая, она прильнула к Антону — мягкая, хрупкая, беззащитная. Он ткнулся носом в ее щеку, скользнул губами по виску, прикрытому выбившимися из-под пухового платка колечками заиндевелых волос…

Поезд набирал скорость, все звонче становился дробный перестук колес. Но страха, что может отстать, Антон не испытывал. Все его существо переполняло чувство нежности к девушке… Свой вагон он догнал уже в конце станции. Перемахнув сразу через несколько шпал на соседнем пути, уцепился на лету за поручни, вскинул тело на подножку.

3

Война…

С того самого вечера, когда, вернувшись из-за Волги с рыбалки, узнал он о нашествии фашистов, мысли его постоянно были заняты только войной. Нет, если по большому счету, то, в общем-то, особенно ощутимой беды лично ему война пока не причинила. Работает в сутки по две смены и больше? Не хлюпик, выдержит. Трудно стало с питанием? Знавал и похуже голод. И идет эта война где-то далеко, за тысячи километров. Вернее, шла за тысячи. Теперь придвинулась вплотную к столице — там введено осадное положение. Блокирован Ленинград, бушуют яростные бои у стен Севастополя. Вон куда махнули оккупанты! Но все равно от Волгогорска война еще далеко, на него не упала ни одна бомба. Да, кровь льется где-то в другом месте — не здесь. Но разве от этого Антону легче? Ведь топчут-то поганые гитлеровцы ЕГО родную землю. Ведь их заклейменные черными крестами самолеты разрывают на клочья ЕГО родное небо. Ведь смрадный чад гудериановских танков отравляет ЕГО родной воздух.

И Антону казалось, что его сердце заполнено-переполнено одним-единственным чувством — ненавистью к фашистам. Для других чувств, считал, места в нем уже нет.

Но, видно, плохо знал он себя, плохо знал свое сердце. Вот прибежала на перрон к уходящему поезду незваная и нежданная девчурка в легком демисезонном пальтишке, подняла на него свои опушенные длинными ресницами глаза, на мгновение прижалась к нему — и этого оказалось достаточно, чтобы по-хозяйски властно ворваться в его сердце. И долго еще виделись Антону в темноте тамбура глаза Тони. Светло-голубые, чистые-чистые, будто сполоснутые студеной родниковой водой. Такими они были, когда Антон впервые встретился с Тоней в родной Березовке — сколько лет с тех пор прошло! — такими и врезались навсегда в его память. Хотя конечно же с возрастом не могли не измениться: стали больше, чуточку потемнели, в глубине, на самом донышке, затеплились золотистые искорки, которых раньше не было.

Встреча с Тоней всколыхнула память. Вспомнилось Антону трудное, безрадостное детство, особенно когда помер отец. Антону было тогда всего восемь лет, а двум братьям — и того меньше.

Верстах в тридцати от Чебоксар, в большом селе, жила сестра отца — тетка Ольга. Ее муж был там по найму пастухом. К нему в помощники и пошел Антон, чтобы не быть лишней обузой и лишним ртом в своей семье.

Подпаском пробыл четыре года. В первую осень, когда наступили заморозки и выгонять окот в поле стало нельзя, пошел в школу. Весной, едва на лугах проклюнулась трава, учебу прервал. Снова вместе с дядей Хведором степенно вышагивал по улице, собирая коз и овец, свиней и коров, и выгонял их за село.

Потом работал в колхозе, а когда закончил семь классов, уехал в Казань, поступил в речной техникум, но уже через полтора месяца оставил его. Стипендии не хватало и на хлеб. А деньги требовались еще на одежду, на обувку.

Чтобы прокормиться, надо было работать. Кем — не все ли равно, а вот где — другой вопрос. Хотелось в родные края. Добрался зайцем на двухпалубном «Лермонтове» до Волгогорска. Немножко побыл в пекарне тестомесом, отъелся на французских булках, а потом — клепальщиком на вагоноремонтный завод. Сманил туда Мишка Золотарев, с которым подружился в вечерней школе. Этот же Мишка вызнал, что у Антона есть мать и братишки, живут в деревне, верстах в ста от города. Рассказал отцу — начальнику отдела кадров вагоноремонтного. По его протекции Антон за стахановскую работу получил в коммунальной квартире комнату. Съездил в деревню, привез мать с братишками. Мать сейчас же устроилась уборщицей в больницу, а Петя с Геной пошли в школу. Словом, жизнь совсем было наладилась как надо, и вот — война…

Антон всегда помнил о Тоне, Помнил и в далеком чувашском селе. Не забывал, оказавшись в Волгогорске. Когда перевозил сюда из Березовки мать с братишками, заскочил к Тоне. Долго и растерянно топтался возле избы, в которой она жила. Изба была заколочена. Соломенная крыша возле трубы прогнила, почерневшие ворота скособочились, двор зарос непроходимым бурьяном. Значит, решил, покинула дом давным-давно, куда-то уехала. А может быть, никуда и не уезжала, может быть, ее уже нет совсем. Малышка, одна с больной матерью. Как ей выкрутиться? Но ведь мог кто-то и приютить. Пошел к соседке, от нее узнал, что Тоню еще лет семь назад, после смерти матери, увезли в город, в детдом. Точного адреса соседка не знала, но место указала: возле Хлебной площади. Вернувшись в Волгогорск, Антон без труда отыскал и детский дом, и с Тоней встретился без каких-либо осложнений. Ей шел уже пятнадцатый, выросла, пополнела, хотя оставалась по-девчоночьи нескладной, голенастой.

Она узнала его сразу, его приходу нисколько не удивилась, словно так и должно быть. Первой протянула неожиданно крепкую, сильную руку, первой и заговорила:

— Ух какой ты богатырь!

— Вы-ыдумщица…

Пробыли вместе минут пять. Прощаясь, о новой встрече не договаривались. И может, поэтому, а возможно, и по иной какой причине, но с тех пор — почти два года — ни разу не виделись. Лишь вчера вечером, узнав, что уезжает в училище, он заглянул в детдом.

— И-и, — на вопрос Антона, где Тоня, протянула чернявая усатая старуха, видимо сторожиха, — она, милок, с первого дня войны в швейной работает. Артель памяти Максима Горького. Не слыхал? На Кооперативной. Куфайки солдатам шьет. Во дворе там общежитие, там и живет.

В общежитии повторилась та же история, что и в детдоме: Тоня встретила Антона так, будто виделись они только вчера и в том, что он снова пришел сегодня, ничего неожиданного нет. Зато, правда, сам Антон на этот раз растерялся. Сначала потому, что, когда он открыл дверь и переступил порог, все девушки, сколько их было в огромной продолговатой, как кинозал, комнате, уставленной вдоль стен узенькими железными кроватями, словно по команде, повернулись к нему и одарили такими бесцеремонно-любопытными взглядами, что захотелось немедленно выскочить вон. Но к нему, улыбаясь, уже шла Тоня. И Антон растерялся еще больше. Он, разумеется, понимал: за два прошедших года она должна в чем-то стать иной. Но чтобы изменилась до такой степени!

Там, в детдоме, она была острижена под мальчишку, сейчас на спину ниспадал перевязанный лентой тяжелый пучок волос. Тогда на ней было форменное платьице из серого сатина, сейчас — белая батистовая блузка, заправленная в черную с широкими складками юбку, туго перетянутую лайковым ремешком. И высокие крепкие груди, которых он тогда не заметил — их попросту не было. И до неправдоподобия яркие, чуть приоткрытые губы.

Антон видел: она что-то ему говорит, но что — не слышал, не понимал. Теперь он рад бы не то что убраться вон — вообще провалиться сквозь пол. Спасибо, Тоня же и выручила. Накинула на плечи пальтишко, вывела Антона из-под обстрела своих глазастых подружек в коридор. Здесь был полумрак — светила единственная тусклая лампочка, к тому же лютовал холод — от мороза скрипели половицы, и Антон быстро пришел в себя.

— Давно ты с ними? — показал головой на дверь и сейчас же мысленно обругал себя: «Чего спрашиваю, осел! От сторожихи же знаю».

— С начала войны…

— Трудно?

Она провела в ответ по его ладони пальцами: их подушечки, исколотые иголками, вспухли.

— Ну ничего. Привыкнешь.

— Уже привыкла…

Помолчали.

— Замерзла ты. Иди.

Послушно, не говоря ни слова, она повернулась к нему спиной. И тут он внезапно спохватился, зачем пришел.

— На фронт я…

Не поворачивая головы, спросила:

— Когда?

— Завтра. Утром.

Прежде чем скрыться в комнате, ровным, бесстрастным голосом пожелала:

— Счастливо…

Антон остался один. Переминаясь с ноги на ногу, подождал, не выйдет ли к нему Тоня — не вышла, выбрался понуро из коридора. Шагая по безлюдным, скованным небывалой для такой поры стужей улицам, снова ругал себя последними словами. Надо ведь быть таким олухом: пришел к девушке на свидание — чего кривить душой, на свидание, на свидание! — пришел, а сам язык прикусил. Когда же заговорил — и того хуже: пустые и никчемные вопросы, будто она ему совсем-совсем чужая. Как было не обидеться! Теперь плевать ей на него. Тем более вон какой стала — ухажеров, поди, табун. А он, лопух, и этим не поинтересовался.

Короче, Антон решил: с Тоней они расстались навсегда. Потому-то, увидев ее на перроне, сначала не поверил своим глазам, подумал: мерещится. А затем все закрутилось, завертелось, смешалось. Ее заплаканные глаза. Неуклюжий поцелуй… До раздумий ли было? Они пришли позднее, здесь, в этом непроглядном и набитом людьми так, что стоять приходилось на одной ноге, тамбуре. Но тесноты Антон попросту не замечал, а темнота превратилась в союзницу. Она скрывала от посторонних взглядов его до неприличия счастливое лицо.

Тоня, Тонька, Тонюшка!.. Доведется ли встретиться с тобой еще? И удастся ли вообще вернуться в город? Но что гадать попусту? Все торопливее стучат колеса. Не поминай, Тонюшка, лихом. Будь счастлива, будь счастлива, будь счастлива!.. И ты, Волгогорск… И ты прости-прощай!..

4

Рабочий поезд, на который ребята пересели в Арбызе из тамбура пассажирского, к месту пришел на рассвете. Спросили у милиционера — скуластого крепыша с маленькими и узенькими, но зоркими глазами, — где училище. Тот долго и охотно объяснял, по какой улице идти сначала, на какую свернуть затем, и уже вдогонку крикнул:

— Километра четыре, однако, будет!

— Дойдем! — ответил за всех Антон.

Город ему явно нравился! Крутя головой, с одинаковым интересом рассматривал деревянные и каменные одноэтажные и многоэтажные дома, с удовольствием втягивал в себя запах вьющихся из труб дымков…

Для начала, как и положено в армии, их поместили в карантин — просторную комнату с широкими окнами, высоким потолком и до желтизны выскобленным деревянным полом. Ни соринки, ни пятнышка — ступить боязно. И надо же было случиться такому, что ближе к вечеру кто-то из ребят, скорее всего случайно, уронил окурок, а тут как раз вошел широкогрудый сержант с красной повязкой на рукаве и крупно выведенными на ней буквами: «Пом. деж.». Конечно же, окурок сержант увидел сразу. И наверно, потому, что при его появлении все обитатели комнаты торопливо вскочили с табуреток и лишь Михаил, закинув нога на ногу, продолжал сидеть, сержант ему и приказал:

— Эй, вот ты, подними окурок!

— Вы мне? — не меняя позы, ледяным тоном осведомился Михаил.

— Да-да, тебе!

— Тогда ошиблись адресом. Я не курю.

— Мне начхать, — взвинтил голос сержант, — куришь ты или нет! Поднять!

— Кто бросил, тот пусть и поднимет.

Михаил демонстративно отвернулся, давая понять, что разговаривать он больше не намерен.

Сержант побагровел, зловеще выдавил сквозь зубы:

— Ладно! — и выскочил из карантина.

Вернулся в сопровождении лейтенанта: в петлицах шинели и гимнастерки по два переливающихся рубином кубаря.

— Ваша фамилия, товарищ?

— Золотарев.

— Почему, Золотарев, не выполнили приказание сержанта?

Михаил не ответил.

— Почему не подняли окурок?

— Я не слуга. Поэтому. — В упор, с явным вызовом посмотрел на лейтенанта. — И еще: научите своего сержанта разговаривать по-людски!

— Так… Идемте с нами.

Ребята притихли: что-то будет с Мишкой? А тот пришел улыбающийся, довольный.

— Значит, — предположил Вадим, — ничего страшного, все обошлось. К кому тебя, это самое, вызывали-то?

Мишка ткнул указательным пальцем в потолок.

Так и пошла его служба с первых шагов через пень-колоду. Что ни день, то какое-нибудь нарушение дисциплины. Надерзил старшине. Самовольно покинул строй… Разумеется, без последствий проступки не оставались, за них приходилось расплачиваться нарядами вне очереди. Задолго до общего подъема его будил дневальный, и Мишка шел «наводить марафет» в уборной. Днем подметал двор. Вечером, после отбоя, когда сослуживцы, забравшись на кровати и блаженно потягиваясь, засыпали, брал швабру, ведро с водой и драил полы. Антон не раз говорил с другом, стыдил его, а тот безмятежно улыбался: не волнуйся, мол, все идет нормально.

Все эти наказания и предшествующие им нарушения были лишь цветиками, ягодки появились потом — после карантина и начала занятий. На одном из таких занятий по материальной части артиллерии Мишка на первом же перерыве исчез.

Командир взвода незамедлительно послал двоих курсантов в казарму: не завалился ли на кровать — от такого всего ожидать можно. Нет, в казарме его не оказалось. Обследовали помещения других подразделений, обшарили все закоулки двора — нет. Это уже ЧП. И потянулись тревожные доклады по живой цепочке: командиру батареи, командиру дивизиона, начальнику училища. Тот распорядился:

— Появится — под арест! На пятнадцать суток!

Гауптвахта для Михаила даром не прошла. Заметно осунулся, лицом посерел. Но духом не пал — выглядел бодро, улыбался. Вот эта-то не вымученная, не наигранная, а самая настоящая натуральная улыбка больше всего и поразила Антона. Все пятнадцать суток, пока Мишка был под арестом, Антон места себе не находил. Как там его друг? Что с ним? Что его ждет впереди? А тот вошел в казарму с таким видом, словно вернулся из отпуска или из гостей — только не с гауптвахты. В Антоне даже шевельнулось что-то вроде обиды — ради чего столько и так переживал? — но чувство это мгновенно придавила радость встречи.

Они стояли в узком проходе между двухъярусными койками. Антон торопливо и бессвязно шептал:

— Мишка, ну зачем ты так?.. Ведь мог под военный трибунал попасть…

— Знаю, Антоха. Скверно было бы. Отец пережил бы, а мать… У нее же сердце… Ну а теперь порядок, мне уже комбат объявил…

— Что, Миш?

— Что вы-ы…

— Бат-тар-рея, строиться! — прервала их разговор зычная команда дневального.

— Выгоняют меня, Антоха, из училища, — без тени сожаления в голосе заявил Золотарев.

— Не может быть!..

Оказалось, может. Уже на следующий день курсантам объявили приказ об отчислении Золотарева из училища… «за систематическое и злостное нарушение воинской дисциплины».

И тут вдруг дошло до Кузнецова, что Михаил нарочно лез на рожон, чтобы побыстрей попасть на фронт. Даже такой ценой. Эх, Мишка, Мишка…

Неспокойно, смутно было на душе у Антона. Он и жалел друга, и злился на него, и завидовал ему. Больше всего завидовал. Михаил добился-таки своего: через считанные дни будет на фронте. Антону же еще долго прозябать здесь, в глубоком тылу…

В эту ночь Кузнецов проворочался на своем втором «этаже» почти до подъема. Лишь под утро забылся тревожным сном…

— Курсант Кузнецов! Что во сне видели?

Антон вскочил на ноги — шел урок политподготовки — и, прежде чем принять стойку «смирно», лихорадочным взглядом окинул класс.

— Виноват, товарищ батальонный комиссар…

Морщинистый, седой, с пролысиной во всю голову преподаватель усмехнулся:

— На виноватых воду возят. Садитесь!

Снова потянулся указкой к карте, густо расцвеченной синими и красными стрелами — они показывали направления ударов советских и гитлеровских войск.

— Так вот, товарищи курсанты, обстановка на фронте, повторяю, очень тяжелая, очень напряженная. Однако контрнаступление Красной Армии под Москвой свидетельствует о том, что наступает перелом, начинают сбываться слова товарища Сталина: наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами! Будет! Но это, товарищи курсанты, потребует от всей Красной Армии, от всего советского народа колоссальных усилий, героического терпения. Да-да, терпения, ибо ныне уже совершенно ясно: война примет длительный, затяжной характер. Гитлер просчитался: молниеносного марш-броска на СССР у него не получилось. Не получилось, нет!..

5

Через полторы недели от Михаила пришло письмо.

«Ура! Ура!! Ура!!! Видишь, Антон, буквы пьяные? Тр-рясет! Пишу в теплушке. Мчусь в действующую армию!..»

Начавшая было постепенно затихать зависть к другу заворочалась в Антоне с новой силой. Чтобы ее придушить, налег на учебу. Нет, он и до этого занимался весьма старательно — сложившаяся ситуация обязывала: во взводе сорок курсантов, и только один он с девятью классами. У остальных — среднее, незаконченное высшее, а то и высшее образование. Такой был набор. Специальный. Трехгодичную программу спрессовали в одиннадцать месяцев. Занимались ежедневно по десять часов. Плюс четыре часа — самостоятельная подготовка. Свободного времени совсем не было. К тому же столовой при училище, размещенном в здании бывшего педагогического института, не имелось. На завтрак, обед и ужин ходили на городскую фабрику-кухню. А она от военного городка — в двух километрах. Сколько на эти хождения — в общей сложности двенадцать километров — тратилось времени! Впрочем, даром оно не пропадало, командиры использовали его для строевой подготовки, исключив сей предмет из расписания занятий.

— Станови-ись!

Будто крылья невиданных птиц, полы шинелей суматошно били по коленям — курсанты торопились занять место в строю.

— Р-равняйсь!

Резко скашивали головы направо, стараясь увидеть грудь четвертого человека.

— Смир-рно!

Замирали, каменели, пока не раздавалась очередная команда:

— Шаго-ом — марш!

Прямоугольник живых тел — плечо к плечу, затылок в затылок — подавался вперед. Безостановочно, мерно, гулко топали ботинками по намертво скованной морозом земле. Разрывался ядреный воздух: «тук, тук, тук!..»

— Запевай!

Последнее относилось к Вадиму. У него был самый сильный в батарее тенор.

Ты лети с дороги, птица,

Зверь, с дороги уходи,

Видишь, облако клубится,

Кони мчатся впереди…

Не мешкая начинал песню Затосов:

Эх, тачанка-ростовчанка,

Наша гордость и краса,

Конармейская тачанка,

Все четыре колеса!..

Припев дружно подхватывали все. Антон пел охотно, с удовольствием. И потому, что вообще любил песни и что всякий раз замечал: вплетая свой глуховатый баритон в дружный хор сослуживцев, он словно перерождался. Сами собой разворачивались плечи, выше вскидывалась голова. Дышалось глубоко, думалось легко, по всему телу разливалась упругая, звенящая сила. И пропадала усталость.

Он, Антон, был частицей воинского коллектива, несокрушимого своей сплоченностью, своей монолитностью.

Антон быстро втянулся в армейскую жизнь. Трудности, которые неизбежно связаны с нею, его не пугали. Единственное, чего побаивался он, — это теоретические занятия. Но и тут не отставал от других курсантов.

И Антон конечно же был рад, когда на собрании личного состава батареи, посвященном 24-й годовщине Красной Армии, его фамилия была названа в числе курсантов-отличников. Когда собрание закончилось, подошел Вадим, ткнул локтем в бок:

— Поздравляю, земляк. Пусть знают наших!

6

Антон поправил на плече ремень винтовки, стукнул ботинком о ботинок, словно проверяя их прочность, неторопливо двинулся вокруг длинного, приземистого, сколоченного из досок сарая, в табели постам значащегося как склад обозно-вещевого имущества.

Хоть была вторая половина апреля и днем исправно грело солнце, ночи стояли довольно прохладные. А сейчас, перед утром, и вовсе стало морозно. Лужицы, там и сям разбросанные талыми водами, стянуло крепким ледком, и, когда Антон наступал на них, раздавался сухой треск, из-под ног выстреливали хрустальные осколки, подожженные холодными огоньками недремлющей луны.

За углом склада послышался какой-то шорох. Антон замер на месте, рывком сорвал винтовку с плеча, взял на изготовку. Через минуту в белесо-серой мгле — луна нырнула за облака, а звезды уже поблекли — различил темное колышущееся пятнышко.

— Стой, кто идет!

— Разводящий со сменой.

Антон узнал голос сержанта Киняева, дружба с которым становилась с каждым днем крепче и сердечнее. Но дружба дружбой, а служба службой, во-первых. Во-вторых, с ним мог быть кто-нибудь из проверяющих, даже сам командир дивизиона.

— Разводящий, ко мне, остальные — на месте!..

Спустя четверть часа вместе со сменившимися с постов часовыми Антон прибыл в караульное помещение — срубленный из сосновых бревен домик. Здесь было тепло, уютно. Под потолком искрилась электрическая лампочка, в голландке, на жарко полыхающих дубовых углях, танцевали синеватые язычки пламени, от выдраенного с вечера пола веяло смоляным духом.

Антон снял слегка задубевшую шинель, поставил в пирамиду винтовку, протерев ее предварительно ветошью, опустился на табуретку перед голландкой и, как в далеком детстве, завороженный огнем, сидел не шевелясь, не мигая. Покосился на Киняева — тот сосредоточенно читал за массивным столом какую-то книгу, — прислушался к сладкому похрапыванию караульных отдыхающей смены, к приглушенному покашливанию часового у входа в караульное помещение и, успокоенный, что никто за ним не наблюдает, что он полностью предоставлен сам себе, достал из кармана гимнастерки тонюсенький самодельный блокнотик, остро заточенный огрызок карандаша — и по бумаге побежали крохотные буквы-бисеринки:

Жизнь прожить — не поле перейти —

Так мудрец провозгласил когда-то.

Как узнаешь, где конец пути?

Только знаю: счастье быть солдатом

В час, когда над Родиной моей

Грозовые тучи завихрились…

Подошел Киняев и тоже присел на корточки. Антон хотел спрятать блокнотик, не успел. Иван перехватил руку:

— Ладно скрытничать-то, дай посмотрю.

Неторопливо, конец каждой строки отмечая наклоном головы, прочитал раз, затем второй.

— Да-а… — Вернул блокнотик, подбросил в раскаленный зев голландки несколько поленьев. — Да! Видишь, как получается, ровно сговорились. И у меня есть похожее. — Предложил: — Хочешь послушать?

— Ну! — обрадовался Антон.

Жизнь — наивысшая награда,

Наград дороже, видно, нет.

Но оправдать, однако, надо

Свое пришествие на свет!

Декламировал Иван, заметно растягивая слова и сильно, по-волжски, нажимая на «о».

Пришел — так надобно ответить,

Зачем живешь и хлеб жуешь,

Зачем тебя ласкает ветер,

Навстречу катит волны рожь…

— Все? — спросил Антон, видя, что друг его замолчал.

Тот протянул сильные, мускулистые руки бывшего пахаря и плотника к печке, словно бы ловя имя жар, стиснул кулаки.

— Нет, конечно, не все, ты правильно угадал. Но понимаешь, бьюсь, бьюсь, дальше никак не получается…

Спустя много лет после разгрома фашистской Германии, когда уже новые поколения людей знали о жесточайшей в истории человечества битве лишь по скупым рассказам ее седых ветеранов, по фильмам да книгам, когда реваншисты всех мастей вопили о новой, третьей по счету мировой бойне, выпустил свой поэтический сборник. Открывался он теми самыми стихами, которые, сидя перед голландкой в караульном помещении, впервые прочитал своему другу ранним весенним утром сорок второго года. А заключительные строки были другие.

Дни нашей жизни неспокойны —

Горнист готов припасть к трубе…

Что сделать,

чтобы быть достойным

Награды, выданной тебе? —

спрашивал Киняев. И отвечал:

Я сыпал зерна в лоно пашен,

Брал в руки косу и гармонь.

Я по врагам Отчизны нашей

Из грозных пушек вел огонь.

Года летят.

А я на свете

Стою по-прежнему в строю.

И потому могу ответить:

— Не зря живу и хлеб жую!

Вот, оказывается, какую надо было прожить долгую жизнь, чтобы наконец-то стихи получились. И надо было пройти через все ее испытания, чтобы иметь право сказать:

— Не зря живу и хлеб жую!

А испытания эти выдержать было очень и очень нелегко. Потому что трудности они были невиданной и неслыханной. Тогда, после десяти месяцев войны, был разгром гитлеровских войск под Москвой. Но еще не было Сталинграда, не было Курской дуги, и вопрос по-прежнему стоял лишь так: быть нашей матери-Родине или не быть? Это знал помощник командира взвода сержант Иван Киняев. Знал курсант Антон Кузнецов. И знали их товарищи по оружию — вчерашние студенты, рабочие, хлеборобы…

Глава третья СУРОВЫЕ БУДНИ

1

Выпуск курсантов состоялся в октябре.

На плацу выстроился первый дивизион — второму срок обучения продлили еще на месяц. К покрытому кумачом столу подошел начальник штаба — сухой полковник в очках. Держа обеими руками раскрытую красную папку а взвинчивая и без того резкий голос, читал приказ:

— «Присвоить звание «техник-лейтенант»…»

И длиннющий список по алфавиту. Когда Антон услышал свою фамилию, первым ощущением, которое он испытал, была радость. Кончилась, кончилась наконец пора пусть и нужного, однако тягостного пребывания в тылу! Теперь-то уж прямая дорога — на фронт!

А начальник штаба продолжал выкрикивать все новые имена:

— «…Киняеву Ивану Даниловичу!..»

Находился Антон в одной с Киняевым шеренге, но через одного человека, и, хотя команду «Смирно» никто не отменял, все-таки за спиной соседа по строю он ухитрился протянуть руку, ее тотчас обхватила широченная ладонь Киняева, сомкнулась — захрустели косточки.

«Ух, медведь!» — украдкой разминал Антон слипшиеся пальцы.

Наконец полковник захлопнул папку, стукнул каблуками, вытянул руки по швам. И сейчас же от небольшой группы старших командиров, что держались на некотором отдалении, к столу двинулся генерал-майор — начальник училища. Был он кряжист, грузен, заметно припадал на левую ногу. Все курсанты знали, что генерал уже хлебнул лиха на фронте, познал горечь отступления в сорок первом, воевал в окружении, но дивизию вывел к своим. Был тяжело ранен и поэтому, наверное, и получил назначение после госпиталя не в действующую армию, а начальником училища.

Остановился генерал возле полковника, не меньше минуты молчал, затем не спеша снял с головы фуражку, притиснул ее к груди:

— Сыны мои!..

И эта обнаженная седая голова, и это неожиданное, неуставное, вообще немыслимое вроде бы в данной ситуации обращение «Сыны мои!..» потрясли Антона. И он уже не удивился, что и речь начальника училища оказалась совсем коротенькой и закончил ее не привычными, чуть ли не узаконенными словами-призывами, а так же по-своему:

— Трудно, страшно, сыны мои, умирать. Но еще страшнее остаться в долгу перед своим народом, перед своей Родиной…

После этого состоялся парад выпускников. Мимо генерала и стоящих рядом с ним командиров побатарейно прошествовал весь дивизион.

2

Чем ближе сходился Антон с Иваном Киняевым, тем чаще заговаривали они о том, как было бы здорово, если б после учебы они попали в одну часть и воевали бы вместе. Однако их мечта так и осталась мечтой. Киняева направили на Ленинградский фронт, Антона же — в небольшой старинный город Зареченск, где располагался артиллерийский центр. Вместе с ним сюда приехали Вадим Затосов и еще семеро выпускников училища.

В отделе кадров их принимали по одному. Антона вызвали последним. Едва прихлопнув за собой дверь, он увидел за столом интенданта 2 ранга с рыжеватым боевым хохолком. Сесть кадровик не предложил, каких-либо вопросов не задавал, скрюченным указательным пальцем с редкими рыжими же волосинками поманил к себе Антона, показал место, где надлежало тому остановиться, в упор разглядывал парня. От этого Антон почувствовал какую-то неловкость. Но глаза не отвел, не опустил.

Неожиданно уголки губ кадровика дрогнули, по лицу скользнула мимолетная улыбка.

— Что ж, с личным делом твоим, Кузнецов, я знаком. Бывший рабочий. Так? Комсомолец. Так? Доброволец… Характеристика из училища весьма похвальная…

Отвернулся к окну, то ли прислушиваясь к многоголосой — видимо, шла батарея — песне с улицы, то ли решая про себя судьбу вновь испеченного техник-лейтенанта. Решил:

— Пойдешь начальником арттехснабження в иптап. Расшифровывать надо?

— Истребительный противотанковый артиллерийский полк! — выпалил Антон. — В действующий?

— На формировании. Во втором военном городке. Там спросишь, казарму покажут.

— Товарищ ин…

— Думаю, справишься. А нет — на себя пеняй. Но думаю, справишься. Желаю удачи. Иди! Впрочем, стой! Затосова я назначил к тебе, в артмастерскую. Чтоб никакого панибратства, поблажек. Иди!

Итак, фронт снова отодвигается. Хорошо, если на считанные дни, в худшем случае — на недели. А если на месяцы? Тогда что? Тогда, выходит, преследует Антона злой рок.

— Ну, Антон, ну, — затормошили поджидавшие его в коридоре однокашники, когда он вышел от кадровика, — куда, кем? Ты чего язык прикусил?

— А-а… — безрадостно протянул Антон. И Вадиму: — Пошли!

В военный городок притопали быстро, без плутаний. Зато казарму, где должен был находиться штаб, отыскали не сразу. Не потому, что было их в городке множество и походили одна на другую — длинные дощатые бараки, размалеванные зеленой краской, как братья-близнецы.

— Никакого полка и нет. Пока мы значимся только на бумаге, — объяснил начальник штаба, которому Вадим с Антоном доложили, что они прибыли для прохождения дальнейшей службы. Весело, безобидно засмеялся: — Для дальнейшей… Вы еще молоды, служба у вас еще только начинается…

«Ему чего не шутить, — мрачно размышлял Антон, увидев орден Красной Звезды на гимнастерке начальника штаба. — Он, видать, в бою побывал не раз, ему шутить можно…»

Был капитан Ганагин строен, подтянут, багровый шрам на щеке не искажал его открытого, по-девичьи нежного лица. Выглядел он, несмотря на припорошенные сединой виски, значительно моложе своих двадцати восьми лет. Разговаривал просто и непринужденно, часто сопровождая слова улыбкой. В общем, произвел самое благоприятное впечатление. Поэтому уже через четверть часа, успев слегка оттаять, Антон не столько спросил его, сколько доверительно пожаловался:

— На фронт-то как же, товарищ капитан? Когда?

— А это, дорогой товарищ… — Фамилию Антона Ганагин или запамятовал или толком не прочитал, ибо на командировочное предписание глянул вначале мельком. А когда пробежал его глазами вторично, присвистнул: — Опять Кузнецов! В полку пока всего пять человек, считая меня и вас, а уже двое Кузнецовых! Вот уж действительно если бы не Ивановы, то могли бы утверждать, что на вас, на Кузнецовых, Россия держится! Второй-то — начфин, Николай Кузьмич. Из Алатыря. Слышали про такой городок в Чувашии? Оттуда. Так ты, дорогой товарищ Кузнецов, насчет фронта: когда? А это и от тебя будет зависеть.

— Я серьезно…

— Тоже не шучу. — Ганагин всем корпусом повернулся к Вадиму, сидевшему на массивной скамейке. — Вопросов, техник-лейтенант, ко мне нет? Все ясно? Можете идти. — И, снова обращаясь к Антону: — Ты в полной мере осознал, какую тебе доверили должность?

— М-м… Нас готовили на техников… То есть в основном…

— То-то и вижу, что в основном. В мирное время надо десяток лет вкалывать, чтобы ее заслужить. Начальник артиллерийско-технического снабжения! Понимаешь, не просто артиллерийского, а и технического! Твоя обязанность — обеспечить полк и тягачами, и пушками, и стрелковым оружием, и боеприпасами, и оптическими приборами. Ты же головой отвечаешь за их хранение, сбережение, боевое применение! Постой-ка, постой… — Ганагин выдвинул из стола ящик, перебрал в нем стопку аккуратно сложенных бумаг, отыскал нужную: — Держи! Нет в полку еще ни одного красноармейца, нет ни одной машины, а накладная на снаряды — пожалуйста! Вот и покумекай, как их сегодня же доставить! — Хмыкнул. — Насчет сегодня, конечно, так я. А вообще-то учти, настраивайся заранее: будет тебе забот и хлопот невпроворот…

Воистину неисповедимы пути господни! Мог ли Ганагин допустить мысль, что не служба, а лично он преподнесет вскоре Антону нервные хлопоты, причем преподнесет их, не желая того сам? Но случилось именно так.

К тому времени полк уже полностью был укомплектован личным составом: сформированы и штаб, и батареи, и артмастерская со взводом боепитания, которые подчинялись непосредственно Антону. Теперь почти беспрерывно поступали накладные на карабины и автоматы, на гранаты и патроны…

Антон в ночь-полночь поднимал с кровати шофера, вталкивал его, полусонного, в кабину полуторки и мчался на товарную станцию, оттуда — за город, в лес на берегу Оки, где находился полковой склад оружия и боеприпасов. И однажды, когда Антон разгружал там ящики с осветительными ракетами, дежурный по части принял телефонограмму: прибыли с таким нетерпением ожидаемые орудия.

Едва Антон вернулся в городок, его вызвал Ганагин.

— Срочно, начарт, раздаточную ведомость! Заранее составил? Тогда забирай всех командиров батарейки на разгрузочную площадку.

45-миллиметровые противотанковые пушки оказались новенькие, прямо с завода, главное же — вот сюрприз так сюрприз! — значительно лучше прежнего образца. У них и щиты увеличены в размерах, а значит, надежнее для укрытия расчета от огня противника, и стволы значительно длиннее — несомненный выигрыш в дальности и точности стрельбы.

— Ну, фашист, молись богу! — похлопал по свежевыкрашенной станине так, как хлопают по крупу лошади, командир первой батареи Валерий Габрухов. В его прищуренных серых глазах, широко расставленных на смугловатом лице, загорелись злые огоньки.

Валерий уже вдоволь надышался запахом артиллерийского пороха — воевал в истребительном же полку, только вооружен был он пушками старого образца. И то, что новые пушки пришлись ему явно по душе, не ускользнуло от внимания командира взвода боепитания младшего лейтенанта Олега Шишкова — на вид флегматичного, в действительности же чрезвычайно любознательного, дотошного.

— Выходит, старшой, разница чувствительная?

— Не то слово. Разница — во! — ткнул Валерий пальцем сначала в землю, а потом в небо.

Антону пушки тоже понравились. Докладывая командиру полка о том, как он их распределил по батареям, мечтательно протянул:

— Теперь бы, товарищ майор, еще тягачи!

Того же хотел и командир полка Хибо. А посему слова Антона для него — как соль на открытую рану. Сдвинул широкие густые брови, сверкнул крупными, плотно подогнанными один к другому зубами.

— Занимайся, начарт, делом, нечего витать в облаках. Занятие по пистолету провел? Завтра стрельба? Вот и готовься.

Антон приложил руку к шапке, повернулся кругом. В спину — еще более раздраженный, с хрипотцой голос:

— Затосова своего подтяни, ходить по-военному не научился, задницей виляет. А Шишков слишком много почемуйкает…

На улице Антон постепенно успокоился. Да, в сущности, для обиды и причины особой не было. Резкий тон командира? Обычная манера его разговора. Выговор за Шишкова? Правильный выговор. Меры не знает, лезет со своими дурацкими вопросами ко всем без разбору: как? зачем? отчего? Давно пора его приструнить. Иное дело — Затосов. Уж если в училище не выправили его вихляющую походку, значит, она до гроба. Зато служебные обязанности выполняет — никаких претензий. В запасном полку выискал ружейного мастера — с завязанными глазами карабин в несколько секунд разбирает и собирает. Походную артмастерскую на грузовике оборудовал — из соседних частей смотреть приходят. Будку для этой мастерской сколотил — от заводской не отличишь, ящики с инструментом расставил — лучше не придумаешь.

Антон подмигнул сам себе, приминая хрустящий под сапогами снег, зашагал в казарму.

3

На следующий день, сразу после завтрака, весь командный состав полка отправился на стрельбище. Находилось оно за городом, километрах в трех-четырех. Это был широкий и очень глубокий овраг с крутыми, почти отвесными скатами. Спуститься в него можно было лишь по боковым расщелинам, тут и там прорезанным вешними водами.

— Уф, как у черта в преисподней! — засмеялся Габрухов.

Увязая по колени в снегу, он первым пробился на дно оврага, ощетинившегося хаотическим нагромождением огромных камней.

— А разве, товарищ старший лейтенант, там так?

— Ну, брат Шишков, ты даже этого не знаешь! — Габрухов укоризненно покачал головой. — И чему только учили вас в школе?

— Они, Валера, этого не проходили.

— У них на уроках закона божьего не было. Правда ведь, Шишков, не было?

Услужливое эхо покатило по оврагу многоголосый хохот.

Шишков на подначиваиия не обижался — успел к ним привыкнуть. Терпеливо ждал, когда сослуживцы угомонятся, чтобы объяснить им, что он просто-напросто не так поставил свой вопрос. Его опередил Ганагин:

— Становись!

Команду выполнили быстро, но успокоились не сразу. День морозный и солнечный, воздух чистый и ядреный — легкие распирает; люди все молодые — лишь начальнику штаба да начфину, Николаю Кузьмичу, под тридцать, а остальные едва перешагнули за двадцать. Ну как тут не поддеть соседа локтем под микитки, не насыпать украдкой за ворот шинели горсть колючего снега!

— Скоро? — Ганагин неторопливо прошелся с правого фланга на левый, оттуда вернулся к середине строя. — Все? Так вот, товарищи командиры, сегодня у нас первый серьезный экзамен: стрельба боевыми патронами. Значит, осторожность и еще раз осторожность!

Об осторожности Ганагин заговорил не случайно. После того как Антон привез с гарнизонного склада пистолеты, раздал их, а затем провел занятие по их устройству, по разборке и сборке, выяснилось: многие командиры взводов не только не стреляли из ТТ, но никогда его и в руках не держали.

— Да-а, — удрученно протянул тогда Ганагин, выслушав доклад Антона. — Впрочем, чему удивляться? Мальчики со школьной скамьи — сразу в училище. А там — ускоренный курс…

— Так и мы, товарищ капитан, с Затосовым ускоренный…

— «Мы», «мы»… Вы — аристократия, техники, учились почти год, а они — шесть месяцев! И потом, чего ты такой храбрый, сам-то много ли стрелял?

— Два раза! — с гордостью ответил Антон.

— Ну и?..

— Ни одной пули за «молоком» не послал. Первый раз — двадцать семь, второй — все тридцать!

— Сбавь лучше, Кузнецов, пяток очков. А то проверю — ведь стыдно будет.

— Товарищ капитан!..

— Хорошо, хорошо, верю. — Ганагин вздохнул, доверительно признался: — А у меня черт-те что. Правда, на фронте по гитлеровцам стрелял вроде нормально. По мишени же — больше двадцати никак не выбью. — Неожиданно решил: — Вот и начнешь первым, покажешь как надо.

Антон тогда подумал, что Ганагин пошутил. Ничего подобного! Обращенную сейчас к строю речь закончил он словами:

— Три пробных выстрела сделает начарт. Прошу внимательно наблюдать!..

К этому времени, подогнув полы не по росту длинной шинели, юркий, расторопный красноармеец Диденко — тот самый ружейный мастер, что мгновенно разбирал карабин вслепую, — успел установить фанерный щит с двумя мишенями, старательно отсчитал тридцать три шага, что, по его разумению, должно было соответствовать двадцати пяти метрам, на огневом рубеже тщательно утоптал снег.

Антон почти физически ощущал устремленные на себя взгляды однополчан — и волновался. «Так, пожалуй, промажу. Непременно промажу… И дернуло же дуралея похвастаться…» Выгадывая время, чтобы хоть немножко успокоиться, нарочито медленно расстегнул кобуру, так же медленно, стиснув холодную рукоятку, вынул пистолет. Не спеша загнал в ствол патрон, вполоборота повернулся к мишени. Поднимая снизу вверх, подвел пистолет к черному кружочку, затаив дыхание плавно нажал на спуск.

Диденко, хоронившийся за каменной глыбой, подскочил к щиту:

— Десятка!

Второй выстрел — девять, третий — снова десять.

Антон вложил пистолет обратно в кобуру, поймал на себе одобрительный взгляд Ганагина: «Молодец!» Вслух же, обращаясь ко всем, начальник штаба сказал:

— Так стрелять! — Скомандовал: — Старший лейтенант Габрухов, техник-лейтенант Затосов, на огневой рубеж шагом — марш!

Вспугивая ворон, что крутились там, наверху оврага, с небольшими интервалами загремело: «бум-бум-бум, бум-бум-бум!..» Одна пара сменяла другую. Ни заминок, ни каких-либо неурядиц. Задержка произошла, когда стрельбу повели начфин Кузнецов и Шишков. Кто-то из них угодил, видимо, в мышиное гнездо, потревожил его владелицу, и вот, оставляя на снегу узорную строчку, к огневому рубежу стремительно покатился темно-серый шарик. Как тут было удержаться? Сейчас же и началось:

— Спасайся, кто может, тигр бежит!

— Ух, чешет, ух, чешет! А усиками-то шурует, а глазенки горят!..

Тем временем мышь — прямо под ноги Ганагину. Он брезгливо отпрыгнул в сторону:

— Кш-ш!

Но, видно, со страха мышь снова — к нему. Ганагин хотел поддеть ее сапогом, однако, к великому удовольствию лейтенантов, промахнулся, второй раз — то же самое.

— На хвост ей, товарищ капитан, на хвост! Он у нее длинный.

Ганагин разозлился, выхватил пистолет. Но зверек крутился под ногами, будто сумасшедший, и поймать его на мушку никак не удавалось. Наконец уловил, казалось, нужный момент, выстрелил.

Целая и невредимая, мышь с писком метнулась в сторону. Лейтенанты — за ней. И никто не заметил, как болезненно передернулось лицо Ганагина, с каким недоумением посмотрел он на носок правого сапога, как поспешно с утоптанного места шагнул в глубокий снег…

Мышь все-таки убежала, лейтенанты постепенно притихли, и стрельба возобновилась. Когда она закончилась, Ганагин распорядился:

— Старший лейтенант Габрухов, стройте людей, ведите в городок.

— А вы, товарищ капитан?

— Останусь, потренируюсь. Это же позор: начальник штаба — и только девятнадцать очков. Ведите!

После обеда, не заходя в свою казарму, Антон направился в штаб. Надо было оформить акт на списание израсходованных на стрельбах боеприпасов. В то трудное время каждый патрон был на строгом учете.

Постучал в кабинет Ганагина — ответа не последовало. Дернул дверь — на запоре. Поинтересовался у дежурного по полку: не знает ли, где капитан?

— Как ушел с утра, так больше не приходил. А его уже командир два раза спрашивал.

— Странно… — недоуменно пожал плечами Антон и вышел во двор.

Куда же мог подеваться начальник штаба? Он и в столовой не был. Все еще в овраге — тренируется? Чепуха! Сколько можно? Вот-вот темнеть начнет — дни-то зимние, короткие. И вдруг мелькнула догадка, от которой сначала досадливо отмахнулся. Но она все настойчивее сверлила мозг. В конце концов Антон не выдержал, отправился на стрельбище.

По городу не шел — бежал. Иные прохожие останавливались, заинтересованно смотрели вдогонку: ишь как шпарит лейтенант! Видно, вызвали по тревоге. Или, может, к своей зазнобе на свидание опаздывает. Антон же все прибавлял шагу. Тяжелые полы шинели, раздуваемые встречным ветром, суматошно хлестали по ногам.

Ганагина увидел, когда тот только-только выбрался из оврага. Так и есть, догадка подтвердилась! Начальник штаба ковылял по пробитой в глубоком снегу тропке, волоча правую ногу. Прострелил! Прострелил и решил скрыть от других. Потому и остался на стрельбище — дожидался темноты. Но зачел скрывать-то? Боится, подшучивать будут? А если кость задел? Тогда до насмешек ли? К врачу нужно немедленно, к врачу!..

Антон перешел на шаг, затем и совсем остановился. Поджидая Ганагина, бестолково топтался на месте. Что следует говорить в подобных случаях — не знал, предложить помощь не решался: его вмешательство может ведь начальнику штаба и не понравиться. Еще возьмет да и отчитает: не суй, скажет, носа, куда тебя не просят.

Нет, выговора делать Ганагин не стал. Лишь спросил настороженно, с явной опаской:

— Ты чего, начарт?

У Антона невольно вырвалось:

— Как же так, товарищ капитан?

— А этак, — усмехнулся Ганагин. — Слыхал пословицу: дуракам закон не писан? Для меня… — Отставил раненую ногу в сторону — видимо, так боли было меньше, — тщательно вытер носовым платком заметно побелевшее лицо. — Что там, в полку? Порядок? Ладно… А обо мне что? Ты один догадался или еще кто? Впрочем, откуда тебе знать… Но сам-то никому не говорил?

— Нет…

— Добре. — Улыбнулся: — Отведи глаза, иначе дырку просверлишь. Не бойся, концы не отдам. И вообще… А если уж все-таки боишься, тогда… — Ганагин приложил к губам пальцы, — тогда ни-ни. Понял? Ну и отлично. Иди, не беспокойся.

— Может, товарищ капитан, палку принести? Я мигом!

— Палку? Чтобы по мягкому месту? — Ганагин снова приложил платок к лицу и вместе с поблескивавшими на нем снежинками стер и деланную, вымученную улыбку. — Если б отделаться палкой, начарт, пудовую свечку господу богу поставил бы… Иди!

В последних словах Ганагина Антон уловил скрытый смысл, значение которого по-настоящему понял лишь несколько позднее, под утро, когда его поднял с кровати сам командир полка. Такого еще не бывало. Значит, произошло что-то очень важное. Вероятно, на станцию прибыли с таким нетерпением ожидаемые тягачи. Не заботясь о том, что может разбудить своего тезку, Николая Кузьмича, вместе с которым жил в крохотной, метров на шесть, комнатенке, радостно закричал:

— Пришли, товарищ майор?

— Приехали!

Антону показалось, что его окатили водой из проруби, настолько холодно прозвучал ответ. Не задавая больше ни единого вопроса, сунул кое-как обернутые портянками ноги в сапоги, оделся, вышел вслед за Хибо из комнаты. В длинном и узком коридоре стоял полумрак. Хибо прислушался, нет ли кого поблизости, наклонился к Антону, обдал его жарким шепотом:

— Докладывал кому-нибудь?

— Что, товарищ майор? О чем?

«Выкручивается, — решил Хибо, — прикидывается. Или… Или на самом деле даже не догадывается, в какую попал завируху?»

— О том! В особый отдел нас с тобой вызывают! К Гурскому.

И опять глупейший вопрос Антона:

— Зачем?

— А! — Хибо круто повернулся к выходу. Но тут же остановился: — Узнаешь, когда под трибунал попадешь вместе с Ганагиным. — Пообещал: — Шкуру с обоих спущу!

Разговаривал Хибо в своей обычной манере — резко, жестко, но надрывно вибрирующий голос выдавал его сильнейшее внутреннее смятение. Когда вышли из казармы в заснеженный двор, где было гораздо светлее, чем в коридоре, Антон заметил, как у Хибо дрожат руки. Удивился: «Чего он так? И вообще, что все это значит? Ну прострелил Ганагин нечаянно ногу. А при чем тут особый отдел? И при чем я?»

Возле штаба, как бы подзадориваемая диким завыванием вьюги, старательно тарахтела полуторка. Хибо сел рядом с шофером, Антон забрался в кузов. Сухие, колючие снежинки сейчас же ударили по щекам, моментально набились в нос, зло покалывали губы. Антон опустил у шапки уши, поднял воротник шинели.

Ехали по совершенно пустынному городу. Хоть бы через улицу пробежала кошка, что ли, или в чьем-то дворе тявкнула собака — ничего. Все вокруг словно вымерло. Но он хорошо знал, что это неподвижное безмолвие — кажущееся. Во многих домах наверняка уже давно не спят — пора подниматься. Тщательно проверив светомаскировку — научились ей хоть куда, и случайный лучик не пробьется на волю, — люди зажигают огни, собираются на работу. Молча, без суеты, сосредоточенно. Для кого предстоящая смена на фабрике, заводе — двенадцать часов, для иных — и больше. Спешка тут не с руки…

Не сегодня и не вчера, еще там, в Волгогорске, Антон заметил, как резко изменила война людей, их характер. Стали они сдержаннее, суровее, строже. Отреклись от мелочных обид, от никчемных и вздорных словесных перепалок, глубже прячут свое горе — а оно теперь редкую семью обходит стороной. Каждый как бы присматривается, прислушивается к себе: сможет ли он выдержать великое испытание? Если выдержит, чем и как поможет сделать то же самое отцу или матери, брату или сестре, наконец, просто соседу? И получалось: вроде бы целиком уйдя в самих себя, люди вместе с тем неудержимо тянулись друг к другу. И, спаянные воедино, делали то, что было теперь главным смыслом их жизни: отстаивали свою Советскую Родину, свою русскую землю. Кто где, чем и как мог. Вот и мать пишет, что Генка работает в деревообделочном цехе. Устает сильно, но виду не подает. Да еще вечерами в госпиталь ходит, раненым бойцам частушки про собаку-Гитлера поет. И Тоня в конце последнего письма своего приписку сделала: собрала для бойцов действующей армии четвертую по счету посылочку. И Миша Золотарев воюет, отлично воюет! Медаль «За отвагу» получил, в сержанты произведен…

Скрипнув тормозами, полуторка осторожно свернула с улицы в глухой переулок, за которым открылась просторная площадь, окаймленная старинными — с башенками, с колоннами — двухэтажными каменными зданиями. Возле одного из них машина и остановилась. У подъезда — часовой. Он сорвал с плеча карабин, крикнул предупреждающе: «Стой!», путаясь ногами в длинном тулупе, залепленном снегом, подошел к дверному косяку, нажал кнопку. На крыльце вырос перетянутый ремнями щеголеватый старший лейтенант, слегка наклонил голову: входите, вас ждут.

Привыкая к свету, заливающему небольшую, с высоким лепным потолком приемную начальника особого отдела, Хибо постоял с минуту у покрытой масляной краской стены, затем хотел было войти в кабинет, но старший лейтенант остановил его:

— Сначала разденьтесь. И первым пойдет он.

«Это обо мне», — с трудом соображая, догадался Антон.

Ему было не по себе. И прежде всего потому, что он никак не мог осмыслить происшедшего. Вернее, не то что осмыслить, а не мог принять всерьез. Казалось: кто-то шутки ради решил разыграть весь этот фарс. Произошла обидная путаница, досадное недоразумение. И в то же время чувствовал: закрутилось все так, что хуже и не придумаешь.

Кабинет, в который вошел Антон, оказался просторный, чистый, светлый. Его хозяин, молодой худощавый подполковник с пышной шевелюрой, с двумя орденами Красной Звезды на темно-зеленой суконной гимнастерке, что-то писал за столом — так уж, видно, встречают посетителей все начальники.

Антон доложил о прибытии.

Подполковник еще некоторое время скрипел пером, затем автоматическую ручку положил в одну сторону, наполовину исписанный лист бумаги — в другую, откинулся к спинке стула, скрестил на груди руки.

— Плохо слышу, техник-лейтенант. И подойдите ближе, не кричать же мне. Хорошо. Знаете, зачем вас вызвал? Так вот, вопрос: что положено за членовредительство? Умышленное? В военное время?

Голос у подполковника ровный, бесстрастный, Антон невольно и сразу поддался ему. Тоже без каких-либо эмоций ответил:

— Расстрел.

— А за укрывательство? В военное время? Умышленное?

Этого Антон не знал. Но догадаться было немудрено: по головке не гладят. Возможен трибунал.

— Можно, товарищ подполковник?

— Выкладывайте.

— Членовредительства, товарищ подполковник, умышленного не было.

— Сами додумались?

— Я же рядом стоял… Просто несчастный случай… Мышь ему на ногу… То есть он ее ногой… Ну…

Подполковник разнял на груди руки, положил на стол, долго и внимательно рассматривал короткие узловатые пальцы. Затем приказал подробно и спокойно рассказать все-все.

Подробно — да, а вот спокойного рассказа у Антона не получилось. Все время сбивался. Потому что по выражению лица подполковника не мог уловить: как воспринимает он то, что слышит? Верит? Какие делает для себя выводы? Это и сбивало Антона. Ему казалось: его слова падают в бездонную пустоту.

— Все, товарищ подполковник…

Склонив голову на крепкой, по-летнему загорелой шее, тот тихонечко выбивал мелодию марша. Потом медленно и бесшумно опустил руку на стол, поднялся и — «скрип, скрип, скрип» (У него, оказывается, одна нога была на протезе.) — прошел к дальнему окну, в которое, пока, правда, еще робко, заглядывал рассвет. Стоял подполковник к окну лицом, и определить по его выражению, о чем он думает, было невозможно. Но Антон-то понимал: сейчас решается судьба Ганагина, да и его судьба. И так как от него, самого Антона, уже ничего не зависело, то, будто загипнотизированный, не отрываясь, смотрел он на спину подполковника — даже под гимнастеркой угадывалось, какая она сильная, мускулистая, — и обреченно ждал своей участи.

А подполковник с принятием решения не торопился, больше того, он, казалось, вообще забыл о посетителе.

Наконец подполковник прервал молчание. Не оборачиваясь, все тем же ровным, бесстрастным голосом приказал:

— Идите, техник-лейтенант. Пока идите.

Глава четвертая НА ФРОНТ

1

Весь этот день Антона ни на миг не покидала тревога. Щеки у него приобрели землистый оттенок, и без того всегда заметные скулы теперь обострились еще больше; сильнее нависли тяжелые брови, глубже спрятались под ними обметанные лихорадочным блеском глаза.

— Да, подкинул я тебе, начарт, хлопот, — озабоченно проговорил Ганагин, еще до завтрака вызвав Антона в штаб. И как часто с ним бывало, тут же постарался перевести разговор на шутку: — Ни за что не открыл бы пальбу по «тигру», коли знал бы, что ты такой нервный.

Ганагин показал взглядом на табурет. Повинуясь этому молчаливому приказанию, Антон сел, обхватил горячими ладонями колени и тихо, устало, но одновременно с явным вызовом проговорил:

— А если, товарищ капитан, меня в штрафники? Не наказания боюсь — позора! Хоть вешайся…

— Что, что? Уж ты не того ли? Может, тебе полковому врачу показаться, Дежневой? Врач классный…

— Я ведь, товарищ капитан, совершенно серьезно!

— Ах, совершенно. Да еще серьезно. Тогда что мне остается делать? Единственное: тоже быть серьезным. Так вот, вызвал я тебя, — перешел Ганагин к своей обычной манере разговора, — чтобы сообщить преприятнейшую весть: ревизор к нам не приедет, дело о мышке полностью закрыто.

— Товарищ капитан!

— Скоро год, — согласился Ганагин. — Да, чуть не забыл: Гурский, я же только от него, просил передать тебе лично, понимаешь, лично, чтоб работал спокойно.

— Товарищ капитан…

— Слышал уже, слышал. И не перебивай. Хочу быть до конца щедрым, как король! Держи наряд на тягачи. Усек какие? «Виллисы». Узнай, когда прибудут. Ты что прирос к полу? Иди, говорю!

Антон наконец пришел в себя и пулей выскочил из штаба. Не разбирая дороги, огромными прыжками помчался на товарную станцию, совсем забыв о том, что предварительно следовало бы узнать номер эшелона, с которым прибудут машины.

Показалась водонапорная колонка, увенчанная богатырским снежным шлемом, мимо нее, окутанный клубами пара, медленно пропыхтел локомотив, пронзительным гудком встряхнув Антона.

2

Военный городок, в котором формировался полк, находился на окраине Зареченска. Сразу за городком шел пустырь, густо изрезанный убегающими к Оке оврагами, как правило, не очень широкими, но часто столь глубокими, что на дне их было холодно и сумрачно, словно в колодце. Видимо, из-за них, из-за оврагов, люди отступились от этого обширного куска земли — ни вспахать, ни посеять, — и на ней буйно вымахал ощетинившийся колючками татарник, в непроходимых зарослях шиповника переплелась свирепая ежевика, перекатываясь упругими волнами, гудела на ветру полутораметровая лебеда.

Первым еще осенью разведал «джунгли», как он окрестил пустырь, Габрухов. Долго выковыривал из брюк и гимнастерки мертвой хваткой вцепившиеся в них репейники, немилосердно чертыхался, но был доволен:

— Самый раз, что нам надо!

И едва получил для своей батареи пушки, выкатил в «джунгли», правда к тому времени уже покрытые изрядным слоем снега и поэтому более доступные. Его примеру последовали другие командиры батарей. И вот с утра до вечера гремели на пустыре повторяемые на разные голоса команды и, вспугивая стайки красногрудых снегирей, что лакомились на шиповнике усатыми ягодами, гулко стукали выстрелы. Выкатывали же орудия красноармейцы на руках. Так продолжалось до тех пор, пока не прибыли тягачи. Теперь расчеты можно было тренировать в условиях, приближенных к боевым, — на местности, доступной для передвижения во всех направлениях. Известное дело, танки гитлеровцев не будут ходить по линеечке и делать продолжительные остановки, подставляя себя под снаряды противника, тоже не станут. Значит, надо научиться бить их из всевозможных положений, с разных расстояний, при любой погоде.

…На полигон выехали ночью. Заданная скорость — пятьдесят километров в час. Время прибытия на место — четыре ноль-ноль. Но еще не выбрались из Зареченска, а график нарушился. Мела поземка, фары приказано было не включать, и головная машина второй батареи, сбившись с дороги, врезалась в телеграфный столб.

Колонна остановилась.

Минут через десять, трехпалой рукавицей защищая лицо от секущих снежинок, к «виллису» Антона подошел Шишков:

— Почему не едем, товарищ техник-лейтенант? Что случилось? Или так надо?

К подобным вопросам красноармейцев Антон привык. Он начальник, следовательно, обязан знать решительно все. Поэтому иногда его спрашивали о таких вещах, о которых понятия не имел. Но Шишков-то не рядовой красноармеец — командир взвода, какого же черта лезет со своим «почему»? С трудом сдерживая раздражение, ответил: дескать, придет время — узнаешь, а пока иди-ка в свою машину.

Ему и самому не меньше Шишкова хотелось знать: почему действительно они остановились? Но в снежной круговерти, да еще ночью, далеко ли увидишь? Покинуть же «виллис», чтобы пройти в голову колонны и установить, что произошло, он не имел права, ибо в любой момент могла последовать команда: «Вперед!» И верно, вскоре послышался дружный рокот моторов, машины двинулись дальше.

На полигон прибыли под утро. Антон указал Шишкову с Затосовым место, где тем надлежало установить свои машины, и сразу отправился на поиск батареи Габрухова. Плутал долго. И темно, и снег по колени, и по-прежнему мела поземка. Правда, здесь, в открытом поле, она не вихрилась, как там, в Зареченске, а все же мешала хорошенько сориентироваться.

Увидев Антона, от которого, словно от загнанной лошади, шел густой пар, Габрухов шагнул ему навстречу. Приветливо и, по своему обыкновению, изо всей силы стиснул его руку.

— Салют начальству!

— Пошел ты!.. — беззлобно ответил Антон.

Он расстегнул шинель, обнажив на груди потемневшую от пота гимнастерку, снял шапку, и из нее тотчас заструилось сизоватое облачко. Хмыкнув, сунул шапку под мышку, протер носовым платком мокрую голову, затем стал осторожно выдирать из густых бровей скользкие сосульки, одновременно внимательно осматривая местность.

Небо к тому времени посветлело, заметно раздвинулись полевые дали, и с вершины отлогого холма, где находился сейчас вместе с Габруховым, Антон разглядел все четыре пушки батареи, нацеленные стволами в сторону очень широкой лощины, по противоположному гребню которой на длинном тросе должны были тянуть деревянные макеты танков. Пока там не наблюдалось ни малейшего движения, зато возле пушек, спеша закончить оборудование огневых позиций, завуалированные поземкой, будто привидения, копошились номера расчетов. Слышались короткие команды взводных, тонкое звяканье лопат, иногда при порывах ветра — глухое постукивание мерзлых комьев земли, а однажды от второго орудия четко донеслось:

— Молодцы, орлы!

Голос густой, басовитый, вроде бы Елизарова. Пригляделся Антон, так и есть, не ошибся.

— Как он, Валера? — поинтересовался Антон.

— Комиссар, что ли? Дай бог каждому комбату такого.

— А правда, Валера, он у тебя молчун?

— Вообще-то, попусту чесать язык не любит. Но когда надо… — Завернув рукав шинели, Габрухов посмотрел на часы: — Извини, Антоха, скоро начало. Обегу расчеты, проверю.

Снова увязая по колени в снегу, Антон направился к машинам артснабжения. Но где-то на полпути к ним за спиной хлестко ударило орудие. Вздрогнул, замедлил шаги. После второго выстрела остановился, после третьего — повернул обратно к огневым позициям и уже не покидал их до конца стрельб.

Огонь расчеты вели осколочными снарядами, хотя, по логике — противотанкисты же! — должны были бы вести бронебойными. Но в этом случае стреляющие лишались возможности видеть, как они поражают цель. В деревянном щите, изображающем танк, от бронебойного оставалось бы небольшое круглое отверстие, которое на таком расстоянии и в бинокль трудно рассмотреть. После же прямого попадания осколочным во все стороны летели щепки. Ну а если промах, тогда в том месте, где разрывался снаряд, поднимался столб снега, перемешанного с черными комьями земли. И наводчик, командир орудия или взвода, в зависимости от того, кто находился у прицела, видел свою ошибку и при очередном выстреле учитывал ее. Но случалось, причем не так уж редко, что и после поправки «танк» продолжал двигаться целым и невредимым. Тогда Антон болезненно морщился, досадливо выдыхал: «И-эх!» Зато когда снаряд бил точно в цель, возбужденно пританцовывал: вот, мол, как надо!

Последними вели огонь командиры батарей. Антон встрепенулся: а почему бы с ними не попробовать и ему? Отыскал глазами майора Хибо — тот наблюдал за стрельбой с самой высокой точки холма. Побежал туда, лихорадочно гадая: «Разрешит? Нет?» Разрешил. Правда, не сразу, что-то довольно долго прикидывал в уме, и только два снаряда; командирам батарей — по три. Но Антон был рад и этому. А потом не мог успокоиться до отъезда с полигона. Уж лучше бы не соваться, не позориться. Наверное, очень волновался, и первый снаряд разорвался позади макета. Зло, словно она и была во всем виновата, глянув на дымящуюся гильзу, которая со звоном вылетела из казенника, снова прильнул к прицелу, снова стал ловить в его перекрестие «танк», но, видно, такой незадачливый день выдался. Налетела поземка, и «танк» пропал из виду, чтобы вынырнуть затем из белесой мглы лишь метров через сто. Боясь, как бы его опять не заволокло, Антон торопливо выстрелил. На этот раз белое облачко с темными прожилками взметнулось уже впереди цели…

— Это тебе, Антоха, не пистолетиком чикать, это — пушка! — подтрунивал Валерий.

Ему что не подтрунивать, после первого же его снаряда макет разнесло вдребезги.

3

В день 25-й годовщины Красной Армии торжественные собрания состоялись в батареях — весь полк собрать было негде. Накануне Габрухов пригласил на это собрание Антона, и тот пришел, как и договорились, после завтрака. Еще не успев хорошенько оглядеться, только-только прикрыл дверь, а почувствовал себя словно дома — так было в казарме тепло и уютно. Деревянный пол выдраен до блеска, двухъярусные железные кровати, образовав посредине казармы широкий проход, выровнены будто по линейке. За покрытым кумачом столом — Габрухов с Елизаровым, оба тщательно побриты, в новых гимнастерках, перекрещенных портупеями. Рядом с ними примостился и Антон.

Габрухов встал, неторопливым взглядом обвел бойцов, что тесно сидели на табуретках, заполнив все свободное пространство между кроватями.

— Слово имеет младший политрук Елизаров, — объявил Габрухов.

Антон еще не успел как следует познакомиться с замполитом батареи, хотя слышал о нем от Валерия немало лестных слов. И поэтому с интересом взглянул на Елизарова: что-то он скажет батарейцам?

А Елизаров не спешил. Постоял, подумал с полузакрытыми глазами, когда же заговорил, Антон непроизвольно подался всем корпусом вперед, да так и застыл — настолько необычным и неожиданным для него оказалось начало выступления замполита:

— По всей Германии гудят сейчас тревожные набаты колоколов, по всей Германии — траур. Миллионы немцев во главе с самим Гитлером, тех самых немцев, что потопили в крови народы Западной Европы, вздыбили на виселицы тысячи наших соотечественников в Белоруссии и на Украине, эти самые немцы, смиренно опустившись на колени, вопрошают теперь своего господа бога: за что покарал он их, за какие прегрешения?

Нет, товарищи, я не говорю, что это начало нашего святого возмездия — оно началось раньше, еще под Москвой, и еще раньше, в первые же дни войны, когда защитники наших западных границ и отступая дрались за Родину до последней капли крови. Но я хочу сегодня особо подчеркнуть, что переоценить значение недавно завершенной победой Сталинградской битвы невозможно. Потому и звонят по всей Германии траурные колокола. А как не звонить? На поле боя подобрано и похоронено около ста сорока семи тысяч трупов немецких солдат и офицеров. Вы представьте, товарищи, эту цифру: сто сорок семь тысяч! Да еще девяносто одна тысяча фашистских вояк взяты в плен! Во главе с двадцатью четырьмя генералами, с самим Паулюсом, только-только произведенным Гитлером в фельдмаршалы…

Чем дольше говорил Елизаров, тем больше попадал под его влияние Антон, тем напряженнее прислушивался к его словам. Газеты, конечно, он читал, не пропускал ни одного важного сообщения Совинформбюро по радио, сам с личным составом артснабжения вел политические занятия, так что ничего сравнительно нового Елизаров для него не открыл, а между тем было такое ощущение, словно все это Антон слышал впервые. И не один он нечто подобное испытывал. И Габрухов, и командиры взводов, и командиры расчетов, и все батарейцы, что без труда угадывалось по выражению их взволнованных лиц.

— Давайте, товарищи, — продолжал Елизаров, — запомним: победа на Волге — начало коренного перелома во всей войне. Но скажите, много ли на свете больших рек без малых притоков? Так и разгрому фашистов в Сталинграде сопутствовали другие пусть и не столь крупные, однако ж успешно проведенные Красной Армией операции. Возьмем лишь текущий год, а ему нет от роду и двух месяцев. Двенадцатого — восемнадцатого января войска Ленинградского и Волховского фронтов при содействии Балтийского флота прорвали блокаду города на Неве. Двадцать пятого освобожден Воронеж, восьмого февраля — Курск, а теперь, как заключительный аккорд, — Сталинград! Поистине неоценимый подарок преподнесли годовщине своей армии бойцы-фронтовики. И нет в нашей стране ныне такого уголка, где бы не радовались, где бы вслух ли, про себя ли люди не говорили: спасибо Красной Армии!

Голос Елизарова дрогнул, оборвался. И тут-то выяснилось: тишина держалась в казарме непрочная. Было слышно, как сухие редкие снежинки бьются о стекла и за кроватями, у двери, в выложенной из красного кирпича квадратной печи, потрескивают догорающие угли…

После собрания Антон хотел было сразу уйти, но Габрухов его удержал:

— Не торопись. Ко мне заглянем.

Жил Габрухов вместе с другими комбатами — впятером, однако у каждого нашлось какое-то свое дело, и в комнате, которую они занимали в дальнем крыле штабной казармы, никого не оказалось.

— Жалко, — искренне огорчился Габрухов, — в компании было бы веселее. — Покачал головой, развел руками: — Одно утешение: нам больше достанется. — Кивнул на стол: — Милости прошу, Антон Николаевич!

Поочередно извлек из тумбочки заранее очищенную, с синеватыми прожилками луковицу, полкирпичика хлеба, банку мясных консервов и, напоследок, уже початую бутылку водки. Разливая ее по алюминиевым кружкам, краем глаза заметил перекосившееся лицо Антона, утешил:

— Чего ты? Не самогонка. И потом, ее, злодейку, не нюхают — пьют!

Высоко над столом поднял кружку, как бы примериваясь к ее содержимому, подержал на весу.

— Поехали, Антон. За нашу родную армию. За победу! Залпом…

Залпом Антон не умел, мучительно долго цедил через крепко стиснутые зубы. А потом широко открытым ртом жадно ловил воздух.

Габрухов засмеялся, опрокинул на кусок хлеба кусок консервов, протянул Антону:

— Ешь!

Антону по молодости редко приходилось пить водку, и он немного охмелел: в мыслях появилась необыкновенная легкость, в разговоре — непринужденность. Пожаловался: никак не раскусит командира полка — сурово-скрытный, неприступный. Долго восхищался Елизаровым. Вот человек! А почему? Потому что живет не одной головой, а и сердцем. Разве то, что полчаса назад он говорил, не могла сказать и они, Валерий с Антоном? Еще как могли! Но получилось бы не так. Мало уметь произнести даже самую умную фразу, надо, чтобы она согрела, зажгла других, надо вложить в нее душу. А такое дается не каждому.

— Что и толковать: такое от бога, — охотно подтвердил Габрухов. — У нас таких, пожалуй, на весь полк всего двое. Мой комиссар, да доктор наш — Дежнева. Она тоже… Иной раз лишь добрыми словами, без лекарства, вылечивает. Вот кое-кто и бегает к ней, болезни разные придумывает. — Смеясь одними глазами, спросил внезапно, словно выстрелил: — Ты не пытался?

Антон нахмурился.

— У меня уже есть. А вот Вадима Затосова понять не могу. Знаю, и у него есть. Невеста! Сам мне говорил. А за Дежневой ухлестывает. И еще к одной вдове в город бегает.

— Эх, Антоха, святая простота! Не теряется твой Затосов: и жить торопится, и чувствовать спешит.

— Ты все, Валер, стихами. И все чужими. А своих нет?

— Мне чужих хватает. Они лучше.

— А я пишу!

— Да ну! Может, почитаешь…

Антон положил скрещенные руки жа стол, ткнулся в них подбородком, загудел протяжным речитативом.

Если б в детстве тебя не повстречал,

То, возможно, любил бы другую

И не ведал того, что себя обокрал…

По тебе бесконечно тоскую!

Для меня ты — вся жизнь, солнце, воздух и свет.

Мне такую, как ты, не найти больше, нет!

Габрухов заулыбался, легонько притянул Антона к себе:

— Зачем же столь категорично? Ты не найдешь, тебя найдут. Та же Дежнева. Вон как глазами тебя ест. Поверь! Свято место пусто не бывает.

— Слушай, — рассердился Антон, — слуш-шай! Чего заладил: свято место, святая простота…

Сам того не желая, Габрухов разбередил рану друга. Больше месяца Антон не получал писем от Тони. Раньше присылала два-три в неделю, а тут за целый месяц — ни одного. Что случилось, почему?

4

Сначала такой затяжной, а потом такой дружной и буйной весны, какая выдалась в Зареченске в сорок третьем году, редко кто мог припомнить даже из старожилов. Весь март, особенно по ночам, завывали вьюги, кудрявились метели; морозы, случалось, доходили до пятнадцати — двадцати градусов. Лишь к середине апреля солнце принялось за свое дело, и столь рьяно, что моментально растопило снег, залило все окрест полой водой, взломало Оку. Начался ледоход.

— Сходим, Антон, посмотрим?

— Не проберемся, Валера. Поля-то развезло.

— А мы вдоль оврагов.

— Думаешь, там подсохло? Все равно сегодня не выйдет. Надо со станции привезти снаряды…

Выбрались друзья на реку на следующий день. Льдины шли еще довольно густо и казались живыми. С утробным скрежетом налетали одна на другую, более сильные подминали под себя слабых; иные, сцепившись, словно два богатыря, не могли уже освободиться и так, в обнимку, уходили вниз по течению.

Внезапно Габрухов толкнул Антона локтем в бок:

— Гляди, собака!

На льдине, выплывшей из-за крутого поворота реки, металась маленькая рыжая дворняжка. Завидев людей, а может быть услышав удивленный возглас Валерия, она жалобно заскулила. Антон мгновенно смерил взглядом расстояние до льдины, решительно шагнул к воде.

— Эй, ты что, сдурел?

Но Антон уже вспрыгнул на льдину — она, тяжело колыхаясь, шла вдоль берега, — с нее перемахнул на вторую, затем на третью… При этом отчаянно балансировал и все время мысленно заклинал собаку, чтобы та не вздумала увертываться, когда наконец доберется до нее. Опасался напрасно. Припадая на все четыре ноги, очевидно, от страха, дворняжка сама поползла ему навстречу. Антон прижал ее — скулящий, дрожащий комок — к груди, двинулся обратно. И сразу почувствовал, насколько стало труднее. Руки теперь были заняты, он уже не мог с их помощью поддерживать равновесие — и как ни напрягался, а недалеко от берега ухнул-таки по пояс в воду.

— Раздевайся скорее… Мазай! — крикнул Валерий и хотел погладить дворняжку, но та увернулась, отбежав в сторону, стала усердно встряхиваться, рассыпая вокруг мелкие брызги. — Вон пример подает. Сушись!

— Собака не заяц, а я еще не дед! — весело возразил Антон, однако совета послушался. Сел на огромный валун, похожий на перевернутую вверх дном лодку, стянув сапоги, вылил из них воду, потом снял брюки, подумал-подумал — и гимнастерку тоже.

Остался Антон в одних трусах, но холода не чувствовал. И не для того чтобы согреться — из ледяной купели выскочил стремительно, озябнуть не успел, к тому же по-летнему пекло солнце, — а из озорства, от избытка сил, оттого, что все, в общем-то, завершилось благополучно, стал носиться взад-вперед, приминая босыми ногами островки мягкой прошлогодней травы. Затем, раскрасневшийся и запыхавшийся, оседлал рядом с Валерием лодкообразный валун, подтянул к подбородку голые колени, поискал глазами дворняжку — не нашел. Видимо, подалась в город.

— Невоспитанная. Даже спасибо не сказала…

— На том свете сочтетесь, — в тон приятелю ответил Валерий.

Переглянулись, ухмыльнулись. И надолго замолчали. Слушали яростное клокотание реки, завороженно следили за медленно проплывающими льдинами. Скроется одна, а там уже — следующая, за ней — еще, еще… И Антон нисколько не удивился, когда Валерий чуть слышно, вроде бы про себя, затянул:

Вода примером служит нам, примером,

Вода примером служит нам, примером.

Она ничем не дорожит

И дальше, дальше все бежит,

Все дальше, все дальше, все дальше, все дальше…

Голос у Валерия задумчиво-грустный, даже заунывный. Антон недоуменно покосился на друга: что с ним?

— А ничего. Пройдет. — Словно стряхивая с себя минутную душевную слабость, повел могучими плечами. — У меня пройдет! Но вот другие… Их ведь не пашут и не сеют.

— Кого?

— Дураков!

— Сами родятся? Намек понял. Продолжай. Не бойся, не обижусь.

— Лучше б, если бы обиделся. Может, в следующий раз подумал бы. Нет, ты скажи, очень нужна была тебе эта паршивая шавка? Очень?

Антон развел руками.

— Вот-вот, копия моей Ларисы! Та тоже иной раз выкинет в письме коленце — диву даешься. Спрашиваю: зачем ты это? Не знает… — Валерий возбужденно спрыгнул с валуна, шлепнул широченной ладонью по голой груди Антона: — А вообще-то, друже, она у-у-умница-а… Когда-нибудь дам почитать ее письма, сам убедишься. Только десятый заканчивает, а какие стихи пишет! Без них ни одного письма.

— Так вон откуда у тебя любовь к стихам! А наизусть помнишь?

— Сколько угодно. Вот, например:

Жизнь так устроена: прошлое негаданно

В сердце постучится вдруг лаской и теплом.

В нашем настоящем радость вся укатана,

Чаще же мечтается о прожитом, былом…

Габрухов вопросительно глянул на Антона:

— Как?

— Ничего… Только, Валер, такие уже есть. Давным-давно.

— Твои, что ли? А ну давай?

— Слушай…

Если жизнь тебя обманет,

Не печалься, не сердись!

В день уныния смирись:

День веселья, верь, настанет…

Догадываешься, Валера, чьи?

— Чего экзаменуешь? Давай дальше.

— Пушкина, Валера, Пушкина!

Сердце в будущем живет;

Настоящее уныло:

Все мгновенно, все пройдет;

Что пройдет, то будет мило.

— Здорово! А, Антоха? Если жизнь тебя обманет, не печалься, не сердись… Так? Да-а, Пушкин есть Пушкин. — И вдруг ревниво: — А сколько ему было, когда он это написал?

— Ну, — не очень уверенно ответил Антон, — лет двадцать с гаком.

Валерий повеселел снова.

— Вот! А Ларисе лишь восемнадцатый…

Антон хмыкнул:

— Надеешься, вырастет вторая Пушкина?

— Надежды юношей питают, Антоха!.. Одевайся-ка, высохли твои штаны… Оделся? Двинулись…

Антон показал взглядом на Оку:

— Налюбовался?

— Простился…

— Не понял. Уезжаешь куда?

— Куда и ты. Не первый раз на формировании, чую: нынче-завтра тронемся. Для того и звал тебя сюда: проститься. Батареи-то сколочены, чего еще ждать? Пора за дело…

5

Валерий будто смотрел в воду, лишь немножко в сроках ошибся. Не «нынче-завтра», а дней через десять, вечером, после ужина, в полку была объявлена тревога, с которой и началась погрузка в эшелон. Закончилась она на рассвете, однако тронулись не сразу — не было паровоза.

Антон воспользовался этим — перебираясь с платформы на платформу, стал проверять: надежно ли закреплены пушки; установлены ли, как положено, автомашины на деревянные колодки; правильно ли уложены ящики с боеприпасами… Каких-либо упущений не обнаружил, впрочем, он заранее знал, что их и не должно быть. Погрузкой, под строгим контролем Ганагина и Хибо, руководили командиры батарей, а уж на них-то можно было положиться. К тому же и сам Антон не оставался сторонним наблюдателем. Не вмешиваясь в распоряжения и действия огневиков, он побывал при погрузке во всех до единого расчетах. И не ради поиска несуществующих неполадок перескакивал сейчас Антон с платформы на платформу — просто надеялся таким образом хоть немножко успокоиться, прийти в себя. От нервного напряжения, от чрезмерного возбуждения у него кружилась голова. Столько времени, с таким напряжением ждал он этого мига! И наконец-то дождался, кончились его терзания — он едет на фронт!

Пыхтя и отдуваясь, подошел паровоз, стукнул головной вагон — по всему эшелону покатился глуховатый перезвон буферов. И хотя люди были полностью в сборе, и за исключением тех, кто находился в наряде, все уже спали, незамедлительно раздалась протяжная команда:

— По вагонам!..

Антон не спеша направился к предназначенной для начальников служб теплушке, где на деревянных нарах, застеленных соломой и сверху покрытых брезентом, еще в начале погрузки выбрал себе место: у стенки, рядом с Николаем Кузьмичом. Привыкая после улицы к полумраку, постоял посредине теплушки, сотрясаемой чьим-то богатырским храпом, забрался на нары. Чтобы не помять погоны — недавно их выдали всему личному составу, — снял гимнастерку, с головой укрылся шинелью, но уже через десяток минут осторожно спустился на пол. Понимал: все равно не уснет. Отодвинул дверь настолько, чтобы можно было лишь сесть в ее проеме, свесил ноги наружу.

Поезд уже шел, и в лицо Антона ударила тугая струя воздуха, напоенного ядреным запахом пробуждающегося лета, тем самым неистребимым, знакомым с детства запахом, в котором смешалось все: благоухание цветущих садов и горьковатый привкус дыма ранних костров, свежесть молодого разнотравья и терпкость прелого навоза…

Поезд все заметнее набирал скорость. Позади остался Зареченск. Промелькнула, словно бы прилепленная к его окраине, древняя крепость, обнесенная невысокою стеною из красного кирпича. Загрохотал под колесами перекинутый через Оку железнодорожный мост. Ветер кудрявил на реке белопенные волны, и те бесконечной чередой катились к своей старшей сестре — Волге. И видно, такая уж была у этих волн колдовская сила — неудержимо и властно потянулись вслед за ними взбудораженные мысли Антона. Еще мелькали ажурные фермы моста, а он уже оказался дома. И мгновенно заныло, защемило сердце.

Вчера перед обедом Антон получил от матери письмо. Выдранный из тетради листок в косую линейку был испещрен пятнами — следы слез. А так как писала мать чернильным карандашом, многие буквы, а то и целые слова расползлись. И надо было напрягать зрение, чтобы разобрать и понять, о чем писала мать. А писала она о том, что Миша Золотарев погиб в Сталинграде и что его родителям прислали на вечное хранение орден Отечественной войны — им Мишу наградили посмертно. Но мама его этого ордена не увидела, потому что, как только прочитала похоронку, упала замертво: сердце-то было никудышное. Еще писала мать, что Гена и Петя работают хорошо, старший мастер цеха ими не нахвалится, да вот беда — оба много курят. Заканчивалось письмо, как всегда, мольбой о том, чтобы господь бог пощадил Антона, сохранил ему жизнь…

Гибель Миши потрясла Антона. Невозможно было поверить, еще труднее примириться с тем, что Миши больше нет и не увидятся они никогда.

Вот и Тоня давным-давно молчит. Тоже какое-нибудь несчастье? Или, наоборот, подвернулось ей счастье? Кто и что он, Антон, для нее? Четыре-пять мимолетных встреч, и все какие-то нескладные, бестолковые. Полуторагодичная переписка? Переписка, правда, настоящая: все, что было на душе дорогого, чистого, затаенного — так по крайней мере казалось Антону, — отдавала ему Тоня. Но тем не менее письма они и есть письма, иными словами, бумага, которая живого человека не заменит. А Тоня-то живая…

Прижимаясь плечом к дверному косяку, повернул голову внутрь вагона, скользнул взглядом по нарам, прислушался к мерному посапыванию на совесть потрудившихся людей. Вынул из полевой сумки самодельный блокнотик из серой оберточной бумаги, остро заточенный карандаш. Писать было трудно — теплушку трясло, качало, и буквы, словно пьяные, рассыпались в разные стороны, — но он терпеливо выводил строку за строкой. Иногда, беззвучно шевеля обветренными губами, читал про себя то, что получалось:

Вышло солнце, яркое сиянье

Озарило блеском горизонт.

Край ты мой родимый, до свиданья!

Уезжаю нынче я на фронт…

На третьи сутки, к вечеру, эшелон остановился на маленьком безымянном полустанке. Смены бригады тут никак быть не могло, а между тем в голову поезда прошел железнодорожный рабочий и отцепил паровоз. Почему? Зачем? Антон побежал к штабному вагону.

— Будем, начарт, разгружаться! Дальше — своим ходом. Туда!..

Антон проследил за вытянутой рукой Ганагина. Там, в той стороне, куда он показал, вполнеба полыхало багровое зарево.

Глава пятая ВЗОРВАННАЯ ТИШИНА

1

Рассредоточился полк в березовой роще, в стороне от населенных пунктов. Была роща не очень широкой, зато вдоль вытянулась далеко-далеко, причем где-то, примерно в полукилометре, начинался в ней овраг, что было очень на руку Антону. С помощью выделенных из батарей огневиков специалисты службы артснабжения в крутых берегах оврага выкопали две глубокие ниши, в одной из которых уложили штабелями ящики с боеприпасами, в другую вкатили бочки с горюче-смазочными материалами. Сверху ниши замаскировали зелеными ветками и ажурными листьями папоротника — ими был усыпан весь овраг.

В полку шло и строительство землянок. Сочно чавкали топоры, пронзительно визжали пилы. Ломая сучья, с протяжным вздохом падали подрубленные под корень деревья. Дело подвигалось быстро. Вскоре в роще, куда люди заглядывали, быть может, лишь от случая к случаю, вырос целый земляной городок, обрамленный с двух сторон очень просторными и вместительными палатками. Одну занял штаб, в другой разместилась санчасть.

Кузнецовы, как и в Зареченске, поселились вместе. Землянка у них была небольшая, но уютная и удобная. Для каждого — по широкому, застланному солдатскими одеялами топчану, между ними поставленный на попа чурбак — получился превосходный стол. Дверной проем завесили плащ-палаткой. К жердяному потолку привязали пучки ромашек, мяты и других пахучих трав.

— Как в раю, Николаич, а?

— Что и говорить, Николай Кузьмич! Никогда не думал, что буду жить на фронте в этакой роскоши!

— Напрасно! Мы ж не пехота, мы, Николаич, все ж прислужники бога войны.

— Слышал я: бог такого калибра, как наш, в бою частенько оказывается и впереди пехоты.

— Тоже верно: бывает. А куда денешься? Назначение у нас такое: истребители танков. Но надо от этих проклятых танков и пехоту прикрывать. Так? Договорились. Давай-ка со спокойной совестью придавим минуток по триста. А?

— Могу и больше, — пообещал Антон.

Минувшую ночь он не смыкал глаз, да и день весь провел на ногах, — устал зверски.

Разбудил Антона глухой утробный рокот. Будто там, внутри земли, гигантские жернова дробили неподатливые булыжники. Слушал и не понимал: что это? Потом догадался: бьет артиллерия крупного калибра. Разбудил своего тезку:

— Слышите? Слышите?

— А-а… знакомая музыка. Еще надоест она, чего в ней…

Николай Кузьмич перевернулся на другой бок, снова заснул. Антон лежал с открытыми глазами и все слушал, слушал.

Оборвалась канонада разом — очевидно, отведенное на нее время истекло, — и стало тихо-тихо. Лишь путаясь в густых кронах берез, осторожно позванивал листвой непоседа-ветер, да иногда доносились, приближаясь или удаляясь, размеренные шаги часового. И все. Но утром, почти одновременно с протяжной командой «Подъем», веселым эхом прокатившейся от землянки к землянке, прилетел немецкий самолет-разведчик, завис над рощей, сотрясая ее монотонно-нудным тарахтеньем.

Дежурный по полку немедленно распорядился:

— Прекратить движение! Прекратить движение!..

Бесшумно спрыгнув с топчана, Антон откинул заменяющую дверь плащ-палатку, осторожно выглянул из землянки и на мгновение забыл, что он на фронте, что в считанных километрах — передовая. На него пахнуло такой неизъяснимой свежестью, воздух так густо был пропитан ароматом леса, а бирюзовое небо такое высокое и чистое — какая же может быть война?! Но именно в этом высоком бирюзовом небе, словно коршун, высматривающий добычу, по-хозяйски неторопливо кружился сейчас «фоккер», окрещенный фронтовиками «рамой». У него было двойное хвостовое оперение, соединенное поперечной перекладиной — действительно, очень похоже на раму.

На следующее утро самолет прилетел снова, причем в те же самые минуты, что и накануне. Потом еще, еще — так с педантичной точностью изо дня в день: в шесть ноль-ноль. Заслышав его протяжно-ноющее, как от зубной боли, металлическое завывание, одни, обложив фашиста в три этажа, пытались снова уснуть, другие, посмеиваясь, возвещали:

— Зануда пожаловала, братцы. Подъем!

А сами продолжали по-царски нежиться на своих земляных ложах, уже доподлинно зная, что улетит «рама» не скоро. Переваливаясь с крыла на крыло, она около четверти часа крутилась над противотанкистами и лишь затем смещалась в северную часть убегающей за горизонт рощи: там дислоцировались саперы, за ними — минометчики, зенитчики, а где-то еще дальше, говорили, был полевой аэродром. Долетала ли «рама» до того аэродрома — в полку не знали, но то, как зависала она над соседними войсками, видели, часто недоумевали: почему никто даже попытки не сделает сбить вконец обнаглевшего стервятника?

— Да у него на брюхе броня — во! — объясняли знающие служивые. — Чем его возьмешь?

Однако случалось, что иногда «фоккер» переворачивался вверх этим самым «брюхом», подставляя под возможный обстрел незащищенную броней «спину», а земля все равно молчала.

— На провокацию идет фриц. На дурачков рассчитывает, — комментировали все те же служивые.

«Дурачков» не находилось. Приказ старшего командования — избегать малейшей демаскировки — строго выполнялся на всем участке фронта. Войска передвигались лишь ночью. Рассредоточивались преимущественно по лесам, по заросшим кустарниками глубоким балкам, не убранным с прошлого года плантациям кукурузы и подсолнуха; на открытой местности закапывались в землю, тщательно прикрыв ее сверху пластами дерна. Но совершенно скрыться было невозможно — силы подтягивались огромные.

2

Ну и денек выдался! Такого Антон даже припомнить не мог. Словно спохватившись, что жизнь в артснабжении последнее время идет слишком мирно и спокойно, судьба начала подкидывать одно испытание горше другого. Противотанкистов облетела весть: командиру взвода боепитания младшему лейтенанту Шишкову оторвало ногу. За оврагом, на обочине полевой дороги, он обнаружил вкопанную в землю немецкую мину. Ему бы вызвать саперов, но он, снедаемый безудержным любопытством, решил обезвредить мину сам. А она, на беду, оказалась с «сюрпризом». Только-только в сопровождении Веры Дежневой, не отрывавшей от глаз мокрый носовой платок, отправили Шишкова в медсанбат, прибежал Затосов, по одному виду которого не трудно было догадаться: стряслось новое несчастье. Левый рукав гимнастерки разодран, воротник расстегнут, залитое черным потом лицо передергивает судорога.

— Ну? — спросил Антон и не узнал своего голоса: противно-хриплый, сдавленный.

Оказалось: Затосов поехал с водителем «летучки» Гафуровым на корпусной склад — пришел наряд на дополнительный инструмент для мастерской. Но едва въехали в поселок — а он вон, за тем бугром, от него до склада еще столько же, — попали под артиллерийский обстрел. Били гитлеровцы из пушек крупного калибра, потому что после каждого разрыва огромный столб земли поднимался выше домов…

— А Гафуров, Гафуров?! — снова не своим голосом закричал Антон. — С Абдуллой, говорю, что? Убило?

Затосов нервно крутнул головой: сам пришел узнать, что с Гафуровым. Думал, может, он вернулся в полк, а его, оказывается, нет…

Словно ветром выдуло Антона из землянки. Вместе с сержантом Диденко, которого назначили временно исполняющим обязанности командира взвода боепитания, помчался на «виллисе» в злополучный поселок. И хотя дорога туда была совсем коротенькой, три-четыре километра, какие только страшные картины не успел он нарисовать в своем воображении, думая о Гафурове. И заранее уже подыскивал и не находил нужных слов, чтобы рассказать в письме родителям Гафурова о тяжелом ранении или, и того хуже, о гибели их сына.

Приготовился Антон к самому худшему, увидел же Гафурова целым и, если не считать руку, перевязанную ниже локтя, невредимым. Он стоял у калитки еще не достроенного, но уже с обгорелой крышей дома, а за его спиной, в глубине двора под тесовым навесом, на малых оборотах работала «летучка», тоже, выходит, невредимая и целая.

Первым подскочил к солдату Диденко и, вероятно, не заметив раненой руки, увесисто стукнул по плечу.

— Мабуть, нас ждешь, земляк?

Гафуров откликнулся радостной улыбкой, но тут же испуганно скосил глаза на Кузнецова: что скажет он?

— С боевым крещением, Абдулла! — Антон окинул взглядом единственную улочку: тут и там свежие воронки, разрушенный дом с уцелевшей скворечницей на длинном шесте, у колодца мертвая корова с неестественно подогнутыми ногами. — Страшно было?

— Страшно? Мал-мала, товарищ лейтенант.

— Мал-мала… А рука? Не опасно? Кто перевязал? Вроде бы косынкой.

— Верна, товарищ лейтенант, верна, касын… один девушка с головы снимал. Там ушел, — показал Гафуров в конец поселка, где в окружении женщин и ребятишек догорало какое-то большое строение — то была швейная фабрика, — и опять вопрошающе-тревожно уставился на Антона.

Догадывался Антон: беспокоится солдат о своем начальнике — где он? что с ним? И у него, у Антона, мысли тоже о нем, о Затосове. Пытался поставить себя на его место, пытался представить, что творилось тут во время артиллерийского налета — ничего не выходило. Вернее, по тем следам, которые оставили вражеские снаряды, мог судить, что в поселке было настоящее пекло, однако дальнейшее понимать отказывался. Пусть, говорят, у страха глаза велики, пусть. Но не мог же Затосов перепугаться до такой степени, чтобы совершенно потерять голову. Какой бы он там ни был, а это уж слишком. Что же заставило его бросить и машину, и ее водителя?

— Гафуров, а техник-лейтенант…

Подыскивая нужные слова, Антон чуточку помедлил, и этого оказалось достаточно, чтобы его заминку солдат истолковал по-своему. Гортанно вскрикнул:

— Умрал?

— Ай-яй-яй, земляк, — опережая Антона, укоризненно протянул Диденко, — чего ты так быстро хоронишь…

Антон вскипел:

— Сержант! Не паясничай! Марш в «летучку». Поведешь. У него вон!.. — показал на перевязанную руку Гафурова.

— Есть, вести, товарищ техник-лейтенант!

Диденко четко, будто на строевом плацу, повернулся кругом и зашагал под навес, разгоняя по двору беспризорных кур.

— Вот бисова дитына, — подражая голосу Диденко, пробормотал Антон. Гнев его уже улетучился. Сказал Гафурову: — И ты иди. Стой, не спеши! Как приедем — сразу в санчасть. Понял? Иди. — Неожиданно для себя крикнул вдогонку: — А лейтенант жив-здоров!..

Деревню покидал Антон на своем «виллисе» с твердым намерением немедленно доложить Ганагину о случившемся. ЧП же! Но, подъезжая к полку, заколебался: а ЧП ли? Ведь убежал-то Затосов не с поля боя. Затем его бегство, в сущности, никаких трагических последствий за собой не повлекло. Наконец, еще неизвестно, что именно заставило его убежать. Вдруг не страх? Нет, сначала надо с ним поговорить, вызвать на откровенность.

Однако откровенного разговора не получилось. И вообще никакого разговора в тот день с Затосовым не было. Антон избежал его сам, ибо заранее, еще не успев произнести ни единой фразы, брезгливо сморщился, ровно прикоснулся к чему-то гадливому. Зная Вадима, прикинул, как тот себя поведет, и пришел к выводу, что непременно начнет юлить, выкручиваться, а коль у него окажется хоть крохотная зацепка, до хрипоты станет доказывать свою правоту. Чего же хорошего? Но разве будет лучше, если возьмет — а можно допустить и такое — да признается, что он просто-напросто струсил? Тогда в пять, в десять раз хуже! Тогда как воевать с ним рядом, как идти с ним в бой, который, по всему чувствуется, грянет не сегодня завтра? Нет, нет, ни в коем случае не затевать этот разговор!

Антон спустился в свою землянку, обрадовался — Николая Кузьмича не было, а ему как раз хотелось побыть одному. Вытянулся на топчане вверх лицом, заложил, по привычке, руки за голову, а в ней — невероятная сумятица. Выживет ли Шишков? Сколько крови потерял! Что с матерью, братишками, сестрой? И как там Тоня? Почему, ну, почему молчит?

Не давал покоя и Гафуров. Может, рана у него вовсе и не шуточная, может, его отправили в санбат? Торопливо зашагал во взвод боепитания, издали закричал:

— Сержант Диденко!..

— Слушаю, товарищ техник-лейтенант.

— Диденко, — сбавил голос Антон, — Гафурова не увезли?

— Зачем? Кость, сказали в санчасти, не задета, сами вылечат.

— Где он?

Диденко махнул рукой за овраг:

— Там. Песни по-своему поет. У поваленной березы.

— Понял. Схожу.

Скрытый со всех сторон колючим шиповником, усыпанным начавшими подрумяниваться усатыми ягодами, Гафуров сидел на вывороченной бурей старой березе и, баюкая руку, тихонько тянул: «Ты-на-ты-на-ты-на, ты-на-ты-на-ты-на…»

В унылых, однообразных звуках столько тоски, что у Антона, которому и без того было невесело, защемило сердце.

— Болит, Абдулла?

Солдат от неожиданности вздрогнул и так растерялся, будто его застали на месте преступления. Попытался подняться, Антон придержал, сам присел рядом.

— Песня у тебя больно грустная.

Суженные темные глаза Гафурова остановились на лице Антона.

— Плахой жизнь, товарищ лейтенант.

— Значит, очень болит?

— Очинн. Тут! — коротким крепким пальцем ткнул себя Гафуров в грудь. — Серца.

— А-а… Беда какая? Неприятность? Что-нибудь дома?

— Балшой бида, товарищ лейтенант. Писмо ек. Жина иест, писмо ек!

— Ну, Абдулла, разве тебе одному нет? Полевая почта на новом месте нас еще не разыскала…

Глаза Гафурова, словно горячие угольки, слегка подернутые золой, снова уставились в лицо Антона и, видимо, увидели что-то такое, чего тот скрыть не сумел.

— Жина, товарищ лейтенант, гаварыл: жидать будым. Многа-многа писать будым. А гиде писма? Жина иест, писмо ек.

У Антона вспыхнула, но тут же, правда, и погасла сумасбродная мысль: уж не побывал ли его блокнотик в руках Абдуллы? Ведь он почти дословно пересказал два-три дня назад вписанное туда стихотворение. «Совсем спятил!» Вынул из кармана гимнастерки блокнотик, старательно, печатными буквами переписал стихотворение на чистый листок, протянул Гафурову:

— Разберешь? Поймешь?

Гафуров чуточку даже обиделся: как же не разберет и не поймет, если до войны закончил целых восемь классов? И с таким диким акцентом, что Антон с трудом узнавал свои же строки, стал неторопливо читать вслух:

Когда на фронт я уезжал, с тревогой

Сказала ты: «Тебя я буду ждать».

С тех пор прошло дней долгих много-много,

Ты все молчишь, а я устал писать…

Видимо, Гафуров стихотворение сразу все-таки не понял, потому что, беззвучно шевеля яркими, как у девушки, губами, прочитал его еще и про себя. Лишь после этого сказал негромко, но убежденно:

— Ай, товарищ лейтенант, якши!

— Прямо уж и якши, — безразлично-равнодушным тоном попытался скрыть свое удовлетворенное авторское самолюбие Антон.

— Якши, товарищ лейтенант, якши! — Не тая угрозы, Гафуров потряс листком в воздухе: — Жина писать будым!

Дни, отмеренные судьбою бывшему колхозному трактористу из-под Свияжска, а ныне водителю полуторки взвода боепитания рядовому Абдулле Гафурову, были уже сочтены, и выполнил ли он свое обещание — для Антона навсегда осталось тайной.

3

11 июля вечером на поляне за штабной палаткой состоялся общеполковой митинг. Первым на грузовую машину ЗИС-5, у которой откинули борта и таким образом превратили в импровизированную трибуну, поднялся майор Хибо.

— Товарищи бойцы и командиры! Товарищи противотанкисты! Неделю назад, на рассвете, советские войска мощнейшей артиллерийской контрподготовкой сорвали время начала наступления врага на Курск, к которому готовился он так долго и так тщательно. И вот уже целая неделя перемалывается его живая сила и техника. А теперь и наш час настал! Получен приказ: вступить в бой. И мы кровью, а если потребуется, и самой жизнью должны доказать свою любовь к социалистическому Отечеству, свою преданность ленинской партии. Нам выпала, товарищи, большая честь: мы придаемся мотострелковой бригаде гвардейского танкового корпуса, задача которого: войти в прорыв со второй оборонительной полосы противника, развивая наступление в направлении города Орел…

Вслед за Хибо на грузовик поднялся Елизаров. Щеки его пылали — волновался. Но он и не скрывал этого, с этого и начал:

— Трудно, товарищи, быть спокойным, потому что все мы с вами знаем или догадываемся: назрели события исключительной важности. Ведь по всему видно: фашисты решили взять реванш за Сталинград. Но вот известна ли им, фашистам, наша русская поговорка: по чужую голову идти — свою нести? Есть и другая: кто с мечом к нам идет…

Не дослушав Елизарова до конца, Антон стал пробираться к автомашине: замполит полка капитан Тульмин предупредил его еще днем, что ему тоже надо обязательно выступить. Антон и сам понимал — надо, и не только потому, что должность обязывала, но и потому, что чувствовал внутреннюю потребность сказать свое самое заветное, самое сокровенное товарищам по оружию. Но вот взобрался на «трибуну», увидел выжидательно-строгие лица сотен людей, и все заранее подготовленные слова — складные, нужные, умные, — все они мгновенно забылись, и вместо них сказал другие:

— Пока у меня бьется сердце, пока держат ноги и есть в руках сила, я до последнего вдоха буду драться. За свой народ. За родную землю. За родное небо. — Не спеша, как бы про запас, втянул в себя воздух, резко расправил плечи, стиснул кулаки: — Клянусь!

4

Березовую рощу противотанкисты покинули после захода солнца. По полевой дороге, через лощинку, где там и сям лохматились нити пока еще несмелого тумана, выбрались на большак.

Машины шли с потушенными фарами. В «виллисах», с прицепленными к ним орудиями, и в кузовах грузовиков на первых порах держалась напряженно-выжидательная тишина. Лишь когда роща осталась километрах в десяти позади, даже, пожалуй, больше, люди постепенно оживились. И вот кто-то, пряча в рукаве гимнастерки весело мерцающий огонек, задымил цигаркой, кто-то зевнул с таким наслаждением, что сосед озабоченно предупредил:

— Свернешь скулу-то!

В ответ беззлобно:

— Пусть у Гитлера свернется.

— Ему, людоеду, что, он вегетарианец…

Врывается в беседу третий голос, сердито шипит:

— Тш-ш, вы! Нашли о чем…

В разговор вступали и другие бойцы. Говорили обо всем. О местах родных, отеческих. О женах, ребятенках и любимых. О том, что полнолуние было три дня назад, оттого и темень такая. О чем угодно говорили, лишь не о предстоящем бое. Но думали о нем. Только о нем. И не просто думали — уже жили им. Ибо, окончательно освоившись в новой обстановке, и сами поняли, и безошибочный «солдатский телеграф» донес: не один их полк идет на передовую и не они первые прокладывают туда дорогу. Впереди, надежно скрытая непроницаемым пологом ночи, шагает пехота. И позади большак не пустует. Вытянулись по нему войска от горизонта до горизонта. Мягко шуршат резиновыми шинами тяжелые минометы. Пружинисто подпрыгивают на кочках полковые пушки-трехдюймовки. За ними — стодвадцатидвухмиллиметровые гаубицы. Идут самоходные артиллерийские установки. Идут танки. Силища идет!

Около полуночи противотанкисты достигли небольшого соснового леска. Батареи, обогнув его, ушли дальше, к своему позиционному району. Тыловые подразделения свернули в лес — здесь должен был находиться второй эшелон.

— Устроишь, начарт, своих, — торопливо распорядился Ганагин, — и сразу в штаб! Будешь со мной держать связь.

— С вами? А вы куда же?

Ганагин ткнул указательным пальцем в сторону передовой:

— Выдвинусь с оперативной группой.

— Товарищ капитан, — умоляюще начал Антон, но Ганагин даже слушать его не стал.

— Слышал приказ? Устроишься — и в штаб! Действуй!

В лесу оказалось еще темнее, чем в поле, того и гляди, выдерешь о сучья глаза. Отыскивая подходящие места для машин, артснабженцы разошлись в разные стороны: Затосов — в одну, Диденко — в другую, Антон — в третью. Ему первому и повезло — нащупал укромную полянку, где и развернули пункт боепитания, расчистили к нему, насколько это было возможно, подъездные пути.

— Когда рассветет, ящики разложить отдельно. Слышишь, Вадим? Следи, чтобы батарейцы не забрали вместо снарядов гранаты, патроны или наоборот. Слышишь? Ну командуй тут, обживайся, а я — к Диденко. Посмотрю, как он со своей мастерской.

Приход Антона явно обрадовал Диденко. Стукнул каблуками, лихо приложил руку к пилотке, с удовольствием доложил:

— В наших войсках, товарищ техник-лейтенант, полный порядок. Осталось только над «летучкой» маскировочную сеть натянуть.

— Может, помочь?

— Да вы что, товарищ техник-лейтенант!

— Ладно. Прикрой-ка, посмотрю.

Диденко с готовностью задрал подол гимнастерки, Антон, присев на корточки, чиркнул спичкой, веселый язычок пламени осветил циферблат наручных часов.

— Без четверти два! Полетел я, Диденко!

Клейкие иголки сосенок жгуче покалывали щеки, лезли в глаза и нос, но Антон, не обращая внимания на довольно чувствительную боль, рвался напрямик, в ту сторону, где должен был располагаться штаб полка.

Проклюнулся рассвет. Небо заметно очистилось, приподнялось выше, обозначились стволы деревьев, до этого спрессованные темнотой в сплошную непроницаемую стену, показался и штабной блиндаж, но до него Антон так и не добрался. Навстречу ему рванулся «виллис», не успел остановиться, как из него выпрыгнул ординарец Ганагина — курносый, еще безусый паренек.

— Товарищ техник-лейтенант, а я вас жду, жду. У нас стереотруба разбилась. Товарищ капитан приказал немедленно другую.

— Сколько ждешь?

— Минут десять, а может, и все пятнадцать!

— Наверстаем. Держи вон туда, на склад.

К начальнику штаба Антон примчался за четверть часа до начала артиллерийской подготовки. Был уверен, получит нахлобучку за опоздание, а вышло наоборот.

— Уже? — вроде бы даже удивился Ганагин. — Молодец! Вот-вот начнется…

Заверещал телефонный аппарат.

— Товарищ капитан, Первый! — поспешно протянул трубку телефонист. Был он в годах, успел вдоволь на своем веку потрудиться, ибо даже при тусклом и колеблющемся свете коптилки, смастеренной из гильзы от зенитки, на его руках четко вырисовывались взбугренные вены.

«Шахтер? Молотобоец? А может, землекоп?» — гадал Антон и одновременно прислушивался к разговору Ганагина с майором Хибо. Тот сейчас находился на НП командира стрелкового полка, поддерживаемого противотанкистами, и был, видимо, сильно возбужден. Словно бы заранее не веря в то, что ему доложат, выпытывал:

— Как там у вас дела? Дела, спрашиваю, как, дела?

— Все в порядке. Кузнецов вот новую стереотрубу приволок. Меняет.

— В порядке? Точно? И у нас пока — полный ажур…

— Вот именно: пока, — уже самому себе проговорил Ганагин и вернул трубку телефонисту. — Пока… Дело сделал, начарт, установил? Можешь…

— Товарищ капитан!

— Опять двадцать пять! Нет, вы посмотрите на него! — обратился Ганагин сразу ко всем членам своей опергруппы — наблюдателю, начальнику связи, тому же телефонисту. — Посмотрите на этого человека! Он думает, нас тут медом кормить будут. А? Думаешь? — Распорядился: — Засекай время, даю час. Ровно через час сгинь! Без напоминаний. И не мельтеши. Теперь недолго, вот-вот начнется…

Однако это «вот-вот» (всего-то считанные минуты) тянулось невыносимо медленно. Казалось, время застыло на месте. Антону стало в блиндаже невмоготу, выбрался наружу.

На воле на него пахнуло пряным запахом нескошенных трав, луговой сыростью и речной свежестью. Самой реки — курился густой туман — не было видно, но Антон знал, что до нее недалеко и что как раз по ней проходит граница переднего края. Дальше, на противоположном берегу, противник. В темноте он воевать не любит — на чужой земле в темноте каждый куст стреляет, — тем не менее бодрствует. С пунктуальной точностью через каждые десять минут ухает дежурная пушка. Обливая землю мертвенным светом, одна за другой вспыхивают ракеты. Иногда остывший за ночь воздух прошивают пунктирные строчки трассирующих пуль. А у нас тихо-тихо, до такой степени тихо, что Антон недоуменно озирается вокруг. Как же так? Ведь войск с вечера подтянулось — сосчитать невозможно! Неужели фашисты абсолютно ничего не слышали, не заподозрили? Неужели не понимают, что означает эта неправдоподобная тишина, не предчувствуют скорой грозы?

Вычерчивая в небе светящуюся дугу, взвивается очередная ракета. И будто гром над самой головой — это ударила тяжелая артиллерия. Ударила столь дружно, что отдельных выстрелов не различить, они слились, потонули в общем грохоте. Одновременно с пушками заговорили «катюши». Их огненные кометы рвались вперемежку с минами, снарядами, и над затянутой предутренним туманом местностью взвихрилось багровое зарево. И, как живая, тяжко застонала, вздрогнула, вздыбилась земля.

А потом волна за волной пошли «петляковы». На вражескую передовую, круша и сминая на ней все, что могло еще уцелеть от артиллерийского обстрела, обрушились бомбы.

Антон кубарем скатился в блиндаж:

— Началось, товарищ капитан! Началось!..

Глава шестая ТАКОЕ НИЗКОЕ НЕБО

1

Ни тогда, 12 июля сорок третьего года, ни впоследствии точно установить Антон не мог: сколько же времени на их участке фронта продолжалась артиллерийская подготовка? Одни утверждали, что двадцать пять минут, другие — дольше, гораздо дольше. А он лишь хорошо запомнил, что первые залпы громыхнули перед восходом солнца. Небо посветлело, раздвинулись дали полевые, и с поросшего чахлым кустарником отлогого холма, где находился НП Ганагина, открылись широкие пойменные луга, прорезанные извилистой рекой, за которой, по самому горизонту, тянулись занятые гитлеровцами главенствующие высоты. Антон знал, что первоочередная задача стрелкового полка — овладение как раз этими высотами. Поначалу ему задача представлялась весьма сложной — впереди река, хоть и изрядно пересохшая, сплошные минные поля, главное же, разумеется, — хорошо вооруженный противник.

Но теперь, при виде того, как наши пушкари и летчики крушат передний край фашистской обороны — сплошная стена вздыбленной земли, дыма и огня, — у Антона отпали всякие сомнения. Не просто трудно, а невозможно было представить, что после столь сокрушительного удара немцы сохранили еще способность оказать какое-либо сопротивление. Действительно, когда канонада наконец оборвалась, на вражеской стороне не улавливалось и малейших признаков жизни. Зато с нашей стороны, обтекая холм с НП Ганагина слева и справа, двинулись дотоле таившиеся в балке и перелеске тридцатьчетверки, окутанные сизоватым дымком, а за ними — нестройные цепочки пехотинцев. Вдруг головной танк неуклюже развернулся боком и застыл на месте. Антон недоуменно впился в него глазами: что случилось? А из танка уже начали выбиваться зловещие струйки дыма. Вскоре загорелась вторая тридцатьчетверка, там и сям появились вырванные из цепи бегущих стрелков неподвижные бугорки. И только тогда дошло до Антона: фашисты открыли ответный огонь. Сначала нестройный и почти неслышный, он нарастал с ужасающей быстротой, и вот уже заколыхался, утробно загудел воздух, и местность вокруг покрылась черными земляными султанами.

«Как же так? — непонимающе крутил головой Антон. — Как же?»

А снаряды с минами — их разрывы слились в сплошной гул — ложились все кучнее, все ближе. Начали надсадно рваться и бомбы — налетели «хейнкели», «юнкерсы». Одна из бомб угодила в реку, над нею взметнулся огромный столб воды и тотчас запламенел, подожженный пока еще невидимым солнцем.

Из блиндажа выглянул Ганагин:

— Красуешься? Марш вниз! Мальчишка!

Пристраиваясь рядом с телефонистом на пустой ящик из-под снарядов, Антон обиженно глянул на начальника штаба: чего он так? за что? А тот, наклонив голову, уже прильнул к стереотрубе, затем, видимо чувствуя на себе колючий взгляд Антона, не оборачиваясь, все так же зло выговорил:

— Храбрость не терпится показать? Еще успеешь, продемонстрируешь. — И резко изменившимся голосом: — Ого, поперли! На посмотри!

Насупленный и нахохленный Антон приложился глазом к окуляру, вздрогнул. Фашистские танки! Поводя стволами, будто принюхиваясь, они выползали из-за заречных высот и тут же деловито растекались по всему полю. До них было еще порядочно, однако благодаря оптическому прибору, сократившему расстояние в несколько раз, Антон отчетливо и ясно, словно на ладони, видел не только сами танки, но и облепивших броню автоматчиков в тускло поблескивающих касках.

— Налюбовался? — горячо дыхнул в ухо Антона Ганагин. — Вот так!

Он, видимо, хотел снова сам пристроиться к стереотрубе, но в блиндаже зазуммерило, и телефонист, откинувшись от аппарата, торопливо позвал:

— Товарищ капитан, Первый!

— Да, да, — отвечая на вопрос Хибо, закричал в трубку Ганагин, — да, вижу! Поперли!! Плохо слышно? Хорошо, говорю, вижу, прут вовсю! Да, наш черед, да!..

«Наш черед, — эхом отозвалось в Антоне, — наш черед», и сразу освободился от внутреннего оцепенения, которое сковало его после артиллерийской подготовки. После нее пошло все не так, как его учили, как показывали в кинофильмах, описывали во многих книгах: безудержной атаки не получилось — она захлебнулась; противник смят и деморализован не был — сам перешел в яростную контратаку. Подобное не укладывалось в голове. И в то же время Антон подспудно сознавал, что иначе и быть не могло. Иначе какой смысл в них, противотанкистах, здесь? Чтобы отсиживаться в своих окопчиках, не ввязываясь в дело? Абсурд! Раз выдвинуты на самый передний край, значит, нужны. Значит, просто еще не их черед. А теперь вот пришел. Пришел!

И сейчас в блиндаже, и когда выбирался из него наружу, своих боевых товарищей Антон не видел и видеть не мог — на совесть закопались, замаскировались, — но он знал, что они где-то здесь же, недалеко от холма, по левую и по правую сторону. А потому был твердо убежден, что не чьи-либо, а именно их пушки дружной скороговоркой вспороли ненадолго установившуюся было вслед за артподготовкой тишину. Правда, сюда, в блиндаж, выстрелы доносились приглушенно, тем не менее от все нарастающего грохота заныли барабанные перепонки. Впрочем, очень скоро Антон сообразил, что для сорокапяток это слишком — не та мощь, что к ним наверняка подключилась артиллерия более солидных калибров. И минометы, наверно, лупят. И вражеские танки, конечно, тоже не молчат.

Так оно в действительности и было. В бой вступили все огневые средства, сосредоточенные на этом участке фронта. Не осталась бездеятельной и авиация. Налетели размалеванные черными крестами самолеты, проутюжили наш передний край бомбами, полоснули из «эрликонов», Пошли на второй круг. С пронзительным звоном разрезая бездонную синь неба, тут их перехватили краснозвездные истребители, ударили из пулеметов. В воздухе мгновенно завязалась такая круговерть, что трудно было уследить, где советские самолеты, где немецкие, кто на кого наседает.

А здесь, на земле, уже настоящее пекло. Горели вражеские танки. Навсегда умолкли раздавленные ими наши пушки. Все гуще и гуще рвались снаряды с минами, били автоматы.

Ганагин к стереотрубе больше не подходил — беспрерывно зуммерил телефон. Начальник штаба принимал команды от Хибо, добавляя что-то свое, незамедлительно передавал их на огневые позиции, беззлобно матюкался с командиром саперов, черт знает как оказавшимся на одном проводе. Верхние пуговицы на гимнастерке у Ганагина отлетели, голос осел, прядь мягких волос прилипла к мокрому лбу, лицо стало суровым, жестким. А когда ему передали, что в четвертой батарее не осталось ни одного взводного — все вышли из строя, что ранен комбат-два лейтенант Подгорный, это лицо, всегда красивое и чистое, словно бы покрылось серым пеплом, окаменело. Оживилось оно снова и глаза потеплели вновь лишь после того, как наши отбили третью за утро танковую атаку противника.

— Шабаш! Теперь скоро не полезут. Не должны бы…

Слова начальника штаба телефонист воспринял по-своему просто и мудро. Косясь на аппарат, нащупал в темном углу блиндажа свой вещмешок, развязал петлю, достал черствую горбушку, отгрызая маленькие кусочки, жевал старательно, с аппетитом. Устало присаживаясь рядом с ним, начальник штаба с едва приметной улыбкой пожелал:

— Хлеб да соль, Ивашин.

— Спасибо, товарищ капитан, — спокойно и серьезно ответил телефонист, продолжая с прежней сосредоточенностью и без жадной торопливости терзать неподатливую горбушку.

Вдруг его челюсти задвигались с невероятной быстротой, потому что опять запищал телефон. Однако Ганагин, приподняв ладонь, дал знать Ивашину, чтобы тот не отрывался от своего дела, и сам склонился над аппаратом.

Звонил Хибо, И первый же вопрос: где начарт?

— Здесь. Позвать? Тебя, — протянул Антону трубку Ганагин.

Командир полка всегда-то вел разговор сухо, резко, а сейчас, по понятиям Антона, быть таким ему сам бог велел. Тем сильнее поразился он дружескому, хоть чуточку и насмешливому тону Хибо:

— Акклиматизируешься, Кузнецов? Не дрожат поджилки? Ничего, ничего, лиха беда — начало. Слушай-ка, у Габрухова разбило два орудия, вот беда. Может, что сделаешь? — И восхищенно: — А орлы-то какие, орлы! Наколошматили!..

— Есть! — радостно выпалил Антон. — Есть!

Наконец-то очередь дошла и до него. А то ведь стыд, позор! Люди воюют, гибнут, он же, как у Христа за пазухой, посиживает себе в этой крепости с потолком в три наката, которую разворотишь разве что бомбой, да и то если прямым попаданием.

Антон метнулся к выходу, но его придержал Ганагин, подробно растолковал, как лучше добраться до первой батареи. Сначала по траншее — она сразу за блиндажом — до ельника. За ельником метров на сто местность открытая — надо ползком, на рожон лезть нечего. Затем опять траншея, только другая, потом ходы сообщения. Огибая холм, они подходят вплотную к огневым позициям.

— Понял? — Ганагин притянул к себе Антона, потерся о его еще не знавшую бритвы щеку своей шершавой щекой: — Иди!

Предчувствовал ли Ганагин, что они больше не увидятся? Или прощался на всякий случай? Могло случиться всякое — день был сегодня такой. Поредел, ох как поредел полк, а до вечера еще далеко, еще времени у немцев предостаточно, чтобы и свежие людские резервы подтянуть, и боевой техникой пополниться, а затем снова ударить. Иного выхода у них и нет. На эту наступательную операцию сделали слишком большую ставку. Потому они и лезли напролом, не останавливаясь ни перед какими потерями. Лишь бы окружить и уничтожить наши войска на Курском выступе, вернуть утраченную за последние месяцы стратегическую инициативу.

Так обстояло дело. И с каждой противоборствующей стороны в боях принимали участие сотни тысяч стрелков и артиллеристов, танкистов и связистов, саперов, минометчиков… Что значил в подобной массе один человек? Капля в море. Песчинка на его берегу. И исчезнуть тому человеку бесследно совсем немудрено. Ганагин, сполна познавший почем на фронте фунт лиха, знал это. Антон тоже знал, но о смерти не думал. Он попросту не верил в нее. Ранение — еще туда-сюда, а смерть — нет! Слишком нелепо, слишком противоестественно!..

2

Антон спешил, а потому то и дело переключался на рысь. Задохнется — умерит шаг, отдышится — и снова бегом, бегом. Мысли его все о том же — о разбитых пушках, о Габрухове с Елизаровым. Как они? И как вообще батарейцы? Сколько их погибло? Коль уж разворотило пушки, то расчеты, конечно, и подавно погибли — не из металла.

Он хотел пробраться на НП Габрухова, а выскочил во второй взвод, к орудию Гайнуркина. И недоверчиво-изумленно стал озираться вокруг. Ему рисовались картины мрачнее некуда: бездыханные тела убитых, стон раненых, земля в лужицах застывшей крови. А оказалось, все живы. Подносчик снарядов в потемневшей от пота пилотке, нахлобученной на голову «по-наполеоновски», вытаскивал из ниши ящики с выстрелами. Заряжающий (его Антон знал: земляк, учитель географии), поплевывая на ладони, укреплял сошки станин. Наводчик возился у панорамы с прицелом. Рядом с ним и Гайнуркин.

— Где комбат?

Гайнуркин мельком глянул на Антона и молча махнул рукой куда-то в сторону. Но, видимо, сообразив, что вопрос ему задал не кто-нибудь, а сам начальник артиллерийско-технического снабжения полка, как бы извиняясь за неразговорчивость, озабоченно пояснил:

— Сейчас, товарищ лейтенант, фриц опять попрет. — Через щит орудия, прикрытого сверху маскировочной сетью, утыканной пучками вырванной с корнем травы, показал на занятые врагом высотки: — А комбат в первом взводе. — И совершенно иным тоном — откровенно завистливым: — Во-он, видите перед речкой танк догорает? Их работа. Подальше еще танк, уже сгорел, видите? Тоже их работа. — Обидчиво пожаловался: — А нас, товарищ лейтенант, танки не атаковали. Только танкетки да мотоциклисты.

— Еще пойдут и танки, Роман Сергеевич, — неожиданно для себя назвал Антон сержанта по имени-отчеству.

Где-то там — то ли в складках высоток, то ли за ними — все явственнее слышался рык фашистских моторов. Значит, вот-вот предпримут очередную атаку. И Антон заторопился в первый взвод. Бежал по узенькой траншее, низко пригнувшись.

Габрухов встретил своего друга так, словно не виделись бог знает сколько, — весь засветился. А ведь расстались они — и суток не прошло. Но Антон ни капельки не удивился: здесь, на передовой, время имеет свое измерение.

— Я думал, Валер, ты на наблюдательном, — первое, что пришло на ум, лишь бы побороть вызванное столь радостной встречей смущение, сказал Антон.

Габрухов не сумел, да, видимо, и не особенно пытался, скрыть снисходительную улыбку.

— Это, Антоха, в полковой и более солидной артиллерии, а у нас НП до первой вражеской атаки. Вот два орудия подбиты.

— Знаю. Потому и пришел.

— Акт составлять? — насмешливо осведомился Габрухов.

Антон зло сплюнул.

— Очень остроумно. До невозможности.

— Ну извини, братишка. А зачем?

— Гляну, может, что удастся.

— Навряд ли. Впрочем, посмотри, только живо, скоро начнется новый сабантуй. — Габрухов повернул голову через плечо, крикнул солдатам, которые, глухо позвякивая саперными лопатами, хлопотали у скрытого в высоком и густом бурьяне орудия: — Глубже, глубже вкапывайтесь — И снова Антону: — Видишь, сколько осталось от двух расчетов? И Елизарова полоснуло. Он как раз вон перевязывается в окопе. Уходить с огневой отказался.

— Куда, Валера, полоснуло?

Габрухов провел ладонью по левому боку — дескать, вот сюда — и, увлекая за собою Антона, зашагал к разбитым орудиям.

Немного погодя, воя от натуги — к нему были прицеплены гуськом обе пострадавшие пушки, — «виллис» пробирался по извилистой лесной дороге во второй эшелон полка. Вел машину смуглый, кучерявый, словоохотливый солдат. Он безумолчно что-то рассказывал сам, спрашивал Антона, нисколько не смущаясь и не обижаясь на то, что все его вопросы оставались без ответов.

Антона мучила мысль, что с пушками, вероятно, ничего не получится. Как их отремонтируешь, если у одной искорежило подъемный и поворотный механизмы, от щита тоже лишь воспоминания остались, у другой — противооткатные устройства распотрошены.

Но Диденко, бегло осмотрев отцепленные от «виллиса» возле «летучки» орудия, решительно отверг опасения своего начальника:

— Что-нибудь сделаем, товарищ техник-лейтенант. Только треба трохи помозговать.

Мозговал Диденко со старшим артиллерийским мастером сержантом Бухариным. Вполголоса обмениваясь короткими отрывистыми фразами, они обошли пушки, после чего Диденко спросил:

— Можно, товарищ техник-лейтенант, из двух одну? Разрешите?

— Получится — к медалям представлю! — ответил Антон обрадованно и одновременно несколько обескураженно, потому что сам не додумался до такого решения.

— Тогда, — скупо улыбнулся Бухарин, — считайте, они у нас в кармане.

…Через полтора часа по знакомой уже лесной дороге Антон мчался обратно на передовую. Изредка оглядывался на упруго подпрыгивающее на колдобинах орудие и все подгонял кучерявого водителя:

— Жми, приятель, жми!

3

Антон потерял счет времени. День раскручивался для него, словно сброшенная с крутой горы каменная глыба: чем ниже, тем стремительнее. Утром в блиндаже начальника штаба томился от вынужденного безделья. Но чем упорнее и ожесточеннее становился бой, тем больше находилось для него дела. Едва отвез Габрухову пушку, собранную из двух, от Ганагина поступил приказ: немедленно доставить в третью батарею противотанковые гранаты — свой запас там полностью израсходовали. Вслед за этим уже в пятую батарею потребовались осколочные снаряды. Только-только вернулся из пятой, к «летучке» подкатил свое орудие Гайнуркин.

— В казенник, товарищ лейтенант, угодил фашист, заклинило затвор. Выручайте.

Затвор безуспешно пытались открыть Диденко с Бухариным.

— Подождите, хлопцы, помогу! — крикнул Антон. И Гайнуркину: — Жми, сержант, обратно на батарею. Сколько мы еще провозимся, а ты можешь быть там нужен вот как! — Провел ребром ладони по горлу. — Жми! Отремонтируем — сам привезу!

Антон засучил рукава гимнастерки, вооружился молотком, отверткой, ключами, и через четверть часа его уже нельзя было отличить от рядового артмастера: волосы в бисеринках пота, лицо — в жирных масляных пятнах, на руках — багровые ссадины, одна из них кровоточила.

— Смазать бы чем, товарищ техник-лейтенант, — посоветовал Диденко, — а то заражение…

— Работай! — раздраженно процедил сквозь зубы Антон.

Злился он на все на свете. И на того гада фашиста, который так врезал в пушку, что еще неизвестно, удастся ли привести ее в порядок, и на Шишкова — угораздило в столь горячую пору оказаться по своей же дурости в госпитале. А еще Антон злился на Затосова. Утром, в самом начале боя, сюда, во второй эшелон полка, залетел шальной немецкий снаряд. Особо большой беды он не наделал — пострадал только один человек. Но этим человеком — надо же! — оказался как раз Затосов! Правда, военфельдшер Хилюков, перевязавший рану, заверил, что ничего опасного нет, осколок рассек на лбу лишь мягкую ткань, однако от этого не легче — человек-то вышел из строя. По рассказу того же Хилюкова, Вадим сидит сейчас в палатке медпункта и тихонечко постанывает. А он так нужен, из-за него ему, Антону, ровно белке в колесе, крутиться приходится. И, сознавая свою несправедливость — сам искал себе работу, сам рвался во все стороны, Затосов тут был совершенно ни при чем, — Антон злился еще пуще.

В конце концов он не выдержал. Наспех вытер перепачканные руки, побежал в медпункт. У входа в палатку встретился с Дежневой. Под глазами у нее — синие круги, губы поблекшие.

— Я, Вера, к Затосову. Как он? Не особенно серьезно? Войти можно?

Вера смотрела на Антона так, словно узнавала его медленно и трудно.

— Опоздал…

— В санбат отправили?

Уголки поблекших губ девушки растянулись, судорожно задергались длинные влажные ресницы. Она поспешно отвернулась, высморкалась, затем сердито, с вызовом спросила:

— Если с царапинами отправлять, кто воевать будет? — и тут же извинилась: — Ой, Антон, голова идет кругом, не сердись. Ушел он. К себе во взвод. Только что. Разминулись вы.

— Спасибо, Вера. Спасибо!

Если беда в одиночку не ходит, то и радость любит быть в компании. Надолго ли отлучился Антон, а пушку без него успели починить.

— Готовьте, товарищ техник-лейтенант, — состроил плутоватую рожицу Диденко, — по второй медали.

Бухарин все с той же, как и утром, скупой улыбкой поправил:

— Лучше уж сразу по ордену!

Мастера шутили, Антон же досадливо тер лоб: зачем отпустил Гайнуркина? Нет, то, что отпустил, — это правильно, в поредевших расчетах каждый человек сейчас позарез нужен, да, здесь никакой ошибки, а вот «виллис» надо было задержать, ибо на чем теперь тащить пушку на передовую? Малость поколебавшись, распорядился:

— Диденко, Бухарин, цепляйте к «летучке»! И кого-нибудь за Затосовым. Живо! Гафуров, в машину!

Когда прибежал Затосов, Антон уже сидел в кабине.

— Вадим, как ты? — Не дожидаясь ответа, сказал: — Останешься за меня. Водителя от полуторки со снарядами ни на шаг! Понял? И сам будь наготове. — С треском захлопнул дверцу: — Трогай, Абдулла!

Ехали на предельной скорости, на рытвины, кочки не обращали внимания. Впереди с новой силой разгорался бой — передышка кончилась. Чем ближе к огневым позициям, тем все отчетливее становилось уханье орудий, минометов, и вот уже слышно, как, захлебываясь в ярости, строчат автоматы, гулко щелкают карабины.

— Гони, Абдулла! Гони!..

Только выскочили из ельника, впереди, в считанных метрах, жахнул снаряд, и комья сухой земли диковинным фонтаном взметнулись в воздух. Не успела машина поравняться с еще дымящейся воронкой, снова разрыв — на сей раз уже сзади.

— Сворачивай! — заорал Антон. — Туда!

Гафуров обеими руками до отказа крутанул баранку, «летучка» заскрипела, застонала, угрожающе накренилась на одну сторону, однако же выровнялась, суматошно подпрыгивая, помчалась по невспаханному полю к лощине, примеченной Антоном еще утром. Лощина была не очень широкая, зато довольно глубокая, для глаз противника недоступная. Пользуясь этим обстоятельством, в ней сосредоточились наши пехотинцы, готовясь к очередной атаке. Естественно, вторжение в их владения чужой машины им не понравилось, потрясая над головой пистолетом, к ней подбежал с белесыми бровями и изуродованной сизым шрамом щекой пожилой старший лейтенант:

— Куда, в душу твою мать? Фрицев наводишь. Застрелю!

Антон выпрыгнул из кабины, показал взглядом на пушку.

— А-а, — сразу отошел старший лейтенант, тем не менее снова покрыл Антона матом. — Тогда другое дело. Куда ее?

Антон объяснил и просто так, на всякий случай, сказал!

— Может, поможете, товарищ старший лейтенант?

Тот неожиданно охотно согласился:

— А чего бы нет? — Крикнул: — Филюшкин! Младший лейтенант! Взвод сюда!

Боясь, как бы старший лейтенант не одумался и не отменил свое решение, Антон мигом отцепил от «летучки» орудие, его сейчас же облепили солдаты-пехотинцы, покатили по дну лощины в сторону огневых позиций. Катили с шутками, прибаутками, подначиваниями. Радовались: хоть пушчонка не ахти какая, а все наступать под ее прикрытием будет сподручнее.

Между тем огневая дуэль советских и немецких войск набрала полную силу. Все, что могло жечь, крушить, убивать, пустили противники в ход — пушки и танки, пулеметы и самолеты.

Мины немецкие падали особенно густо, и пехотный старший лейтенант, предварительно вывернув наизнанку печенку, селезенку, все потроха Гитлера, сказал Антону, который вместе с солдатами только что вернулся с огневой артиллеристов в лощину:

— Слышь, лейтенант, их козыри — «скрипачи» долбают. Ну шестиствольные минометы.

Желая показать, что он не такой уж и салага, как, по всему видать, считает его старшой, что тоже успел изрядно понюхать пороху, Антон ответил:

— А еще их окрестили «ишаками». Во, во, за этот истошный вопль.

Но старшему лейтенанту было уже не до «ишаков», или как их там. У него резко выступили скулы, под туго натянутой кожей возбужденно забились твердые комочки, глаза сияли. Недоумевая, что бы такое могло значить, Антон проследил за взглядом своего собеседника. Вон, оказывается, в чем дело! Левее ельника, на верхнюю кромку косогора, выскочили «катюши», с их ажурных ферм сейчас же сорвались эрэсы, и через какие-то секунды по всей передовой неприятеля покатились огненные валы.

— Ух, туды твою! — восхитился старший лейтенант. — Как боги! Филюшкин, Котрикадзе, приготовиться к атаке! — Торопливо сунул Антону сухую, горячую руку: — Бывай, лейтенант. Теперь немцу не до твоего драндулета.

Не успела «летучка» тронуться с места, сзади донесся угрожающий, умоляющий, ликующий — все это одновременно — гортанный голос:

— Впе-еред! За Родину, впере-е-ед!..

«Наверняка Котрикадзе», — решил Антон и высунулся из машины, чтоб взглянуть, как он выглядит, этот самый Котрикадзе. Но цепочка пехотинцев уже перемахнула через гребень лощины, и оттуда, из-за гребня, теперь накатывалось, нарастая, ожесточаясь:

— Ур-ра! Ур-р-р-а-а!..

Гафуров по-детски, трубочкой, вытянул губы:

— У-юй!

— Поехали, Абдулла!

Когда выбрались на дорогу, Антон велел сбавить скорость, стоя на подножке кабины и придерживаясь руками за открытую дверцу, оглядывал то место, где гитлеровские артиллеристы взяли машину в вилку и где, спасаясь от неминуемой беды, пришлось удирать в лощину. Гофрированные следы шин четко отпечатались на невспаханном поле, и было видно: там, где «летучка» свернула с дороги, сейчас зияла внушительная воронка, окаймленная комьями жирной, поблескивающей антрацитом земли.

Антон показал Гафурову на воронку, и губы солдата снова вытянулись в трубочку. Но если в первом случае, при атаке друзей-пехотинцев, его «у-юй» выражало неподдельное одобрение и восхищение, то теперь — столь же неподдельное удивление и радость, что вот так просто удалось увильнуть от верной смерти.

— Симатка был бы, товарищ лейтенант.

— Что, что?

Гафуров постучал костяшками пальцев о баранку:

— Ну яйцо чмок, чмок.

— А-а, — догадался и засмеялся Антон. — Пожалуй. Ладно, газуй.

Полевая дорога — ровная, накатанная, движения — никакого, и «летучка», обдуваемая встречным ветром, беспрепятственно летела вперед. Еще немножко — и она ворвалась бы в спасительную чащобу быстро надвигающегося леса. Но раздался сухой короткий треск, будто кто-то очень сильный и злой рывком разодрал кусок холста, с головы Антона сбило пилотку, а Гафуров мгновенно обмяк, навалился грудью на баранку. Шальной осколок от разорвавшейся невдалеке мины угодил ему в висок, и он не успел даже ахнуть. Значит, остановил машину не он, остановил Антон, хотя ни тогда, ни потом решительно не мог вспомнить, как это сделал. Но как бы то ни было, «летучка», надрывно взвизгнув тормозами, застыла на месте. Осторожно передвинув еще теплое тело Гафурова на свое место, Антон сел за руль, затем, не заботясь о том, что брюки его зальет кровью, положил голову Гафурова себе на колени, включил зажигание, нажал на стартер… И все это настолько неестественно спокойно, словно в обличье Антона действовал бездушный робот. На самом деле его душа надрывалась от боли.

4

К середине дня весь полк втянулся в бой, за исключением первого взвода второй батареи. И потому Антон несказанно удивился, когда со своего НП ему позвонил Ганагин и приказал немедля подбросить младшему лейтенанту Назарову бронебойных и подкалиберных снарядов. Как же так, не сделано ни единого выстрела — и снарядов? Да к тому же Назарову они, скорее всего, едва ли понадобятся. Его пушки были установлены в таком месте, где вражеским танкам, хоть тресни, не пройти. Слева, насколько хватало глаз, заросшие камышом болота — там и пехтуру-то засосет с головой. Справа — старая дубовая роща. Правда, вдоль грейдера, на полосе шириной метров на сто — сто пятьдесят, немцы для каких-то надобностей — то ли на дрова, то ли для блиндажей — деревья вырубили, но сделали это зимой, и остались высокие толстенные пни — что твои ежи. Весь расчет противника мог быть на сам грейдер, проложенный между дубравой и болотом. Однако у реки грейдер обрывался, ибо мост был разрушен, без моста же тут делать нечего — глубоко. Но вот, видимо, что-то такое там случилось или должно случиться, раз начальник штаба распорядился пополнить взвод боеприпасами.

Антон решил послать Затосова, хватит ему нянчится со своей царапиной, пора честь знать, за дело браться. Вероятно, Затосов и сам понимал это, потому что с подчеркнутой торопливостью зашагал к загруженной снарядами полуторке. Однако чем ближе подходил к машине, тем медленнее и неувереннее становились его шаги, затем начал покачиваться, будто пьяный. Даже издалека было видно, как суматошно дрожали его руки.

— Сто-ой! — закричал Антон, бросился к грузовику, отшвырнул в сторону Затосова, скомандовал водителю: — Трогай!

Сначала машина бежала уже через изрядно поднадоевший ельник, выскочив из него, взяла по опушке вправо, пересекла овраг, круто срезанные берега которого, словно лицо оспинами, были сплошь испещрены гнездами стрижей, потом покатилась по извилистой балке и, наконец, стала подниматься в горушку, на самой вершине ощетинившуюся густым подлеском. Здесь, у леска, и встретили грузовик артиллеристы взвода во главе с сержантом, похожим на Гафурова — то же смуглое скуластое лицо, тоже слегка раскосые и необыкновенно живые агатовые глаза.

— Татарин?

Сержант озадаченно глянул на Антона, затем на себя, на всякий случай поправил на голове пилотку, одернул под ремнем выгоревшую добела гимнастерку.

— Чуваш, товарищ лейтенант… Васильев. А вам зачем татарин? — Торопливо добавил: — Дальше, товарищ лейтенант, понесем сами.

— Машина не пройдет?

— Почему? Дорога есть, во-он. Демаскироваться нельзя.

— А-а… Где Назаров?

— Надо к нему? — Сержант стрельнул в Антона испытующим взглядом, тут же отвел его, крикнул одному из солдат, которые, вытянувшись цепочкой, уже перекидывали из рук в руки увесистые ящики: — Седых, ефрейтор Седых, проводи лейтенанта к командиру.

Кряжистый, широкогрудый, с дубленным всеми ветрами и вьюгами лицом, Седых наверняка успел разменять пятый десяток. Но походка по-таежному легкая и бесшумная.

— Иди, однако, сынок, за мной.

Не успел Антон сообразить, что же ему делать — отчитать ефрейтора за столь вопиющую вольность или махнуть рукой? — как Седых уже скрылся в кустах. Волей-неволей пришлось его догонять.

На выходе из подлеска Седых спрыгнул в глубокую, в полный профиль, траншею и через какую-нибудь минуту привел Антона к Назарову.

— Однако, командир, к вам. А я пошел.

Назаров проводил солдата огромными задумчиво-печальными глазами, затем поднял их на Антона.

— Насчет пушек поинтересоваться, начарт? — Показал в сторону дубовой рощи. — И комбат тоже там. Раненый он. Со взводом Семейкина.

Был Назаров тем самым Ванюшкой, для которого на каждом шагу камушки. Если в полку случалось какое-то ЧП, люди заранее знали: это в первом взводе второй батареи. Чья машина еще там, в Зареченске, при первом же выезде на боевые стрельбы врезалась в телеграфный столб так, что радиатор в лепешку? Чей «виллис» минувшей ночью разнесло вдребезги на противотанковой мине? Да все из того, из первого взвода второй батареи! Ну ладно, виновники всех этих ЧП рядовые. Но ведь сам командир тоже выкинул коленце, и еще какое!

Проводил он с личным составом перед началом боевых действий последнее занятие. Вдруг один солдат, его фамилию Назаров и запомнить не успел, ибо тот прибыл в батарею два дня назад, вот этот солдат во время перерыва небрежно пнул ногой колесо сорокапятки, презрительно скривил тонкие бледные губы.

— Рази ж пушка? Пикалка! По воробьям пулять. И то на пять сажен. Дальше-то хрен попадешь.

Солдаты насторожились, приумолкли. Ни слова не сказал и Назаров. Сначала не сказал. Потом хрипло, отрывисто распорядился:

— Сержант Васильев, построить всех! Выкатить орудие на бугор! Снаряд! Бронебойный!

С бугра, который до сей поры скрывал их от противника, солдаты увидели: за нейтральной полосой, чуть ли не у самого горизонта, взад-вперед сновало едва приметное рыжеватое пятнышко — то ли лиса мышкует, то ли гитлеровец обрыв провода ищет или, может, установку мин проверяет. Присмотрелись получше — гитлеровец. Но он же так далеко! Его и из снайперской-то винтовки, пожалуй, первой пулей не положишь, а лейтенант захотел из пушки, да еще не осколочным снарядом — бронебойным. Значит, должно быть прямое попадание!

Люди шеи вытянули, дыхание затаили. А когда хлестнул выстрел и фашист, опрокинувшись, застыл на месте — грянуло ликующее «ура».

По-другому отнесся к этой истории командир полка. Ведь если бы немцы успели засечь выдвинутое на бугор орудие, то могли запросто накрыть весь взвод. К счастью, такого не случилось, и потому от должности, как намеревался сделать сгоряча, Назарова не отстранил. Однако был по отношению к нему постоянно настороже, следил за каждым его шагом: как бы не прославился еще какой-нибудь «художественной самодеятельностью». Словом, и до того-то весьма шаткое доверие к незадачливому командиру взвода стало еще более зыбким. Поэтому, когда артиллеристы двинулись на огневые позиции, Назарову отвели наименее опасный, как донесла разведка, наименее ответственный участок.

Но бой есть бой, и предугадать весь его ход не каждому дано. Разумеется, опытный, умный, думающий командир взвесит, рассчитает все заранее, и не противник, а он противнику навяжет свою волю и будет действовать так, как ему выгоднее, удобнее, что в конце концов и обеспечит успех. Однако, четко уяснив заблаговременно общую картину боя, предвидеть все его детали, которым счета нет, не в состоянии и такой командир. И тут очень многое зависит от его способности своевременно внести необходимые коррективы.

В том, что Хибо неспроста распорядился подбросить в первый взвод второй батареи бронебойных и подкалиберных снарядов, сомнений не было. Но вот чем при этом он руководствовался — Антон уразуметь никак не мог. Сколько ни всматривался в передний край противника, поводя из стороны в сторону бинокль, ничего особенно подозрительного не замечал. На левом и на правом флангах по-прежнему шел бой: содрогаясь, глухо стонала и охала земля, будто ее колотили гигантскими цепами. Здесь же — тихо, безмятежно. Однако что-то ведь назревало, что-то все-таки должно было произойти, раз и лучший вот в полку расчет Гайнуркина по приказу Хибо подтянулся ближе к Назарову, и начальник штаба все чаще, все тревожнее запрашивал:

— Как у вас там?

Назаров выхватывал из потной руки телефониста трубку:

— Нормально, товарищ Второй.

Верно, нормально. Тогда в чем же, черт возьми, дело!

— А, Олег?

Огромные глаза Назарова, в которых выражение постоянной доброты и легкой грусти сейчас было притушено лихорадочным блеском, задумчиво остановились на Антоне. И так же задумчиво, неторопливо ответил:

— Ни там, ни там фрицы не прорвались. А сами по морде получили. Теперь, выходит, попробуют здесь…

Шаркая крутыми плечами по стенкам окопа, Антон быстро зашагал к лесочку. Пора было возвращаться в свой второй эшелон.

5

Он уже был в конце хода сообщения и приготовился выпрыгнуть из него, когда услышал сзади пронзительный голос Назарова:

— Во-оздух! Ложи-и-и-сь!

Ясно, предупреждал Назаров об опасности своих, но Антон тоже послушно присел на корточки. И тут же подумал: а зачем? Траншея-то ему с головой. Да и других противотанкистов фашистские стервятники черта с два увидят. Так закопались, замаскировались — лучше, наверное, не бывает. И когда успели? Ведь в их распоряжении была единственная ночь и та неполная. Но вот смогли. Сколько временной, Антон, пробыл на огневой позиции? Минут пять, не меньше. Успел вдоволь налюбоваться работой артиллеристов. Пройдешь с пушками рядом — не сразу заметишь.

«А как полуторка?» — спохватился Антон и, вспомнив, что грузовик надежно прикрыт сверху кронами деревьев, успокоился, поднялся на ноги. Стремительно нарастал рев вражеских самолетов. Они выметнулись оттуда, из-за высоток, и, устремясь в пике, посыпали на наши траншеи бомбы, ударили из пушек, резанули пулеметными очередями. И сейчас же между ними, выше, ниже, закудрявились облачка зенитных снарядов. Одно такое облачко вспыхнуло перед носом ведущего «фоккера», он задымил, перевернулся через спину, все ниже наклоняясь к земле, потянул обратно, в свою сторону. Передовая на несколько мгновений притихла. Люди следили: дотянет? не дотянет? Прочертив небо дегтярным шлейфом, самолет врезался в высотку. Грохнул взрыв, вслед за которым всплеснулся багрово-сизый шар.

Все чаще и четче пробивались выстрелы сорокапяток и семидесятишестимиллиметровок, все дружнее щелкали петеэры, а вскоре пошли в ход и противотанковые гранаты. Значит, немецкие танки к нашим передовым позициям подошли вплотную. Отсюда, правда, их не видно, но по нарастающему рокоту моторов догадаться не трудно.

— Второй, — позвал телефонист Назарова.

Едва Назаров приложил трубку к уху, как не только услышал возбужденный голос Ганагина, но, казалось, ощутил его горячее, прерывистое дыхание.

— К вам повернули! К вам повернули!

— Понял!

Назаров стремглав вылетел из окопа.

— Взво-од!..

И получилось так, словно его услышал и, не дожидаясь исполнительной команды «Огонь», ударил по немцам командир второго взвода младший лейтенант Семейкин. Во всяком случае, справа, возле дубовой рощи, жахнул сдвоенный выстрел. Кто там мог быть? Конечно же, Семейкин, больше некому. Выходит, заключил Назаров, гитлеровцы обошли рощу. И если Семейкин их не остановит, вскоре пожалуют сюда.

— Ну, гады, ну!.. — пробормотал Назаров.

Через две-три минуты повела огонь и пушка Гайнуркина, на левом фланге, а вот и прямо перед собой Назаров увидел танки. Это было так неожиданно! Ведь он неотрывно вел наблюдение — ничего, и вдруг словно из-под земли выросли и, выплевывая из выхлопных труб сизую гарь, рванулись по грейдеру к разрушенному мосту.

— За щиты! — крикнул Назаров. — За щиты! Без команды не стрелять! — Показал подбежавшему Антону на танки: — Эк наяривают! Легкие, потому и шустрые. В разведку прут. — И снова расчетам: — Подпускать! Ближе подпускать!..

А следом за легкими пятнистыми танками к реке уже мчались четыре средних и два тяжелых — оба «тигры». Замыкало их на некотором отдалении штурмовое самоходное орудие. Размалеванное пестрыми камуфляжными полосами, оно смахивало на невиданного брюхатого зверя, для которого сорокапятка — что мошка для воробья. Шарахнет — мокрого места не останется.

Еще несколько секунд назад Назарову было все предельно ясно: сначала ударит по головным и закупорит таким образом дорогу для остальных танков. Они волей-неволей остановятся — а тут уж не зевай, шпарь по ним беглым огнем — или попятятся назад, потому что не дураки же сползать с грейдера: слева — болото, справа — частокол дубовых пней. Но теперь при появлении штурмового орудия заколебался: как быть? Нет, в расчетах своих он не сомневался, на таком расстоянии не промажут. К тому же и танки легкие, зачадят как миленькие. Только бой на этом может и закончиться. Самоходка своего шанса не упустит, засечет пушки — и крышка. Калибр у ее орудия — о-ей! Следовательно, сначала надо по ней. Тем более что пока не в лоб идет. Воспользоваться тем, что борт под огонь подставила. А потом уж по легким. Они не так страшны, даже если и через реку перемахнуть успеют.

— По самоходке! — скомандовал Назаров. Боясь, что расчеты могут его не понять, повторил: — По замыкающей самоходке! Первому, второму — по самоходке! Бронебойными!.. — И застыл с поднятой рукой. И ничего уже не слышал — все заглушали пронзительные толчки крови в висках, — и ничего не видел, кроме штурмового орудия с неправдоподобно длинным, грозно покачивающимся из стороны в сторону стволом. Ну давай ближе, гад, давай! Еще, еще. Так, теперь можно. Срывая голос, Назаров рубанул рукой воздух: — Огонь!

Самоходка дернулась вперед, подалась назад, стала разворачиваться — и вдруг на ее месте вырос багрово-бурый столб, его тотчас поглотили вихрящиеся клубы черного дыма, и над рекой, над дубравой, над огневыми позициями противотанкистов протяжно рыкнул громовой раскат.

— Есть! — донесся от второго орудия ликующий голос младшего сержанта Васильева. — Есть! Гото-ов!..

И другие солдаты кричали, а вместе с ними и Антон. Хотя к стрельбе по самоходке никакого отношения он не имел, его распирала гордость, и он метнул глаза сначала в сторону пушек Семейкина, затем — Гайнуркина: мы, дескать, вот как, а вы? И его захлестнула волна радости: перед огневой позицией Гайнуркина тоже чадил подбитый танк, а там, где находился скрытый вздыбленным пригорком взвод Семейкина, в чистое безоблачное небо тянулось сразу пять или шесть дымовых столбов. То разрывая на клочки, то опять сбивая, ветер гнал их к занятым противником высоткам. Впрочем, Антон этого уже не видел. Вероятно, выполняя команду по рации, средние и тяжелые танки на грейдере враз остановились, потянулись длинными стволами своих пушек к пушкам Назарова, сверкнули короткими молниями. Вторым или третьим снарядом они накрыли расчет Васильева.

С этого момента для Антона началась как бы вторая жизнь, ничем не похожая на ту, какая была раньше, и на ту, какою он представлял себе ее в будущем. В голове все смешалось, перепуталось, а главное — упростилось до невероятности: ни прежних досужих размышлений, как поведет себя в бою, ни загадывания — ранит его все-таки или обойдется? — ни каких-либо других отвлекающих мыслей.

И он уже не помнил, потому что все дальнейшее происходило словно в чаду, решительно не помнил, как оказался возле орудия Васильева. Сам ли побежал, Назаров ли попросил или кликнул Седых — единственно уцелевший в расчете боец.

В тот самый миг, когда Антон подбежал к орудию, Седых, прильнув к окуляру прицела, выстрелил. Ствол резко откатился назад и незамедлительно вернулся в первоначальное положение. А Седых выглянул поверх обезображенного рваными дырами и глубокими вмятинами щита, проговорил удовлетворенно:

— Однако хор-рош!

Подбил он головной легкий танк, который под прикрытием мощного огня своих тяжелых и средних собратьев успел подкатить к разрушенному мосту. Очевидно, ему было приказано разведать брод. Но вот — горел, не дотянувшись до воды. И не только горел — загородил собой дорогу остальным танкам. За это-то и хвалил его бывший потомственный сибирский охотник, а ныне наводчик сорокапятимиллиметровки ефрейтор Кузьма Иванович Седых.

Антону Седых обрадовался — по глазам было видно, — удивиться же не удивился, вроде бы иначе и быть не могло. И то, что Антон уже держал в руках наготове снаряд, тоже воспринял как дело вполне закономерное.

— Давай, сынок, заряжай!

Когда из казенника со звоном вылетела еще дымящаяся гильза, Антон быстро и ловко загнал в канал ствола другой снаряд.

И все чаще, все азартнее кричал сибиряк:

— Давай! Давай!

Над щитом, чтобы полюбоваться своей работой, больше не высовывался, назад не оглядывался: дорожил долями секунд. Теперь все зависело от того, кто кого упредит. Упредит — останется, замешкается — поминай как звали. Вообще-то по логике вещей верх должен был взять противник, ибо численный перевес имел он подавляющий: дюжина стволов против двух. Но вопреки пословице, утверждающей, что один в поле — не воин, на фронте успех дела нередко решает не количество — качество. А оно было на стороне младшего лейтенанта Назарова, заменившего убитого наводчика, на стороне ефрейтора Седых. Когда вслед за легким танком Седых подбил средний, пытавшийся боком-боком по левому скосу грейдера пробиться к реке, Антон закричал:

— Так его! Молодец!

Наводчик ответил без похвальбы, со спокойным достоинством:

— Белку бил в глаз, однако.

И все же артиллеристам пришлось бы очень туго, если бы кроме умения добрую службу не сослужило им еще везение. Лишь первые выстрелы гитлеровцы произвели прицельно, затем били больше наугад, ослепленные своими же горящими танками: от них по грейдеру расползались лохматые космы дыма. Разумеется, в равной степени дым мог помешать и Назарову с Седых, но их пушки находились на холме, и оттуда, сверху, четко вырисовывались пятнисто-полосатые коробки вражеских машин.

6

— Давай!

Тугой удар воздуха. Клацанье затвора. Звон пустой гильзы.

— Давай!

После нескольких выстрелов бронебойными и подкалиберными снарядами Седых требовал:

— Осколочный!

Это значило: по пехоте. Еще в начало боя, горохом посыпавшись с танков, она залегла по правую сторону дороги за дубовыми пеньками. Однако долго нежиться начальство ей не позволяло, через каждые три-четыре минуты поднимало на ноги, пытаясь организовать очередную атаку. Тогда-то Седых и просил у Антона осколочный снаряд. И осколочным же, загоняя гитлеровцев снова за пеньки, бил Назаров.

Над рекой, над болотом, над дубовой рощей ползли уже не разрозненные космы дыма, который изрыгали горящие фашистские танки, дым спрессовался в одну черную тучу, и она, тяжело переваливаясь, зловещим пологом накрыла землю, где все урчало, ревело, стонало, и гудело, и скрежетало, и рвалось.

А Назаров и Седых продолжали свой неравный поединок с танками на грейдере. Легкие и средние подожгли все, «тигры» же оставались целыми и, по-видимому, невредимыми, потому что не переставая выплевывали снаряды. Земля вокруг сорокапяток была вспахана и перепахана, не успевала остыть одна воронка, как начинала куриться другая, от пороховой гари в горле першило, кололо, щипало, будто его немилосердно драли наждаком.

— Врешь, — хрипел Назаров, снова и снова нажимая на спуск, — вре-ешь!..

Уже теряя сознание, он увидел в прицел, как «тигр», тот, что находился поближе, окутавшись темным облаком, решительно рванулся вперед. Расчищая себе путь, он без видимого усилия, словно играючи, раскидывал с грейдера безжизненные легкие танки по кюветам, а головной, догоравший у разрушенного моста, швырнул в реку. В воздух вздыбился водяной фонтан. Когда он осел, Седых, этот спокойный, уравновешенный, невозмутимый Седых, едва не завопил от радости, ибо «тигр» подставил свой крутой бок. Еще не веря столь долгожданной удаче, влепил в него подкалиберным. В тот же миг таким же снарядом ударил и Назаров. Из-под башни машины брызнули пунцовые язычки, и там начали, сотрясая танк, рваться боеприпасы.

— Хор-рош! — одобрил Седых и попросил осколочный, чтобы, если откинется люк, сразу накрыть вражьих танкистов, не дать им, ровно тараканам, прыснуть во все стороны.

Яшин с осколочными снарядами лежал тут же, возле орудия, — Антон притащил его заблаговременно, — и надо было только нагнуться. Но рядом, как раз где стоял Седых, вспучился уродливый горб земли. Взрывная волна крутанула Антона в воздухе, выкинула с огневой. Он мгновенно вскочил и, так как правая нога, перебитая пониже колена, не слушалась, поскакал к орудию на одной, на левой.

— Седых! Отец!..

Седых не было. На дне смрадной воронки тлели лишь лоскуты то ли гимнастерки, то ли брюк…

Антон отрешенно опустился на станину, стал перетягивать раненую ногу. Индивидуальный пакет в горячке боя он где-то потерял, пустил в ход нательную рубашку. Затягивая узел, услышал какой-то особенный, дотоле незнакомый ему рев. Вцепившись руками в щит, поднялся на здоровую ногу и сразу увидел самоходку. Покачивая длинным стволом, таким длинным, что казалось, он через миг дотянется до огневой, самоходка шла прямо на сорокапятку. Как она здесь оказалась? Где сумела проскочить? Воспользовалась тем, что истребители целиком были заняты поединком с танками на грейдере, и прокралась вдоль опушки дубовой рощи? Как бы там ни было, а она тут, все ближе, ближе. И не стреляет. Значит, хочет просто раздавить пушку. Нет, видимо, экипаж заметил, что кто-то возится возле нее, шарахнул. Снаряд разорвался между колесами, перед щитом. Щит полностью разворотило, панораму с прицелом срезало под основание. Антона снова бросило на землю. Но он быстро вскочил, цокнул затвором, крутанул поворотный механизм и через канал ствола уперся взглядом в надвигающуюся самоходку.

Выстрела своего (ударил он бронебойным) Антон не слышал, но что попал — не сомневался. Да толку-то! Самоходка продолжала двигаться. Опять выцелив врага через ствол, Антон вогнал в казенник подкалиберный, затем снова бронебойный. Самоходка шла.

«Все! — спокойно и даже равнодушно пронеслось в голове Антона. — Выстрелить больше не успею. Конец».

А самоходка взяла и остановилась. Рядышком остановилась.

Внезапно она судорожно встряхнулась, в ее чреве полыхнуло ослепительное зарево и раздался взрыв.

Оглушенный, обессиленный Антон упал на землю. Падая, стукнулся головой о казенник, но боли не почувствовал — секундой раньше потерял сознание.

Очнулся от удушья: рот был полон крови. Выплюнул темно-бордовый сгусток, мучительно трудно стал соображать: что с ним? где он? сколько времени пролежал неподвижно? и почему темно в глазах — ослеп? и артиллерийскую канонаду еле слышит — оглох?

Глаза у него были в порядке, просто холм, на котором распластался навзничь, окутали пепельные сумерки. И уши тоже были не виноваты, а дело в том, что наши войска смяли оборону гитлеровцев и, пока он находился в беспамятстве, успели уйти далеко вперед.

Следовало дать знать о себе. Набрался сил, закричал:

— Э-ей! Сюда, сюда!

Думал, голос его достаточно громок, в действительности же выдавил едва уловимый хрип. И подняться не мог. Левая рука — словно ватная, непослушная. Пальцы правой занемели. Все-таки он кое-как разжал их, ломая ногти, царапал стальную станину. Потом рука беспомощно упала на землю. Земля оказалась мокрой и липкой. Забеспокоился: «Кровь… Остановить бы… А то будет поздно…»

Позвал жалобно, беззвучно:

— Тоня!.. Тоня!..

Губы задрожали от обиды: молчит Тоня, не откликается. Почему? Она же должна слышать, должна! Не слышит… Или боится крови? Мысли его, то и дело затуманиваясь и вновь проясняясь, метались в горячечном бреду, непостижимым образом перескакивая с одного на другое, путаясь, смещаясь в пространстве и во времени. Желаемое воспринимал за действительность, то, что было когда-то, еще в детстве, представлялось сиюминутным, и, наоборот, сегодняшний день отодвинулся в бесконечное далекое, даже нереальное, потому что если и вправду был этот день, то как он остался живым? Да только остался ли… Кровь из ран продолжает сочиться, а он один, вокруг ни души, звезд же на небе все больше, значит — ночь. Скорее всего, последняя ночь… Снова, будто не на себя, а на другого, прикрикнул:

— Спокойно! Спокойно… — и застонал. От нечеловеческой боли, от чрезмерного напряжения.

Надо взять себя в руки, привести в порядок мысли, которые, подобно стае вспугнутых воробьев, прыскали во все стороны, и собрать их вместе никак не удавалось, пока не сообразил: он гонится слишком за многим, пытается охватить всю свою жизнь, проследить ее день за днем, что в теперешнем его состоянии исключено. Разумнее сосредоточиться на чем-то одном, самом значительном, самом важном. Однако это тоже не просто. Мало ли в его жизни было поворотных вех? И опять суматошное мельтешение разрозненных мыслей. А затем его будто ударило электрическим током — с такой пронзительной четкостью понял, что самое важное и значительное в его жизни — это как раз сегодняшний день! Все годы шел к нему, как к своему главному экзамену, главному испытанию. Теперь следовало выяснить: выдержал ли? Во что бы то ни стало успеть выяснить. Но ох как трудно! Все ниже опускается небо, и меркнут звезды, все сильнее давит грудь. Невыносимо давит! Дышать нечем! Господи, дышать! Дышать… дышать… дышать… Он снова потерял сознание.

Глава седьмая ЗВЕЗДЫ НЕ ГАСНУТ

1

Три дня находился Антон в беспамятстве. И все эти дни его жизнь держалась на волоске, который грозился вот-вот оборваться. Но на четвертый день Антон взял да и открыл глаза. Был поздний вечер. Через разодранные осколками в нескольких местах дырки в огромную парусиновую палату медсанбата заглядывали крупные чистые звезды. Это первое, что он увидел. Потом скосил глаза. Кровати, кровати, кровати… С соседней послышался натужный, клокочущий голос, заглушивший и тяжелое дыхание других раненых, и стоны, и скрежет зубовный:

— Сестра, утку!

Кто-то просил судно, кто-то требовал немедленно сделать ему новую перевязку. А один все жаловался на нестерпимую боль в ноге, которой у него уже не было — ее ампутировали.

Второй раз Антон очнулся на окраине Тулы, в яблоневом саду, опять-таки в палате, только не медсанбата, а полевого госпиталя, и не вечером — ранним утром.

— Выходит, — спросил сам себя, — живем?

Чтобы убедиться, так ли действительно это, попытался приподняться. Перед глазами тотчас поплыли темные круги, завихрились все быстрее, быстрее и снова уволокли его в глухую бездну.

Окончательно пришел Антон в сознание — и больше уже не терял его — в санитарном поезде. Лежал он на нижней полке, головой к окну. Левая рука, замурованная в гипс, была приторочена бинтом к туловищу, правая нога, тоже в гипсе, подвешена к крючку, ввинченному в перегородку вагона. На груди и на животе — пластыри.

На соседней полке, легонько покачиваясь взад-вперед, сидел круглолицый усатый крепыш в нательной рубашке с пустыми рукавами.

— Ы-ы, — замычал Антон.

Крепыш сейчас же наклонился к нему, заговорщицки подмигнул:

— Оклемался? Христос воскрес! — и улыбнулся.

Антон облизал спекшиеся, соленые губы:

— Воистину…

— Еще бы не воистину! — живо подхватил сосед. — Тут от одних уколов отдашь богу душу. Какой уже день тебя шпигуют, шпигуют…

Разговаривать Антону было невмоготу, внутри что-то натягивалось, жгло, поэтому слова выдавливал медленно, с остановками.

— А… какой… день?..

— Сегодня? Четверг, братишка. Четверг, знаю точно.

— Нет… хотел… число…

— И число известно. Двадцать первое. Аккурат очко! — Голос у соседа бодрый, даже, пожалуй, жизнерадостный. Это при его руках-то, вернее, наоборот, при их отсутствии? — Ничего, — перехватив взгляд Антона, тряхнул он пустыми рукавами, — культяпки оставили, приедем на место, доктора косточки расщеплют, щупальца соорудят, ложку держать буду! — И опять взмахнул рукавами. — А в соседнем вон вагоне, там тяжелые…

— А мы… какие?.. — заинтересованно спросил Антон.

— Тоже тяжелые, братишка. Но есть похуже… В соседнем вагоне, говорю, одну сестричку везут. Так у нее и рук и ног нет…

О какой сестричке шла речь, Антон узнал гораздо позже, в госпитале, на концерте, посвященном Новому году. Сейчас же он прикрыл глаза и, сосредоточенный на том, чтобы не закричать от боли, раздирающей тело на кусочки, уже не слышал, о чем еще ему рассказывал словоохотливый сосед.

На десятые сутки санитарный поезд прибыл в Свердловск. Сначала раненых везли по его просторным улицам в машинах, затем переложили на носилки, на них и растаскивали по палатам госпиталя, оборудованного в многоэтажном из белого кирпича здании школы.

Антона поместили в палате на втором этаже. Его кололи, поили лекарствами, меняли повязки, весьма довольные тем, что вместе с бинтами отдирали от ран кусочки живого мяса: значит, телу омертвение не грозит, дело идет на поправку.

Антону досталась кровать у окна, занимающего почти всю фасадную стену. Когда ему стало полегче, он попросил молоденькую сестричку:

— Лена, приподними мне голову и подержи немножко, а?

Девушка согласно кивнула, обвила его шею тонкими, гибкими руками. Антон впился взглядом в окно. Госпиталь, оказалось, находился на берегу огромного пруда, в черте самого города. Далекий противоположный берег широкой водной глади, подернутой легкой рябью, окаймляли многоэтажные каменные здания, ближний — могучие раскидистые ветлы в буйном зеленом убранстве. Высоко в небе, точь-в-точь парусный корабль в пустынном океане, неторопливо плыло словно бы вытесанное из хрусталя одинокое облако, а под ним, в пронизанном солнечными лучами воздухе, купался коршун. Внезапно он сложил крылья, камнем пошел вниз — и через мгновение в его хищно загнутом клюве серебристым слитком сверкнула зазевавшаяся плотвичка.

— Спасибо, Лена.

Девушка бережно опустила голову Антона на подушку, заглянула ему в лицо, пораженная его выражением, быстро и легко, будто дуновение ветерка, коснулась горячими губами его губ, поспешно вышла из палаты.

2

В конце августа Антон получил от Ганагина объемистый пакет. В него было вложено одиннадцать писем: пять от матери, три от Тони, по одному от Киняева, Пети и самого Ганагина.

К тому времени Антон, как уверяла Лена, вел себя настоящим героем. Кроме ноги, уже во втором по счету гипсе (никак не срастались раздробленные кости), все раны (в том числе и на животе, вызывавшая первоначально у врачей особые опасения) затянулись. Ему принесли костыли, и он, оседлав их, сначала неуклюже прошелся по палате, затем, приноровившись, выбрался в коридор, а на другой день совершил путешествие аж к пруду. Здесь, у самого берега, купая в воде нижние ветки, рос старый осокорь. Антон опустился возле него на непомятую шелковистую траву, вытянул вперед негнущуюся ногу, положил по бокам костыли и, пожалуй, часа полтора, а то и больше сидел не шелохнувшись.

Здравствуй, солнце! Здравствуй, небо!

Трепет сердца не унять.

Жизнь вернулась, жизнь! И мне бы

Шар земной обнять!

Раньше подобные стихи он заносил в свои самодельные блокнотики, теперь нашептывал просто так, для своего удовольствия, для того чтобы выплеснуть наружу захлестывающую его радость выздоровления.

Когда Лена принесла пакет с письмами, первым побуждением Антона было: вскрыть их немедленно. Но он пересилил себя, торопливо облачился в полосатую пижаму и — «скрип-скок, скрип-скок!» — полетел к осокорю. В палате — не прекращающаяся ни днем ни ночью возня: кого-то колют или перевязывают, кто-то стонет или бредит, кто-то мечется в жару. Какое уж тут чтение! К тому же несмотря на открытую форточку, воздух в палате тяжелый, спертый, пропитан неистребимым запахом карболки, йода, гноящихся ран. А тут, на берегу пруда, и тишина первозданная — никто не отвлекает, не мешает, и легкие распирает живительный озон.

Сначала торопливо, пропуская слова, а то и целые фразы, Антон прочитал письма подряд. Затем рассортировал их по числам. Первые два письма были от матери, причем одно написала 15 июня — вот сколько времени несла Антону полевая почта поздравление с его двадцатилетием! Во втором мать сообщала, что зимой Петя перешел работать в другой цех, на газовый аппарат, вырезает фигурные плиты для бронепоездов, норму меньше четырехсот процентов не дает, а в мае выполнил на пятьсот сорок. И у Генки дела идут нормально, хотя все равно надо бы надрать уши — слишком много курит, да еще вместе с Шакиркой вздумал удрать на фронт. Сняли их с поезда уже в Гусь-Хрустальном.

Киняев уместил свое письмо на одной стороне тетрадного листка, свернутого треугольником. Сообщал, что назначен командиром гаубичной батареи, спрашивал Антона: побывал в бою или пока нет? Заканчивал, по своему обыкновению, стихами.

Нет, звезды, с неба падая,

Не гаснут,

Не исчезают навсегда во мгле.

А продолжают весело и ясно

Светиться рядом с нами

На земле.

Под стихами приписка:

«Это, Антоха, в память о майоре Петрове, о нашем чудесном комбате, забудем ли когда его? Он вырвался-таки на передовую, погиб под Воронежем».

Смерть Петрова, которого там, в училище, курсанты просто боготворили, потрясла, ошеломила Антона. Но и письма Тони, не приносившие раньше ничего, кроме радости, привели его в смятение. Антона на миг даже хлестнула дикая мысль, что писала Тоня не сама, что кто-то другой водил ее рукою. И дело было не в почерке — он оставался прежним: круглые, аккуратно подогнанные одна к одной буковки, — поразило Антона само содержание. Разумеется, и он и Тоня прежде тоже писали о своих чувствах, но сдержанно, робко, чаще намеками. А тут она словно бы вывернула себя наизнанку, перестала таиться и открыто, в полный голос заговорила о любви.

«Антоша, милый, родной!

Твои письма, твои письма… Я живу ими, я тоскую, когда в них грусть, когда «а вдруг?». Я даже не знаю, что со мной происходит тогда. Я почти фанатически верю в нашу встречу, в счастье ее. Я не представляю, что она может не состояться. Ни в коем случае, слышишь, Антошка, слышишь, мой долгожданный, никаких «вдруг»!

Мне хочется плакать оттого, что тебя нет вот здесь, рядом, в нашем общежитии. Я не могу жить без тебя, милый!

Ночь…

Может быть, я не отошлю тебе это письмо, может быть, утром, когда я буду трезво и спокойно рассуждать, скажу: «Нет, подожду». Но ты должен чувствовать на расстоянии всю мою любовь, всю мою нежность к тебе.

До завтра, мой хороший.


А знаешь, Антон, если мы с тобой не увидимся, то ради чего и ради кого мне жить?

Вчера написала «до завтра». Думала, сегодня будет от тебя письмо. Но его нет. И я не, отошлю свое. Почему нет писем? На сердце печаль. Мой любимый, мечта моя, почему ты молчишь?

Я больше не могу так ждать, не томи ты меня, ради бога. Я просто не знаю, ну что со мной творится. Под подушкой твои карточки, рядом, на стуле, твои письма.

Антошка, Антошка, ну когда же ты приедешь?

Нет, это что-то страшное. Понимаешь, не могу ни на чем сосредоточиться. Я не могу ждать так долго, ну, только одна встреча! Только! А потом можно ждать бесконечно.

И снова до завтра, родной.


…Сейчас на меня нашла такая тоска, что я не знаю, куда деваться, куда спрятаться от нее. А письмо мое к тебе — такая странная вещь. Я пишу, пишу и, мне кажется, никогда не отошлю. А сама ежечасно возвращаюсь к нему. Потому оно такое отрывистое.

Милый… Я люблю тебя, люблю твою душу хорошую.

Целую, целую, целую.

Твоя».

Последней по времени написания была весточка от Ганагина. Он единственный из тех, от кого пришли письма, знал о ранении Антона. С этого и начинал.

«Как ты там, старик, идет ли дело на поправку? Не торопись из госпиталя, подремонтируйся как следует, а то знаю я тебя!

Молодчина, что дал знать о себе, а то, понимаешь, всякое лезло в голову, сколько погибло! Габрухов, Назаров, Семейкин, Седых у тебя на глазах… Да, его орденом Отечественной войны посмертно наградили, а тебя — Красной Звездой. Поздравляю! Не беспокойся, и орлов твоих не обошли, Диденко с Бухариным по медали «За боевые заслуги» получили. Затосов же оказался сволочью. Ты об этом догадывался? Уговаривал Веру отправить его в тыл — с царапинкой-то! Из-за него, паскуды, калекой стала. Любила же, а тут такое. Метнулась на огневую, хотя там санинструкторы без нее обходились, — и под самые пули, под осколки. Посекло ее — живого места не осталось.

Мы сейчас на переформировании, в дремучем лесу, сюда и письма для тебя пришли, целая дюжина. Посылаю. И боевой привет от всех однополчан передаю. От Хибо, от Елизарова, он теперь вместо Тульмина, еще привет от Хилюкова, от Гайнуркина (командиром взвода стал) и от твоего тезки — Николая Кузьмича. Вот человек! Когда тебя ранило, а в пятую батарею надо было снарядов, без разрешения помчался. Я его, конечно, в оборот. «А деньги?» — спрашиваю. «В сейфе», — отвечает. «А сейф?» — «В штабе». Каков?

Выздоравливай. Сложно после лечения вернуться в свою часть. Но если тебе удастся, будем все рады.

Будь счастлив, старик!

Ганагин».

3

Проклятая нога никак не заживала. Правда, гипс сняли, однако толку-то. С отвращением, с лютой яростью смотрел он на рану, сочащуюся желтоватой сукровицей.

— Чудачок, ах, чудачок! — говорила Лена, проворно накладывая свежую повязку. — Тебе же на ноге яму вырыли! Скажи спасибо, если выпишешься через полгода.

Слова девушки Антон неизменно принимал за розыгрыш, а потому серьезного значения им не придавал. Допускал, что лечиться придется, возможно, еще с месяц, ну, полтора — и уж ни в коем случае не дольше. Однако и Октябрьские праздники провел в госпитале, и на новогодний вечер в бывший актовый зал школы пришел, опираясь на тросточку, подаренную все той же милой и славной сестричкой Леной.

Вечер начался шефским концертом артистов Свердловска, а также других городов — тогда сюда, на Урал, были эвакуированы многие театральные коллективы страны. Первыми на сцене появились Людмила Лядова и Нина Пантелеева — имена уже достаточно известные. Молодые, звонкоголосые, они сразу завладели вниманием слушателей.

Антон вместе со всеми бил в ладоши, кричал «бис». И вот перед исполнением очередного номера, когда в зале установилась тишина, раздался вдруг женский пронзительный крик:

— Антон! Анто-о-он…

Все повернулись к проходу. А по нему, неспешно переставляя длинные ноги, шагал высокий парень с перевязанным горлом. Он нес кого-то, одетого в коричневую пижаму, — одно туловище.

Это была Вера.

4

В ту новогоднюю ночь Антон не спал. Трижды в палату заглядывала дежурная сестра — не видел; от двери, где лежал обгоревший танкист, доносился жалобный стон — не слышал. Все поглотила, заглушила, загородила Вера. Уже несколько часов миновало после встречи, а в нем не утихал ударивший под самое сердце ее крик, не мог он отделаться от видения и того, как парень с перевязанным горлом опускал Веру рядом с Антоном на поспешно освобожденный Леной стул: на вытянутых руках, словно манекен.

Ничего ужаснее не испытывал Антон в своей жизни, когда Вера ткнулась головой ему в грудь, зашептала, содрогаясь всем телом, давясь слезами:

— Антон… Анто-о-о…

И больше ни слова, будто разучилась говорить. Впрочем, зачем еще какие-то слова, она и в это, одно-единственное, повторяемое снова и снова, вместила все свое необъятное горе, и безысходное отчаяние, и жалобу, и мольбу:

— Анто-о-о…

Ему хотелось зажать уши, но руки были заняты: придерживал Веру, иначе со стула упала бы; хотелось в бешенстве закричать на артистов, чтобы немедленно прекратили музыку, — мешал ком в горле. И Вере в утешение тоже не мог произнести ни единой фразы. Да и найдутся ли такие слова утешения? Нет их, нет!

В середине концерта Вера вновь потянулась головой к Антону, обожгла еле слышным шепотом:

— Достань яду…

— Вера!

— Ради бога, Антон, ради бога! Как милостыни прошу, именем твоей матери заклинаю…

— Ве-ра!..

Он рывком поднял ее с сиденья, что есть мочи притиснул к себе и, сопровождаемый сотней настороженных глаз вмиг притихшего зала, двинулся к выходу. В дверях его нагнал парень с перевязанным горлом, прохрипел неприязненно, даже зло:

— Давай! Сам принес, сам и отнесу!

Антон послушно передал парню то, что осталось от былой Веры, натыкаясь, словно слепой, на стены длинного пустынного коридора, заковылял к своей палате, отчаянно припадая на раненую ногу. Едва свернул на лестничную площадку, чтобы с третьего этажа спуститься на второй, накатился далекий и глухой, словно из подземелья, голос:

— Антон, помоги! Помоги! Анто-о-о!..

И вот миновала ночь, наступило утро, а он все слышит этот голос и неотступно видит Веру, только не теперешнюю, а прежнюю — стройную, красивую, счастливую. Чаще всего счастливую, как, например, во время следования из Зареченска на фронт. Тогда на станциях, где менялись паровозные бригады, бойцы дружно выпрыгивали из вагонов и на какой-нибудь зеленой лужайке сейчас же затевали танцы. Доверчиво положив руки на плечи своего постоянного партнера Затосова, Вера самозабвенно кружилась с ним, едва касаясь сапожками земли. И даже издали было видно, как пылают ее щеки, какая неудержимо радостная улыбка светится на пухлых губах.

Давно ли все это было!

На исходе первой недели нового года от соседа, вернувшегося с перевязки из операционной, Антон узнал, что Вера скончалась. И опять, как тогда, на концерте, ему хотелось в бешенстве топать ногами, крушить все, что подвернется под руки. А еще хотелось плакать. Но он не сделал ни того, ни другого, ни третьего. Оглушенный и потрясенный, повернулся на кровати вниз лицом, вцепился зубами в подушку…

Часа через полтора-два, сменившись с дежурства, в палату заскочила Лена: прежде чем отправиться домой, она непременно приходила попрощаться с Антоном. Присела на краешек табурета, пощекотала пальчиками за его слегка оттопыренными ушами:

— Проспишь все на свете, соня!

Он не откликнулся.

— Да ты правда спишь, что ли?

Снова молчание.

Обиженно шмыгнув носом, Лена ушла. В коридоре не затих еще топот ее каблучков, а от двери, где лежал обгоревший танкист, донеслось:

— Слушай, ты! Она к тебе всей душой, а ты!..

Антон лишь еще крепче вдавился лицом в подушку.

На следующее утро, не завтракая, он отправился к начальнику госпиталя. Просил и умолял, чтобы немедленно выписали, доказывал и угрожал, что, если не выпишут, уедет на фронт самовольно.

— Не могу, лейтенант, — холодно произнес начальник госпиталя. — На фронте нужны люди здоровые.

Антон мгновенно сник. В чисто прибранном, тепло натопленном кабинете ему стало неуютно и зябко.

— Разрешите, товарищ полковник, идти?

— Да!

Он понуро побрел к выходу, но возле двери внезапно остановился, повернулся кругом.

— Давит, товарищ полковник. Горит! — Приложил руку к сердцу: — Здесь!

Едва вышел в коридор, столкнулся с Леной. Она вспыхнула, одарила его радостной и одновременно виноватой улыбкой.

Не подозревая, что Лена караулила его специально, спросил:

— Ты чего?

Девушка грустно улыбнулась:

— Так…

Будь Антон в ином настроении, непременно догадался бы: нет, не так. Если голосом своим Лена еще была в состоянии управлять, то с глазами поделать ничего не могла: они ласкали, манили, обещали… И как знать, не откликнулся ли бы он на этот страстный зов?! Но сейчас Антон просто-напросто его не услышал, не заметил.

5

Из госпиталя он выписался в последних числах февраля, Конечно же, мечтал попасть на 1-й Белорусский фронт — там вел бои родной противотанковый полк, — но в отделе кадров Уральского военного округа, штаб которого находился здесь же, в Свердловске, его желания спрашивать не стали, отправили на 2-й Украинский фронт. Так это тоже было подарком судьбы, да еще каким! Ведь войска именно 2-го Украинского 26 марта вышли на реку Прут — государственную границу нашей страны. Бойцы обнимались, целовались, плакали от счастья. И Антон обнимался, и целовался, и бил из пистолета в воздух, и, надрывая голос, вместе со всеми кричал самозабвенно:

— Ур-р-р-ра-а-а!..

А вскоре снова оказался в госпитале — на сей раз в грудь, под правый сосок, угодила крупнокалиберная пуля.

— Повезло, что ранение сквозное, — проследив за тем, как Антона переложили с операционного стола на тележку, сказал хирург своим молчаливым ассистентам. — А то бы отвоевался парень. Пуля-то пропахала траншею…

Проснулся Антон после наркоза уже в палате. Увидев склоненную над собою пожилую сестру — щупала пульс, — что-то невнятно пробормотал. Слов сестра не поняла, но по губам догадалась: спрашивает, когда поднимется на ноги.

— Куда, милый, спешишь-то? На работу, что ли?

Антон утвердительно смежил веки, выдохнул с натугой:

— Ага…

Да, бои стали его работой. Не сам ее выбрал, фашисты навязали. Но коль уж навязали, старался делать как можно лучше.

Там, на Пруте, за несколько дней до ранения, приехавший из штаба фронта генерал для награждения отличившихся солдат и офицеров вручил Антону орден Красного Знамени.

Лечился Антон в Рузаевке. На фронт вернулся 4 мая. До окончания Великой Отечественной оставался год. За это время он был еще дважды ранен и раз контужен — в течение почти двух недель не видел, не слышал, заикался. Словом, контузия нешуточная. А он без госпиталя обошелся, да еще в свой, теперь уже гаубичный, полк вернулся. Случай редчайший!

А дело произошло на стыке осени и зимы в Праге — восточном предместье Варшавы. От старшего начальника поступил приказ: ночью выдвинуть батареи к Висле, а на рассвете ударить прямой наводкой по опорным пунктам противника на левом берегу реки. Приказ срочный, необычный — гаубицы на прямой наводке! — и Антон до утра без передышки трудился вместе с огневиками.

К себе в артснабжение, на улицу Гроховскую, возвращался, не чуя от усталости рук и ног, зато весьма довольный тем, что первая часть приказа — выдвинуться — выполнена как нельзя лучше, в успехе же второй части — подавить опорные пункты гитлеровцев — не сомневался. Слава богу, прошел с боями в полку от самого Ковеля, орлы-артиллеристы! Действительно, с задачей своей они справились отменно, только Антон этого уже не видел. Налетели, натужно завывая от тяжести подвешенных бомб, «юнкерсы». Едва Антон поравнялся с костелом, как недалеко от него разорвалась фугаска. Это было последнее, что он помнил…

Бежали день за днем — об Антоне ни слуху ни духу. Вот почему, когда он явился в полк, который по-прежнему находился в Праге, вызвал настоящий переполох. Оказывается, его занесли уже в список без вести пропавших.

— А ты — вот он! Вот! — возбужденно повторял командир полка, ухватившись обеими руками за плечи Антона и легонько потряхивая его. — Вот! Живой! И откуда ты? Прямо как с неба!

— Н-нет, — улыбался счастливый Антон, — из п-подземелья. Т-там, п-под костелом, кельи. Монашки п-подобрали и зат-тащили.

— Они и выходили?

— Они.

— Тогда надо за их здоровье. Гуров, — позвал ординарца подполковник, — сообрази-ка быстренько.

Пока ординарец вскрывал банку со свиной тушенкой да по алюминиевым кружкам разливал содержимое трофейной фляги, подполковник не выпускал из своих цепких рук Антона, словно опасался: вдруг исчезнет снова?

— Ну, начарт, за твое здоровье и, — подмигнул, — твоих монашек. А то, что мы посчитали тебя погибшим, — не обижайся. Это хорошая примета, значит, жить будешь долго. Поехали!

— П-поехали! — радостно откликнулся Антон.

Хотя конец войны был теперь уже близок, могло случиться еще всякое.

Оно и случилось.

Во второй половине января сорок пятого года, после освобождения Варшавы, полк, в котором воевал Антон, преследуя врага, покрывал в сутки по двадцать пять — тридцать километров. Но в районе населенного пункта Ясковице, приютившегося у подножия высокой куполообразной горы, фашистам удалось закрепиться. Разгорелся бой. День прошел, вот-вот и солнце должно было скрыться за горой, а канонада не утихала. Понимали гитлеровцы: отдадут Ясковице, — значит, откроют русским дорогу к Одеру. Сражались яростно. Особенно остервенело наседали на батарею капитана Пахомова, отрезав ее от остальных батарей полка.

Антон на машине со снарядами прорвался в батарею в тот момент, когда Пахомов тщетно ломал голову: кого выдвинуть в Ясковице для корректировки огня?

— Понимаешь, старшой, — Антона с полмесяца назад повысили в звании, — понимаешь, имеются сведения: немцы на моем участке утром поведут очередную контратаку. А у меня людей сегодня пощипали, не дай бог! Правда, радист есть — ефрейтор Гарин. Настоящий король эфира! Корректировщика же… Хоть сам иди. Контратаку надо сорвать любой ценой!

— А я?

Сперва Пахомов обрадовался, затем опять сник: как посмотрит на это командир полка? Может ведь шею намылить. Но может и похвалить, конечно, при условии, что с Антоном ничего не случится. Впрочем, чего гадать, иного-то выхода все равно нет…

6

Через полчаса разведчики двинулись к переднему краю. Впереди — Антон. У него автомат и бинокль. У Гарина тоже автомат, а кроме того, на спине рация. Не очень-то удобно ползти с ней по-пластунски, но не жалуется. Не впервые совершать ему подобную вылазку.

По запаху гари догадались: селение рядом. Присмотрелись внимательно — так и есть. А вскоре донеслись и обрывки чужой речи.

Антон наклонился к Гарину:

— Наблюдай, слушай. Я сейчас. Выберу подходящее место.

Бесшумно растворился в темноте, словно его и не было.

Вернулся не один. С ним — незнакомый человек в военной форме. Вооружен пистолетом. Но кобура не на левом боку, как носят гитлеровцы, а на правом. И на пилотке орел. Гарин догадался: поляк. Однако откуда он взялся? Как попал сюда? Антон коротко передал то, что успел узнать сам. Поляка зовут Томаш. Он капрал. Из пехотного полка 1-й Польской армии, который идет правее их гаубичного. Был с товарищами в тылу у гитлеровцев. Взяли ценного «языка». Но когда переправлялись обратно через реку, фашисты осветили их ракетами. Ударили из минометов. Все погибли. Ко дну пошел и «язык». Томаш остался один, раненный, но, к счастью, нетяжело. Кое-как выкарабкался на берег, залег в развалинах кирпичного дома. Там и наткнулся на него Антон…

Еще до того как встретиться с Томашем, Антон выбрал наблюдательный пункт — облюбовал ветряную мельницу на горе. Крыша у нее, правда, снесена снарядом, крылья изодраны осколками, да не беда, не муку молоть. Главное — потолок целый, надежный.

Забрались на чердак, разместились по разным углам. Гарин пристроился у слухового окошка, стал устанавливать связь с батареей. Следовало передать свои координаты. Томаш отыскал удобную щель: можно вести огонь, оставаясь для противника невидимым. Доволен был и Антон, он тоже устроился хорошо.

— Не мельница, товарищи, а крепость. В случае чего — обеспечена круговая оборона. И обзор — лучше не придумаешь, — сделал он вывод.

И не ошибся. Как только рассвело, местность открылась на много километров вокруг. Разведчики видели и слышали все, что делалось у противника. Вот донесся приглушенный расстоянием рокот двигателей. Антон поднес бинокль к глазам. К рощице, что темнела овальным пятном на зеленеющем поле, двигалась колонна бронетранспортеров. Замыкали ее бензовозы.

Не поворачивая головы, Антон немедленно распорядился:

— Передай…

Гарин еще ниже склонился над рацией. На батарею полетели координаты цели. В напряженной тишине томительного ожидания прошла минута, другая. Томаш, приникший к маленькому оконцу — щели у противоположной стены мельницы, прошептал:

— Чего они не стреляют?

— Сейчас, — ответил Гарин. — Наш комбат торопиться не любит, зато…

Тяжелый снаряд с коротким свистом разорвал воздух над разведчиками. И тотчас перед рощей взметнулось пламя разрыва.

— Передай, Сергей, перелет.

Второй снаряд ударил за рощей.

— Передавай: цель в вилке, переходить на поражение.

Дружные залпы батареи накрыли колонну в тот момент, когда она втянулась в редколесье. Сначала над ней завихрился один огромный огненный шар — прямое попадание в бензовоз, — потом другой…

Бестолково метались в багровом зареве черные фигуры фашистских солдат. Четырнадцать сгоревших бронетранспортеров насчитал Антон.

Томаш восхищенно приподнял большой палец.

Продолговатое лицо Гарина расплылось в улыбке.

— У нас, дорогой, так.

Продолжая наблюдение за местностью, Антон обнаружил в лощине за селом скопление пехоты. Она, видимо, укрылась здесь, готовясь к атаке. Не успела. Гарин передал координаты новой цели. И снова короткая пристрелка батареи, затем снова уничтожающий огонь.

Гитлеровцы поняли: стрельбу советской артиллерии корректирует разведчик, который скрывается где-то поблизости. Стали прочесывать передний край. Одна группа двинулась к мельнице. Когда вскарабкались на гору, Гарин положил напружинившуюся руку на автомат:

— Начнем, командир?

— Пусть подойдут вплотную.

Долго ждать не пришлось. Шли гитлеровцы быстро, видимо, не рассчитывали, что советские разведчики притаились именно на этой мельнице, под самым носом у них. Но все-таки решили обследовать ее для очистки совести.

Антон поудобнее прилег у бреши, взял на мушку гортанно кричавшего обер-лейтенанта, плавно нажал на спусковой крючок. Жарко полоснула огненная струя. Одновременно заговорил автомат Гарина. Томаш расстреливал фашистов из пистолета. Вот уже четверо их вместе с обер-лейтенантом ткнулись лицом в землю. Остальные залегли, открыли в ответ беспорядочную пальбу.

Вскоре к гитлеровцам прибыло подкрепление. Огонь стал плотнее. Фашисты окружили мельницу со всех сторон. А у советских разведчиков кончались патроны, они стали бить уже не очередями, а только одиночно. И гитлеровцы оживились.

Антон глубоко вздохнул:

— Сергей! Отдай автомат Томашу.

— А я?

— Вызывай батарею. Передай: мы окружены, просим огонь на себя.

— Есть, командир!

Гарин протянул автомат Томашу, предупредил:

— Смотри, брат, чтобы ни одна пуля даром…

Поляк понимающе кивнул и тут же пригвоздил долговязого гитлеровца, выдвинувшегося вперед.

— Хорошо, — одобрил Гарин, отползая к своему окну. Уже сам себе добавил: — А скоро будет еще лучше. Наш комбат торопиться не любит, зато…

Страшный грохот потряс мельницу. Едкий дым разорвавшихся снарядов обволок ее черной тучей. Оглохший Антон прохрипел:

— Передай: молодцы, цель накрыта. Пусть повторят залп!..

Еще более мощный удар, казалось, всколыхнул не только НП — всю гору. А разведчики уже не видели, что делается там, снаружи, не слышали ни жалобных стонов, ни злобных выкриков, ни истеричных проклятий.

…Лунной ночью в глубокой тишине, какая обычно устанавливается после ожесточенного боя, среди развалин мельницы послышались сдержанные голоса, глухое постукивание оружия. Это на гору поднялись артиллеристы, высланные капитаном Пахомовым. Сначала увидели Томаша. Бездыханный и уже застывший, распластав руки, лежал он на обгорелом бревне. Затем кровавый след привел их к Гарину. Он сидел у камня-валуна, привалившись к нему спиной. Торопливо припали к его груди: сердце молчало.

Нашли и Антона. Он лежал на спине, глаза его были открыты и смотрели в небо, словно в последние минуты жизни хотели навечно запечатлеть сияние далеких звезд…

Загрузка...