Родимая земля. Дороже нет земли.
Тепло ее в душе у нас хранится.
Особенно когда мы от нее вдали,
Когда она всю ночь тихонько снится.
Бомбардировщики возвращались с боевого задания. Еще несколько минут полета — и они благополучно пересекли бы линию фронта.
Внезапно залпы вражеских зениток потрясли воздух. Один из самолетов судорожно вздрогнул, отделился от строя, стал терять высоту. За ним потянулся черный след. Потом густой дым словно окрасился кровью: брызнули языки пламени. С каждой секундой их становилось все больше, все жаднее они лизали обшивку машины.
Но бомбардировщик продолжал лететь. Видно, управляла им твердая рука. Лишь незадолго до того как самолет взорвался над притихшим лесом, летчик выбросился. Парашюта он долго не раскрывал. Только в самый последний момент над ним распустился и тут же туго натянулся шелковый зонт.
Избежать удара летчику не удалось: стукнулся о ствол дерева так, что в глазах надолго потемнело. А открыл их — увидел: он болтается в воздухе, парашют зацепился за ветви дерева. Летчик торопливо вынул из кожаного чехольчика финский нож, обрезал стропы, шлепнулся в густые заросли папоротника. При первом же порыве ветра слетел с дуба на землю и парашют.
Напряженно прислушиваясь к лесному шороху, летчик быстро скатал шелк, засыпал его прошлогодней листвой под густым кустом можжевельника. После этого извлек из внутреннего кармана свернутое треугольником письмо. Получил он его перед самым вылетом, когда пришел в штаб полка, чтобы сдать удостоверение личности, комсомольский билет, орденские книжки. Если попадется гитлеровцам в руки — письмо тоже вроде документа. Может, лучше уничтожить? Подумал-подумал — и бережно спрятал обратно.
— Черта с два дамся им, — проговорил он вслух и, стиснув в левой руке пистолет (правая беспомощно висела вдоль туловища), стал уходить от места вынужденного приземления.
Сначала продвигался довольно споро. Но постепенно ноги его начали заплетаться. Споткнулся, упал. Отдышавшись, перевернулся на спину, сел, внимательно осмотрелся. Крохотная полянка, окруженная стеной высоченных сосен. Между их кронами голубел лоскуток неба. Где-то по соседству лениво стучал дятел.
«Как в гробу…»
В другое время и при других обстоятельствах столь мрачное заключение едва ли было бы летчику приятно. А сейчас оно даже обрадовало. Раз вокруг ни одного подозрительного звука, значит, погони нет. Можно не торопясь хотя бы приблизительно, определить, где, в каком месте находится. Но и это потерпит. Прежде всего — перевязать раны.
Он положил на колени пистолет, вынул из кармана носовой платок, покачал головой. Им можно обернуть разве что палец. А у него сочилась кровь не только из руки — еще и из бедра. Тут даже не бинт, тут нужна целая простыня.
«Не вернуться ли к спрятанному парашюту?» — подумал летчик, но, чуточку помедлив, отрицательно качнул головой.
Сгоряча он успел пройти, наверное, немало. Оставалось одно: пустить в ход нательную рубашку. Так и сделал. Разодрал ее на полосы шириной с ладонь. Помогая себе зубами, сначала перетянул руку, пробитую осколком чуть выше локтя. Потом принялся за бедро…
Окончив перевязку, облегченно вздохнул, вытер пот рукавом комбинезона.
— Ну вот, теперь можно и сориентироваться… Ни карты, ни компаса у него не было, они сгорели в самолете вместе с планшетом. Повертел головой туда-сюда, памятуя, что деревья больше обрастают мхом на северной стороне, а ветви и листья у них гуще на южной. На южной же больше скапливается смолы, выше растет трава, располагаются муравьиные кучи. И еще один верный признак: на северной стороне кора деревьев, особенно лиственных, более шершавая…
— Все ясно, — подвел итог своим наблюдениям летчик. — За спиной у меня — запад, смотрю прямо на восток…
Хотел трогаться дальше, но подняться не смог. От раненого бедра по всему телу пошла столь жгучая боль, что перехватило дыхание.
— Выходит, все, конец? — спросил себя летчик.
Сам идти не может, а ждать помощи со стороны — наивно. Ведь он даже не знает толком, где находится. Почти от самого места бомбежки его преследовала стая «мессершмиттов», и все внимание было сосредоточено на том, чтобы отбиться от них, спасти машину. А когда истребители отстали, ожесточенную пальбу открыли зенитки, и он уже плохо что видел. В самолете бушевал пожар, дым выедал глаза. Правда, перед тем как выброситься из бомбардировщика, заметил внизу серебристую полосу. Ясно, река. А какая? Если судить по времени, проведенному в обратном полете, должен быть Западный Буг. А если нет? Но пусть будет Буг. От этого не легче. Идти-то не может.
Что же делать? Что делать? Только не хныкать. Не падать духом. Не можешь идти — ползи. Устанешь ползти — катись. Пусть за день преодолеешь десять километров, пять, один — все равно ты будешь ближе к своим.
И он полз — будто плыл по сухому. Выбросит перед собой здоровую руку, упрется локтем, приподнимет тело, подаст его вперед. Затем снова выбросит руку, снова продвинется на десяток сантиметров. Так сто, тысячу, бессчетное количество раз. Соленые струйки пота застилали глаза. Прерывистое, со свистом дыхание рвало грудь. Не переставая, била мелкая дрожь. А он полз, полз, полз…
Лишь далеко за полдень сделал первый привал. Распластавшись под старой осиной, неотрывно смотрел через ее поредевшую листву на далекое небо. И думал, думал… Верткая синичка безбоязненно села на ветку, до которой он мог бы дотянуться рукой. Дергая длинным хвостом, с любопытством рассматривала летчика.
— Что, подружка, не узнаешь?
Птичка от неожиданности подпрыгнула на ветке, улетела. Он проводил ее грустным взглядом, перевернулся на живот.
— Пора и мне…
Проверил, не выронил ли пистолет, и — в путь. Полз час, два, три… Сколько же километров осталось позади? И сколько еще впереди? Десять, двадцать, сто? — Все равно, — шептал, — все равно… К вечеру летчик не мог приподняться на локтях — силы иссякли. Чтобы продвинуться вперед, старался уцепиться за какой-нибудь куст и подтянуться к нему. Поэтому полянок избегал. На них он оказывался — как рыба на суше: бестолково бился на одном месте. Однако и там, где деревья росли слишком густо, было не легче. Раз, когда забрался в чащобу колючего ельника, вообще решил: все, его песенка спета, отсюда ему уже не выбраться. Буйные кроны переплелись настолько плотно, что по земле — совершенно мертвой, на ней не росла ни одна травинка, — разлилась непроницаемая зеленая мгла. Неподвижный воздух пропитал неправдоподобно густой и крепкий запах хвои. И летчик полз, ломая ногти о сухую землю, полз, прилагая отчаянные усилия, чтобы пробиться к чистому воздуху, к свету. Ослепленный спрессованным лесным мраком, стукнулся о шершавый ствол ели — аж в голове зазвенело. Потом угодил раненой рукой в нору какого-то зверька и едва не потерял сознание, но не задержался и на минуту, продолжал ползти. Боялся: если остановится передохнуть, то едва ли уже найдет в себе силы двинуться дальше. Правда, однажды мелькнула (и откуда только, черт побери, она взялась!) мысль: а зачем все эти потуги? Ну хорошо, выкарабкается из предательского ельника. А дальше что? Вместо необыкновенной, зеленой мглы — обыкновенная, черная. Или смерть от истощения, или, что в тысячу раз хуже, гитлеровский плен. Ведь он на территории, занятой врагом. Так не лучше ли не истязать себя напрасно, смириться, свернуться калачиком под каким-нибудь деревом и тихо ждать своего последнего часа?
Мысль до такой степени омерзительная, подлая, что, пытаясь заглушить ее, летчик натужно замычал, а затем яростно, исступленно рванулся вперед.
И он вырвался из ельника. Но как именно — представить толком не мог, ибо последние метры полз в забытьи. Долго не мог отдышаться. Когда наконец двинулся дальше, сразу почувствовал: изодранный комбинезон уже плохо защищает тело. Как-то, повернув голову назад, увидел легонько покачивающийся лопух. На нем пламенела капелька крови. Откуда она? Оглядел себя, увидел: на оголенном плече сочится свежая ранка. И таких ранок становилось все больше. И все чаще роняли они капельки крови на листья, на траву, на землю…
Ночь настигла его, совершенно обессиленного, под вековой сосной. Он сгреб в кучу сухую хвою, положил на нее голову и моментально уснул. Разбудили приглушенные расстоянием взрывы. Прислушался к ним, едва не вскрикнул от радости. Била артиллерия. Значит, линия фронта не так далеко. Если поднатужиться… Однако он насильно заставил себя сомкнуть глаза; надо было набраться сил. Уснул. Но теперь поминутно вздрагивал, судорожно хватался за пистолет, то скрипел зубами, то жалобно стонал и все время твердил:
— Пить… Пить…
В горле у него пересохло, казалось, вот-вот уже нечем будет дышать.
Наступил новый день. Летчик не сдвинулся с места, пока не взошло солнце. На цветах, на траве засветились голубоватыми огоньками капельки росы. И он стал охотиться за ними. Подползет к папоротнику или колокольчику, осторожно втянет в себя драгоценнейшую серебристую капельку. Но вот солнце поднялось высоко в зенит и даже в самых затененных местах само выпило росу. А у летчика во рту — по-прежнему сухо. Потому, наверное, есть ему вовсе не хотелось.
«А и захочу, — думал, — не беда. Без еды можно прожить и пять дней, и неделю. Главное — вода. Воды, воды…»
Нашел он воду в буйно заросшем сумрачном овраге. Еще издали заслышал ее веселый говорок. Это было такое великое счастье, что поверить в него сразу не мог. «Нет, нет, мерещится…» А сам — откуда только взялись силы! — стремительно ринулся в овраг. Ветки жестко хлестали по лицу. Он ни на что не обращал внимания. К воде, к воде!..
И вот — родник! Выбивался он из-под заросшего мхом огромного валуна. Летчик погрузил в воду все лицо. Но сколько, захлебываясь и задыхаясь, ни пил, ему казалось все мало. Лишь насильно заставил себя оторваться от родника.
Когда легкая зыбь на воде успокоилась, он увидел в ней свое отражение, изумился:
— И это ты и есть, Долгов? Ты?
На него смотрело чужое, незнакомое лицо. Лоб, исхлестанный царапинами, залит кровью. Брови опалены. Левый глаз затек…
«Теперь ясно, почему с таким пристрастием рассматривала меня птаха», — усмехнулся Долгов.
Внезапно позади раздался легкий шорох. Он насторожился, прислушался. Прошло немало времени, шорох не повторился. «Наверное, какой-нибудь зверь, может, сам сохатый шел на водопой. А может, и кабан? Ничего, кто бы ни был, подождут».
Долгов тщательно стер смоченным в воде носовым платком запекшуюся на лице кровь, вымыл руки, перевязал раны, на прощание окунул голову и пополз. Теперь, чудилось ему, он не остановится. Но только чудилось… Силы покинули его. И вот, казалось, он уже не в состоянии продвинуться и на метр.
— Как, — сказал он себе, — не доберусь даже до той вон ели? Да ведь тут самое большее десяток шагов. Смешно…
Ель осталась позади. Он перевел взгляд на куст шиповника, увешанный еще зелеными ягодами.
— Какая мне цена, если не дотянусь до него? Плюнуть и то можно дальше…
Так от дерева к дереву, от куста к кусту. К исходу дня выбрался на широкую поляну, усеянную белыми ромашками. Посредине поляны, словно зеленый парус в вспененных водах моря, грустно маячила изуродованная береза. С пожелтевшими, свернувшимися в трубочки листьями, ее макушка безжизненно лежала на земле. То ли молния срезала, то ли шальной снаряд угодил.
«Конечно, молния. Откуда может залететь сюда снаряд, хотя бы и шальной? — рассудил Долгов, припоминая, каким лихим маршем — за один месяц! — промчались по панской Польше гитлеровские завоеватели. — Такая глушь… Едва ли когда-нибудь и чем-нибудь напоминал тут человек о себе…»
Но настала очередная ночь, и Долгов понял: он здорово ошибался. Лес, оказывается, вовсе не был таким безобидным. На этот раз Долгов пристроился в нем на ночлег под разлапистым кленом, когда стало совсем темно. Однако уснуть никак не мог. Снова до спазм в горле хотелось пить. Беспокойно ворочался, нет-нет да вырывался непроизвольный стон. Успокоился далеко за полночь. Только было задремал — и сразу открыл глаза. В той стороне, откуда приполз под этот клен, хрустнули ветки. Выхватив из кобуры пистолет, стал всматриваться. И то ли ему показалось, то ли на самом деле при неверном свете луны среди редкого орешника различил расплывчато-смутный человеческий силуэт.
— Кто там?
Ответа не последовало. Повторил громче:
— Кто? Стрелять буду!
Силуэт оставался неподвижным, безмолвным.
«Какой-нибудь пень…»
Он уже хотел вложить пистолет в кобуру, как вдруг «пень» покачнулся, отодвинулся. Долгов выстрелил раз, второй, третий… Однако ни одна пуля, видно, не попала в цель. Сухие листья под ногами убегающего шелестели все дальше, тише. Вскоре заглохли совсем.
Не выпуская из рук пистолета, Долгов судорожно прижался спиной к стволу клена. Слух, зрение, нервы — все взвинчено, напряжено. Качнулась ветка на соседнем ясене — тотчас вцепился в нее взглядом. Шурша листвой, пробежал еж — тревожным стуком отозвалось сердце. Лишь с рассветом, когда стал различим каждый куст в отдельности, несколько успокоился: теперь незаметно к нему не подобраться.
Долгов прикинул расстояние до орешника, в котором обнаружил неизвестного. Всего полтора-два десятка метров.
— Странно… Не пристрелил меня… Был без оружия? Непонятно…
«Непонятно, — передразнил себя Долгов. — А если это был не враг? Может, наоборот, человек хотел мне добра, а я открыл дурацкую пальбу… Хотел добра? Тогда почему он не откликнулся?»
Сомнения — враг или друг? — развеялись сразу, едва Долгов обнаружил в орешнике шелковый лоскут, отодранный от парашюта, возможно, от того самого, что спрятал под кустом можжевельника. Незнакомец, видимо, нашел его, двинулся по следам. И был, значит, у него вполне определенный замысел: взять его, Долгова, только живым, Для этой цели и запасся шелковым лоскутом: связать пленника и гнать, как овцу…
— Как овцу, — болезненно передернул Долгов плечами, — как овцу. Но кому я нужен, кому?
Сколько раз ни задавал себе этот вопрос, ответа не находил. Какой-нибудь нечаянно оказавшийся в одиночке гитлеровец? Полицай из числа поляков? Или партизан, по ошибке принявший его, советского летчика, за немца? Ведь и такое возможно? Вполне!
Все оказалось бы гораздо проще, если бы Долгов хоть чуточку, хоть самую малость сумел рассмотреть своего противника. Но много ли увидишь в дремучем лесу при неверно-зыбком свете луны?
Надо уходить! Если преследовал враг, он может вернуться, и не один — с подмогой. Тогда… Ну не-ет! Есть еще тринадцать патронов. Пять в пистолете и восемь в запасной обойме. Тринадцать! Но и напрасно дразнить судьбу какой смысл? Скорее уходить. Туда. На восток. К своим!
И опять двинулся Долгов в путь. Опять завоевывал метр за метром, сантиметр за сантиметром. С тою лишь разницей, что теперь он то и дело оглядывался, напряженно прислушивался. И пистолет уже хранил не в кобуре, а за пазухой. Чтобы каждое мгновение был под рукой.
На широкую, окутанную синеватыми сумерками поляну того самого леса, куда выбросился из горящего бомбардировщика советский летчик Василий Долгов, вышел высокий, несколько сутуловатый человек. У него узкое лицо, чуть удлиненный, с крупными ноздрями нос, на высоком чистом лбу зализы, острые темно-карие глаза. Был он в форме польского офицера, но без знаков различия. Негромко скомандовал:
— Становись…
Тотчас ожил казавшийся безмолвным лес: люди потянулись на вечернюю поверку. Одеты они были гораздо пестрее, чем их командир хорунжий Домбровский. На одних вообще ничего военного, в бриджи других заправлены вышитые рубашки, зато головы покрывают конфедератки с орлом.
Домбровский легонько, краешком губ улыбнулся. Хоть не особенно четко, но и без видимой суеты построились его подчиненные. И это хорошо. Отряд-то едва зарождается, ему без году неделя. А пройдет немного времени, они приобретут ту особую осанку, молодцеватость, которые присущи настоящим партизанам.
Приглушив голос, чтобы дальше поляны он не уходил, Домбровский плавно затянул:
Не жуцим земи, сконд наш руд.
Не дамы погжесць мовы!
Польски мы наруд, польски люд,
Крулевски щеп Пястовы…[2]
Это было стихотворение Марии Конопницкой «Присяга». Оно стало гимном отряда в первые же дни его существования. Каждый вкладывал сейчас в него всю душу:
Не дамы, бы нас зменчил вруг,
Так нам допомуж Буг!..[3]
Слова «Присяги» особенно страстно звучали, быть может, потому, что пели партизаны, как и командир отряда, сдерживая голоса, полушепотом. Было горько, жгучим гневом полнились сердца оттого, что на родной земле, в своем же лесу приходится таиться.
Гимн допет до конца. Люди покинули поляну, стали располагаться на ночь. Молодежь — под открытым небом, подстелив под себя какое-нибудь одеяние, а то и просто на траве. Пожилые предпочитали шалаши. Вскоре каждый устроился так, как ему было удобнее. Не ложился один лишь капрал Славинский — старшина отряда, правая рука хорунжего Домбровского. Остановился возле огромной, увенчанной пышной шапкой липы. Под ней, плотно прижавшись друг к другу, лежали трое. Слышался оживленный говорок.
— О чем вы, пановье?
— Да вот, пане шефе, пан Корелюк рассказывает: появился новый офицер, — торопливо прозвучал тенор Дитмара.
— Ага, новый, — подтвердил Войцеховский, за черные курчавые волосы и смуглый цвет лица прозванный «цыганом».
Новость обрадовала Славинского. Хорунжий с партизанами бывает редко, все ходит по соседним деревням, подыскивает новых людей. А в отряде, пусть он и молод, уже имеется немалое хозяйство. Есть хоть и видавший виды, без замка, но все-таки пулемет, противотанковое ружье. Есть три автомата, четыре карабина, столько же винтовок. Есть два артельных бачка для приготовления пищи. Военное добро, беречь его надо пуще глаза. А люди? И о них приходится заботиться ему, Славинскому. Если же прибыл еще один офицер, будет гораздо легче Старшина присел на корточки:
— Правда, Корелюк?
— Як бога кохам, пане капрале! Хотите, расскажу? Ну вызвал меня уже к вечеру пан хорунжий, говорит: «Идем!» Пошли, а куда — не знаю. Вижу только, что забираемся все глубже в лес. Наконец полянка. А на ней — человек! Сидел он под дубом. Голова склонилась в сторону, лицо бледное, глаза закрыты. Заслышав нас, шевельнулся. Пан хорунжий велел мне остановиться, а сам подошел к незнакомцу, о чем-то заговорил, но тихо-тихо, я не расслышал ни слова. Потом подозвал меня, сказал, что это наш друг, офицер, только ранен, сам идти не может. Был он в комбинезоне, в каких летают летчики. Когда сняли комбинезон, я увидел: офицер-то — россиянин.
— Вот как! — вскочил на ноги юркий Войцеховский.
— Не путаешь? — удивился и Дитмар.
— Честное слово, — произнес Корелюк, наслаждаясь произведенным на товарищей впечатлением, — в форме советского офицера. На погонах — по три маленьких звездочки…
— Значит, старший лейтенант, а по-нашему — поручник, — уточнил Славинский. — Как он выглядит-то?
— Лицо и не разберешь — распухло. А глаза синие, это я хорошо рассмотрел. Ростом такой же, как и вы, пане капрале, средний. Вот только намного моложе. Наверное, не старше меня.
Славинский с сомнением покачал головой, еле различая в темноте худощавое, еще безусое лицо Корелюка.
— Где он сейчас?
— Россиянин? Все на той полянке. Сначала пан хорунжий хотел его сюда. Для того меня и позвал. Потом побоялся: вдруг раны растревожишь, станет плохо. Решил не беспокоить до утра. Отправил к нему подежурить пана Навроцкого.
— Та-ак… — Славинский легко, пружинисто, что для его тяжелой, громоздкой фигуры было совершенно неожиданно, поднялся на ноги, пожелав Корелюку и его товарищам спокойной ночи, зашагал во тьму. Крутоплечий, широкогрудый, руки держал на весу. Так обычно ходят люди, многие годы проведшие на борцовом ковре.
Когда добрался до своего шалашика, была глубокая ночь. Вошел крадучись, бесшумно, чтобы не разбудить новичка партизана, пришедшего в отряд несколько часов назад. Назвался он Стефаном Кшиковяком. Никаких документов при нем не было: по словам Стефана, их забрали гитлеровцы, когда вели парня на расстрел.
На Стефана нельзя было смотреть без содрогания. Тело в синяках, кровоподтеках, ссадинах. Левое ухо надорвано, два верхних зуба сломаны.
— Упражнялись как хотели, — нервно двигая желваками, рассказывал он Славинскому. — Кулаками, сапогами, прикладами. Потом, видимо, решили: мне и одной пули хватит. Все равно сдохну. А она вон где прошла. — Стефан задрал рубашку на левом боку. Рана была сквозная, но не опасная: пробита лишь мякоть.
— В счастливой сорочке родился, приятель, — сказал Славинский.
— В счастливой, — подтвердил Стефан, — в счастливой. Я им за это счастье!..
Рана, ушибы причиняли ему мучительную боль. Однако не жаловался, крепился. Но вот уснул — и начал храпеть, метаться, словно вел с кем-то непосильную борьбу.
«Ничего, приятель, ничего, — мысленно приободрил его сейчас Славинский, — потерпи, потом за все расплатишься сполна…»
Пригнувшись, выбрался из шалаша. Постоял, раздумывая: чем заняться? Лучше всего, конечно, прилечь бы, ведь за день набегался — ноги гудят. Но кого-кого, а себя-то знал отлично: все равно не уснет. Слишком взбудоражил его рассказ Корелюка о советском офицере. Да и разговор с истерзанным Стефаном не выходил из головы. Значит, надо не спеша походить, это всегда успокаивает. И Славинский медленно зашагал по лагерю. Вокруг было тихо, спокойно, ничто не напоминало о войне. На темном куполе неба теплились звезды. Капли росы, зажженные плывущей над лесом луной, доверчиво раскачивались на тоненьких стебельках травы. В кронах деревьев безмятежно шепталась листва…
Но именно в эту минуту там, за Бугом, ударил одинокий орудийный выстрел, за ним глухо рванула мина.
Начиналось утро. Славинский встретил его, как всегда, с двояким чувством. Ему и приятно было сознавать, что партизаны держатся вблизи противника — выходит, не из трусливых, — и в то же время такая близость — что значат двадцать — тридцать километров! — тревожила. Зачем, размышлял, напрасно рисковать? Вот когда в отряде будет больше народу, когда он окрепнет, тогда другое дело…
Однажды Славинский поделился своими думами с хорунжим. Тот ответил:
— Напрасно беспокоишься, капрал. Отряд наш пока слишком мал, верно. Но побыть в соседстве с врагом полезно. Получше узнаем его повадки…
Отодвигаться после этого разговора в глубь Польши, подальше от линии фронта, Домбровский и не подумал. Наоборот, решил крепче обосноваться. Провел с партизанами занятия — как лучше бить фашистов, приказал соорудить еще один — просторный, с широкими лежаками — шалаш, который сам же гордо назвал санчастью. Ответственной за шалаш и вообще за всю санитарную службу отряда назначил Ядю. Хорошая девушка, только хрупкая уж очень да вдобавок всегда печальна…
Внезапно выскочивший из кустов повар Бартосевич прервал мысли капрала. Стал уверять, что герман целится прямо в бачки, потому что один снаряд чуть-чуть не угодил в них. А попади он?
— Горячее стала б каша, — усмехнулся Славинский. — С места не трогаться, завтрак должен быть вовремя. Понял?
— Так ест!
— То-то. Ишь разволновался: герман целит в бачки. Какой же из тебя партизан, если не знаешь, что два снаряда в одну и ту же точку угодить не могут! А? И потом, швабам и невдомек, что мы тут. Чего же из-за шального снаряда паниковать? Иди!
— Слухам!
Шаги Бартосевича давно затихли, а Славинский все стоял и смотрел ему вслед.
В отряд они пришли в один и тот же день. С ним, Славинский, все решилось быстро и просто. В свои 39 лет он выглядел почти таким же молодым, как и двадцать лет назад, когда считался первым силачом краковского предместья. А вот с Бартосевичем дело обстояло гораздо сложнее: после побоев в гестапо никудышным стало у него зрение.
— Ну что вы будете делать в отряде? Подумайте-ка хорошенько сами, — отвечал Домбровский на настойчивые просьбы Бартосевича. — Ведь для партизана зрение и слух — самое главное. Он должен видеть даже ночью. А вы и днем-то…
— Пане хорунжий, — с жаром убеждал Бартосевич, — поверьте мне, уж я разберусь, где швабы, когда встречусь с ними лицом к лицу. Прошу вас, поверьте. Они покалечили мне глаза, но руки-то остались целы!
— Нет, не могу я взять вас в отряд, — решительно возразил Домбровский. — Ведь в первой же схватке, пока вы рассмотрите хоть одного гитлеровца, он всадит в вас дюжину пуль. Не могу.
— Тогда что же мне делать? Зачем жить? Тогда уж лучше сразу, сейчас… — поник головой Бартосевич.
Славинский отвернулся. Корелюк нервно кусал губы. Подавленно молчали остальные партизаны.
— А, дьявол! — не выдержал хорунжий. — Ладно, оставайтесь, будете поваром. Вы хоть когда-нибудь готовили?
— Нет… Но я мигом научусь, я любое блюдо, какое только…
— Любое блюдо… Суп да каша — еда наша! — засмеялся Домбровский.
Славинский еще раз посмотрел в ту сторону, где скрылся Бартосевич, зашагал дальше. Но возле санчасти снова остановился. Зайти или не надо? При встрече с большеокой Ядвигой капрал всегда чуточку смущается. Конечно, не потому, что она такая пригожая… Нет, у него есть дочка, пожалуй, ровесница Яде. Просто он не знает, как держать себя с нею. Куда проще с мужчинами: при надобности можно голос повысить, крепкое словцо сказать. А с этой?.. Казалось, дыхни на нее — закачается, как былинка. Худенькая, бледная-бледная. Лишь зрачки налиты жгучей чернью.
Увидав Славинского, Ядвига быстро поднялась с чурбака, отдала честь.
— Никто ни на что не жалуется? — приложив руку к конфедератке, спросил Славинский, хотя отлично знал: девушка сразу бы доложила ему, если б в отряде кто-то заболел. Таков был заведен порядок.
— Нет, пане капрале.
— Ого, у вас какая… лесная аптека, — окинул он любопытным взглядом шалаш. Его стены были сплошь увешаны пучками засушенных трав, кореньев, листьев. — Собрать такое богатство — сколько силы да и времени надо!
— Так я же не все сама. Помогают.
— А-а-а… И кто?
— Да многие, пане капрале. Вот перед вами пан хорунжий заходил…
— Тоже какую-нибудь травку принес?
— Не-ет, — чуточку смутилась Ядвига. — Так, разговаривали… Про русского офицера. И про немцев. Немцев, говорит, русские потеснили снова. Небось, говорит, не орут уже «нах Остен».
— Оторались!
Славянский шагнул к выходу, но Ядя остановила его:
— И Россиянин с нами, пане капрале?
Старшина смерил девушку суровым, сразу отяжелевшим взглядом. Ему не понравился ни сам вопрос, ни то, что Ядвига, как показалось, слишком уж быстро и просто приняла присутствие нового человека — советского! — в отряде. Еще ни разу не видела его в глаза, а уже, пожалуйста, и имя дала: Россиянин. Гм, Россиянин… Вообще-то, неплохо.
— С нами, — бросил он коротко и вышел.
О том, что советские войска, прорвав оборонительные укрепления юго-западнее Ковеля, прижали фашистов вплотную к Бугу, Славинский знал. И сообщил ему эту радостную весть, как и Ядвиге, только раньше, Домбровский.
— Скоро, скоро, капрал, придет праздник и на нашу польскую землю! Теперь, как ты и предлагал, нам следует перебраться глубже в тыл. Однако денек-другой повременим. Надо подлечить Россиянина.
— Да! Но так можем оказаться в лапах у германа! Ведь вот-вот хлынет на эту сторону реки. А уж тогда… — Славинский безнадежно махнул рукой.
Не столько слова, сколько этот выразительный жест возмутил командира отряда.
— Что же ты предлагаешь? Бросить Россиянина? А заодно и Кшиковяка? Хотя этот парень, видать, крепкий. Но как, говорю, с Россиянином? Бросить?
— Б-боже упаси, — испугался Славинский, — повезем в тарантасе. А будет очень трясти, смастерим носилки.
Потемневшие было глаза Домбровского снова прояснились.
— То же самое думаю и я, только сначала пусть знающий человек осмотрит раны и как следует перевяжет. Впрочем, перевязать смогла бы и Ядя, но у нее ни капельки йода. А травы…
Заметив пробегавшего мимо молоденького партизана, хорунжий остановил его, велел позвать Дитмара. Тот не заставил себя ждать:
— Слухам!
— У нас, Дитмар, больной. А ты ни разу не поинтересовался им.
— Да я же, пане хорунжий, — ошеломленный внезапным обвинением, растерялся партизан, — я доктор, а… то есть наоборот, я музыкант, а не доктор.
— Знаю. Но у тебя в Милостней, говорил, есть знакомый фельдшер, притом надежный.
— Да, пане хорунжий. Но ему за семьдесят, и он из дому почти не выходит.
— А ты его и не беспокой. Пусть только даст йод, бинты и, вообще, что нужно для лечения ран.
Домбровский взглянул на карманные часы:
— Сколько времени нужно, чтобы сходить туда и обратно?
— День, пане хорунжий.
— А побыстрее? К утру вернешься?
— Это за столько километров? — Дитмар с сомнением посмотрел на свои худые ноги. — Постараюсь, пане хорунжий.
Дитмару повезло. У престарелого фельдшера был сын, Стасик, семнадцатилетний белокурый парень, необыкновенно подвижный, энергичный. Он так усердно помогал отцу, что в считанные минуты была собрана целая аптечка.
Посматривая по сторонам, Дитмар заспешил в отряд. Но не успел пройти и с километр — верхом на пегой лошади его догнал Стасик.
— Возьмите меня, пан, с собой. — Похлопал по шее лошади, та наклонила голову, запряла ушами. — Вот и Звездочка просит. Возьмите.
— Ну и ну, прямо циркач! — сначала восхитился, а затем призадумался Дитмар. Что скажет на это командир? Вдруг отругает? Но может ведь и похвалить? Решительно взобрался на широкую спину Звездочки.
Опасения Дитмара оказались напрасными. Хорунжий очень обрадовался его быстрому возвращению, назвал настоящим молодцом, а Славинскому сказал:
— Сегодня, капрал, день сплошных удач. И лошадь вот так пригодится, а главное — прибавился еще один боец. Можно подумать, счастье принес нам Россиянин. — Улыбнулся, положил руку на плечо собеседника: — Познакомишься с ним, увидишь: удивительный он человек. Чуть ли не зубами вгрызался в землю, но полз, пробирался к своим. Представляешь? Вот я и подумал, — не дожидаясь ответа, продолжал Домбровский, — какая будет обида, если после стольких мук он попадет в лапы гестаповцев! Двинемся на новое место. На Нероне поедет Россиянин. Говорит, верхом ему будет лучше. А в тарантас запряжем ту, что прислал фельдшер. Так?
— Хорошо, пане хорунжий.
— Теперь самое главное. Мы с Россиянином тронемся в путь позднее. Ты поведешь отряд, как только стемнеет. Помни: увидит или услышит вас хотя бы один герман…
— Не беспокойтесь, пане хорунжий. Нас будут видеть только звезды…
Еще не подкрались сумерки, а Славинский сборы уже закончил. Выжидая время, тщательно проверил нехитрую экипировку партизан — чтобы не звякнула даже ложка, — лично сам уложил в тарантас пулемет. Взглянул на небо, где наконец-то замерцали долгожданные звезды, распорядился:
— Пора. Править будет Виктор, с ним поедут Ядвига и Стефан.
— А как же, пане капрале, я? — взмолился Дитмар. — Столько километров сегодня отмахал! Ногу натер. — Прихрамывая, прошелся взад-вперед: мол, мозоль — не выдумка.
— Правда, пусть пан едет. Ведь я не в ноги ранен, — неожиданно поддержал партизана Виктор.
— То-то и оно, что не в ноги. — Славинский скользнул взглядом по окровавленной повязке на голове Виктора. — Нашел утешение, заступник…
С этим русским пареньком у капрала установились весьма своеобразные отношения. Он не мог ему перечить. Мальчишке едва исполнилось пятнадцать, а на счету — несколько уничтоженных фашистов. И сейчас просьбу его уважил, однако Дитмара все-таки сердито отчитал и долго еще после этого хмурился.
Вечер выдался тихий. Слышались лишь скрип колес и мерный шорох шагов. Да в тарантасе, что смутно виднелся позади отряда, — приглушенный голос Дитмара. Ему никак не удавалось втянуть Ядвигу в беседу, хотя очень старался. Мысли ее витали далеко-далеко, и были они грустные, печальные, как и глаза, перед которыми в эти минуты проплывает вся ее коротенькая жизнь.
Девушка видит себя лет пяти-шести. Она сидит с мамой на крыльце и протягивает ручонки к Варте, что течет возле самого дома.
— Мамочка, — спрашивает Ядя, — где та русалка с длинными зелеными косами, о которой рассказывала бабушка? Почему ее никогда не видно?
Ей — восемь. Словно утенок, бултыхается она в реке, бьет ладошками по воде и с восхищением смотрит на мгновенно вспыхивающую радугу. Незаметно отходит от берега, и ее затягивает в яму. Вода, тяжелая и темная, сдавливает грудь, и девочка теряет сознание. Когда приходит в себя, чувствует: кто-то несет ее на руках. Открывает глаза — Янек, соседский мальчик. Она вырывается, с громким плачем бежит к дому.
…Вот все тот же Янек, но ему теперь уже двадцать один год. В белой вышитой рубашке, новых брюках, с непокорными, выбивающимися из-под шляпы волосами, сильный, гибкий, он сидит с нею в саду и тихо что-то шепчет ей. Что — не слышно, да и неважно. Его шепот и так заставляет сладостно биться сердце. «О матка боска, — восторженно проносится в ее голове, — матка боска!..»
Ядя сначала несмело, потом все крепче обвивает тонкими руками шею Янека, прижимается к нему. Поздняя ночь. Но девушка так хорошо видит его ясные глаза…
Тарантас наезжает на пень. Ядя инстинктивно хватается за рукав Дитмара, встречается с его взглядом. Стараясь стряхнуть незаметно набежавшие на глаза слезы, горько думает: «И всегда, всегда так! Стоит только вспомнить о нем, как сердце сжимается в комочек. Янек, Янек, всего несколько дней не дожил ты до свадьбы…»
И снова, как в тот несчастный 1939 год, видит она гибель своего нареченного. Лежит он возле Ядиного дома. Глаза неподвижны. Из правого виска сочится кровь. А рядом — убийца, не торопясь всовывает в кобуру парабеллум.
Разве можно когда-нибудь забыть такое? Девушке становится душно. А тут еще Дитмар со своим ухаживанием! «Господи, — думает Ядвига, — как надоел этот человек. Вечно крутится возле, ухмыляется, руки длинные протягивает».
— Оставьте меня в покое!
— Ого, паненка нервничает? Паненка сердится, грустит. О чем она печалится? Чего хочет?
— Чтобы пан не совал нос туда, куда его не просят!
Дитмар не нашелся сразу, что ответить. А потом, досадливо морщась, дал себе слово вообще не разговаривать с этой недотрогой. И даже пальцем больше к ней не прикоснется. А то еще, чего доброго, шум поднимет. Хорунжий услышит — хлопот не оберешься. Он и сам, говорят, на нее поглядывает. Хотя взгляд у него, когда, правда, гневается, бр-р… Посмотрит — на душе холодеет, под ложечкой тоскливо сосет. Нет, уж лучше подальше от греха. Партизан покосился на мирно похрапывающего Стефана, прижался давно небритой щекой к колесу пулемета, задремал…
Не очень клеился разговор и у Домбровского. Он специально сделал так, чтобы побыть в дороге вдвоем с Долговым, потолковать с ним. Но то ли польская речь для Россиянина оказалась слишком трудной или по характеру он был замкнутым — угрюмо молчал, покачиваясь в такт неторопливым шагам старого Нерона. Лишь однажды встрепенулся, натянул поводья, и лошадь остановилась, флегматично помахивая длинным хвостом.
— Ну что вы так испугались? — Домбровский тоже придержал своего коня. — Ничего страшного, а тем более обидного я вам не сказал. Может быть, слишком прямо — да. Но мы ведь с вами мужчины. К тому же не дипломаты — воины. Вот и повторяю: оставайтесь с нами, воевать станем вместе.
— Нет-нет, — запротестовал Долгов, — буду пробиваться к своим!
Стоило ему произнести «к своим» — и мысленно сейчас же оказался в родном полку. Удивительно ли? Не было такой минуты, чтобы не вспоминал друзей-летчиков. И чаще всего видел их в момент возвращения с боевого задания…
Сотрясая воздух гулом двигателей, бомбардировщики идут на посадку. Приземлился капитан Цыбенко — бритоголовый здоровяк с весело рокочущим басом: «Взгрилы фрицям у хвист та гриву». Благополучно вернулся уже дважды горевший в самолете, до обидного застенчивый на земле и безудержно храбрый в воздухе лейтенант Самсонов. А старшего лейтенанта Гургенидзе нет и нет. Горяч, дотронешься — обожжешься. Известное дело: кавказец. Не увлекся ли, не ввязался ли в очередную неравную драку с «мессерами»? Не заклевали ли они его? Нет! В небе показывается черная точка. Растет, приближается. Уже отчетливо вырисовывается весь бомбардировщик. Его плоскости просвечиваются — столько в них пробоин. Задело и самого Гургенидзе. Прихрамывает. Но он, как всегда, порывисто-жизнерадостен. Еще издали кричит:
— Привет, орлы!..
Отогнав воспоминания, Долгов повторил:
— Я к своим.
Хорунжий как будто согласился, утвердительно кивнул: иного ответа, дескать, и не ожидал. Однако проехали с километр, снова возобновил тот же разговор. Долгов стал возражать еще решительнее. Домбровского это не смущало.
— Да что вы так бунтуете? — нисколько не досадуя, спрашивал он. — Я ведь вас насильно не буду задерживать, наоборот, сделаю все, что смогу, чтобы вы благополучно перебрались через линию фронта. Но вы все-таки подумайте.
— И думать не хочу!
Но странное дело, в душе своей Долгов начал чувствовать смутное беспокойство. Появилось оно после того, как хорунжий неожиданно спросил:
— А как вы считаете, другим русским не хочется к своим?
— Каким другим?
— Тем, что партизанят в наших лесах. Их же сотни, а может быть, тысячи!
— Ну насчет тысяч-то вы, наверное, перегнули, — не очень уверенно возразил Долгов.
Домбровский словно только и ждал такого оборота разговора. Подобрался, напружинился.
— Прошу простить, но, мне кажется, у вас несколько неясное представление об истинном размахе партизанского движения в Польше. — Неожиданно признался: — Как, впрочем, и у меня самого…
Если бы подобное признание не удивило Долгова, то уж во всяком случае призадуматься заставило бы: как же, мол, так, не знать, что творится в родной стране? Но чуть раньше он отвлекся от беседы и последней фразы попросту не слышал. Предупредительно поднял руку, спросил:
— Вы ничего не слышали?
— А что?
— Впереди как будто выстрел.
Оба насторожились, но вокруг было тихо, спокойно. Лишь ветер полоскался в густой листве деревьев, темной стеной возвышавшихся по обе стороны дороги, да раздавался глухой стук копыт слегка похрапывающих лошадей.
После продолжительного молчания Домбровский проговорил:
— Вам, пожалуй, показалось.
Позднее выяснилось: выстрел действительно был. И произвел его Стефан. А случилось вот что.
Сразу же за крутым поворотом узкую лесную дорогу загородил тяжелый грузовик. Находились в нем двое: пожилой обер-лейтенант — очевидно, хозяйственник — и средних лет фольксдойче. Он-то и вел машину, у которой испортилось зажигание. Занятый устранением неисправности, фольксдойче не сразу заметил вынырнувшую из темноты цепочку партизан. А обер-лейтенант, не предупредив подчиненного, бросился в кусты.
Как раз в то самое время, когда Ядвига и ее спутники подъехали к машине, Славинский пытался установить, куда и зачем в столь неурочное время держал путь немецкий офицер.
— Не знаю, — дрожа и запинаясь, отвечал шофер, — поверьте, честно говорю, не знаю… Может, в Люблин, может, куда ближе…
Он боязливо поднял голову — и ни одного сочувственного взгляда.
— Ладно, — решил капрал, — пойдешь с нами. Там командир разбе…
Славинский не договорил. В тарантасе сверкнула огненная вспышка, по лесу прокатилось: «а-ах!..»
Фольксдойче упал.
Произошло это столь неожиданно, что сначала никто не мог произнести и слова. Слышалось лишь, как в тарантасе хрипло выкрикивал Кшиковяк:
— Ненавижу, ненавижу! Всех гадов, всех…
Славинский рванул Стефана за плечо:
— Молчать!
Он был очень зол на себя: «Дожил до седин, а ума — кот наплакал. Повел отряд будто на прогулку. Ни дозора не выдвинул, ни настороженности особой от партизан не потребовал! Ладно, в машине оказался один обер. А если б целый кузов солдат, тогда как?»
Теперь люди идут в полной тишине. Где-то впереди, может, в полкилометре, а может, и дальше, — Корелюк с Виктором. При малейшей опасности они подадут сигнал тревоги: дважды крикнет сова.
А тарантас, как и прежде, тянется сзади. Чуть слышно поскрипывают колеса, досадливо машет куцым хвостом притомившаяся Звездочка, когда дорога ей чем-то не нравится. И то ли монотонный скрип постепенно убаюкивает Ядвигу, то ли время уже позднее — хочется спать. Но только, кажется, закрыла глаза, ее встряхивает голос Славинского:
— Что вы застряли? Слезайте живо! Весь отряд вас ждет! Двоих!
Девушка вздрогнула, тревожно посмотрела на Стефана. Он не спешил: видимо, резкие движения болезненно отдавались в теле. А Дитмара рядом уже не было. Ехидно улыбаясь, он шел к пышноголовому клену, возле которого молча выстраивались партизаны. Вдруг от них отделился Стасик, подбежав к тарантасу, протянул руки. Девушка недружелюбно ответила:
— Я сама.
Но, спрыгнув на землю, увидела расстроенное лицо парня, тут же постаралась сгладить невольную резкость:
— Ты и так устал, Стась. Ведь километров двадцать отмахали, да?
— Побольше, — повеселел молодой партизан. — Только что же из того?
Тем временем капрал Славинский, обращаясь к партизанам, говорил:
— Повторяю, пановье, будьте осторожнее, чтоб ти-хо!.. От Буга мы отдалились не так уж далеко, а что там, вам всем известно. К тому же нас видели в эту ночь не только звезды… Разойдись!
Партизаны рассыпались по поляне. Голосисто запела единственная в отряде пила — ею завладели Корелюк с Навроцким, — покатился дробный стук топоров, с хрястом падали молодые деревца — старые не трогали, они были ни к чему.
К Славинскому подошел Виктор. Выгоревшую рубашку в синюю полоску туго перетягивал в талии широкий кожаный ремень, за который, рукоятками вниз, было засунуто четыре гранаты. Из-под засаленной, явно великоватой пилотки выбивался светлый чуб. В руках — остро отточенный топор. По его отполированному лезвию пробегали змейки-молнии — над лесом поднималось солнце.
— Чего ты, Витя?
— Неладно получается, — степенно ответил паренек, показывая взглядом на топор. — Ударишь по какой-нибудь осинке — вокруг гул идет. Вы же сами слышите.
— Да-а… Шум есть, ты прав. Но тут уж, коханы, ничего не поделаешь. — Наклонив голову, Славинский пытливо заглянул в не по-мальчишески суровое лицо Виктора, неожиданно притянул его к себе: — Говорю, прав ты. Но ведь не только для этого пришел, а? У тебя на уме еще что-то есть, а? По глазам вижу. А ну выкладывай!
— От вас разве что скроешь! — засмеялся Виктор, безуспешно пытаясь высвободиться из рук Славинского.
Снова став серьезным, признался: ему очень и очень хочется увидеться с советским офицером. Почему его не видно? Где он сейчас?
— С паном хорунжим, Витя. Должны бы уже быть, да что-то задержались. Как приедут, сразу же дам тебе знать. Хорошо? Ну и славно. Иди пока, работай. Стой, стой, сразу и бежать! С кем рубишь лес? С Навроцким и Корелюком? Отлично! Постарайтесь, чтобы жердочка к жердочке. Тогда и шалаш аккуратнее будет, надежнее. Понял? Теперь иди.
Он, капрал Славинский, всегда был такой: за что бы ни брался — все любил делать не торопясь, но зато прочно, капитально. Вот и сейчас, переходя с места на место, придирчиво следил за тем, чтобы шалаши строили так, словно держаться им вечность. А ведь здесь, по всей вероятности, жить придется недолго. Эту мысль и высказал вслух Дитмар, которому, как он считал про себя, досталась самая неблагодарная работа — расчищать площадку.
— А это уж не нам с тобой знать, сколько времени тут продержимся, — сердито ответил Славинский. — На то командир есть. И вообще забудь свои цивильные привычки. Запомни: приказ не обсуждают, а выполняют.
— Дошло, пан капрал.
— То-то.
«Ничего… Пройдет неделя-вторая, и многое другое поймет. Еще каким партизаном станет, — старался заглушить в себе раздражение Славинский, наблюдая, как Дитмар срезает перевитый корнями кустарника дерн, на минутку останавливается, вытирает со лба пот и снова продолжает махать лопатой. — А вот как с Ядвигой? Ишь, будто ясновельможная пани, ногти чистит. Все люди трудятся, а она с ногтями. Н-да… Глаза у нее красные. Тяжело ей, плачет втихомолку. Спрашивал: почему плачешь? Не отвечает. Гордая… А с командиром небось не молчит. Тары-бары. Кстати, пора бы ему быть, а его все нет…»
Домбровский задержался в пути из-за Долгова.
Подъезжали они к тому месту, где партизаны приступили к разбивке нового лагеря, на рассвете. Звезды поблекли, чуткая темнота над настороженным лесом как бы раздвинулась, отступила дальше, и на фоне посветлевшего неба все четче вырисовывались ажурные кроны деревьев.
— Доедем вон до той каплицы, — протянул Домбровский руку вперед, где на обочине дороги возвышалась каменная часовня, увенчанная массивным крестом, — свернем направо, и считайте — мы дома.
Долгов вздохнул:
— Вы все-таки зачислили меня в свою семью? Но ведь я не дал еще согласия. Нет… — Повернулся лицом к востоку: — Он у меня там, мой дом, там!
— Какой же вы… упорный! — то ли с одобрением, то ли с осуждением, понять было трудно, проговорил Домбровский. — Ладно, попробуем решить окончательно: да или нет? И пожалуй, лучше, если сойдем с лошадей, посидим на траве. Вы не против? Вспаняле![4]
Оборудование лагеря шло полным ходом, когда, с треском раздвигая кусты, к капралу подлетел Станислав, выставленный дозорным. Выдохнул:
— Герман!..
— Где?
Партизан кивнул в сторону, откуда он только что прибежал. И это больше всего озадачило Славинского. Нет, он не рассчитывал на спокойную жизнь. Приблизительно знал, какая масса гитлеровских войск находится в Польше, и внутренне постоянно был готов к встрече с ними. Но что фашисты появятся оттуда, куда показал Стасик, — никак не ожидал. Там, по его расчетам, противника не должно было быть — на многие километры простирается лесной массив.
На душе у капрала стало неуютно, тоскливо. Такое чувство ему было хорошо знакомо. Потом, когда начнется бой, оно пройдет — знал по опыту, слава богу, не раз и не два доводилось сходиться в смертельной схватке со швабами. И все-таки сейчас ему было гораздо труднее, чем раньше. Тогда он отвечал лишь за себя, сейчас — за весь отряд. Хорунжего-то до сих пор нет…
— Сколько? — Одним неуловимым движением сорвал с плеча автомат Славинский.
Необыкновенно возбужденный — на пухлых щеках выступили багровые пятна, — Стасик ответил: две машины.
«Что же делать? Что предпринять? Как выпутаться из опасного положения? Как сохранить отряд?» — лихорадочно прикидывал Славинский. Силы были слишком неравны, потому никак и не мог он принять определенного решения. А минуты бежали. И вот уже в лесу послышалась громко повторяемая команда: «Шнель, шнель».
Славинский понял, что отступать поздно.
— Приготовиться к бою!
Миг — и поляна опустела. Прячась за стволами деревьев, партизаны залегли в густой траве. У кряжистого вяза, сжимая в каждой руке по гранате, притаился Виктор. Шагах в четырех от него, за пышным кустом шиповника, — Корелюк. Еще дальше, положив отцовскую двустволку на полусгнивший пень, замер Стасик. Он до боли прижал ружье к плечу, готовый сразу выстрелить, как только покажутся на полянке немцы. Славинский погрозил ему кулаком, тут же отдал необходимое распоряжение, и по цепи партизан, от одного к другому, покатилось:
— Без команды не стрелять…
Приняв приказ от соседа справа, Ядя передала его Дитмару, который и на сей раз оказался возле нее:
— Без команды не стрелять…
Теперь «шнель» раздавалось совсем рядом. И уже отчетливо слышался треск сухих сучьев под ногами.
Ядя снова взглянула на соседа справа. Видела его всего раза два, да и то мельком, — он был новичок. Знала лишь, что зовут Навроцким. И все. Тем не менее успела почувствовать к нему явную симпатию, ибо было в его энергичном, резко очерченном лице что-то притягательное, сразу же располагающее к себе. Он неторопливо, по-хозяйски выбрал место, прижал к земле снятую с головы фуражку, бережно положил на нее горсть запасных патронов.
Спокойствие Навроцкого передалось девушке. Она уже не испытывала такого страха, как в первый момент. Тогда ей хотелось бежать без оглядки, забиться в самую глушь. И если бы Ядя так и сделала, на это, пожалуй, никто не обратил бы внимания. У нее не было оружия. Вместо него — узелок с бинтами, большим флаконом йода…
На поляну выглянул гитлеровец. В одной руке он держал пистолет, в другой — гранату. Боязливо осмотрелся, ничего не заметив, осмелел. Путая польскую речь с немецкой, прокричал:
— Гей, партизант, сдавайсь! А то — капут!
Не дождавшись ответа, снова скрылся в кустах. А через минуту вывел на поляну целое отделение. Прижимая автоматы к животам, фашисты яростно строчили перед собой.
— Пять… семь… десять… — считал Славинский все выдвигающихся из-за лесного укрытия вражеских солдат. — Давайте, гады, прите. Ближе, ближе…
Вдруг на левом фланге громыхнули беспорядочные выстрелы. Кто-то из партизан, нарушив приказ, открыл огонь. Славинский с проклятием ударил из автомата. Громоподобно ахнул дробовик Стасика. Защелкал карабин Навроцкого, ему в лад поддакивала винтовка Корелюка.
На поляне осталось с полдесятка трупов. Остальные гитлеровцы, отскочив назад, успели скрыться за деревьями.
Стремительно, словно подброшенный мощной пружиной, вскочил на ноги Навроцкий:
— За мной! За мно-о-ой!..
Партизаны рванулись вперед. Не тронулась одна Ядвига.
— Отсюда — ни шагу! — успел прокричать ей на бегу Славинский.
Каждый выстрел мучительным эхом отдавался в груди девушки. Она зажала уши, зажмурила глаза, но так ей стало еще хуже. И тогда Ядя не выдержала, бросилась к одному из убитых фашистов. У него, вероятно, был автомат. А может быть, и пистолет. Но она прежде всего увидела гранату. И уже не могла оторвать от нее взгляда.
Сжимая длинную деревянную рукоятку гранаты, побежала на выстрелы. Ветки жестко хлестали по лицу, на сучьях оставались лоскутки платья, а она лишь подгоняла себя: скорей, скорей! И вдруг остановилась. Прямо на нее шел гитлеровец — ворот его мундира расстегнут, рукава закатаны до локтей. Ядвига медленно попятилась и едва не столкнулась с Бартосевичем. Он тоже шел прямо на нее. А через мгновение поняла: ни одному из них до нее нет никакого дела. Еще раньше, чем выскочила она между ними, Бартосевич с гитлеровцем на этой небольшой полянке сходились в смертельном поединке.
Гитлеровец был вооружен автоматом, у Бартосевича — карабин. Держал он его наперевес. Так ходят в штыковую атаку — это Ядя видела не раз в кино. И вообще, все то, что разыгрывалось сейчас перед нею, казалось, происходит не в жизни, а на экране. Вот в руках гитлеровца забился автомат. Бартосевич не остановился. Гитлеровец нажал на спусковой крючок снова. Бартосевич вздрогнул, покачнулся и… продолжал идти. Гитлеровец попятился, ударился спиной о ствол сосны. Вскрикнул, метнулся к опушке, наскочил на колючий куст шиповника, запутался в нем, упал. И тут, близоруко щурясь, Бартосевич выстрелил.
«Все?» — облизнула пересохшие губы Ядвига. Да, поединок закончился, а бой продолжался. Снова грохнула граната, снова одновременно застрекотали автоматы. Но где? Спереди или сзади, слева или справа? У Яди начала кружиться голова. Она неуверенно подалась в одну сторону, в другую, потом судорожно прижалась к толстенной березе.
«Тук!» — ударил пистолет.
В нескольких шагах от себя, в сплетении веток, девушка заметила мужскую спину. Присмотрелась. Незнакомец не походил ни на одного из партизан. Значит, враг. И тут Ядя вспомнила о гранате. Подняла ее над головой. В это время человек, стоявший к ней спиной, опять выстрелил.
— Ы-их!.. — хрипло выдохнул долговязый гитлеровец.
Неестественно перегнувшись, упал, дернулся судорожно раз, второй и затих. Уложил его тот, кого Ядя приняла за врага. Значит, свой, свой! Но кто именно, не рассмотрела — незнакомец скрылся в кустарнике. Судя по ожесточенной стрельбе, там решалась судьба боя.
Так оно на самом деле и было.
Вначале, когда отряд устремился по пятам карателей, Славинского охватил азарт охотника, преследующего хищного зверя.
— Вперед, партизаны! Вперед!
Но вскоре к нему подбежал Навроцкий:
— Пан капрал, надо ли?
Что еще за фокус? Что за терт! Сам же первый поднялся в атаку, а теперь: надо ли? От гнева у Славинского потемнело в глазах, но быстро понял: Навроцкий прав. Необходимо немедленно прекратить преследование. Быть может, немцы умышленно так шустро улепетывают. Хотят выманить партизан из лесу…
— Так что же, — Славинский ожесточенно потер висок, — пусть уходят подобру-поздорову?
Навроцкий возразил: наоборот, гитлеровцев надо приостановить, задержать, взять в клещи. И если пан капрал разрешит, он, Навроцкий, берет это на себя. Разумеется, не один, нужна подмога. Три-четыре человека. Выйдут немцам в тыл, отрежут дорогу к опушке. Сумеют? Конечно, будет нелегко, но постараются. Тут, поблизости, есть овраг. Выскочить по нему за спиной противника куда легче, чем пробиваться между деревьями…
Навроцкий скрылся. Славинский передал по цепи: залечь. Прячась за стволом раздвоенного клена, настороженно притих и сам. «Тик, тик, тик?» — спрашивали наручные часы. «Так, так, так!» — оглушительно отвечало сердце.
«А так ли?» — вдруг усомнился капрал. Чем больше проходило времени, тем тревожнее становилось у него на душе. Что могла сделать горстка партизан, ушедших с Навроцким, против роты неприятеля? Славинский не выдержал, поднял отряд. В стороне оврага, словно только и ожидали этого, заговорили карабины и винтовки, рванули гранаты. И тут же — треск автоматов, треск настолько густой, что партизаны еле-еле уловили могучий бас Славинского:
— Впере-е-ед!..
Немцы заняли оборону в редком ельнике, не жалея патронов, остервенело вели огонь. Им и в голову не приходило, что в овраге всего-то полдюжины партизан. Известно же: у страха глаза велики. Но могли ли захватчики чувствовать себя иначе: безбоязненно, уверенно? Ведь здесь все было для них чужое. А в чужой стране, гласит пословица, каждый куст стреляет.
Оказавшись между двух огней, гитлеровцы ошалело заметались. Однако суматошились недолго — на какое-то время притихли, притаились, затем дружно бросились на правый фланг, к оврагу. Прорваться не удалось. Тогда насели на левый. И здесь наткнулись на разящие почти в упор выстрелы.
Ряды карателей заметно редели. Но тем ожесточеннее бились оставшиеся в живых. У них имелась единственная надежда на спасение — разомкнуть кольцо, выбраться на дорогу, к машинам. Потому-то, не считаясь с потерями, наседали на отряд. Появились раненые, убитые.
Обстановка стала критической. Партизаны начали отходить к окаймленной березами полянке, где на глазах Ядвиги разыгрался короткий поединок между незнакомцем и гитлеровцем. И именно на этой полянке, стискивая обеими руками неразлучную гранату, девушка приготовилась к встрече с врагом. «Вот, — приостановила дыхание Ядя, — вот сейчас…» Однако стрельба постепенно сместилась в сторону, потом начала удаляться к шоссе. Вдруг всего в нескольких метрах затрещали кусты, и на поляну выскочил Корелюк. Левый глаз у него распух и беспрестанно подмаргивал. Пышный чуб от засохшей крови стал похож на диковинную сосульку…
Пораженная видом Корелюка, девушка медленно попятилась. Партизан схватил ее за руку, потащил.
— Куда вы меня, куда?
— Там же раненые!..
Вскоре девушка увидела картину, заставившую ее вскрикнуть. Трупы, трупы. Сначала сгоряча всех погибших Ядвига приняла за своих. Когда же присмотрелась, поняла: ошиблась. Ни один человек не носил в отряде форму гитлеровских солдат, а здесь убитые — в мундирах грязно-зеленого цвета. Иногда, правда, встречались и партизаны. Вот лежит робкий и застенчивый Вербовский. В ногах у него — с простреленным горлом балагур Курек. Чуть подальше пожилой мужчина, имени которого Ядя не успела и узнать.
А другие? Домбровский, Славинский, Витя… Неужели и они? Нет-нет, не может быть! Девушка резко дернула Корелюка за рукав, чтобы привлечь к себе внимание, узнать: что с остальными партизанами? Но тот досадливо отмахнулся, встал на колени возле Вербовского. Только помочь ему ничем уже было нельзя. Тогда Корелюк снова вскочил, побежал, увлекая за собой девушку:
— Скорее, Ядя, скорее!
Остановился возле колючего куста шиповника. Здесь рядом с гитлеровцем, легонько покачиваясь из стороны в сторону, сидел Бартосевич. Он судорожно сжимал левое плечо, пытаясь остановить кровь. Она просачивалась между растопыренными пальцами.
Девушка сделала к Бартосевичу шаг, второй и покачнулась…
Очнулась Ядвига в незнакомой комнате. Мягкая перина, под головой — пуховая подушка. От слегка влажной простыни веяло свежестью. В комнате полумрак. Одно окно было плотно занавешено. У второго оставлена незатемненная полоса шириной с ладонь. Возле него за столом с грубо отесанными квадратными ножками сидел мужчина. Что он делал, Ядя не видела, но по шелесту бумаги и поскрипыванию пера догадалась: пишет.
Любопытство, вызванное незнакомой обстановкой, постепенно прошло. Девушка вспомнила схватку с гитлеровцами, свой обморок и сообразила: ее, бесчувственную, принесли в эту комнату, конечно, свои люди. Быть может, тот же Корелюк. Но кто этот человек, который, в течение получаса ни разу не разогнувшись, пишет, пишет?
Хотелось пить, а Ядя боялась нарушить тишину. Все-таки не выдержала. С трудом разомкнув пересохшие губы, попросила воды. Незнакомец, заметно прихрамывая, подошел к кровати, поправил подушку. И только после этого, смешно выговаривая польские слова и путая их с русскими, произнес:
— Проснулись? Вот и добже. Зараз.
Вышел в соседнюю комнату, оттуда послышался звон посуды. Потом скрипнула дверь, и вместе с незнакомцем Ядя увидела Стасика. В одной руке он нес кружку парившего кипятка, в другой — банку консервов и ломоть хлеба. Поставил все это на придвинутую к кровати табуретку:
— Проше, панна. Як здрове, як чуце?
Чувствовалось: Стасик гордится тем, что вот именно он, а не кто-либо иной прислуживает единственной в отряде девушке. В то же время в его голосе невольно проскальзывали покровительственные нотки. Пусть они с Ядей и ровесники, все-таки он, Стасик, мужчина. А это в его понятии означало: с девушкой следует разговаривать, как с ребенком, быть особенно предупредительным и ласковым. Обычно такое обращение сердило Ядвигу, а сейчас нет. Ответила Станиславу: на здоровье не жалуется, самочувствие хорошее. И попыталась улыбнуться.
Незнакомец сделал вид, что поверил ей:
— Вот и славно. Теперь подкрепитесь получше. А то уже сто лет, как вы ничего не ели.
Мужчины вышли. Оставшись одна, девушка разволновалась. Она была уверена, что где-то видела незнакомца. Только вот где, когда? Ой, да ведь точно такая спина — широкая, чуть-чуть сутулая — была у того человека, которого там, в лесу, она едва не подорвала гранатой и который на ее глазах застрелил из пистолета долговязого карателя. И прихрамывал тот так же. Уж не русский ли это офицер? Ну конечно, он, он! По одному акценту можно было догадаться сразу же — он! И Ядя несколько раз повторила вслух:
— Рос-си-янин, Рос-си-я-нин!..
Так вот какой он, Россиянин. Молодой. Крепко сбитый, подобранный, весь будто на тугих пружинах. Темно-синие, с искорками глаза. А голос… Стоп, зачем ей это, какое у него лицо, голос, фигура? Зачем?
Вернулся Долгов в комнату минут через двадцать. Возле кровати остановился, осторожно погладил обнаженную руку девушки и неожиданно нахмурился — на переносице образовались две резко очерченные морщины. Может быть, именно они и придали его худощавому лицу, еще сохранившему следы ожога, столь непреклонное выражение. Зато взгляд удивительно добрый, даже ласковый. И Ядвиге трудно, ну, просто невозможно оторвать от него своих глаз. Наверное, потому, что такой взгляд ей уже знаком, именно так смотрит, когда встречается с ней, командир отряда хорунжий Домбровский. Хотя нет, не совсем так. Взгляд хорунжего еще что-то робко, но настойчиво обещает, куда-то зовет. И оттого ее сердце — все это одновременно! — наполняется несмелой радостью, счастливой тревогой.
Застоявшуюся в комнате тишину первым нарушил Долгов. Ему трудно было говорить по-польски. Фразы умышленно строил коротенькие, произносил их медленно, сначала проверяя про себя. Часто вообще не находил нужного слова и тогда, виновато пожимая плечами, но, впрочем, не испытывая особого смущения, заменял его родным, русским.
— Нас с вами вселили в дом какого-то местного богатея. Вы, говорят, больные, вам и особая привилегия, — сказал он таким тоном, словно они знали друг друга давным-давно и были по крайней мере если не братом и сестрой, то очень близкими людьми. — Надо же придумать: я — больной. Что на это скажете, а?
Ядвига промолчала.
— Вот вы — другое дело. Вам надо встать на ноги, тут уж яснее ясного. Согласны?
Долгов боязливо взглянул на девушку: поняла ли? А она совершенно неожиданно для него ответила по-русски:
— Нет, не согласна.
И невольно рассмеялась его удивлению. Потом добавила:
— Уж если кто болен, так не я. Вы и прихрамываете, да и рука… Я же вижу…
— Вот тебе раз! Где, когда научились вы по-нашему?
Вспоминая свое прошлое, девушка грустно вздохнула:
— В местечке, где я жила, были русские. И хотя они совсем, как говорили сами, ополячились, языка своего не забывали. У них было много книг. И желающим охотно давали их почитать. Я часто бегала к ним. Брала все подряд. Пушкина, Толстого, Достоевского…
Села на кровати, обхватила колени руками.
— Затем, учтите, в отряде есть двое русских. Вернее, один — Витя Неверов. А Корелюк пусть еще и плохо говорит на своем языке, все же он поляк. Его отец и, кажется, даже дед жили в России.
— О Викторе слышал, командир рассказывал. Царапнуло его.
Ядя встрепенулась:
— А другие? Славинский, Дитмар?
— У Славинского все в порядке, устроился в соседней халупе, Дитмар же…
— Убит?
— Нет, но рана такая… Едва ли выживет.
Девушка съежилась. Она вдруг почувствовала себя непростительно виноватой, что слишком сурово относилась к ухаживаниям Дитмара. Может быть, на самом-то деле он не был таким ловеласом и зубоскалом? Возможно, у него и не такой уж плохой характер. Да и у других тоже. Она же и с другими партизанами не была особенно ласковой. А их, может быть, тоже нет уже на свете?
— Да, потрепали отряд изрядно. — Лицо Долгова стало жестким, суровым. — Осталось чуть больше половины…
Поскрипывая половицами, прошел к столу, присел. Немного погодя услышал приглушенное всхлипывание. Поспешно вернулся к кровати. Девушка лежала вверх лицом. Глаза ее были закрыты, но из-под длинных ресниц выкатывались слезы.
— Что с вами, Ядя?
Она испуганно вздрогнула, с натугой выдавила:
— Я… я и сама не знаю…
Он бережно провел ладонью по ее волнистым волосам. И то ли от этого прикосновения, то ли от его голоса — теплого и взволнованного, а возможно, просто ей надо было облегчить слезами свою боль, Ядя заплакала в голос. Успокоилась не скоро. Всхлипывая, призналась, что на душе у нее тяжело-тяжело. Отчего? О, Езус Мария! Разве одним словом ответишь… Может, оттого, что в последнее время часто вспоминает Янека, что никогда уже не увидит погибших товарищей, что незаслуженно оскорбила Дитмара и, видимо, даже не успеет попросить у него прощения…
Долгов не перебивал. Затем, когда девушка умолкла, словно обращаясь не к ней, а к себе, сказал:
— Сколько же горя! Сколько страданий! Собрать слезы вместе — в них захлебнется вся гитлеровская нечисть. Плачут дети, оставшиеся сиротами. Невесты, матери, жены… Плачут мужчины. А когда плачут мужчины, это очень и очень страшно… — Ожесточенно стиснул подбородок. — Но как бы, Ядя, ни было трудно и больно, надо оставаться сильной. Очень и очень сильной.
Вошел Стасик, доложил: Долгова просит к себе пан хорунжий.
Одновременно со стуком закрывшейся за мужчинами двери Ядя спустила ноги с кровати, подошла к столу. В стороне от исписанных листов бумаги лежал конверт с адресом, выведенным женским почерком. Конверт был сильно помят и потрепан. Очевидно, Россиянин не день и не два носил его с собой. Ядя взглянула на нижнюю часть конверта. Там стояло лишь два слова: «Куйбышев, Смирновой». Россиянин, по всей вероятности, и писал этой Смирновой. А кто она такая? Мать, сестра, любимая? Скорее всего, девушка. Матери столько не пишут. Жив, здоров — и точка. Тем более сестре. А любимой…
— Но мне-то какое до этого дело? — вдруг рассердилась на себя Ядвига.
Не раздеваясь, снова забралась в кровать…
Надюшка, любимая!
Прости меня, родная! Очень долго не отвечал тебе. Обстоятельства сложились так, что было совершенно не до писем. Теперь попытаюсь рассказать подробно обо воем, чтобы ты увидела: я на самом деле не виноват.
Помнишь, в последнем письме говорил, что из госпиталя вырвусь не раньше середины июня? Не выдержал. Лежать сейчас? Долечимся потом… Где умоляя, где даже льстя, выклянчил срок выписки намного раньше. В отделе кадров меня хотели спровадить в авиационную школу летчиком-инструктором, но я настоял на своем: поехал в Москву. Ведь из Москвы можно скорее выпроситься на фронт. Да, но знаешь, что мне там сказали? В городке В. — это, кстати, на Волге, формируется новый бомбардировочный полк. Вот и меня туда…
Хорошая моя, ты меня знаешь, поэтому представляешь, в каком настроении я находился? К счастью, в конце концов меня отправили в действующие войска. Я снова получил самолет, снова стал летать. Но всему бывает конец, пришел он и моему счастью…
Несколько дней назад наше звено получило задание вылететь на железнодорожную станцию, где фашисты скопили горючее и боеприпасы. Едва отбомбились, на нас — «мессершмитты». Непейвода — такая смешная фамилия была у нашего стрелка-радиста — настороженно выжидал удобного случая. И дождался. Один стервятник, клюнув носом, штопором пошел вниз. Мне бы радоваться, а я, чтобы не реветь, кусал руки. Погиб штурман, затем и Непейвода…
Вот, я снова с тобой, Надюшка. Ты, верно, удивляешься: раньше посылал письма на одной страничке, а сейчас!.. Но очень уж многое надо рассказать. Я даже, видишь, писать стал мельче — экономлю бумагу. Потому что в деревушке, где нахожусь сейчас, едва ли найдешь хотя бы листок — такая она убогая. Где-то в районе этих избушек на курьих ножках и выбросился я с парашютом. Очутился в лесу, таком же густом, дремучем, как у нас в Жигулях. Помнишь, всем классом ходили мы туда на экскурсию, целый день искали еще не известные людям пещеры Степана Разина? Помнишь?
Рана в ноге казалась не тяжелой, а идти, черт знает почему, было адски трудно. Сначала я потерял счет времени, а затем и сознание.
Не знаю, любимая, пришел ли бы я в себя самостоятельно. Очнулся потому, что кто-то приподнял мне голову с земли. Едва увидел незнакомца, как его лицо стало двоиться, расплываться… И что говорил этот добрый человек — кстати, говорил не по-русски, а я в ту пору, наверное, не смог бы разобраться и в родном языке, — решительно не знаю. Но одно я понял, что рядом со мной — партизан, что он поляк.
А потом… Незнакомец взвалил меня на плечи и понес. Представляешь? С такой ношей и по ровному-то месту далеко не уйдешь. А тут надо было пробиваться через кусты, деревья. Каждый раз, приходя в себя — а я поминутно терял сознание, — слышал его натужное дыхание. Затем — не знаю, как это случилось, — меня несли уже двое. Окончательно я пришел в себя в лагере своего спасителя. Он действительно оказался партизаном, и не простым, а командиром отряда.
Ой, Надюша, сам вижу, письмо пишу скучное, но тебя очень люблю, очень! Мне тошно без тебя. И днем и ночью мечтаю о тебе. Разговариваю вслух с тобою. Иногда царапаю стихи. И самое удивительное — все они обращены в будущее, к тому времени, когда встретимся с тобой. И мысли не допускаю, что такое может не случиться…
Только скрылось за Волгою солнце
И луна над садами взошла,
К твоему подошел я оконцу
И чуть слышно в него постучал.
Мне так страшно, так боязно было!
Для чего без тебя белый свет?
И твердил я: «Ты дома ли, милая,
Или, может, тебя уже нет?
Может…»
Дверь осторожно открылась.
Ну а дальше — не можешь шагнуть.
У меня враз в глазах помутилось,
Ты схватилась рукою за грудь…
Выходит что-то альбомное. Как бы хотел, родная, рассказать о своих чувствах в сто раз сильнее, лучше! К несчастью, не получается…
Моего ты лица не узнала,
Голос стал хрипловат твой и груб.
Но увидел я: тихо упало
«Мой любимый» с твоих теплых губ.
Слово «груб», Надюшка, тут ради рифмы. Для меня твой голос — всегда самая нежная музыка.
Перестал я тотчас же сутулиться,
Крепко-крепко тебя я обнял.
И пошли мы, родная, вдоль улицы.
Ветерок твои кудри ласкал,
Пели птицы, и звезды светили,
Нас деревья ласкали листвой.
— За тебя и за это все, милая,
Я с врагом принимал смертный бой!
Получишь ли ты когда-нибудь это письмо, сумею ли его отослать? Ведь я — за линией фронта. И когда снова окажусь у своих, сказать не могу. Мучительно сознавать это, Надя. Немножко утешает лишь сознание, что, находясь и в польском партизанском отряде, буду продолжать то же самое, что и в Красной Армии, — бить фашистов. Родину защищают везде! Мне так кажется…
Ну слушай дальше. У нашего командира оказался томик Мицкевича. С этим-то сокровищем я теперь и не расстаюсь. Только, ой, моя кохана, трудно поддается мне польский язык. Бардзо кепско — очень плохо…
Вот так-то, родная: укатали сивку крутые горки. Но духом не падаю. Пройдет немножко времени, и снова буду у своих, снова сяду в самолет и тогда… Тогда, тогда!.. А пока…»
Что-то, видимо, помешало Долгову в тот день продолжить письмо. Ниже слов «А пока…» стояла новая пометка: «Вечер 6-го». Дальше, не возвращаясь к прерванной мысли, скупо рассказал Наде о том, как неожиданно состоялось его боевое крещение в качестве партизана. Это был тот случай, когда, перебираясь на новое место, они с Домбровский недалеко от часовни слезли с лошадей, где и услышали перестрелку.
— Вам лучше оставаться тут, — торопливо проговорил хорунжий.
Но Долгов уже спешил к месту схватки. Не чувствовал ни боли в раненой ноге, ни страха. Все силы, все внимание были сосредоточены на одном: как можно быстрее и незаметнее подобраться к гитлеровцам…
Когда Долгов вошел к командиру отряда, тот чистил пистолет. Приподняв голову, приветливо кивнул:
— Проше, я зараз. Присоединяйтесь пока вон к пану Тадеушу.
В комнате, низкой, темной и тесной, освещаемой лишь маленьким окном, наполовину забитым досками, была единственная скамейка. На ней и сидел Навроцкий. Долгов осторожно опустился рядом, поморщился.
— Больно? — осведомился Навроцкий.
— Что вы? Совсем нет. — В подтверждение своих слов гулко пристукнул раненой ногой о пол.
Хорунжий отложил в сторону пистолет, не спеша заговорил:
— Я просилем вас пшийти, абы поразмовлять… — Он нарочно коверкал родные слова, старался придать им русский акцент.
Долгов попросил:
— Давайте, как мы с вами и договорились, по-польски, только медленнее. Не беспокойтесь, пойму.
— С удовольствием! — обрадовался Домбровский. — А то ведь не так это просто сказать именно то, что хочешь, на чужом языке. Вот пан Навроцкий иное дело. Ему, пожалуй, все равно, что польский, что русский, да? Я так и догадывался. Еще бы, не один год прожил в Советском Союзе. Сколько, пан Тадеуш?
— Четыре года. Четыре года и девять месяцев. — После маленькой паузы уточнил: — Из них весь сорок первый, с июня, разумеется, и до середины прошлого года партизанил в Белоруссии, на Украине…
Услышав, что Навроцкий был разведчиком в знаменитом отряде Ковпака, Долгов, не расстававшийся с мечтой пробраться на родную землю, спросил: очень ли тосковал он по своей Польше?
Навроцкий долго не отвечал. А потом произнес коротенькую фразу. Всего три слова. Три слова, которые во многом предрешили его, Долгова, судьбу.
— Мы — ленинцы, интернационалисты.
Так сказал Навроцкий. Сказал негромко. Но с какой убежденностью! С каким душевным жаром! Потом поднялся со скамейки, заключил:
— Вы тут подумайте над тем, что я говорил тебе, Зигмунт. А я пойду.
Когда в сенях скрипуче пропела дверь и шаги Навроцкого постепенно заглохли, Домбровский доверительно сообщил:
— О разном мы тут с ним толковали. Но больше всего, понятно, о наших партизанских делах. Довелось вам слышать о «Метеке»? Так зовут полковника Мечислава Мочара. Здесь, в Люблинском округе Армии Людовой, из мелких отрядов, вроде нашего, он сформировал целые батальоны и бригады. Вот и пришел ко мне Навроцкий, чтобы выложить свою главную мысль: и мы должны влиться в какое-либо большое партизанское подразделение. Сделать так, говорит, следует по многим причинам. Там, говорит, лучше пойдет боевое обучение и воспитание бойцов, там не будут они испытывать недостатка ни в оружии, ни в боеприпасах. Штаб польского партизанского движения, говорит, снабжает Армию Людову всем необходимым.
— А вы ему что на это?
— Что? Согласился, конечно. Так и будет: обязательно вольемся. Иначе нельзя. Кулак — это собранные, сжатые пальцы. Река образуется из ручейков. Ясно! Но…
Хорунжий навел тщательно протертый пистолет на окно, проверил канал ствола, потом опять повернулся к Долгову.
— Но я сейчас о другом. Вот все думаю и не могу придумать: как выследил нас герман? Да не просто выследил. Он, видимо, имел о нас подробные сведения. Фашисты выслали ровно столько карателей, сколько, по их мнению, и нужно было, чтобы уничтожить наш отряд. Не мог же все это сделать обер-лейтенант, что повстречался ночью на дороге, правда? Вблизи того места нет ни одного немецкого гарнизона — знаю наверняка. Значит, если бы он и хотел, то не сумел бы так быстро привести карателей. Вы не задумывались над этим?
Долгов молчал. Не потому, что ему нечего было сказать. Он и сам немало ломал голову над вопросом, волновавшим сейчас Домбровского. И не сейчас, а гораздо раньше сделал для себя определенный вывод, однако высказать его не спешил. Не был уверен, что командир отряда согласится с ним, правильно поймет его. И все же решился. Подошел к хорунжему, встал лицом к лицу.
— Пожалуйста, не обижайтесь на меня. Иногда высказываюсь слишком прямо, но во всем люблю ясность. А в наших отношениях она нужна как воздух. Согласны?
— О чем разговор… Вот мои все пять! — протянул ладонь с растопыренными пальцами Домбровский.
— Знакомице![5] — улыбнулся Долгов. — Теперь о карателях. Конечно же, едва ли сбежавший обер успел связаться с ними. И насколько я догадываюсь, вы подозреваете: их умышленно навел кто-то из партизан. Не ошибаюсь? Но плохо то, что вам, по-моему, хотя бы приблизительно трудно установить: кто именно навел? Потому что…
— Можете не продолжать, — холодно оборвал Домбровский. — Хотите сказать: не знаю людей, так? А когда мог успеть я их узнать, если отряд существует без году неделю? Скажите когда?
Но Долгов уже не слышал вопроса. Он вдруг — такое случалось на дню по нескольку раз — вдруг вспомнил родной полк, и щемящее, жгучее чувство сдавило сердце. Давно ли был среди своих, таких родных, таких близких? Вернувшись с очередной бомбежки, коротко докладывал командиру: «Задание выполнил» — и бежал в столовую, кричал шеф-повару — дородной Евдокии Анисимовне:
— Тетя Дуня, две порции! Я сегодня вроде бы неплохо поработал.
Давно ли это было? Всего несколько дней отделяют Долгова от той счастливой поры, а ему кажется: прошла целая вечность.
— Что же вы? Поясните, говорю, когда? — нетерпеливо повторил Домбровский.
— Извините, командир. Задумался…
— А-а…
Домбровский выбил по оконному стеклу нервную дробь.
— Чего уж там извинять! Если бы о людях вы заговорили первый. А то ведь и Навроцкий толковал до вас о том же. И он!
В дверь раздался сдержанный стук.
— Проше!
Прижимая к груди перевязанную клетчатым платком руку, в комнату боком вошел Славинский, нерешительно остановился возле порога. После солнечных лучей, что щедро рассыпались в этот час над деревушкой, привыкнуть к темноте избенки сразу не мог. Лишь постояв минуту, различил нечеткий силуэт Домбровского, рядом с ним увидел советского офицера. Доложил во весь голос:
— По вашему приказанию прибыл!
— Хорошо, шеф, хотя можно и потише, глухих здесь нет…
Домбровский коротко объяснил, для чего он вызвал старшину. И чтобы говорил все, что знает и что думает, не стесняясь. Россиянин — человек свой.
— Тут история такая, — неторопливо начал Славинский. — Есть, пановье, у меня одно подозрение. Кто знает, может, это мне только кажется. Но раз вы хотите услышать мое мнение… Когда там, в лесу, прибежал Стась и сообщил, что на нас идут швабы, мы успели занять очень выгодную позицию. Фашисты нас не видели, мы могли их перещелкать в упор, мало кто ушел бы. Я передал по цепи — без команды огонь не открывать. Ну а получилось… — У старшины непроизвольно вырвался горестный вздох. — В общем, если бы не вы, пановье офицеровье, нам бы — крышка. Так хоть половина уцелела, а тогда бы…
Домбровский переглянулся с Долговым.
— Значит, капрал, ты предполагаешь, в отряде есть предатель? Так?
— Не могу я этого сказать сразу… — замялся Славинский. Его пугало, что командир слишком быстро и без обиняков высказал то, в чем твердой уверенности у старшины не было. — Может, вышла какая ошибка, нервы там не выдержали или еще что…
— Кто сделал первый выстрел — разобрался?
— Так точно.
— Позови немедленно!
— Его, пане хорунжий, уже нет. Войцеховский…
— Кто был рядом?
— Ядя… Кучинская.
— Позови!
Долгов, не проронивший ни слова с тех пор, как вошел в халупу Славинский, сказал:
— Ей все еще нездоровится.
Домбровский одернул на себе мундир.
— Что ж, пойдем к ней сами.
На улице, возле колодца с деревянной бадьей, увидели молодую женщину с грудным ребенком. Всех, кто жил в деревушке, они знали в лицо. Да и немудрено: ее жителей можно было пересчитать по пальцам. А женщину с ребенком видели впервые. Несмотря на жаркий день, голова ее была повязана черным шерстяным платком, на запыленных ногах до последней возможности стоптанные туфли. Под правым глазом — большой кровоподтек, на обеих руках — на ней было легкое серое платье с короткими рукавами — ожоги.
Незнакомка еще издали заметила Домбровского и его товарищей. Пошла им навстречу, покачивая заплакавшего вдруг ребенка:
— Ба-ай, ба-ай…
Партизаны поздоровались первыми:
— День добры, пани.
Женщина молча кивнула, продолжая свое:
— Ба-ай, ба-ай…
— Кто вы, пани? Откуда? Куда идете?
— Я мать. Разве не видите сами? — Морщась от боли в обожженных руках, показала завернутого в тряпки ребенка. — Спи, моя коханочка, спи. Ба-ай… Иду куда глаза глядят. Ищу главного партизана. Уж не вы ли это, а? Чует мое сердце, вы! — Стремительно шагнула к Домбровскому. — Все буду делать, на все согласна, только возьмите, пожалейте…
Хорунжий озадаченно молчал. Он решительно не мог понять, откуда эта женщина услышала про отряд. А может быть, она имела в виду не его — совсем других партизан? Мало ли их сейчас в лесах Польши? Посмотрел на Долгова, как бы спрашивал совета: что, мол, делать? Тот чуть заметно вздернул плечи: решайте сами.
— Ладно, пока мы здесь, в деревушке, оставайтесь у нас. А потом… Куда же вы в отряде с ребенком? Капрал, помоги пани…
— Барбара, — поспешно подсказала незнакомка.
— …Помоги пани Барбаре, найди свободный уголок, накорми.
— Пане! Милостивый боже!..
Домбровский, не оглядываясь, быстро зашагал к дому, где находилась Ядвига. За ним — Долгов.
Девушка все еще лежала на кровати. Ее бледные, исхудалые руки покоились поверх натянутого до подбородка одеяла. Тяжелые шаги в соседней комнате заставили ее повернуть голову к двери.
Хорунжий сразу заговорил о том, ради чего он и пришел. Ядя отвечала тихо, спокойно, но выражение ее глаз, которые были уже сухие, и только полоски на щеках выдавали следы недавних слез, становилось все удивленнее. Домбровский же, словно не замечая этого, все спрашивал. Были ли переданы по цепи слова Славинского: «Без команды не стрелять»? Да, были. А она передала их? Может быть, растерялась, испугалась? Нет, передала Войцеховскому. А кто рядом с Войцеховским был? Кшиковяк. Но что так побуждает допытываться пана хорунжего?
— А это мое дело! — отчеканил Домбровский, покидая комнату.
Долгов остался. Он чувствовал: должен был что-то сказать девушке, загладить лишнюю резкость командира. Ну а если… если его подозрения не лишены основания? Если действительно это она — вольно или невольно — едва не погубила весь отряд? Как узнать истину? На это могли бы ответить Дитмар и Войцеховский. К несчастью, первый без сознания, а второй в могиле…
Долгов достал из кармана недописанное письмо к Наде. Надо бы его закончить, да не то уже было настроение. «Как-нибудь потом…»
Однако ни в этот, ни на следующий день письмо так и не закончил — не выдавалось свободных минут. Когда же нашлось и время, и располагающая к тому обстановка, понял: все равно бесполезно. Когда еще переберется через линию фронта? И переберется ли вообще? Не суждено ли ему навсегда остаться в этих дебрях прибужских лесов? Нет! Эту мысль надо выбросить из головы. Ведь жизнь только-только начинается. Можно сказать, со школьной скамьи пошел на фронт. Не брать же в расчет месяц учебы в институте! Нет-нет, ему жить да жить! Об этом ему писала и Надюшка…
Вспомнился не по-осеннему тихий, теплый вечер. Василий сидел на берегу Волги, вздыбленном так круто, что хотелось протянуть руку к щедро рассыпанным по небу звездам, и неотрывно смотрел, как через реку полноликая луна перекинула серебряный мостик. Со стороны Красной Глинки, несмело мигая тусклыми огоньками, шел двухпалубный пароход. Василий загадал: если, до того как пароход подойдет к пристани, на лунной дорожке плеснет крупная рыбина, значит, в военкомате услышат в конце концов его просьбу взять поскорее в армию и пришлют повестку. Если же не плеснет…
Кто-то, бесшумно ступая, подошел к нему сзади и то ли в шутку, то ли серьезно проговорил, что он, дескать, занял чужой камень. Не оборачиваясь, по звонко-певучему голосу Василий узнал свою однокурсницу Надю Смирнову.
До сегодняшнего вечера Василий, пожалуй, ни разу не видел Надю в одиночестве — веселую, жизнерадостную, ее всегда окружали поклонники. И именно поэтому старался держаться от нее подальше. Все-таки однажды, выходя после лекции из института, почувствовал на себе испытующий взгляд ее зеленоватых глаз. Но едва девушка поняла, что Долгов заприметил это, тотчас сделала вид: до него, до Василия, ей нет никакого дела. И вот теперь эта самая Надя стояла рядом с ним — высокая, тонкая, в белом платье, туго перетянутом в талии широким лакированным поясом.
Не проронив ни слова, Василий поднялся с отполированного до зеркальной гладкости булыжника — на нем, любуясь Волгой, сидело не одно поколение людей, — отошел на несколько шагов в сторону. Как бы страшась, что девушка может услышать его суматошно-гулко бьющееся сердце, повернулся к ней спиной, стал беспокоило всматриваться: где пароход, не пересек ли серебряный мостик? Оказалось, его несмелые огоньки мерцали еще далеко.
— Не обиделся, Долгов, что я согнала тебя с камня? — спросила Надя. Не дожидаясь ответа, попросила: — Не надо, ладно? С тех пор как себя помню, прихожу сюда и… и… — Усмехнулась. — Словом, присвоила я этот камень.
— Я не знал, иначе бы не занял его, — не сразу откликнулся Василий. Чтобы правильно поняла его, пояснил: — Я ведь не коренной горожанин, а во-он оттуда… — показал на правый берег Волги, где были раскиданы невидимые сейчас селения. — Лет до четырнадцати жил там.
— А-а… Бывала я в тех местах. И знаешь, это хорошо, что ты из деревни. Нет-нет, правда! Может быть, я старомодна, может, просто ошибаюсь, однако мне кажется: там чаще встречаются более цельные натуры. Верно? Что ж молчишь? Или со мной не согласен?
Обо всем на свете забыл тогда Василий. Слышал лишь ее задумчиво-певучий голос. Не заметил, как подошел к пристани пароход, плеснула ли рыбина на лунной дорожке — просмотрел. Но наверное, плеснула…
А через неделю, в начале октября сорок первого года, из военкомата пришла заветная бумага.
Недавние ухажеры Нади недоумевали. Уж они ли ни старались привлечь к себе ее внимание, добиться ее расположения? Они ли ни прилагали отчаянные усилия, пытаясь завладеть ее сердцем? Бегали в библиотеку обменивать ее книги, Приглашали в кино. Покупали мороженое. Короче, делали все, что могли. А она взяла да и выбрала того, кто, кажется, для нее и пальцем не пошевелил. Как понять такое? И что она нашла в нем, что?
— Не будем, братия, ломать зря голову над сим коварным вопросом, — рассудил один из ее воздыхателей. — Любовь, толкуют мудрецы, глупа и слепа. Но главное не это, главное другое. Он уедет, а она останется. Смекаете, чада мои?
«Чада» смекнули. Откуда было знать им, что уедет не только Долгов, что как только он окажется на фронте, туда же вырвется и она? Не знали и того, что произошло между Надей и Василием в канун его отъезда из Куйбышева. Взявшись за руки, они бродили по ночному городу, не сговариваясь выбирали самые темные и малолюдные улицы. Им было так хорошо вдвоем! Всем своим существом чувствовали близость друг к другу, близость, будоражащую до головокружения, — ведь испытывали-то они подобное впервые. И потому, возможно, тоже не сговариваясь, избегали разговора о своей любви.
Около полуночи он пошел провожать Надю. Жила она в Овраге Подпольщиков. Давным-давно, еще до установления Советской власти, это была забытая богом глухомань, где самарские революционеры скрывались от полицейских ищеек. Теперь же город придвинулся к оврагу вплотную. В недалеком будущем должны были протянуть трамвайную линию.
Простились они возле палисадника, где в ветвях рябины, отягощенных гроздьями терпко-горьких ягод, мотался и по-разбойничьи свистел налетавший с Волги ветер.
Дома Василий медленно разделся, выключил свет и лег на кровать, хотя великолепно понимал: до рассвета все равно не уснет. А по утру идти к поезду.
Внезапно — стук в дверь, негромкий, но требовательный, настойчивый. Он торопливо встал, приоткрыл дверь. На пороге стояла Надя. Положила горячие, подрагивающие руки ему на плечи, долго-долго смотрела в глаза.
— Хочу быть твоей… Совсем… Навсегда… — И заплакала.
И вот еще одна, почти тремя годами отдаленная от той, дофронтовой, ночь.
Долгов пролежал на жестком топчане не меньше часа, несколько раз повернулся с боку на бок — сон не приходил. Решил: и не придет. Чертыхнулся, спустил ноги на пол. Стасик торопливо щелкнул зажигалкой, хотел зажечь свечу. Долгов остановил его:
— Не надо, Станислав. Мне просто душно. Немножко освежусь…
Только вышел из дому — тихий оклик:
— Товарищ старший лейтенант…
Долгов вздрогнул. Давно уже никто не обращался к нему так. Теперь его величают то паном, то поручником. И вдруг! товарищ старший лейтенант!..
— Кто это?
— Да я же. Али по голосу не узнали?
— Виктор? Признаюсь, брат, не сразу… Значит, богатый будешь.
— А я и так не бедный, — с гордостью возразил паренек. — В каждом кармане по гранате да пистолет вот, вальтер называется.
— Почему не спишь?
Виктор ответил неохотно:
— Да так, вроде часового я…
— То есть как вроде?
— Ну настоящий часовой Кшиковяк. А я сам…
— Ты что же, не доверяешь ему?
— Да нет, на всякий случай я… Он же новенький.
— А-а… — Долгов подошел к Виктору, взял его за локоть: — Интересный ты, брат, человек. Оч-чень интересный. — И неожиданно предложил: — Тут где-то бревно лежит. Давай спикируем?
— Ненадолго — давайте.
Шаркая ногами, разыскали бревно, сели рядышком.
— Слушаю, Витя. Ты что-то хотел у меня спросить?
— Не спросить, товарищ старший лейтенант, а попросить. Чтобы вы взяли меня с собой.
— Взял? Куда?
— К своим. На Родину, — слегка дивясь недогадливости Долгова, ответил Виктор. — Вы же вот-вот подадитесь.
— Ну, брат… Тебе кто-нибудь сказал об этом?
— Нет… Но вы же летчик. Офицер. Раны почти прошли. Разве такой удержится в партизанах? И я… хочу в армию. А уж там!..
Долгов легонько притянул его к себе:
— Даю слово: без тебя не уйду.
— Спасибо! — обрадовался Виктор и попытался встать, но Долгов придержал его.
— Сто-оп, брат. Теперь моя очередь тебя попросить.
— О чем, товарищ старший лейтенант?
— Рассказать о себе.
Виктор насторожился:
— Зачем?
— Здрасте. Раз будем пробираться к своим вместе, значит, должны знать друг о друге все-все.
— Это вы серьезно?
— Вполне.
— Тогда ладно. Я с войны начну, да? Нет, немножко раньше. Про маму тоже надо? Она умерла перед самой войной. А отец был егерем. Жили мы с ним в сосновом бору на берегу Щучьей Ямы. Озеро такое. Глубо-окое! Двое вожжей связывали, а дна не доставали…
— Фью-тю, — присвистнул Долгов, — вот это озерцо!.. Ох, извини, брат, перебил. Больше не буду. Продолжай…
Обещание свое Долгов сдержал. Ни слова не проронил, пока паренек вел коротенькую повесть о своей судьбе.
Когда гитлеровцы нагрянули на кордон, Вити дома не было. Он ушел к сестре отца в соседнее село за солью, да и остался там ночевать. Утром хотел вернуться пораньше — тетка не пустила, затеяла блины.
— Влетит мне, тетя Зина. Папа не велел долго задерживаться.
— Не бойся, сынок. Заверну побольше блинов, принесешь тепленькими, еще спасибо скажет.
Принес Витя домой блины, а отца нет. Фашисты повесили его на дуплистом осокоре, что, из последних сил цепляясь обнаженными корнями за землю, со скрипом доживал свой век возле недавно выстроенной бани. Тут же, рядом с баней, в истоптанной траве, чернел свежий холмик. На сбитом из жердей кресте висела немецкая каска. Ниже нее — дощечка с надписью:
«Курт Мейер. 28.VII 1919 — 13.V 1944. Убит партизанами».
Увидел Виктор отца — потемнело в глазах, замерло дыхание. Покачнулся, как колос на ветру, выронил из рук узелок, закричал на весь лес:
— Па-па! Па-па!..
Рванулся к осокорю, обхватил холодные ноги отца, уткнулся в них мокрым лицом.
Это был первый и последний раз, когда гитлеровцы видели мальчишку плачущим. А уж они ли не измывались над ним?
В дом Виктора не пустили. Сказали: от волка родится волчонок. Сбили пинком с ног, давай молотить в грудь, в живот, в голову. Выпытывали: где скрываются партизаны? когда последний раз приходили на кордон? куда ушли? сколько их было? И снова удар за ударом, удар за ударом.
Виктор, захлебываясь кровью, выплевывал сломанные зубы. Так и не добившись ответа, фашисты решили: повесить его рядом с отцом. Привязали веревку за тот же самый сук, с привычной ловкостью захлестнули петлей шею.
— Путешь отвечайт? Ага, молчаль!..
Вышибли из-под ног Виктора чурбак, туго натянулась веревка. И тут же раздался короткий треск — сломался сухой сук, не выдержал двойной тяжести.
Гитлеровцы дружно загалдели, а потом подняли паренька с земли, встряхнули, показали на своего начальника: господин оберст дарует ему жизнь.
Поджарый, холеный, в пенсне с золотыми дужками, полковник стоял на крыльце. Пошатываясь, Виктор направился к нему. Тот блеснул стеклышками, положил руку на кобуру. Виктор остановился, чуть слышно пояснил: он просит разрешения похоронить отца.
Могилу вырыл здесь же, под осокорем. Нарвал травы, прикрыл ею лицо отца. Затем засыпал землей. Хотел сразу же и отойти — силы не хватило. Упал грудью на могилу, распластав руки, не меняя позы, пролежал до вечера. Поднялся, когда стало совсем темно. Забрался в сарае на сеновал. На вторые сутки стащили гитлеровцы. У них пропал солдат. Тот самый, что вешал и отца, и Виктора. Вышел ночью по нужде — и как в воду канул.
Виктора опять нещадно били, допытываясь, куда мог деться солдат. Паренек молчал. И оберст неожиданно решил: отправить этого дьяволенка в Германию. Из него выйдет отличный батрак. Но до Германии Виктора не довезли, хотя и его, и всех, кого вместе с ним гнали в неволю, стерегли на совесть. Двери у вагонов железнодорожного состава были забиты, люки обмотаны колючей проволокой, на площадках — часовые.
Набитые в вагон до отказа, пленники лежали на голом полу. Ехали без воды и пищи. Задыхались от спертого воздуха. Через люк видели лишь кусочек неба.
— Где мы теперь, дядя? — как-то спросил Виктор у своего соседа — здоровенного детины с заросшим рыжей щетиной лицом. Был он в потерявшей цвет грязной нательной рубашке, рваных брюках и стоптанных туфлях на босу ногу.
— Через день-два будем в Германии.
— Нет, нет, нет! — зажал паренек уши.
Человек ничего не ответил, отвернулся. И только много времени спустя шепнул:
— Ладно. Сам я в люк не пролезу. А тебе попробую помочь. Подожди до ночи.
Когда все уснули, человек непонятно как и неизвестно чем отвинтил у решетки гайки, крепившие проволоку, помог Вите подняться к люку.
— Сигай, парень. Авось и уцелеешь…
Просунув тело, Виктор повис на руках. Глубоко вздохнул, зажмурился, оттолкнулся ногами от стенки вагона. Ударился о насыпь, покатился по ней, снова ударился, на этот раз о придорожный столб, потерял сознание. Тут-то на рассвете и подобрал беглеца Славинский. Его жена, пани Урсула, около месяца отхаживала паренька.
— Вот так и попал я в этот партизанский отряд, — закончил свой рассказ Виктор.
Долгов откликнулся не вдруг.
— Ну ничего, Витя, ничего. Фронт вон сюда, до Польши, докатился. Но это цветочки, ягодки для гитлеровцев впереди. Впереди! И на твоем счету будет еще не один фашист. — Уже совсем другим тоном сказал: — Слышал я, ты нескольких пришлепнул. Да?
Виктор пожал плечами: а чего же, дескать, сомневаться?
— Значит, тот, исчезнувший с кордона, был первый?
— А почему, товарищ старший лейтенант, вы решили, что это я его?
— Больше, как я понял, было некому.
— Фрицы так не думали, — усмехнулся паренек.
— К твоему счастью, брат. Все-таки для них ты был всего лишь пацаном.
Виктор снова усмехнулся.
— Даже не пикнул. Я его обухом колуна по затылку. А лодка чуть не выдала. Стал вывозить на Щучью Яму, уключины и заскрипели. Ладно, ветер надрывался, лес гудел. А то бы…
— Ну иди, уже поздно, — заключил Долгов. — Отдыхай и не беспокойся. Все будет хорошо.
Только гораздо позднее узнал Долгов, какая опасность грозила в ту ночь и ему, и Виктору. Все время, пока, сидя на бревне, вели они свой мирный разговор, недалеко от них, скрытый густой темнотой, находился Стефан Кшиковяк. Несколько раз вскидывал он карабин, наводя его то на смутный силуэт Долгова, то на Виктора. Он не боялся промахнуться. Просто не мог решить, кого убить первым. Этого чертеныша, у которого еще не обсохло молоко на губах, но который, видимо, в чем-то заподозрил его, Кшиковяка? Иначе зачем бы ему самому себя назначать часовым? Да, пожалуй. Но тогда останется летчик, а он не будет ждать второго выстрела. Знает его, уже встречались на узенькой лесной тропинке. Тогда летчика? А как мальчишка? У него всегда в кармане граната чуть ли не с выдернутой чекой. Эх, если бы и ему сейчас гранату! Один взмах рукой — и точка. Но нет у него гранаты. А и была бы — нельзя терять власть над собой, какая бы ярость ни душила бы. Пристрелить поодиночке того и другого всегда успеет, никуда не денутся. А остальные? А отряд?
Когда гитлеровцы оккупировали Польшу, владелец процветающей трикотажной фабрики Стефан Кшиковяк стал служить им верой и правдой — иначе, решил, может лишиться всего своего капитала. Однажды проведал, что на чердаке у соседей скрывается раненый советский офицер. Донес в гестапо. Русского расстреляли, а Кшиковяку сказали: если окажет германскому командованию еще две-три услуги, будет представлен к награде. Случай отличиться снова подвернулся скоро. В местечке остановилась группа польских партизан. Кшиковяк вошел к ним в доверие. И как-то к сараю, где они находились, привел карателей. В жестокой схватке обе стороны понесли большие потери. Все же народные мстители взяли верх. Уцелевшие гитлеровцы бросились наутек, оставив возле сарая раненого Кшиковяка. Его не казнили, хотя иного предатель и не заслуживал. Партизаны видели: потерял много крови. Но он оказался живучим. Поправившись, явился к гитлеровцам. Те немедленно дали понять: они считают его в определенной мере виновником гибели чуть ли не двух десятков карателей. Пусть теперь свою преданность фюреру докажет большим, настоящим делом. Иначе… Нет, его не расстреляют. И не повесят. С ним поступят иначе. Как с тем чумазым кухаркиным сыном, что стащил автомат. Привяжут за ноги к двум танкам и пустят их в разные стороны.
— Ферштейн?
— Да, — ответил Стефан, — понятно.
Спустя месяц он оказался как раз в том районе, где Долгов выбросился на парашюте из горящего самолета. Пошел по его следам. От какой-либо подмоги сразу же решительно отказался. Задумал привести летчика только лично сам. И во что бы то ни стало живым. Поэтому шел с величайшей осторожностью. И сначала все складывалось хорошо. Летчик не догадывался, что его преследуют. А потом, когда тот устроился на ночь под старым кленом, все полетело прахом. Надо же было, пся крев, наступить на сухой сучок! Так случилось то, чего он, Стефан, больше всего опасался: летчик открыл пальбу. Хорошо еще, что одной пулей задел в боку лишь мякоть, а второй ухо надорвал. Мог вообще уложить на месте. Потому и убегать пришлось без оглядки, вслепую продираясь среди деревьев. На теле, кажется, живого места не осталось. Сплошные синяки да ссадины, провались ты все в преисподнюю!..
Все-таки Кшиковяку, возможно, удалось бы осуществить свой замысел — взять обессилевшего Долгова, если бы не встреча с отрядом Домбровского. Что оставалось делать? Вернуться? А как же обещанная немцами награда? К тому же дело не только в награде. Коль уж на то пошло, черт с ним и с крестом. Его переполняла ненависть к партизанам, к Долгову. Из-за них, проклятых, чуть не потерял доверие немцев. Из-за него, красного головореза, едва не лишился жизни. Нет, даром им это не пройдет! Дорого они ему заплатят. Дорого! Но осторожность, осторожность и еще раз осторожность. Умело войти в доверие. А затем…
Кшиковяку повезло. В отряде его приняли радушно, без малейших подозрений. Человек так пострадал от фашистов! А «пострадавший» стал искать единомышленника. Не сразу, но нашел. Им оказался Войцеховский. Стали действовать сообща. Именно Войцеховский там, у Буга, навел на партизан карателей, а Кшиковяк умышленно нарушил приказ Славинского — не стрелять. Войцеховский был убит в той схватке. И Кшиковяк затаился. Одному «работать» было чрезвычайно опасно.
Заложив руки за спину, Долгов медленно брел вдоль единственной кривой улочки убогой деревеньки, притаившейся в стороне от больших дорог.
Незаметно для самого себя Василий оказался в лесу, который со всех сторон вплотную подступал к деревушке. Гибкая ветка с повлажневшими уже листьями хлестнула по лицу, и он остановился. Нащупал ствол толстенного дерева, по шершавой, глубоко изрезанной коре догадался — дуб, прислонился к нему спиной. Так, не шелохнувшись, стоял долго-долго, прислушиваясь к возбужденному говору леса. Вот верхушки деревьев всколыхнул ветер, и лес сразу наполнился не то жалобным стоном, не то мрачной угрозой. Утих ветер, и деревья постепенно успокоились.
Где-то вдали сверкнула молния, накатился рокот отдаленного грома. И опять заволновались, зашептались деревья. Что же так обеспокоило их? О чем шумит хотя бы вот этот могучий дуб? Наверное, у него, как и у человека, своя судьба. Не на нее ли сетует он?
Судьба, судьба… Вот и Домбровского жизнь не баловала. Родился в бедной крестьянской семье. Подрос — стал батрачить на помещика. Потом работал в Лодзи на текстильной фабрике. За полтора месяца до прихода фашистов его арестовали. Полиция заподозрила его в том, что он поддерживает тайную связь с польскими революционерами.
На этом сведения Долгова о жизни Домбровского обрывались. Угодил ли в тюрьму или был оправдан? Где провел все эти годы? Много было и других вопросов, на которые Долгов хотел бы получить ответ. Но спрашивать считал неудобным, а сам Домбровский ни разу не заикнулся о своей судьбе. Вообще, когда дело касалось его лично, он становился необыкновенно сдержанным, почти холодным, и проникнуть в его мысли было невозможно.
Умел Домбровский держать в повиновении и свои чувства. В отряде, пожалуй, никто и не подозревал о его большой любви. Узнать о ней Долгову помог случай. Они жили тогда в одной землянке. Как-то, вынимая из внутреннего кармана разные бумаги, Домбровский выронил фотографию девушки. Его бледные щеки мгновенно залила краска. Он стремительно нагнулся, прикрыл ладонью снимок. Но Долгов все-таки успел рассмотреть: Ядя.
Долгов уже не однажды задумывался: почему Домбровский так тщательно скрывает свою любовь? Считает, что командиру отряда она не к лицу? Успел раньше обзавестись семьей? Не надеется на взаимность? Или его смущает разница в возрасте? Ей и двадцати нет, а ему перевалило за тридцать. Как бы там ни было, но хорунжему не хотелось, чтобы кто-то догадывался о его чувствах. И больше всего он остерегался самой Ядвиги. Потому-то, встречаясь с нею, держал себя подчеркнуто официально, разговаривал сухо, порою даже резко.
Да, голосом Домбровский мог распорядиться как хотел, а вот глаза… Когда видел Ядю, глаза выдавали его с головой.
Все сильней грохотал гром. Все ярче прорезали огненные жала мрачную завесу, окутавшую землю. При очередной вспышке молнии всего в нескольких шагах от себя Долгов увидел вдруг Домбровского.
Не остался незамеченным и сам Долгов. Его тотчас окликнул хорунжий:
— Поручник? Не спите?
— Как и вы…
— Все о своем думаете — как бы на фронт вернуться? Понимаю. А я вот хочу просить вас остаться пока в отряде, стать моим заместителем.
— Да мне и Навроцкий об этом говорил. Ладно. Может быть, фронт сам к нам скоро придет. Тогда уж меня не удержите.
— Ну вот и договорились.
Домбровский командует: всем на полянку.
К вот Долгов оглядывает партизан, кусает сухие губы. Волнуется. Опасается, что у него не хватит запаса польских слов, да и вообще не знает, с чего и как начать. Молчит Долгов, молчат и партизаны. Кто, вытянув ноги вперед, кто, поджав их калачиком под себя, они сидят на еще как следует не просохшей траве, вполголоса переговариваются.
Долгов встречается с глазами хорунжего, читает в них молчаливое: «Ну что же вы, начинайте!»
— Тот, кто хочет стать настоящим бойцом, должен отлично владеть своим оружием. Истина прописная, но напомнить ее считаю необходимым. Сегодня мы изучим… — Долгов приподнимает карабин так, чтобы его хорошо видел каждый: — Что самое главное надо знать о нем? А вот…
Первые фразы произносит с запинкой. Но постепенно осваивается, голос звучит увереннее. Пропадает и скованность в движениях. Ловко отделяя одну деталь от другой, показывает, как делается неполная разборка и сборка карабина.
Занятие продолжается. Долгов протягивает карабин большеголовому человеку с закатанными до локтей рукавами клетчатой рубашки.
— Что надо сделать, чтобы зарядить карабин и поставить затвор на предохранитель?
Обветренные, шершавые губы партизана растягивает снисходительная улыбка.
— Да ничего мудреного, пан довудца. Все очень просто. Вот, вот, вот!
— Отлично! — радуется Долгов и обращается к Станиславу: — Скажем, до фашистов сто метров. Какой прицел?
— Какой? — Юноша украдкой, исподлобья смотрит на товарищей, пожимает плечами: — А такой, пане поручнику, чтобы… ну такой, чтобы сразу наповал!
Домбровский не выдерживает:
— Отвечай, что спрашивают! Тут не цирк. Там прикидывайся шутом.
— Но я… не знаю, пане хорунжий. — Юноша виновато повернулся к Долгову: — Я прослушал вас, пане поручнику.
— Вижу. Повторяю: прицел устанавливается на цифру «три». Теперь запомнишь?
— На цале жиче![6] — выпалил Станислав.
— У кого какие вопросы?
Вопросов оказалось много. Спрашивали: как удобнее вести огонь — лежа или с колена? какое брать упреждение, если каратели мчатся на мотоцикле? можно ли сбить из карабина самолет, например «юнкерс»? И каждый вопрос начинался с обращения «пан поручник».
— Хорошо, отвечу на все. Но сначала давайте поговорим вот о чем. — Мочки ушей Долгова покраснели, резче выделились скулы, глуше стал голос. — Вот вы все называете меня паном. А ведь пан, в моем представлении, помыкает другими, живет за счет других, короче говоря — эксплуататор… А мы для чего воюем с вами?
Долгов перевел дыхание, пытливо посмотрел на партизан. В первые дни все они казались на одно лицо. Теперь каждого различает в отдельности. Виктор крутит между пальцев ажурный лист папоротника, подравнивая его края самодельным кинжалом. Корелюк слушает с таким вниманием, что его оттопыренные уши стали как будто еще больше. Стефан, ухмыляясь, ковыряет черенком алюминиевой ложки сухую землю. Стасик вскинул голову к верхушкам деревьев, размышляет о чем-то своем. На выпуклом лбу Навроцкого — глубокие складки.
— Кое-кто, наверное, сомневается: можно ли, мол, жить без панов? Ведь они всегда были. Да? Но вот, например, моя Родина…
Со старого клена, что одиноко доживал свой скучный век на полянке, сорвался пожелтевший лист. Видно, опалило его горячее солнце. Выделывая замысловатые зигзаги, медленно поплыл над головами партизан. Долгов проследил, как листик неохотно упал в траву, не возвращаясь к оборванной фразе, произнес:
— Вот я и говорю: в Польше, как и в Советском Союзе, скоро начнется новая жизнь — счастливая, радостная. За это успешно борются лучшие польские сыны, в том числе и вы. И вот у меня к вам просьба, что ли. Называйте меня гражданином, товарищем, как угодно. Только не паном. Хорошо?
— Что ж, можно. Нам все равно, — вразнобой и не очень внятно ответили партизаны.
И лишь голос Стефана прозвучал отчетливо и громко:
— Согласен!
— Все. А теперь отвечу на вопросы…
Занятие по изучению карабина закончилось, когда временно заменивший у кухни Бартосевича человек возвестил о том, что обед готов.
Партизаны один за другим покинули поляну. На ней остались Домбровский с Долговым, да в сторонке, пришивая к мундиру оторванную пуговицу, сидел Навроцкий.
— Сошло? — бросая короткие взгляды на командира отряда, спросил Долгов. — Или все-таки наломал дров?
— По-моему, друже, вполне нормально.
— Тогда до вечера?
— До вечера.
Разойтись не успели. Помешал Навроцкий.
— Прошу прощения, одну минуточку. Дело-то обстоит несколько иначе.
— То есть, — нахмурился Домбровский, — что ты имеешь в виду, Тадеуш?
— Рассуждения гражданина поручника о панах…
— Ну?
— Говорю: дело обстоит несколько иначе.
— А именно? — Домбровский уже не скрывал раздражения.
Долгов незаметно дернул его за рукав: спокойнее, мол, друг, спокойнее.
Навроцкий неторопливо натянул на себя только что починенный мундир, быстро и ловко, как это умеют лишь бывалые солдаты, замотал во внутрь конфедератки иголку с ниткой, пояснил:
— Для советского человека форма обращения «пан» звучит, конечно, непривычно, возможно, даже враждебно. Но в Польше, гражданин поручник, она имеет чисто грамматическое значение и, следовательно, не производит такого впечатления, какое вы ей приписываете.
— Выходит, попал в лужу?
— Зачем же… А только слово «пан» вы смешали со словом «господин». Это совершенно разные вещи. В этом ваша главная ошибка.
Долгов искренне огорчился, невнятно пробормотав, что, дескать, не напрасно придумана пословица: в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Навроцкий покачал головой:
— Снова, поручник, ошибаетесь. Разве вы чужой? В этой войне русские и поляки скрепили свою дружбу кровью. И разве теперь уже не видно: ее никогда и никому не поколебать! Да что вы стоите, садитесь, — неожиданно пригласил Навроцкий таким тоном, словно здесь, на поляне, он хозяин, а офицеры — его гости. — Слышали, поди: в ногах правды нет.
— Хо, комиссар какой нашелся! — подивился Домбровский. И не понять было: радовало его это или, наоборот, раздражало. — Ни дать ни взять — настоящий комиссар.
Навроцкий, что называется, и ухом не повел. У него было такое задумчиво-сосредоточенное, выражение лица, будто он и не расслышал реплики хорунжего, будто она вовсе не касалась его. Зато Долгов весь загорелся. Отличная идея: иметь в отряде комиссара! Это же сила! Вот, например, в Союзе…
— Очень многое, поручник, переняли мы за войну у вас, у русских, — отозвался Навроцкий. — В том числе комиссаров тоже. И здесь, в Польше, у простого люда такая же цель, как и у советского народа: освободить страну свою от оккупантов. Но увидите вы у нас и другое…
— А именно? — живо откликнулся Домбровский, вытягивая ноги поудобнее. — Ну что же ты, Тадеуш? Раз так осведомлен, нарисуй общую картину. Слышишь? И мне будет полезно. Я ведь тоже был оторван от Польши не год и не два.
— Догадываюсь.
— Ишь ясновидец. Тем, впрочем, лучше. Просвети же нас.
В словах хорунжего скользила явная ирония. На какое-то мгновение глаза Навроцкого налились густой чернью. Но только на мгновение. Умел держать себя в руках этот успевший, очевидно, немалое повидать на своем веку человек.
— Все, пан командир, куда запутаннее, чем вы предполагаете. Пройдет немножко времени — убедитесь сами…
«Что он за человек? — слушая Навроцкого, размышлял Долгов. — И партизаны, я это уже заметил, охотно тянутся к нему. И с командиром держит себя независимо, как с равным. Другие такого себе не позволяют».
Навроцкий заставил Долгова посмотреть на окружающее иным, более пытливым и вдумчивым, более серьезным взглядом, заставил понять: чтобы хорошо ориентироваться в настоящем Польши, необходимо знать ее прошлое, хотя бы и не очень далекое, ну, хотя бы с того момента, когда через границу хлынули фашистские орды.
Произошло это 1 сентября 1939 года. Спустя две недели судьба буржуазно-помещичьей Польши была решена. Ее обанкротившиеся правители оставили Варшаву, а еще через десять дней бежали за границу. Народ, армия были брошены на произвол судьбы. Страна истекала кровью. И Гитлер мог торжествовать. Незадолго до начала оккупации, выступая на совещании высших чинов фашистского вермахта, он говорил: «Уничтожение Польши — это наша первая задача… Не может быть места милосердию! Будьте беспощадными!.. Закон находится на стороне сильного». А несколько позже, в октябре тридцать девятого, в своем письме к генерал-губернатору Франку писал: «Мы не ставим себе целью превратить Польшу в образцовую немецкую провинцию и поднять ее экономику. Жизненный уровень здесь должен быть низким. Мы будем отсюда черпать рабочую силу для Германии. Губернатор должен обеспечить полякам лишь самые минимальные условия для существования».
Минимальные условия для существования… А были ли даже и они, минимальные? Гитлеровцы приступили к массовому уничтожению поляков. Их вешали, расстреливали, сжигали в крематориях Освенцима, Майданека, других лагерях смерти[7].
Разнузданный террор и свирепые репрессии в стране лишь ожесточали людей, умножали их ненависть к врагу. На базе подпольных коммунистических организаций «Пролетарий», «Серп и молот» и других в июне 1941 года был образован «Союз освободительной борьбы» — основа для воссоздания партии польского рабочего класса. А в начале января 1942 года в Варшаве на первом учредительном собрании было провозглашено рождение Польской рабочей партии и был избран ее временный Центральный комитет. ППР приступила к формированию боевых отрядов, позже преобразованных в Гвардию Людову.
— Уже в мае в лесах вблизи Лодзи, — говорил Навроцкий, — начал вести боевые операции сформированный в Варшаве первый партизанский отряд Гвардии Людовой. Он получил имя народного героя Стефана Чернецкого. Командовал им студент Варшавского политехнического института Францишек Зубжицкий. Сначала в отряде было всего 14 человек — в их числе три советских солдата, бежавших из плена. Но малочисленность отряда не мешала его бойцам наносить ощутимые удары по врагу. Они выводили из строя телефонную и телеграфную связь, развинчивали рельсы, убивали жандармов и гестаповцев…
Отряд имени Стефана Чернецкого явился той искрой, из которой возгорелось пламя мощного партизанского движения в Польше. Его примеру последовали сотни антифашистов. Рабочие, крестьяне брались за оружие, беспощадно мстили оккупантам. Многие из них в довоенные годы активно участвовали в революционной борьбе. И теперь сражались за новую, демократическую Польшу, за Польшу без капиталистов и помещиков. К концу 1942 года действовали около 30, а в 1943 г. — свыше 80 партизанских отрядов.
В ночь под Новый, 1944 год в варшавском подполье была образована Крайова Рада Народова — верховный орган власти борющегося польского народа. Тогда же первым декретом Рады Гвардия Людова преобразовалась в Армию Людову — Народную армию. Ее главное командование и штаб приступили к немедленным действиям. Они организовали формирование крупных партизанских соединений, установили более тесный контакт с Верховным главнокомандованием Советских Вооруженных Сил…
— Горит, не в переносном, в прямом смысле слова горит земля под ногами оккупантов! — все более воодушевляясь, рассказывал Навроцкий. — Сколько поездов пущено под откос! Сколько разрушено железнодорожных и шоссейных мостов! Десятки тысяч фашистов отправлены на тот свет! Кровь за кровь! Смерть за смерть! И тщетны все потуги гитлеровского командования ликвидировать польское движение Сопротивления. Да, в карательных операциях фашистов участвуют целые дивизии вермахта и эсэсовских войск. Да, они зверски расправляются с каждым партизаном, с теми, кто сочувствует им. Да, из кожи лезут их союзники и помощники — польские помещики, буржуазия и верхушка католической церкви. Но нас уже не остановить, не задушить!..
Враждебную свободолюбивому народу политику вело и реакционное эмигрантское польское правительство в Лондоне. Оно призывало «стоять с оружием у ноги» и выжидать. Выжидать в то время, когда на виселицах, кострах, в печах крематориев гибли лучшие сыны и дочери Польши. Выжидать, когда каждый вершок земли пропитывался кровью детей, женщин, стариков.
У реакционеров были свои крупные подпольные военные организации. Наиболее многочисленная из них «Звензек вальки збройней» — «Союз вооруженной борьбы». В феврале 1942 года эта организация по приказу главы эмигрантского правительства генерала Сикорского преобразовалась в так называемую Армию Крайову. Тут у польской реакции были далеко идущие замыслы. Она возлагала на АК большие надежды, рассчитывая в подходящий момент использовать ее в борьбе за власть и сохранение в Польше буржуазно-помещичьих порядков.
Армия Крайова и другие откровенно фашистские организации («Народове Силы збройне» — «Национальные вооруженные силы», «Шанец» — «Окоп») не ограничивали свою деятельность убийствами, репрессиями, террором. Они старались любой ценой внести в сердца людей смуту, посеять в их душах недоверие, а еще лучше — враждебное отношение к движению Сопротивления. И вот горемычный батрак, что всю жизнь ковырял панскую землю, убивал такого же батрака, решившего идти к партизанам. Отец шел на сына, брат поднимал руку на сестру. И очень часто многие не знали, где же правда, а где кривда, в какую сторону податься.
— Как видите, пановье офицеровье, — завершил свой рассказ Навроцкий, — политическая обстановка в стране вовсе не простая.
— Надо нам переходить к более активным действиям, — задумчиво протянул Домбровский, — да вот оружия маловато.
— Да, оружия явно недостает, — согласился Навроцкий. — Однако нам его никто не даст. Самим добывать надо. Слышал я сегодня, что в нескольких километрах отсюда гитлеровцы устроили небольшой склад трофейного оружия.
— От кого слышал? — поинтересовался Домбровский.
— Человек надежный. Но надо бы проверить все на месте. В разведку сходить.
— А кого ты хочешь взять с собой?
Навроцкий, видимо, все продумал заранее, потому что сразу же назвал Виктора и Ядю.
— Н-да, — протянул командир, — в таком деле Виктор незаменим. Но скажи, зачем Кучинская?
— Если бы Витя разговаривал по-польски без акцента, да еще знал немецкий язык не хуже Яди, мы обошлись бы без нее.
— Теперь понятно. Когда думаешь выступать?
— Сейчас же потихоньку и тронемся.
— Ну что ж. — Домбровский рывком расстегнул кобуру, вынул пистолет: — На, передай Яде. Она же безоружная.
Навроцкий засмеялся:
— С такой пушкой идти девушке в разведку? Не-ет, ей нужна вот такая штучка, — и показал браунинг, свободно уместившийся на его ладони.
Через полчаса маленькая группа Навроцкого ушла.
До деревушки, на окраине которой, по слухам, располагался склад трофейного оружия, Навроцкий и его молодые друзья добрались без каких-либо осложнений. Но здесь их ожидала неприятность. Накануне в деревню вошли немцы. Действовать надо было очень осторожно и конечно же вначале следовало хорошенько осмотреться. Навроцкий с Витей забрались на сеновал во дворе полуразрушенного дома, а Ядя остановилась в крайней халупе, где жила одинокая горбатенькая старушка.
Через несколько часов в халупу неожиданно ввалился пьяный ефрейтор. Ядвига бросилась за печку, в темный угол. Но было уже поздно, непрошеный гость успел рассмотреть ее.
— Ха-ха-ха! — громыхнул он. — Райская пташка в убогой клетке. Уж не от меня ли прячешься, красавица? А я тебя все равно съем! Ха-ха-ха! — Пошатываясь и бряцая болтавшимся на животе автоматом, он приблизился к Яде, облизнул толстые губы. Грузно повернулся к хозяйке: — А ну, старая ведьма, марш из дома!
— Господин солдат, — взмолилась старушка, — господин солдат…
— Марш! — Он рывком наставил автомат на старуху. Та попятилась, открыла горбом дверь. Гитлеровец сейчас же захлопнул ее на крючок. — Хе-хе-хе!
Положил на стол мешавший автомат и, очевидно зная по опыту, что без борьбы ему все равно своего не добиться, сразу попытался завернуть Ядвиге руки назад. Но она яростно рванулась, и ефрейтор отлетел в сторону.
— Ого-го-го! — удивился он и довольно причмокнул. Такая игра ему даже нравилась.
Снова попытался завладеть Ядей. Та ударила головой в подбородок — у ефрейтора зазвенело в ушах, от его благодушия не осталось и следа. Стиснув кулаки, рванул девушку на себя, бросил на кровать. Завернул одну руку, вцепился в другую, навалился всем телом. И тогда, чувствуя, что она вот-вот потеряет сознание, Ядвига выдавила хрипло:
— Ладно уж… Пустите… Я сама, сама…
То были первые слова, услышанные ефрейтором от девушки. И произнесла она их на чистейшем немецком языке. Это было так неожиданно! Он выпустил ее руки.
— Ну же, — попросила Ядя, — неудобно мне так. Больно…
Он настороженно уставился девушке в лицо: не хочет ли она одурачить его, попытаться вырваться? Та заставила себя улыбнуться.
— Платье изомнется. Сниму.
Гитлеровец поверил, ухмыльнулся, чуть приподнялся. Ядвига высвободила заломленную за спину руку, поудобнее перехватила спрятанный в рукаве платья браунинг, выстрелила. Пуля угодила фашисту в сердце.
Беззвучно всхлипывая, девушка метнулась к двери. Вернулась, схватила автомат — и к сеновалу. Навроцкий принял решение: немедленно уходить из деревушки. Гитлеровцы могли в любую минуту поднять тревогу…
Насвистывая незнакомую Стасику мелодию, Долгов вошел в комнату. В правой руке, прижимая к груди, держал галку. Ворочая во все стороны гладкую головку, птица потешно играла глазами-смородинками: то скосит их влево или вправо, то закатит под самый лобик.
— Пан… э, гражданин поручник, где вы ее взяли?
— Нашел в сарае. Только что. Видимо, была чьей-то пленницей. Видишь, обрезали крылышки? — Долгов присел на корточки, осторожно погладил птицу, подтолкнул: — Ну бегай, Галька, бегай.
Станислав пытливо смотрел на советского офицера, вслушивался в его голос и никак не мог понять: ну что он нашел в этой птице, в этом бессловесном существе? Какая в ней радость? Недоуменно развел руками:
— Удивительные вы люди, гражданин поручник.
— Кто «вы», Стась? Кого ты имеешь в виду?
— Ну русские.
— А-а… Да, русские! Ты задумывался, Станислав, что стало бы, если б не они? Думаешь, захватив Европу, фашисты утолили бы свой аппетит? Черта с два! Проглотили бы весь земной шар. Как удав. К счастью, подавились. Об русских поломали зубы.
— Значит, и о вас! — живо заключил юноша.
— Может быть, чуть-чуть, капельку…
Долгов поднялся с корточек, прошел на кухню, отделенную от большой комнаты цветастой занавеской. Когда вернулся оттуда с черствым кусочком хлеба, увидел: Станислав, ползая на коленях, тщетно зовет ускакавшую под стол птицу:
— Иди ко мне, фрау. Иди же!
— Фрау? Почему?
— Так ведь наверняка немецкая, гражданин поручник. Их забава. Может, из самой Германии привезли.
— Думаешь? Значит, до нее не так уж и далеко. Хотя… Хотя еще столько прольется крови!.. Впереди еще почти вся Польша. И сам убедишься: цепляться за нее Гитлер будет из последних сил. Потому что всосался пауком. Ну дело времени — а щупальца ему отрубят. Вместе с головой! И если не мы с тобой, брат, то наши товарищи непременно посмотрят, что за страна Германия и какие там птицы. Кстати, — хмыкнул Долгов, — ты, вижу, с ними, с птицами, не очень в ладах. А я, кажется, нашел общий язык. — Он легонько постучал ногтем указательного пальца по чисто вымытому полу, нараспев проговорил: — Га-аль-ка!
Птица тотчас выглянула из-под стола — и скок к Долгову, задрала головку: слушаю, мол, хозяин, зачем позвал?
— У-умница, — все так же певуче похвалил Долгов птицу, — разу-умница. — Измельчил хлеб, с минуту понаблюдал, как Галька аппетитно уминает крошки, засмеялся: — А знаешь, Стасик, я тоже не прочь бы подзаправиться. Есть у нас что-нибудь? Суп холодный? Давай холодный.
Станислав подал ужин. Долгов быстро поднес ложку ко рту, но, что-то вспомнив, отвел ее в сторону. Взглянул на дверь, ведущую в соседнюю комнату, поинтересовался, ела ли Ядвига.
— И не думала.
— Почему?
— Не хочу, говорит.
Не выхлебав и полтарелки, Долгов вышел из-за стола. Широко расставив ноги, остановился посредине комнаты.
— Не хочет? Значит, не хочет… Спит?
— Н-не знаю. Пожалуй, еще нет.
Долгов вошел к Яде и тут же вернулся обратно. Поймав на себе настороженный взгляд Станислава, пояснил:
— Делает вид, что спит, и я не стал мешать. Раз хочет побыть с собой наедине — пусть. Давай и мы на боковую.
Долгов подошел к кровати, лег, сразу затих. Словно в комнате его и не было.
А Станислав долго ворочался на трех поставленных в ряд табуретках. Долго не мог уснуть. То он видел себя вблизи Яди: доверчивая и ласковая, она нежно жмется к нему. То его сурово отчитывал чем-то разгневанный хорунжий. Или вспоминал старенького отца… Вдруг почувствовал: кто-то осторожно дергает пиджак, которым укрылся. Поднял голову, при свете луны увидел галку. Взъерошенная от натуги, она держала в клюве полу пиджака, силясь стащить его на пол.
— Кш, фрау, — прошептал Станислав так, словно «фрау» было самым оскорбительным на свете словом.
Наконец юноша уснул. Но отдохнуть в эту ночь как следует ему не удалось. На рассвете в комнату вошел хорунжий.
— Что-нибудь случилось? — мгновенно соскочил с кровати Долгов.
Домбровский ответил, что в отряд явились люди с помещичьего фольварка: дворник, конюх и еще три хлопа, умоляют принять их в партизаны.
— Явились, — повторил хорунжий, — да знаете как? С трофеями! Три автомата, пулемет, два ящика с гранатами и один с патронами. Говорят, от немцев осталось оружие. И не на себе притащили — привезли на подводе. Теперь у нас четыре лошади. Это же такой клад! Одно не дает покоя…
— Что-нибудь все-таки случилось? — Долгов уловил в голосе Домбровского тревожную ноту.
Тот ответил, что расскажет по пути.
— В отряде, возможно, до сей поры таится фашистский выкормыш, — продолжил хорунжий, когда они вышли из дома. — Спит с нами вместе, пьет из одного колодца, ест из одной миски, а сам выжидает удобного случая…
Долгов вспомнил ночной эпизод с неизвестным, что выслеживал его, хотел рассказать. Но, рассудив, что к этому разговору тот эпизод не имеет никакого отношения, промолчал.
А Домбровский, теребя подбородок, думал о чем-то своем. Наконец оставив подбородок в покое, сказал:
— На всякий случай необходимо перебраться на новое место.
— Береженого бог бережет, — согласился Долгов.
— Да… Хотя, если честно, уходить отсюда не хочется. Сами обжились, отряд увеличился. Кроме карабинов и автоматов есть пулемет, гранаты. Словом, можем дать настоящий бой. Не знаю, как ты, Василий, а у меня вдруг появилась твердая вера в нашу силу.
— И я, Зигмунт, в ней не сомневаюсь.
Впервые за время своего существования отряд на новое место перебирался днем. Раньше подобные марши совершались только ночью. Да и ночи-то выбирались как можно темнее. Если, бывало, на небе слишком уж ярко горят звезды или из-за туч выплывает нежданно луна, начинали озираться по сторонам.
Другое дело — сейчас. Партизаны твердо, с достоинством, по-хозяйски ступают по родной земле. Вместе со всеми идет и Барбара. Спокойная, простая, ласковая, она стала в отряде своим человеком, к ней очень привыкли. К ней и к ее маленькой дочурке…
Часа через три после того как партизаны покинули прежнее место стоянки, на взмыленной Звездочке к Домбровскому подскакал Корелюк:
— Пане хорунжий! Из головного дозора передали: навстречу нам обоз.
— А охрана?
— Сильная.
Домбровский взглянул на рядом шагавшего Долгова. Тот приподнял голову:
— Волков бояться — в лес не ходить.
— Хорошая пословица. Устроим засаду.
Хорунжий объяснил задачу партизанам, и те затаились среди деревьев и кустов. Дорога опустела. Даже самый настороженный глаз не смог бы заметить ничего подозрительного.
Сначала впереди раздалось чуть слышное лошадиное фырканье. Потом явственнее — скрип колес, приглушенный говор и, наконец, глухой стук кованых сапог по асфальту. Однако прошло не менее четверти часа, прежде чем из-за крутого поворота вывернула одна подвода, за нею — вторая, третья…
Беззвучно шевеля обветренными губами, Долгов считал повозки. Но когда первая из них поравнялась с ним, бросил. Повозку тянул громадный битюг. Ноги его — что телеграфные столбы. Под стать лошади был подобран и возница — здоровенный, с громадным носом, резко выдающейся вперед челюстью и единственным глазом — на месте второго зияла впадина, перехлестнутая багровым рубцом. Через толстую шею на длинном ремне перекинут автомат. Прошел возница настолько близко, что на его руке, которой придерживался за телегу, отчетливо виднелись рыжие волосинки. И Долгову вдруг так нестерпимо захотелось всадить в гитлеровца пулю, что по всему телу прошел зуд.
«А ну кто-нибудь не выдержит и выстрелит?»
Однако, как и приказал Домбровский, партизаны молча пропускали обоз. Ни единым шорохом прошлогодних сухих листьев, ни одной нечаянно сломанной веточкой не выдавали они своего присутствия.
И вдруг — залп!
С диким храпом взвились на дыбы кони. Пронзительное ржание разнеслось окрест. Но и оно не смогло заглушить застигнутых врасплох солдат. Некоторые кинулись было с шоссе влево. Угодили под пули группы Домбровского.
Другие попытались спастись, метнувшись с дороги в правую сторону. Тут были бойцы Долгова. Не удалось уйти и тем, кто любой ценой решил пробиться вперед. Они наткнулись на Виктора с Навроцким. Первый, как всегда, орудовал гранатами. Второй бил из пулемета.
Охрана обоза быстро редела. А вот одноглазому определенно везло: ни одна пуля не трогала его. Пригнувшись, перебегал от повозки к повозке и успевал, укрывшись за колесо, за убитую лошадь, дать короткую очередь. Бился он отчаянно, с остервенением. Лишь после того как увидел, что обоз разгромлен, стал уходить в лес. Еще немножко — и он скрылся бы среди спасительных деревьев. Дорогу преградила Ядвига:
— Хальт!
Гитлеровец вскинул автомат, и, не случись того, что нередко бывает на войне, девушке бы конец, — ее загородил своим телом Домбровский. Пуля ударила ему в бок. На рубашке проступило темное пятно. Сначала размером с пятикопеечную монету, оно быстро расползалось.
Тем временем одноглазый возница снова ринулся вперед. И тут кто-то черной тенью бросился ему под ноги, и верзила со всего размаха грохнулся на землю. Вскочил. Однако партизан поднялся еще стремительнее. Наставил в грудь пистолет, выкрикнул по-русски:
— Руки вверх!
Гитлеровец застонал от злости. Его взял в плен не какой-нибудь мужественный воин, а безусый мальчишка.
Когда Виктор вывел одноглазого на дорогу, с охраной обоза было покончено. Столь богатые трофеи — подводы с мукой, макаронами, консервами, сахаром — достались партизанам впервые.
— И мука, и сахар, и остальное — все это хорошо… все это нам вот как надо… — с заметным усилием приподняв руку, ребром ладони провел по горлу Домбровский. — Но что мы будем делать с ними, — кивнул он на одноглазого и еще на двоих оставшихся в живых немцев, — ума не приложу.
— Может быть, посоветоваться с людьми? — предложил Долгов.
— Глас народа — глас божий? Судить всем миром? Пожалуй, идея… Славинский, — не видя старшины, но зная, что тот находится поблизости, позвал Домбровский, — давай, Славинский, всех вон к той повозке… Да мигом! На суд — четверть часа. Пока не нагрянули каратели…
Места возле повозки мало, партизанам тесно и потому неудобно, однако не замечают этого. Все их внимание — на пленных. Охраны нет, но убежать немцы не могут. От спасительной чащи леса — она вот, рядом! — их отделяет плотное кольцо разгоряченных недавним боем партизан. К тому же гитлеровцев словно парализовала неправдоподобная тишина. Было даже слышно, как по обочинам дороги полощутся в знойном воздухе листья деревьев, как по стволу старого дуба бегает хлопотливый поползень, выискивая в трухлявой коре насекомых.
Домбровский стоял прислонившись к задку повозки и делая вид, что ранение у него пустяковое. И ему верили. Верили все, кроме Яди. Она-то своими глазами видела рану, своими руками перевязывала ее. Сколько крови потерял! А он между тем говорил:
— Решайте, обуватели, что делать с пленными. За собой таскать не можем. Как быть? Кто хочет сказать?
— Я, пане хорунжий.
— Шеф? Говори.
Славинский сделал шаг вперед, одернул на себе мундир, уперся взглядом в пленных. По щекам одного катились слезы. Другой что-то беззвучно шептал. Но не на них смотрел капрал, а на третьего гитлеровца. Это был одноглазый. Голова вызывающе вскинута, широко и уверенно расставлены ноги. Руки с засученными до локтей рукавами скрещены на груди. В глазах — ничего, кроме ненависти.
— Я мыслям… — медленно проговорил Славинский, до хруста в пальцах стискивая ложе автомата, — мыслям так. Разве мы их звали сюда? Разве мы пожгли их дома и поубивали их семьи? Разве пожалели бы они нас, попадись мы им? Повесили бы на первом же суку. И вот мое слово: расстрелять!
Слово попросил Навроцкий.
— Да, они вполне заслужили расстрела. Но… но мы же не фашисты. Двоих отпустим, а этого… — он указал на верзилу, — этому — смерть!
Как только Навроцкий замолчал, Домбровский спросил:
— Так, обуватели?
В ответ со всех сторон, на разные голоса:
— Так! Так! Так!
— Ну что ж. — Хорунжий показал на дорогу: — Ком!
Два немца (одноглазого отвели в сторону) бестолково затоптались на месте. Потом через живой коридор партизан выбрались на шоссе.
— Ком, ком!
Дальше, однако, идти не хотели.
— Боятся, выстрелим в спину, — пояснил Навроцкий.
— У волков — волчьи повадки, — хмуро отозвался Кшиковяк. — Судят по себе. Эх, вынесли бы другой приговор — не дрогнула бы моя рука…
Домбровский снова повторил «ком», одно из немногих слов, которые знал по-немецки. Солдаты наконец-то пошли. Сначала тихо, то и дело оглядываясь. Потом быстрее, быстрее. И вот уже побежали.
— Да, улепетывают, — задумчиво проговорил Долгов. — Улепетывают… И нам пора в путь. Стоп, что это? Остановился. Видите? К нам…
Действительно, один из отпущенных пленных вернулся к партизанам. Вытянув руки по швам, встал перед командиром отряда.
— Венн ерлаубен си… Венн канн ман, их вилл мит инен сайн, — тяжело дыша, произнес немец.
— Он сказал, пане хорунжий: «Если разрешите, если можно, я хочу быть с вами», — перевела Ядвига.
— Я, я. Да, да, — обрадованный тем, что его поняли, закивал Рихард — так звали немца.
Домбровский с Долговым переглянулись, нахмурились: ишь какой прыткий. Но тут вмешался в разговор Навроцкий.
— Бывает, — сказал он, — и такое бывает. Не все же немцы — звери. Ядя, спросите-ка, отчего он плакал.
Поглядывая на Навроцкого, Рихард произнес длиннейшую фразу.
— Он говорит: объяснить это очень трудно. Но во всяком случае, говорит, не от страха. Просто, говорит, думая, что ему пришел конец, понял, что очень многое в жизни делал не так, и стало жалко самого себя. Но теперь, говорит, если мы ему поверим, постарается искупить свои грехи.
— Пусть остается, но переводчика при нем держать не будем. По штату не положено, — через силу улыбнулся Домбровский. — А тебе, Кржеминский, задача потруднее. Сколько вон всякого добра? Всего не забрать. А если б и забрали, совершили бы большую несправедливость… Загляни в две-три веси, расскажи про обоз. Да строго предупреди жителей, чтоб по справедливости разделили, поровну. Понял?
— Так ест, пане хорунжий! — с готовностью ответил Станислав.
— Иди.
Новое место, выбранное для стоянки отряда, пришлось по душе партизанам. Можно было подумать, что в этом лесу еще ни разу не ступала нога человека, настолько ревниво сохранил он первозданную красоту. Деревья, как на подбор, в несколько обхватов. Крона каждого из них — пышный шатер, где безбоязненно шныряли любопытные белки. Воздух, насыщенный грибным запахом, распирал легкие, слегка кружил голову. В овраге, заросшем непроходимой чащобой малинника, пробивалось два родника. И вода в них была такой вкусной, что сколько бы ни пил — хотелось еще и еще. А цветов, каких только не было тут цветов! Уже на следующий день Ядвига нарвала два роскошных букета. Один поставила в своем маленьком шалашике, весь пол которого был застелен мятой, другой передала Станиславу.
— Ты ведь, наверное, и не догадался нарвать для своих командиров? Возьми обоим…
Сказала, покраснела и торопливо ушла.
«Обоим, — покачал головой юноша, — обоим. Эх, Ядя, Ядя. Нитки-то белые. Разве ж я слепой…»
Не один Стасик, многие партизаны теперь видели, насколько изменилось отношение девушки к Домбровскому. Раньше она не то что избегала, но старалась реже попадаться ему на глаза. А вот с тех пор как он загородил ее своим телом, приняв вражескую пулю на себя, пользовалась любым случаем, чтобы побыть с ним вместе. Похудевшая, она просиживала возле него целыми часами, почти не меняя позы, никогда не начиная разговора первой. Так же тихо, неподвижно лежал и Домбровский. Не потому, что чувствовал противную слабость. Просто ему вполне достаточно было видеть и чувствовать рядом с собой любимую…
Не переставая покачивать головой, Станислав прошел к офицерам, передал присланные Ядвигой цветы.
Долгов кивнул: спасибо, мол, дружище, и положил букет к изголовью Домбровского. Тот поднес цветы к лицу, жадно втянул в себя густой аромат, попросил:
— Позови Тадеуша.
Разыскав Навроцкого и передав ему приказание, Станислав лег под кустом орешника вверх лицом, положил под голову руки, задумался. Жизнь, жизнь. Как много в ней неясного, непонятного. Или сами люди делают ее такой? Кто знает, кто знает… Может быть, и делают, да только против своей воли. Ведь вот не первый раз он старается не думать о Яде — напрасно!
Редкое самообладание Домбровского, его умение скрытно переносить нестерпимую боль ввели в заблуждение партизан. Весь отряд верил в скорое выздоровление хорунжего. Между тем ему было все хуже, а пришла очередная ночь — стало и совсем плохо. То и дело терял сознание, метался в бреду, натужно хрипел и все грозился придушить какого-то Милковского. Об этом Ядя рассказала Навроцкому, Долгову и Славинскому, собравшимся у командира.
Глаза у нее — поблекшие, лицо — измученное. Ей непременно требовалось отдохнуть, поспать, а она ни за что не хотела уходить. Пришлось почти насильно вывести ее из землянки.
— Иди, Ядя. Иди! И не беспокойся.
Домбровский проспал около часа. О многом успели переговорить за это время его товарищи по оружию. Решили: сегодня же отвезти командира в такую весь, где можно найти надежного доктора или хотя бы фельдшера. И когда тот проснулся, сообщили о своем решении.
Две-три минуты Домбровский лежал молча, осмысливая услышанное. Потом вдруг рванулся:
— Надоел? Отделаться хотите? Обузой стал? Да я!.. Ну обождите! Ну!..
Взрыв ярости прошел так же быстро, неожиданно, как и возник. Хорунжий устало прикрыл глаза.
— Пшепрашам, други. Нервы — ни к черту. Еще раз прошу: извините… Я же понимаю: хотите мне добра. И я вас не буду связывать. Не имею права. — Он сосредоточенно посмотрел на свои худые руки: — Поеду. А куда — голову ломать не надо. В родную Вильгу. Как-нибудь на Звездочке потихоньку доберусь. — Что-то похожее на виноватую улыбку скользнуло по его лицу. — Мы ведь с Ядей об этом тоже толковали…
Перед самым вечером партизаны собрались возле шалаша Домбровского. Поддерживаемый Стасиком, тот выбрался из шалаша, сказал с придыханием:
— Хочу, друзья, попрощаться… Верю, вернусь скоро, но…
У Славинского предательски задрожали губы. Он сердито прикусил их и отвернулся. Корелюк, наклонив голову, усердно ковырял носком ботинка неподатливую землю. Вслух всхлипнула Барбара.
— Вот это уже ни к чему, — встрепенулся Домбровский. — Я еду не умирать, а с вами остаются отличный коман…
Покачнулся. Не поддержи его вовремя с одной стороны Долгов, с другой Навроцкий — упал бы.
Нетерпеливо переступив с ноги на ногу, словно не зная, с какой именно начать дальнюю дорогу, Звездочка плавно потянула тарантас. Домбровский полулежал в нем на ворохе свежей, только что нарванной травы. Правила лошадью Ядвига. От охраны, которую настойчиво ему предлагали, решительно отказался.
— Обойдусь. А в отряде каждый человек — на вес золота.
Долго не расходились партизаны. И тарантас скрылся среди окутанных вечерними сумерками деревьев, и легкого постукивания копыт давно уже не было слышно, а они все стояли, будто чего-то ждали. Но вот Долгов негромко скомандовал:
— Разойдись!..
Люди понуро разбрелись в разные стороны. Ни шуток, ни смеха. Наступил ужин, молча поели — и спать. Казалось, и утром поднимутся такие же грустные, и не скоро еще от них услышишь громко произнесенное слово. Но пришла ночь, и Долгова разбудил шумный говор. Голоса взвинченные, возбужденные, партизаны что-то доказывали друг другу, а что именно — попробуй разберись: говорили одновременно несколько человек, слова сливались в общий гул.
Ничего не понимая, Долгов стал поспешно одеваться. И вдруг замер: речь шла о нем. Упоминали то по званию, то по кличке. Прислушался внимательнее, оказалось: бойцов волновало то, что их командиром стал он.
«Пойти? Пусть разговор идет при мне, не за глаза? Ни в коем случае! Только помешаю. Сами решат лучше: гожусь ли в их начальники, хорош я или плохой…»
Двинулся в глубь леса. Голоса тише, невнятнее, пока не замерли совсем. На душе у него тревожно, смутно, мысли об одном и том же: о взаимоотношениях с людьми отряда. Еще недавно они были ему совершенно чужие. А теперь, сам не заметил как, породнился, сердцем прикипел. И чего уж лукавить: ему вовсе не безразлично, что говорят они сейчас о нем. Как о человеке, как о командире. Впрочем, последнее не столь важно: он готов быть и рядовым бойцом. Главное, чтобы признали его своим по духу, чтобы поняли и поверили: их боль — его боль, их интересы — его интересы…
Когда вернулся в лагерь, первым встретил Навроцкого. Тот сразу же предложил:
— Побродим еще немножко?
Долгов дернул плечами: как, дескать, хочешь, мне все равно.
— Э-э, так не пойдет. За тебя, командир, люди горой, а ты…
— Потому и митингуют?
Навроцкий ответил: нет, не потому. Вообще-то, если уж откровенно, два-три человека выкрикивали: на каком основании поляками станет командовать русский? Но только два-три человека. Остальные толковали о другом. Одни утверждали: они не против советского офицера, но, оставляя его за себя, Домбровский обязан был посоветоваться с ними. Другие возражали: все правильно, никаких советов. Командирская должность — не выборная. Слово за слово — страсти и разгорелись.
— А сейчас улеглись? Окончательно? — Долгов не мигая посмотрел на Навроцкого.
— Рад бы сказать «да» — не могу. Сам знаешь, командир: жизнь — она такая штука…
Шли, лавируя между деревьев, с мягким шорохом приминая густую траву, сизую от обильной росы. Одновременно, не сговариваясь, присели на крутой бугорок, заросший папоротником.
— Где-то теперь наш Зигмунт?.. — Навроцкий рывком притянул к себе пучок ажурных листьев папоротника, потерся о них лицом. — Только бы выжил! Только бы на ноги поднялся скорее!
— А я, Тадеуш, и не сомневаюсь.
— Так я тоже, но все-таки тревожно. — Разжал руку, упругие стебли папоротника выпрямились, снова зашелестели на легком ветру. — Если вдруг что плохое случится с ним, это будет такая жестокость и несправедливость судьбы! Ведь за последние три-четыре года он столько перенес!.. — И Навроцкий рассказал Долгову все, что знал о Зигмунте.
Незадолго до вторжения гитлеровских войск Домбровского выпустили из тюрьмы. Сидел он за то, что предсказал поражение Польши, если немцы нагрянут с войной. А что они нагрянут — становилось все очевиднее.
— Кровью своей докажи сыновнюю преданность великой отчизне, — выпроводили недавнего узника за ворота каземата его служители.
— Докажу, — искренне пообещал Домбровский.
На третий день вражеского нашествия осколком снаряда ему задело бедро. Он поклялся: как только поправится — снова в бой. Не успел. Рана еще кровоточила, а Польша уже целиком была оккупирована. И тут начались его скитания. Фашистский плен. Побег в Советский Союз. Формирование польской армии. Предательство Андерса. Иран. Затем Италия, отряд гарибальдийцев. Потом переброска в Англию, где, правда, пробыл, недолго, что к чему, толком разобраться не сумел. Наконец родная Лодзь.
Эмигрантское правительство в Лондоне, призывая народ «стоять с оружием у ноги» и выжидать, само не оставалось бездеятельным. Оно, не скупясь, засылало в Польшу своих агентов, которые способствовали бы сохранению там старых порядков. Домбровский пробрался из Англии в Польшу не один — с Яном Милковским, шляхтичем из захудалого рода, верным холуем генерала Сикорского. Милковский немедленно установил связь с Армией Крайовой, вскоре лично расстрелял раненого советского разведчика. Это и открыло окончательно глаза Домбровскому на то, кто враг, кто истинный друг, за кого должен сражаться.
— И сражался что надо! — с гордостью проговорил Долгов. — А, Тадеуш?
— Само собой.
— Значит, за дело. Прежде всего насядем на боевую подготовку… Продолжим дело Домбровского.
Именно с того утра боевое обучение партизан отряда превратилось в задачу номер один. Занятия проводились не только днем, но и ночью. Учились внезапно атаковать численно превосходящего противника. Закладывать под рельсы взрывчатку. Бесшумно снимать часовых. Умело маскироваться на любой местности. И разумеется, вести меткий огонь.
Физическая нагрузка была большая. Не все переносили ее с одинаковой стойкостью. Раз партизан-новичок пожаловался:
— В бою и то, наверное, легче. На мне рубашка не высыхает.
— И хорошо, — возразил Навроцкий. — Больше пота — меньше крови. Сам же потом спасибо скажешь.
— Я-то скажу. А как другие?
Разговор завязался после занятия по гранатометанию. Прищурился Навроцкий, окинул быстрым взглядом партизан. Корелюк… Рихард… Виктор… Все устали, но на лицах — ни тени недовольства.
Но вот однажды на сухом суку липы Славинский обнаружил лист бумаги, на котором коряво, явно измененным почерком, было нацарапано:
«Пановье!
Перед кем мы преклоняемся? Кому служим? Кто звал его к нам? А он нас муштрует, как солдат, не дает передохнуть ни днем ни ночью. Но мы же партизаны, есть же разница между нами и солдатами. Россиянин не понимает этого. Ему, чужаку, наплевать и на нас самих, и на наши интересы. Долой Россиянина!»
Славинский отдал эту записку Навроцкому. Долгова в это время не было. Вместе со Станиславом Кржеминским он отправился под местечко Маркушув, где действовал советский партизанский отряд, командовал которым, по слухам, волжанин.
Навроцкий решил: когда вернется командир, о записке ему ни слова. С партизанами же поговорить в открытую. Приказал Славинскому собрать всех возле липы.
— Мне больно и стыдно спрашивать вас, друзья. Но надо. Может, кто-нибудь знает: кто это написал? — Тадеуш расправил скомканный в кулаке лист, прочитал. — Жду.
Партизаны молчали. Одни нервно кусали губы, другие хмуро потупились. Навроцкий ждал минуту-две. Повторил:
— Кто?
Ни звука.
— Я так и предполагал. Тот, кто состряпал бумажку, не сознается. Струсит. Потому что в ней каждое слово — клевета. Грязное дело грязных рук!
— Верно!
— Узнать бы только гада!
Навроцкий поднял ладонь, призывая к тишине.
— Вот, слушайте: «Нас муштрует, как солдат». Не муштрует, а о-бу-ча-ет! И за это Россиянину великое спасибо! Именно с его помощью многие из нас по-настоящему научились держать в руках карабин и автомат. Именно благодаря его усилиям стали мы такими, какие есть! Или нет?
Воем своим видом партизаны давали понять: и думают, и чувствуют они точно так же, как и Навроцкий.
— И еще: «Ему, чужаку, наплевать на наши интересы». Чужак тот, кто выпустил это отравленное жало. А Россиянин делом своим, кровью своей, в эту же минуту, быть может, жизнью своей доказывает верность и преданность нам, полякам.
Теперь партизаны зашумели так, что их трудно было остановить.
Кшиковяк, а записку состряпал он, просчитался. Нет, не подорвал, а, наоборот, лишь укрепил доверие партизан к своему командиру, а значит, ко всем тем русским, что плечом к плечу с поляками мстят ненавистному врагу.
Навроцкий сел на поваленную бурей осину, повел неторопливый рассказ о советских партизанах, действовавших в лесах Польши. Они уничтожали мосты, подрывали поезда, поджигали военные склады… В феврале — апреле 1944 года в Люблинском и Белостокском воеводствах совершала дерзкие рейды 1-я Украинская партизанская дивизия имени С. А. Ковпака под командованием Петра Вершигоры. В Польше вели бои с фашистами и другие советские партизанские отряды. Они установили взаимодействие с отрядами польских партизан.
— Именно у российских партизан учимся мы бить неприятеля, именно под их влиянием растут ряды народных мстителей на земле польской. Есть у меня два любопытных документа. Хотите послушать?
— Еще бы! Еще как!
Навроцкий извлек из заднего кармана брюк маленький блокнот, а из него — лист папиросной бумаги, покрытой мельчайшими буковками.
— Здесь оба документа. Один — первое обращение нашей рабочей партии. Называется оно «К рабочим, крестьянам, интеллигенции, ко всем польским партизанам».
Обращение Тадеуш знал наизусть. Пересказал, не заглядывая в листок. Голос его заметно окреп, заключительные слова прозвучали страстным призывом:
«Соотечественники! Оказание всесторонней помощи Красной Армии является нашей священной обязанностью. Поддерживайте всеми силами вооруженное выступление против армии фашистских захватчиков. Создавайте партизанские отряды!»
— Таков призыв нашей Польской рабочей партии. А как на него ответили верные сыны и дочери отчизны? Вот второй документ — доклад начальника железных дорог генерал-губернаторства Гертейса. Послушайте.
И доклад Гертейса Навроцкий читал, видимо, уже не первый раз. Он тут же, почти без каких-либо поправок и заминок, переводил его с немецкого на польский.
«Положение в Люблинском округе характеризуется наличием препятствий, создаваемых бандами. Число крушений, вызванных в результате применения взрывчатых веществ, а также количество нападений на станции и железнодорожные сооружения с февраля по май текущего года постоянно увеличивается. В настоящее время банды совершают в среднем 10—11 нападений в сутки. На некоторых участках, как, например, на линии Луков — Люблин, движение возможно только в дневное время и то при наличии охраны… Восстановительные поезда, прибывающие к месту нападения, тут же подвергаются обстрелу. Мины закладываются даже днем, так что поезда не могут передвигаться ни вперед, ни назад…»
— Вот это здорово! — восхищенно выпалил Корелюк, едва Навроцкий дочитал до конца признание Гертейса.
— Что и говорить, раз ни взад ни вперед, значит, туго приходится швабам, — согласился Славинский — и смущенно Рихарду: — Ты извини, что так говорю. Это к тебе не относится.
— А я знаю. — Рихард уже довольно бойко изъяснялся по-польски. — И думаю совсем о другом. Кому-кому, а мне хорошо знакомы волчьи повадки карателей. Вот и прикидываю: как же не постарались они уничтожить всех партизан?
Вместо Славинского ответил Навроцкий:
— Старались, Рихард. Очень даже. Да руки оказались коротки, да зубы тупы…
В начале лета гитлеровцы решили навсегда покончить с партизанами в липских и яновских лесах. Они бросили в сражение три пехотных дивизии, вспомогательные части, бомбардировочную авиацию. Общая численность вооруженных сил фашистов достигала 25 тысяч человек, в то время как партизанские отряды насчитывали лишь около трех тысяч.
— Первый настоящий бой, — рассказывал Навроцкий, — мы дали девятого июня. Затем десятого, одиннадцатого, двенадцатого… Много полегло тогда фрицев. Но, озверевшие, они все глубже вклинивались в лес. И не знаю, что было бы, если б не подоспели русские партизаны. Мы объединились и продолжали борьбу. Группировку нашу возглавлял советский офицер Прокопюк…
Навроцкий задумался, но его тотчас подстегнул нетерпеливый возглас Барбары:
— А потом, потом?
— Потом мы заняли круговую оборону по берегам реки Бранев. Решили стоять насмерть. 14 июня гитлеровцы предприняли генеральное наступление. Бессчетное количество раз атаковали они наши позиции, не меньше двух, а то и трех тысяч потеряли убитыми и ранеными, и все впустую. Когда наступила ночь, отряды направились в Сольскую пущу…
Не шелохнувшись слушали бойцы рассказ Навроцкого. Многие впервые узнали подробности партизанского движения в родной стране. Их поразил его размах. И как же приятно было сознавать, что в общую борьбу против оккупантов и они внесли определенную долю. Пусть пока не очень значительную, но ведь и Висла без Варты, без других притоков не была бы столь широкой, глубокой, полноводной…
И удивительно ли, что с необыкновенным сердечным подъемом и душевным жаром произносили партизаны в тот вечер вещие слова «Присяги»:
До крви остатней кропли з жил
Брониць бендземы духа,
Аж сен розпадне в прох и в пыл
Кшыжацка заверуха…[8]
Пели поляки. Пел русский Виктор Неверов. Пел немец Рихард Келер. Люди разных национальностей. Разного подданства. А чувствовали себя единой нерасторжимой семьей. Потому что у них был один общий враг — фашизм, была одна великая цель — уничтожение этого врага, восстановление мира и счастья на земле.
Советский партизанский отряд, с которым Долгов хотел войти в связь, оказался неуловимым. В районе Маркушува его уже не было. Уничтожив карательную группу и разгромив мастерскую, где ремонтировались гитлеровские танки, он бесследно исчез. Лишь после очень настойчивых расспросов у местных жителей удалось выведать: русские направились в сторону Демблина. Вместе с ними ушло немало и поляков.
— Что будем делать? — спросил Станислав.
— Двинемся по следу.
Добрались до Демблина, выяснилось: да, действительно партизанский отряд здесь был, но несколько дней назад перебазировался западнее километров на тридцать — сорок.
— А теперь, пане поручнику?
— Попытаем, Стась, на новом месте.
Однако и там русских не оказалось, хотя только накануне они дали жестокий бой фашистам. Все-таки в конце концов Долгову и Кржеминскому удалось бы, наверное, настигнуть партизан, если бы не встреча с Ясинским. Профессиональный революционер, он по заданию Польской рабочей партии осуществлял связь между партизанскими отрядами.
На вид Ясинскому можно было дать лет сорок, хотя на самом деле был он гораздо моложе. Высокий, худой, с длинными руками и впалой грудью — красивым никак не назовешь. Зато обладал он удивительно живыми глазами, которые могли светиться добродушной улыбкой, как у ребенка, или буквально полыхать огнем, если бывал разгневан. Большой выпуклый лоб, резко срубленный подбородок — все изобличало в нем незаурядный ум, волю, силу.
Ясинский сурово спрашивал: почему старший лейтенант оставил подчиненных на произвол судьбы? Зачем ему понадобился какой-то неуловимый отряд, если встретиться с русскими партизанами в пределах Люблинского округа весьма просто? Здесь находится целый ряд советских подразделений, взаимодействующих с поляками. Пусть старший лейтенант объяснит это. Наконец, о связи отряда с партией. Как понимать, что с нею до сих пор не установлен тесный контакт?
— Ведь Армия Людова — детище нашей партии, значит, каждый истинный партизан — ее верный сын. — Голос Ясинского стал мягче, глаза потеплели, другим стал тон. — Я вас спрашиваю, старший лейтенант, чем объяснить все это? — Чуть помедлив, добавил: — Мне вы обязаны сказать все…
Долгов отвечал, заметно волнуясь. Нет, не потому, что представитель партии Ясинский в данный момент и в данной ситуации был для него высшим начальством. Просто он вдруг понял сейчас с особой обостренностью, сколь огромная ответственность лежит на нем как на командире. Не оправдывался. Лишь заметил: некоторые срывы можно объяснить тем, что отряд молод, его становление, по существу, только завершается.
— А молодости свойственны ошибки…
— Верно. Но за ошибки, как известно, бьют!
— Уже влетало. И не раз. Есть в отряде такой человек — Навроцкий… Он у нас вроде комиссара.
— Не Тадеуш ли?
— Вы его знаете?
— Еще бы. Коммунист настоящий! И человек — тоже!
Расставаясь, Ясинский задержал горячую ладонь Долгова в своей.
— Нам очень и очень нужны деньги. Мы их обычно получаем, и регулярно. Но сейчас что-то задерживаются. А жизнь идет, время не терпит. Нет в Польше такого воеводства, где бы не создавались новые партийные организации.
— Где же их взять, товарищ Ясинский?
— Охотно подскажу: у наших врагов. В дни возрождения Гвардии Людовой, когда партия, не получая помощи извне, неся большие потери в людях, добывала деньги именно так. Попробуйте и вы. А как — должны решить сами. Способов много, но ни один навязывать не хочу. Идет?
— Идет!
— Чудесно! Вернетесь к себе — сердечный привет моему давнему другу Тадеушу. Передайте ему, и не только ему, весь отряд должен знать: Крайова Рада Народова вышла из подполья. 21 июля образован Польский комитет национального освобождения. В его руках вся власть на освобожденной территории страны.
Договорившись с Ясинским, когда и где встретятся они вновь, Долгов со Станиславом вернулись в отряд. Первой встретила их галка. Крылья у нее отросли, она свободно летала, однако, привыкнув к партизанам, а может, еще не особенно надеясь на свои силы, далеко удаляться не отваживалась.
Сейчас птица безбоязненно опустилась на плечо Долгова, вытянув шею, потерлась о его щеку. Он посадил галку на ладонь, погладил по головке, подбросил вверх:
— Лети, Галька, гуляй. Не до тебя. Видишь, устали?
Верно: еле волочили ноги. И спать хотели — дремали на ходу. Чтобы приободриться, вымылись родниковой водой до пояса, заодно сполоснули пропитанное потом белье, повесили на куст акации.
— Пока сохнет, поблаженствуем, позагораем, — подмигнул Долгов Стасику.
Тот весело закивал, звонко хлопнул себя ладонью по голой груди.
— Долго вы будете меня томить? — ае выдержал Навроцкий. Радуясь благополучному возвращению товарищей, он не отходил от них ни на шаг. — Ведь вижу по всему: принесли какую-то важную весть, а молчите.
— От тебя, Тадеуш, разве что утаишь?
Долгов не спеша и обстоятельно поведал Навроцкому о том, как они шли по следам советских партизан, как встретились с Ясинским и какой произошел с ним разговор.
— Дело, как видишь, и ответственное, и срочное. Давай пораскинем умом.
— Может, командир, соберем людей? Не всех, конечно. Посоветуемся.
— Разумеется. Тем более, Тадеуш, что мы со Стасем… — Долгов поспешно понизил голос. Его недавний спутник спал, положив голову на стиснутые руками колени. — Всю дорогу, Тадеуш, думали мы с ним, где достать деньги, но ничего путного, кажется, так и не придумали.
Партизаны собрались здесь же, у родника. Долгов изложил суть дела, попросил высказать свои соображения: как лучше всего выполнить полученное задание?
Славинский предлагал напасть на штаб крупной немецкой части. Там непременно окажется сейф с деньгами. Виктор убеждал проникнуть в какой-нибудь город, ворваться в банк.
— Н-да… — протянул Навроцкий, — планы заманчивые, даже очень. Но вот беда: боюсь, они немножко нам не по плечу. И все-таки, все-таки…
Поняв, что Навроцкий тоже хочет что-то сказать, а не решается, Долгов кивнул ему: давай, мол, выкладывай.
— Сейчас, командир, соберусь с мыслями. В общем, с подобной проблемой мне уже приходилось сталкиваться, еще в прошлом году. Тогда мы раздобыли деньги в кассе железнодорожного разъезда. Или дважды одно и то же дело не выйдет? История не повторяется?
— Историю, Тадеуш, пока оставим в покое, — ухватился Долгов за предложение Навроцкого. — А вот касса — тут есть над чем подумать. Значит, говоришь, разъезд? А если на большую станцию?
— Чем крупнее железнодорожный узел, тем больше денег… Кстати, командир, такую станцию я знаю километрах в двадцати пяти отсюда.
— Тогда — туда, — решил Долгов. — Немедля же вышлем разведчиков.
Вернулись разведчики на следующий день к вечеру. Долгов просидел с ними часа полтора. А затем приказал Славинскому собрать всех людей, накормить ужином и пораньше сделать отбой. Пусть наберутся сил — операция предстоит нелегкая. Сам тем временем вместе с Навроцким стал уточнять детали предстоящего нападения на станцию. Они еще колдовали над картой, а партизаны, позвякивая котелками, уже направились к кухне.
— Слышь, Тадеуш? Золотой у нас старшина! И Барбара молодец. Вмиг приготовила ужин. Лишний час отдыха сэкономили…
Но только Корелюк протянул Барбаре трофейную миску, только поддела она черпак окутанной паром ячневой каши с салом — шпиком, пронзительно застрекотала (Рихард в этом был неподражаем) сорока: тревога!
В сторону лагеря двигалась колонна самоходных орудий, причем двигалась странно: останавливалась, из головной машины в небо с шипением взлетала зеленая ракета, затем не спеша следовала дальше. Что задумали гитлеровцы? Куда держали путь? К линии фронта, на передовую? Или, может, решили развернуться в этом районе?
Долгов распорядился забрать весь запас гранат, противотанковое ружье и повел партизан в дубовую рощу. Там каждое дерево в несколько обхватов. Вовсе не такая безнадежная защита, если «фердинанды» предпримут атаку.
Шли гуськом по узенькой тропе, протоптанной косулями. Впереди, скрытые могучими стволами, пробирались Корелюк и Виктор. Через определенные промежутки времени один из них, подождав отряд, коротко докладывал Долгову о действиях противника и снова торопливо уходил вперед.
Партизаны скрытно наблюдали за вражескими самоходками до тех пор, пока те не выбрались с проселочной дороги на шоссе.
Когда рев двигателей заглох, Кшиковяк посетовал:
— Упустили… А ведь две-три коробки могли бы подпалить.
— Возможно, — спокойно согласился Долгов. — Однако сейчас рисковать нам не с руки.
— Просто не имели права, — поддержал командира Навроцкий и перевел разговор на шутку. — А вот на двойную порцию каши, Стефан, право ты завоевал.
— Я бы и от трех не отказался, да что-то опять…
Кшиковяк ссутулился, стиснул руками ввалившийся живот.
— Тогда вообще от ужина воздержись, — посоветовал Долгов. — А мы подзаправимся. Славинский, всех на ужин!
— Слухам, гражданин поручник!
Обычно возле кухни всегда слышались какие-то звуки. То Барбара проведет черпаком по стенкам бачков, и они отзовутся приглушенным звоном, то звякнет миской или подбросит в костер полено, которое откроет веселую пальбу. А на сей раз было тихо-тихо.
«Устала ждать, задремала», — решил Долгов. Посмотрел туда-сюда — нигде не видно Барбары. Громко окликнул:
— Барбара, где ты?
Оказывается, она сидела тут же, неподалеку. Метнулась к бачкам, заслонила их от партизан своим телом:
— Нельзя! Нельзя! Не подходите!
— Что случилось, Барбара? Что ты?
— Не подходите! Нельзя! Нель… — Женщина горестно зарыдала.
Недоумевая, что бы это могло значить, Долгов поискал глазами Навроцкого. Тадеуш шел от того места, где только что сидела Барбара, держа на вытянутых руках застывшее тело маленькой Каси.
— Крошка моя родненькая, цветик мой, — запричитала женщина, целуя мертвую дочурку.
Горе Барбары было безутешно. Давясь слезами, бессвязно поведала: едва отряд ушел в дубовую рощу, она сразу же залила в костре угли, забросала ветками посуду, притаилась. Но скоро поняла, что никакая опасность не грозит, надумала покормить Касю. Наложила ей каши, а сама пошла искать коренья шиповника, чтобы заварить чай. Когда вернулась, ребенок был уже мертв. Рот в пене, тельце посинело. Рядом, задрав кверху лапки, лежала безжизненная галка. Она всегда ела с Касей из одной чашки…
Еда была отравлена, хотя Барбара решительно не могла понять, кто, когда, каким образом сделал это. Она все время находилась возле бачков. Лишь один раз ненадолго отлучалась: сбегала к ручью за водой. Преступник, очевидно, и воспользовался этим моментом. Он хорошо рассчитал: отряд был в полном сборе. И не случись тревоги — могли погибнуть все партизаны.
Стиснув кулаки, Долгов зашагал в темноту. Повстречай он сейчас убийцу Каси — придушил бы без суда. Только как его распознать, уличить? Как угодно, но найти! Любой ценой найти и обезвредить. Иначе не будет покоя.
Долгов вернулся в лагерь, разыскал Славинского:
— Немедленно ко мне Кшиковяка!
Через полчаса Славянский обескураженно доложил: нет Кшиковяка. И где он вообще — ума не приложит. Подумал, что, может, животом мается. Обшарил лес вокруг — напрасно.
Долгов слушал и кусал губы. Что могло обозначать исчезновение Кшиковяка? Хорошо, если заснул под каким-нибудь кустом. А если?..
— Позови Виктора и Корелюка. Стой, капрал, сначала выслушай до конца. Позови незаметно от других.
— Слушаюсь.
О чем говорил Долгов с Корелюком и Виктором — не знал ни один человек. Когда и как покинули они лагерь — тоже никто не видел.
Остаток ночи, а вернее, начало утра Долгов провел в хлопотах. Вместе со Славинским проверил у каждого оружие, патроны, гранаты, тщательно осмотрел и вычистил свой автомат, зарядил магазины пистолета.
Девочку похоронили на заре. Маленький холмик засыпали лесными цветами. Склонив головы, партизаны молча стояли возле могилы. Потом Долгов негромко сказал:
— Прости нас, Кася. Не уберегли тебя. Мы отомстим за тебя, девочка. Прощай!..
Барбара опустилась у могилы на колени, прижалась к ней осунувшимся лицом.
— Пусть побудет одна. Пойдем потихоньку — догонит, — проговорил Навроцкий вполголоса.
Но Барбара услышала, выпрямилась. Ее воспаленные глаза были сухие.
— Нет! Я пойду с вами! Я пойду!
— Тогда… — Долгов вскинул голову, — шагом — марш!..
Шли ускоренным шагом. Около середины дня на каком-то безымянном хуторе сделали большой привал. А потом — снова дорога. Едва лес кончился, разбились на три группы. Двигались оврагами, лощинами.
Станция показалась внезапно. Поднялись на бугор — она открылась как на ладони. В центре возвышалась водонапорная башня — самое высокое в городке сооружение. По левую сторону от нее — депо, справа — казарма. В ней жили солдаты караульной роты. Ежедневно в один и тот же час они прочесывали окрестности. Всех, кто оказывался в районе станции, задерживали и тщательно проверяли.
Примерно в километре от станции была березовая роща. Долгов скрытно собрал в ней все три группы, предупредил: без разрешения на опушку не выходить. Тем, кто выделен в караул, быть особенно бдительным, смотреть в оба. Остальным — спать.
Повторной команды не потребовалось. Переход оказался трудным.
Через час Долгов разбудил Рихарда:
— Немножко отдохнул?
— Хорошо отдохнул.
— Пошли!
Навроцкий попросил:
— Пожалуйста, осторожнее, командир.
— Не беспокойся, Тадеуш. К вечеру жди.
Спрятавшись за ствол березы, Навроцкий наблюдал до тех пор, пока стройный, статный гауптман — Долгов и молодцеватый, подтянутый фельдфебель — Рихард не скрылись за крайними постройками станции.
Вернулись, как и обещали, в сумерки. Долгов сказал Навроцкому:
— Какой-то один гитлеровский теоретик — а скорее всего, практик — подсчитал: чтобы вести успешную борьбу, на одного партизана нужно двенадцать — четырнадцать солдат. Здесь на каждого из нас приходится раза в два больше немцев. Станция важная, охраняется строго, войск много. Но думаю, тот теоретик здорово ошибся. Иной раз и двадцать солдат…
Навроцкий усмехнулся:
— Не темни, командир… Говори сразу, что придумал?
Долгов пояснил: первоначальный план налета усложняется. Надо не только забрать из кассы деньги, но и ударить по самой станции.
Стемнело. Партизаны покинули березовую рощу. Жизнь в городке постепенно замирала. Все реже людские голоса. И только гулкий топот сапог будоражил пустынные затемненные улицы. Это прохаживались немецкие патрули.
А на станции было оживленно. То и дело раздавались пронзительные свистки маневровых паровозов. Слышался лязг буферов, скрежетали тормоза. Выпуская клубы пара, на запасном пути тяжело отдувался паровоз. Он набирал под колонкой воду. По платформе сновали темные фигуры вооруженных эсэсовцев. Очевидно, должен был подойти эшелон, и они ожидали его.
Канавами, закоулками, дворами к станции с двух сторон подбирались бесшумные тени. Одну группу вел Долгов, другую — Навроцкий.
Вокзал ближе, ближе. До него уже считанные метры. Долгов проследил за скрывшейся группой Навроцкого, негромко кашлянул — заранее условленный сигнал: Рихарду подойти к нему, остальным залечь.
Придерживая на груди автомат, Рихард выдвинулся вперед. Сзади под руку, изображая влюбленных, неторопливо шагали Долгов и Барбара. Войдя в здание вокзала, где оказалось не так многолюдно, они уединились в темном уголке, что было вполне естественно для увлеченной друг другом парочки.
Рихард же остановился возле кассы. Над окошечком висело объявление: каждый, кто узнает о пребывании на станции хоть одного партизана, должен немедленно сообщить об этом лично коменданту. Рихард сделал вид, что внимательно читает объявление, а сам украдкой ощупывал дверь, ведущую в кассу. Насколько она прочна и крепка? Не будет ли с ней особых хлопот?
Видимо не замечая того сам, Рихард слишком долго «читал» объявление. Из угла, где щеголеватый гауптман что-то нашептывал своей бледнолицей подружке, донеслось предостерегающее:
— Гхм!..
Рихард отошел от окошка, присел на скамейку рядом с тучным эсэсовцем, который ожесточенно скоблил хлебной коркой по дну банки из-под консервов, поник головой. Со стороны посмотреть — дремлет человек, а на самом деле в нем все напряжено до предела.
Славу богу, началось! В свистки паровоза врезалась дробь пулеметов, трескотня автоматов, хлестко щелкали карабины.
«Ах! ах! ах!» — забасили гранаты.
Гитлеровские солдаты и офицеры, находившиеся в здании вокзала, метнулись к выходу. В дверях образовалась пробка. Рихард вскинул автомат, полоснул свинцовой струей по груде стиснутых тел.
За спиной Рихарда раздался взрыв, показавшийся ему громоподобным. Не переставая стрелять, оглянулся. Это Барбара швырнула в окошечко кассы лимонку, а Долгов всем телом навалился на дверь. С зажатым под мышкой парусиновым мешком он выскочил из кассы. Рихард и Барбара ждали его у выхода. Появился Славинский.
— Скорее за мной! — И он метнулся прочь от станции.
Долгов, Барбара и Рихард настигли его в узеньком переулке.
А на том месте, где только что были Славинский и его друзья, в небо взметнулись огромные языки пламени. Вместе с другими постройками заполыхало и здание вокзала.
Долгов причмокнул:
— Еще немножко, и из нас получилась бы поджарка.
Оказывается, забравшись в будку паровоза, того самого, что был под парами и набирал из колонки воду, Станислав направил его на цистерну с бензином.
Сейчас, еще не отдышавшись от быстрого бега, юноша зажимал ладонью кровоточащую на щеке рану. Не говоря ни слова, Барбара принялась делать ему перевязку. В это время со стороны казармы вновь донеслась перестрелка. Долгов немедленно увлек туда за собой всю группу.
— Потом, потом! — вырвался Станислав из рук Барбары.
Она растерянно повертела окровавленную повязку, тоже побежала. Но ее товарищи уже успели скрыться. Выбравшись из узенького переулка на широкую площадь, от которой веером расходились многочисленные улицы, остановилась: по какой из них, куда податься? Тем временем стрельба резко усилилась. «Россиянин подоспел с подмогой к пану Навроцкому», — рассудила Барбара. Значит, надо идти туда, где гуще выстрелы. Заспешила снова. И вдруг, выскочив на какой-то пустырь, оказалась в тылу вражеских солдат. Прячась за грудами битого кирпича, разбросанного по всему пустырю, они вели суматошный огонь.
У Барбары, казалось, остановилось сердце. Медленно подняла пистолет, всадила пулю в одного гитлеровца, нажала на спуск снова — и второй ткнулся лицом в землю. Третьего выстрела сделать не успела. Ее ударили штыком в спину, между лопаток…
Отряд возвращался в рощу под утро. Огненные блики исполняли на деревьях дикий танец — на станции продолжал бушевать пожар.
Трудно, невыносимо тяжело было Долгову. Душила боль за погибших товарищей — кроме Барбары было убито еще четыре человека, — пепелила сердце ненависть к фашистам.
Тревожила и судьба Виктора с Корелюком. Не выходил из головы Кшиковяк. Что именно он предатель — Василий почти уже не сомневался. Но может, порой старался успокоить себя Долгов, я все же напрасно подозреваю человека?
День прошел — Корелюк с Виктором не вернулись. Беспокойство Долгова усилилось. С нетерпением дождался следующего дня — о них ни слуху ни духу. Миновало еще двое суток — все то же самое. Дальше ждать было опасно — следовало сменить место дислокации.
Долгов направил Станислава Кржеминского в условленное место, где он должен был встретиться с Ясинским и передать ему деньги, а сам повел отряд к Варшаве. Остановились километрах в семидесяти от нее, в небольшой деревушке. Здесь и нагнал их Виктор. Усталый, осунувшийся, изможденный. Долгов стиснул его, прижал к себе.
— Жив? Жив? — Внезапно спохватился: — Витя, а Корелюк?
Паренек прикусил губы.
— Витя, что с ним? Где он? Да говори же!
— Похоронил я его, товарищ старший лейтенант.
У Долгова болезненно вырвалось:
— Как же так?
Виктор посмотрел на Славинского, встретился глазами с Навроцким, опустил голову.
— Пока пробирались лесом — все было хорошо. Один раз только услышали сзади подозрительный шорох. Прислушались — не повторилось. Пошли дальше. Потом лес кончился, мы — в рожь, высокая, до плеч. И вдруг с опушки: «тук!» Корелюку в голову. Наповал. В упор же почти… Он еще не упал, второй раз: «тук!» — Виктор показал обожженный висок. — Сунулся я в землю, затаился. Поползешь — колосья выдадут. Наверное, около часа ждал. А потом шаги: «хр, хр…» Один. И кто, кто? — вскричал Виктор. — Кшиковяк! Не мы его выследили, а он нас. Он!
— Спокойно, Витя. Дальше?
— Ну остановился поблизости от меня, выстрелил. Опять в Корелюка. В мертвого уже стрелял, в мертвого!
— А в тебя, Витя?
— Я же говорю: притаился, и он меня не заметил сразу. А заметил…
— Ты опередил?
Виктор кивнул.
— Убил?
— Не-ет… Я его по ногам, чтобы, как вы приказали, живым в отряд. А он: «Клянусь маткой боской, ошибся, принял тебя с Корелюком за карателей. Клянусь всем святым!»
— И ты… ты его отпустил?
— Да вы что, товарищ старший лейтенант! Там неподалеку есть хутор. Там он. В надежных руках. Не уйти.
Долгов облегченно вздохнул, велел Виктору идти отдыхать.
— Товарищ старший лейтенант, да я…
— Партизан Неверов! От-ды-хать!
Четырнадцать часов проспал Виктор. А открыл глаза — увидел Долгова. Тот весело улыбался.
— Ну, брат, еще немножко и ты установил бы мировой рекорд. Выспался?
— С запасом!
— Значит, порядок. Пришел тебе сказать. За Кшиковяком сам Навроцкий ушел. Никому не доверил.
— Товарищ старший лейтенант! — У Виктора задрожали губы. — А я, а мне?
— Ты что, Витя? Ты же свое дело сделал. Слышишь? Ненасытный какой: все ему да ему! Может, неправда? То-то!
Навроцкий вернулся в отряд один. Часа за полтора до того как он добрался до хутора, в нем остановились советские разведчики. Один из них, проходя мимо погреба, увидел: кто-то пытается приподнять крышку, придавленную бочкой с водой. Разведчик сдвинул бочку, помог Кшиковяку выбраться из погреба. Тот, не зная, как благодарить своего спасителя, довольно сносно растолковал по-русски: он польский партизан, его схватили полицаи и посадили сюда. Сначала хотели поморить голодом, а потом повесить. И если бы не товарищ русский солдат, болтаться бы ему вон на той ветле у колодца.
Разведчик поверил, отпустил Кшиковяка с миром. Зашел в дом, доложил лейтенанту о случившемся. Услышал хозяин — сухонький старичок, выскочил во двор. Где там! Кшиковяка и след простыл.
— В общем, — заключил Навроцкий, — уползла змея!
Убежденный, что после трудной дороги Навроцкий спит, Долгов вошел в халупу на цыпочках. Но при несмелом свете, падающем в маленькие оконца, увидел его за столом. Рядом сидел человек.
— Вот, командир, мой старый товарищ…
— По тюрьме, — быстро и весело уточнил гость.
— Не только, дорогой Ежи, не только, — в тон ему ответил Тадеуш. — А подполье в Кракове, а листовки…
— Что верно, то верно. И это было.
Сначала по голосу, а потом присмотревшись, Долгов узнал Ясинского. Обнялись.
— Ого, как промокашка! Дождь, что ли, пошел?
— Еще какой! Момент…
Пока Долгов переодевался в сухое, Навроцкий возбужденно говорил:
— Знаешь ли, командир, какую принес он нам новость? Первая Польская армия объединяется с партизанскими отрядами Армии Людовой, образуется единое Войско Польское. Пришел, пришел праздник и на нашу улицу!
— Следовательно? — Долгов выжидательно посмотрел на гостя.
Но ответил Навроцкий:
— Следовательно, и мы вольемся в регулярные войска!
Ясинский подтвердил: такой день непременно наступит. Ведь партизанская война сама по себе не может принести решающей победы над врагом, хотя ее в значительной степени и подготавливает. Для окончательной победы необходимо как обязательное условие, чтобы по мере нарастания революционного движения и накала борьбы партизанская армия превращалась в регулярную.
— Таким путем и идут наши народные мстители, — говорил Ясинский. — От групп и отрядов Гвардии Людовой к батальонам и бригадам Армии Людовой. Вы это знаете. Ну а чтобы партизанская борьба перешла к общепринятым формам боевой практики регулярной армии, следует, чем только можно и как только можно, помочь наступлению частей Первого Белорусского фронта, в состав которого входит Польская армия. Под Рембертувом, например, находится склад боеприпасов. Если поднять его на воздух — для врага будет чувствительный удар, а для наших друзей — помощь. Верно, у этого склада — сильная охрана. Но ведь и отряд уже доказал свою силу.
— И еще докажет, — твердо проговорил Долгов. — Слышал я про этот Рембертув. Там не только склад, а и крупный железнодорожный узел. Поезда идут один за другим.
— Вижу, в особых указаниях вы не нуждаетесь. А мне пора, — поднялся на ноги Ясинский.
— Как, уже?
— Рад бы, дорогие, побыть подольше, но… Сколько в нашей милой Польше лесов? А где лес, там и партизаны. До скорого свидания, друзья, до встречи.
— До видзеня, Ежи!
Вскоре после ухода Ясинского двинулся в дорогу и отряд. Добраться до рембертувских лесов оказалось гораздо сложнее, чем думали. Здесь, перед Вислой, скопилось столько вражеской силы, что партизанам приходилось бесконечно маневрировать, иной раз отходить, выжидать.
Более суток пробыли в Вильге — родном селении Домбровского. Может быть, именно потому, что Зигмунт с таким восхищением рассказывал об этом местечке, и правда очень живописном, утопающем в садах, с веселым прудом на окраине, оно крепко запомнилось Долгову. Но, главным образом, уже никогда, до последнего часа своего, не мог забыть он Вильгу потому, что именно здесь по-настоящему породнился (раньше видел лишь мельком) с Вислой — матерью всех польских рек.
Отправились на ее берег вдвоем с Виктором. День был на исходе, торопились. Шли молча, с нетерпением ожидая, когда покажется река. Наконец в просветах между деревьев сверкнула ее синяя гладь. Величественная, неприступная, красивая Висла горделиво несла прозрачные воды.
— Хорошо! До чего хорошо! — горячо заговорил Долгов. — Почти как у нас на Волге. Ширь какая! Так и хочется задрать голову, заорать во всю глотку: «О-го-го-го!..» И слушать, как эхо пойдет по реке…
— Какой-то вы не такой сегодня, товарищ старший лейтенант.
— Почему?
— Разговариваете по-чудному. Я думал, так умеют только поэты.
— А ты, Витя, стихи не писал?
— Смеетесь, товарищ старший лейтенант?
— С чего бы? В детстве ведь пишут многие. Есть, правда, и такие, что начинают писать под старость.
— И не подумаю, товарищ старший лейтенант.
— Не зарекайся, брат. Вспомнишь войну — и захочется тебе поведать другим, как кружили мы по лесам Польши, гонялись за фашистами, а они за нами, как тосковали по родимой сторонке, хотя и не показывали виду…
Долгов приподнялся на локтях, прислушался: показалось, где-то разговаривают. Но вокруг было тихо. Решил, что рокот волн принял за отдаленные человеческие голоса.
— Многое, многое вспомнишь, Виктор. Сам лишний раз убедишься: не напрасно каждодневно жизнью рисковали. А она, жизнь-то, какая установится, Витя! Я даже и представить сейчас не могу…
Долгов насторожился снова. На этот раз явственно донесся хриплый кашель. Кто-то выругался по-немецки:
— Черт бы побрал эту Россию. Проморозил и легкие, и печенку.
В руках Виктора мгновенно появилась граната, но Долгов молча поднес к его носу увесистый кулак. Первым, подавая пример, бесшумно юркнул в густые кусты. Через некоторое время увидели из своего укрытия двух солдат. Один высокий и до такой степени худой, что обмундирование висело на нем как на шесте. Он-то и кашлял. Второй — головы на две ниже, круглый как бочка. Казалось, он не идет, а катится.
Витя не удержался, шепнул:
— Цапля и каракатица, — и тут же спросил взглядом: чего ждем?
Шли гитлеровцы по отлогому, прилизанному накатывающимися волнами песчаному берегу в считанных метрах. Автоматы, чтобы не мешали, закинули за спины. Словом, момент, чтобы внезапно ударить по фашистам из засады, был более чем удобный. Но корзина с бумажными кульками в руках длинного и ящик с бутылками, который, прижав к круглому животу, нес толстяк, навели Долгова на другую мысль.
— Жди меня здесь, я недолго, — приказал он Виктору и двинулся вслед за только что скрывшимися за изгибом Вислы солдатами.
Следуя незримо по пятам солдат, вышел к радиотехническому посту. Обслуживал его немногочисленный расчет. К тому же сегодня, видимо, у начальника — день рождения или какое-то другое событие. Ясно, без попойки не обойдется — недаром принесли шнапса целый ящик. Так что надо быть последним профаном, чтобы не напасть на пост и, перебив расчет, не захватить оружие.
— Дело за подкреплением, — вернувшись к Виктору, заключил Долгов.
— А если, товарищ старший лейтенант, вдвоем? Соберутся в кучу поздравлять начальника, мы и полоснем. Рискнем?
— Зачем? Недооценивать силы противника и переоценивать свои — мальчишество. Понял? Сейчас проберешься к посту и установишь наблюдение. Немножко пройдешь вдоль берега, потом по тропинке, там лежит здоровенный валун, свернешь в лес. Метров через двести будет поляна. На ней — дом. Это и есть пост. На поляну — не смей. Наблюдай из-за деревьев. И никаких художеств. Понял?
— Не беспокойтесь, товарищ старший лейтенант.
— Условный знак тот же: застрекочет сорока, значит, идем мы.
Как ни спешил Долгов, а вернулся лишь в десятом часу вечера. Вместе с ним — Славинский, Рихард, еще шестеро надежных, испытанных бойцов. Из дома уже доносилось негромкое пение под аккомпанемент губной гармоники. А возле дома, у крыльца, стоял черный лакированный «опель». Когда Долгов подбирался к посту, этой машины не было.
— Ой, товарищ старший лейтенант, тут такое творится, такое!..
Еще никогда не видели партизаны Виктора столь взволнованным и возбужденным. Из его горячего и потому немножко сбивчивого доклада выходило, что на «опеле» приехал чуть ли не генерал — такой он важный, представительный. Охрана у него — три человека, и один из них… Кто? Вот уж никому и никогда не догадаться. Потому что этот третий охранник — сам Кшиковяк!
«Переутомился парень, — подумал Долгов, — вот и мерещится всякая чертовщина… И Кшиковяк, и генерал…»
Но как бы там ни было, а у дома стояла машина. Не пустая же она пришла. Гитлеровцев стало больше, и, значит, задача усложнилась.
— Ворваться необходимо неожиданно, все решить одним ударом.
— Выходит… — Рихард выразительно кивнул в сторону часового, маячившего на площадке, специально оборудованной для звукоулавливателя и других хитрых приборов. Тут же находился зенитный пулемет. Другой, станковый, был установлен у входа в комнатку дежурного. — Выходит, сначала надо его?
— Да, Рихард, — согласился Долгов.
Часового надо снять, это несомненно. Но как подобраться к нему незаметно? Поляна тщательно выровнена и расчищена: ни кустика, ни пенька, ни ложбинки. Единственная надежда на то, что иногда, повернувшись к партизанам спиной, гитлеровец с завистью заглядывал то в одно окно, то в другое. Вот таким моментом и следовало воспользоваться.
Поразмыслив, Долгов решил: часового он возьмет на себя. Как только с ним будет покончено, Славинский перережет телефонный кабель, а Виктор с Рихардом, не медля ни секунды, ворвутся к дежурному. Остальные окружат домик, и между ними не то что вражеский солдат — мышь не должна проскользнуть.
Долгов и Славинский провели свои операции безукоризненно. А с дежурным произошла заминка. Несмотря на то что скрутили его мгновенно, он успел надрывно выкрикнуть:
— Бандитен!
Гвалт, песни, звуки гармоники в соседней комнате оборвались. И тут же отрывистая, повелительная команда: не паниковать! Но кто-то уже, не совладев с нервами, выстрелил в потолок, кто-то с грохотом опрокинул табурет. А двое-трое бросились к окну, однако их опередили партизаны, пинком распахнув дверь, застрочили из автоматов. Виктор был справа, Рихард — слева. Мгновение спустя к ним присоединился Славинский, а затем и Долгов. Пистолет в его руке подпрыгивал, будто живой. Расстреляв одну обойму, вставил запасную.
Через минуту все было кончено.
— Словно косари прошлись по лугу, — одобрил работу своих товарищей один из партизан.
Картина была действительно весьма впечатляюща. Один гитлеровец остался в той самой позе, в какой настигла его пуля: сидел откинувшись к стене. И только голова безжизненно свесилась набок. Второй лежал поперек скамейки, касаясь руками пола. Рядом — чем-то похожий на самого Гитлера, возможно куцыми усиками, пожилой майор. По его распластанному телу проходили слабые судороги, он ткнулся лицом в стол, пряди длинных светлых волос купались в тарелке с куриным бульоном…
Этого-то майора и принял Виктор за генерала. Приехал уже в сумерки, издали рассмотреть знаки различия было невозможно, а вся его осанка, манера держаться, разговаривать свидетельствовали, что персона он важная. Ошибиться было немудрено. Зато Кшиковяка опознал точно. Предатель забился в дальний угол комнаты, под скамейку, притворился мертвым. Но его выдавала лихорадочная дрожь. Оказалось: на нем нет даже царапинки.
— И везет же гадине! — брезгливо сплюнул Славинский.
— Разберемся в отряде: повезло ли? — торопливо бросил Долгов.
Задерживаться на посту было опасно. Вот-вот могли появиться немцы, чтобы выяснить, почему не работает связь. Захватив то, что в силах были поднять — несколько автоматов, биноклей, два пистолета, пулемет, — Долгов и его друзья скрылись в лесу. Но предварительно подожгли казарму, искорежили двигатель «опеля», разбили движок, от которого работал прожектор.
В ту же ночь в отряде состоялся суд над Кшиковяком.
Сначала изворачивался, лгал. Знал: расскажет правду — пощады не будет, слишком много нашкодил. Но надолго выдержки не хватило — подвели нервы. Его переполнил дикий, необузданный страх.
Предателя расстреляли.
Утром партизаны покинули Вильгу. До Рембертува не добрались, остановились в лесу. На дорогах появлялись только ночью. В разведку ходили группами по два-три человека. Чаще всего это были капрал Славинский, Виктор, Станислав.
Те сведения, которые удавалось добыть, тщательно проверяли, сопоставляли. Долгов хотел действовать наверняка, хотя отлично сознавал, что любые боевые действия связаны с известным риском.
Каждую ночь там, на западе, партизаны видели зловещее зарево. Станислав, ходивший в разведку дальше всех, сказал, что горит Варшава. И партизаны стискивали приклады карабинов так, что костенели пальцы. Даже всегда сдержанный, рассудительный Славинский, даже он сказал:
— Не пора ли, пане поручнику?
И как же помолодело вдруг его лицо, как сверкнули глаза, когда услышал:
— Да, шеф. Теперь пора. Сообщи всем, пусть готовятся. Вечером выступаем.
Сначала считали часы, затем минуты. Наконец скользнув по верхушкам деревьев прощальными лучами, скрылось солнце. В лесу все ленивее становилась птичья возня. Запутавшись в клейкой листве, уснул ветер. Тишина. Покой.
Отряд выстроился на опушке, у дороги. Славинский резко вскинул руку — партизаны обнажили головы. И расправили плечи. И, будто отдаленный рокот водопада, торжественно и гневно покатились над лесом слова «Присяги»:
Не бендзе немец плюл нам в тваж
Ни дзеци нам германил.
Оренжны встане хуфиц наш,
Дух бендзе нам хетманил[9].
Последовала очередная команда Славянского — партизаны надели головные уборы, скосили глаза на Долгова, А он, придерживая на боку пистолет, медленно прошел от правого фланга к левому, потом так же медленно — обратно. Обращаясь ко всем, произнес:
— Друзья! Сегодня мы снова идем на святое дело. Пусть же не дрогнут наши сердца. Смерть фашистам!
И партизаны одним выдохом ответили:
— Смерть!
Сначала шли вместе. Затем, как и при налете на станцию, отряд разделился. Группа под командованием Навроцкого пошла дальше, на Рембертув, а группа во главе с Долговым свернула в сторону. Первая должна была поднять на воздух склад с боеприпасами, вторая — подорвать железнодорожный мост.
— Эх, если бы по нему проходил поезд, — негромко проговорил Стасик Славинскому, сгибавшемуся под тяжестью динамита, уложенного в вещевой мешок.
— Да чтобы был он не простой, — отдуваясь, ответил капрал, — а с танками, с солдатами…
И вот мост показался впереди. Он все четче вырезался из темноты, и вскоре уже можно было различить его ажурные фермы. Залегли.
Неслышно раздвинув ветви, партизаны наблюдали за вражеским часовым. Вырисовываясь на фоне вызвезденного неба, тот прохаживался по мосту взад-вперед. Через каждые двадцать — тридцать шагов останавливался, настороженно прислушивался. На путь от одного конца моста до другого у него уходило четыре минуты.
— Точен как часы, — шепнул Долгов и тут же поспешно замолчал.
По шпалам железнодорожного полотна шла караульная смена. Часовой что-то крикнул. Последовал ответ, и гитлеровцы сошлись.
— Полоснуть бы их из автомата! — горячо выдохнул Стасик.
Оставшись один, новый часовой, как и его предшественник, стал расхаживать по мосту. Вот он повернулся к притаившимся партизанам спиной. Славинский приподнялся, но Долгов потянул его вниз:
— Я сам…
Капрал недоуменно пожал плечами. Ведь заранее договорились: часового снимет он. Долгов торопливо пояснил:
— Тебе рисковать нельзя. Мост во что бы то ни стало должны подорвать. А с динамитом умеешь обращаться только ты.
Славинский спорить не стал. И не потому, что доводы Долгова показались ему убедительными, этого он вовсе на почувствовал, а потому, что следовало очень и очень спешить. Надо было не только снять часового, надо было еще успеть подложить взрывчатку. И все это сделать до прихода очередной смены.
Капрал передал нож Долгову, и тот пополз. Сколько времени добирался он до моста? Не так и долго. А партизанам эти короткие минуты показались бесконечными. Особенно волновался Виктор, хотя особых причин у него на то и не было. Воочию убедился: Долгов может превращаться в невидимку. Отполз на четыре-пять метров — и бесследно исчез. Так слился с землей, будто растворился в ней.
Вновь Виктор увидел Долгова, вернее, его тень, когда с той стороны моста вернулся часовой, жизнь которого теперь измерялась секундами. Он, очевидно, не успел даже сообразить, что же случилось, — удар был молниеносен.
Мост заминировали. Оставалось поджечь бикфордов шнур.
— Подождем, — решил Долгов, — может быть, до прихода смены все-таки придет поезд.
Но поезда не было. Наученные горьким опытом — редкая ночь проходила, чтобы то тут, то там не взлетали на воздух железнодорожные составы, — немцы старались передвигаться по рельсам только днем. Ночью отваживались на это лишь в крайних случаях.
Время шло. Скоро должна была появиться новая смена. Обнаружив исчезновение часового, она сразу же поднимет тревогу. И тогда партизанам легко не отделаться.
— Может, подорвать все-таки мост и уйти?
Это проговорил Славинский. Стасик возразил:
— А как же, чтобы по нему шел поезд и чтоб он обязательно был с танками, с солдатами?
— Я и сейчас не отказываюсь от своих слов…
Вдруг в стороне Рембертува полыхнул огненный шар. Такой громадный, такой ослепительно яркий, что после него долго еще светилось небо.
— Наши! — забыв об осторожности, вскрикнул Виктор. — Подорвали склад! Наши, наши! Сейчас услышим взрыв!
Точно! Над головами партизан пронесся приглушенный расстоянием громоподобный раскат.
— Дело за нами. Капрал, поджигай!
— Тогда уходите все. Да побыстрее, шнур короток.
Славинский полез в карман за спичками, но Рихард рывком придержал его руку, быстро-быстро произнес несколько слов на родном — значит, очень волновался — языке. Станислав, в отсутствие Яди привыкший к роли переводчика, пояснил:
— Он говорит: встанет на мосту вместо убитого часового. Форма на нем та же. Когда смена вплотную приблизится к нему, ударит в упор. И мы поможем, навалимся сзади.
Надо было немедленно решить: согласиться или отказаться от столь заманчивого, но в рискованного предложения? Долгов притянул к себе Рихарда, стиснул: иди!
Рихард поднялся на мост. Вдали, между поблескивающими при лунном свете рельсами, показались смутно очерченные силуэты четырех человек. В то же самое время с противоположной стороны донесся шум приближающегося поезда. Резкий окрик «часового» на мгновение приглушил его.
Но то ли голос Рихарда слишком отличался от голоса убитого, то ли он что-то сделал не по-уставному, гитлеровцы поняли — обман. Залегли за насыпью железнодорожного полотна, полоснули из автоматов.
Пуля угодила Рихарду в грудь. Попытался подняться — не получилось. Дыхание оборвалось.
Поезд подходил все ближе, все явственнее слышалось постукивание колес, лязг буферов. Вот-вот выскочит он из-за поворота. Машинист, даже если и услышит стрельбу, уже не сможет остановить состав…
Группа Долгова была уже у опушки леса, когда земля под ногами дрогнула. Василий оглянулся на рухнувший мост. Он увидел вздыбленные металлические фермы, искореженные платформы с зенитными пушками, уцелевших гитлеровцев, что метались там и сям.
Впереди были новые схватки с врагом. Впереди — долгожданная встреча с частями Красной Армии, уже освобождавшими многострадальную землю Польши.