Глава 26 КИСЛЯКОВЫ БЕЗ ПЛАТОВА

Есаул Степан Алексеевич Кисляков был отозван из полка Кононова и пребывал в Новочеркасске, поскольку состоял он под судом в военно-судной комиссии при Войсковом дежурстве, учрежденном, за удержку денег, принадлежащих казне и воинским чинам, всего 6426 рублей 92 копейки серебром, по командованию его Донским казачьим бывшим 13-м полком. Как местный житель, жил Степан Алексеевич в отпуску при доме своем, лишь в очередь ходил отмечаться у коменданта.

Денек выдался солнечный, душноватый. Узкий мундир тер под мышками. Прилипала к спине рубашка. Ветер изредка взметал клубы пыли, рвал редкие листья с малорослых деревьев и, покалывая песком, холодил Степану Алексеевичу потную шею.

У гауптвахты на площади учились артиллеристы. Две команды, солдатская и казачья, соревновались между собой. Артиллерийское начальство — Юдин, Вольф, Улитин — наблюдали со стороны, сверялись с часами.

Солдатская команда, сплошь из молодых, плечистых ребят, заметно опережала. Солдаты работали четко, как автоматы, от заученности деревянно подергивались. Приотставшие казаки двигались хладнокровно, с ленцой, эти игры с деревянными пушками они всерьез не воспринимали.

Полковник барон Вольф хмурился:

— Не вижу казаков, мужики какие-то…

В прошлом году посещал Войско Донское Государь Император и остался донцами недоволен. Вышел приказ взяться за казаков и муштровать, чтобы всадник и лошадь олицетворяли собою «центавра древних». Стали с тех пор подтягивать донскую артиллерию.

Указано было утроить ее количество, развернув шесть новых батарей и еще две резервные.

При казачьей службе, когда, отбарабанив три-четыре года, весь полк конно и оружно расходился по домам, пушкарей донских набирали исключительно из станиц вокруг Новочеркасска. Здесь был сборный пункт, здесь оставляли пушки, разъезжаясь по хуторам. Набирали донцов, по состоянию и виду соответствующих артиллерийской службе, исключая калмыков и казаков Татарской станицы. Теперь же подобрать на Низу прислугу для новых восьми батарей было крайне затруднительно, и решено было верстать в батарейцы казаков с «верху». А на крайний случай и сам Император успел выпестовать к тому времени кадры профессионалов из солдатских детей в украинских военных поселениях. 7 апреля 1838 года вышел приказ выбрать 200 человек «отличнейших взрослых кантонистов из батарей, в округах Украинского и Новороссийского военных поселений состоящих, и отослать всех их в Новочеркасск, где причислить к Войску и иметь их в виду для производства в фейерверкеры, коль скоро они достойны сего будут». Следом пошел приказ с подтверждением инспектору резервной кавалерии выбрать для этого дела кантонистов, отличнейших по познанию и способностям. Летом из Чугуева, из Верхнеднепровска, из квартир Сводного кавалерийского корпуса двинулись и поволокли за собой учебные деревянные пушки сводные команды.

Начальник артиллерии полковник барон Вольф выписал 64 орудия из Киевского и Брянского арсеналов, а пока дойдут, вытесали для учений по шесть деревянных пушек на каждую новую батарею, и, не теряя даром времени, начали учебу.

Отметившись, постоял Степан Алексеевич, побрехал с такими же горемыками. Судились и проживали в Новочеркасске одновременно с есаулом Кисляковым и достойные люди и так — мелочь всякая. Состоял под судом есаул Кирьянов «за удержку у казаков денег, жестокие наказания и разные с них поборы», привлекались также господин полковник Круликовский, обобравший 25-й полк, бывшие полковые командиры Греков 3-й и Быхалов, хорунжий Любченков — за взятки с калмыков на астраханской границе и еще человек пять — по мелочи, за разные буйства.

На площади учение закончилось. Улитин распекал молчаливых казаков, кантонисты поглядывали на них снисходительно.

В теньке за кордегардией приметил Степан Алексеевич Алешку Кислякова, повытчика из Канцелярии, стоял тот с молодым солдатиком, говорил о чем-то тихо. Движения у повытчика вкрадчивые, глаза — быстрые. Сразу есаула заметил, заулыбался. Были в улыбке и радость родственная, и сочувствие к нынешнему есаульскому положению, и другие разные, описанию не поддающиеся чувства.

— Здорово, Алексей.

— Слава Богу, Степан Алексеевич! Как здоровье? Как батюшка ваш?

— Угу-м, — кивнул есаул равнодушно и поинтересовался мимоходом. — Что это за москаль у тебя?

Солдатик белокурый тянулся, не дышал. Ладный солдатик, подтянутый, куцый мундирчик на нем, как вторая кожа.

— Это — наш, Степан Алексеевич, — торопливо сказал Алешка-повытчик. — Если что когда, поимейте Божескую милость…

— Откель же ты этого, «нашего», выцарапал?

— Да он сам пришел… — улыбнулся Алешка. — Наш, наш…

Есаул фыркнул, пошел своей дорогой.

На другой день Степан Алексеевич, задумчивый и что-то прикидывающий, подошел к есаулу Улитину, старому знакомому:

— Что это за солдат у тебя в Чугуевской команде?

Улитин, занятый, кивнул через плечо писарю:

— Покажи…

«Емельян Голосов… Корней Черненко…» — искал Степан Алексеевич по списку. Семьдесят вторым из восьмидесяти (списки составляли по росту) значился Василий Кислячок. Лет — 19, аршин — 2, вершков — 4 6/8[193].

— Много их у вас? — задумчиво спросил Кисляков.

— Двести душ… Сто девяносто девять. Один… этого… помер.

— И куда ж вы их думаете?

— Половину к арсеналу причислят, половину по станциям раскидают с причислением к Войску. Высочайшее повеление…

Более года проколготились кантонисты в Новочеркасске. В октябре подвели итоги переустройству донской артиллерии. Устроены были смотр и учение всем новым батареям и двум кадровым: проезд повзводно и дивизионами, шагом, рысью и во всю прыть с соблюдением равнения и дистанции, и стрельба, когда молодцы-батарейцы с двух выстрелов разносили учебные щиты на 200, 300 и 350 саженей.

После смотра казаки разъехались по домам, а кантонистов барон Вольф расписал по станицам, где надлежало им стать костяком батарейных команд, взял список верхних страниц и против каждой карандашом проставил цифру: где — 2, где — 3; против крупнейшей на Верхнем Дону Вёшенской черкнул — 9.

В Вёшенскую зимней дорогой возвращались из сменившихся полков команды: пришли из полка Михайлова, Кононова, Круликовского. Провожали по сотне, вернулись человек по тридцать, из полка Кононова № 5 — вообще пятнадцать. Позже всех пришла из Новочеркасска особая команда при бумаге.

25 октября 1839 г. Расписание кантонистам, причисленным к оным станицам.

Расписание

станицам Усть-Медведицкого округа, к которым причисляются для жительства кантонисты в составе Войска Донского.

Станичный атаман хорунжий Чумаков оглядел недоверчиво построенных согласно списку кантонистов. Что за люди? Давно на Дону кого ни попадя в казаки не принимают. Кабы не царская воля…

Осанистые промерзшие хохлы застыли краснорожими изваяниями. Дохнуть боялись. Прошелся Чумаков перед строем, поцарапал ногтем черную сафьяновую портупею на правофланговом. Этот вроде поразвязнее.

— Имя?

Тот ответил. Атаман сверил со списком:

— Правильно.

Кантонист съежил в усмешке тонкие губы. В глазах таилась дерзость.

— И ты из хохлов? — недоверчиво спросил атаман.

— Никак нет. Дед с Платовым в Чугуевский полк ушел и там остался…

«Вон оно что!» Помнил станичный атаман рассказы, как некоторые казаки, не желая служить, осели в новых казачьих войсках[194]. Войска расформировали, и казаки те затерялись. А их, оказывается, в военные поселенцы теперь загнали. Так вам и надо!..

Ладно. Наше дело маленькое. И сказав прибывшим еще пару слов, Чумаков велел развести их по квартирам.

Кисляков прожил на квартире до весны, потом поселился он под хутором Островным, по-старому — Ореховским, из обдонских левобережных[195] самом крупном. Гнездился хутор, как и многие, на песчаном косогоре, с севера голубеньким рукавом обнимало его красивейшее озеро Островное, обступали леса. Стоял здесь когда-то городок Вешки, ну да это давняя история…

Ниже Вёшенской, не доезжая до хутора, у Острова, поставил Василий плетеную хату, а солдатки из станицы за рубль серебром ее обмазали[196]. Жил замкнуто, даже потаенно, из хозяйства держал одни ульи. Мало кто из хуторян видел его вблизи. Казаки перекинулись о новом поселенце парой слов на сборе — а там, глядишь, другие дела подоспели; бабий интерес держался дальше, но прошел и он; лишь босоногое племя, излазившее сверху донизу всю луку (речную излучину) и, как мухи на мед, липшее ко всему необычному, изредка набегало, кружило вокруг уединенного пустого подворья и смывалось, мелькая пятками, рассыпаясь меж ендов[197] визгом и хохотом.

Весной стало известно, что прислали Кислякова обучать выростков фронту и другим артиллерийским премудростям, до того как их будут забирать в батареи. Тогда на плацу в Вешках его впервые и разглядели толком: невысок, плечист, подборист, и ножка под ним[198] небольшая. На службе был он высокомерен и язвителен, молодых гонял до изнеможения. Когда впадал в раж, плац у него хороводы на игрищах напоминал. Двигался Василий, как плыл, а иной раз подскакивал к барабанщику из отставных и сам выбивал дробь и размеры. «Ох, быстёр!» — говорили праздные казачки, глядя на все его эволюции и вольты. Домой возвращался измотанный, после занятий спал сутками. Начальство его одобряло.

В мае собрали молодых с хуторов в станицу, чтоб в Черкасск отправить. Ученье — полтора месяца, из них две недели по фронтовой части. Из Черкасска переказали, чтоб не ездили, а занялись в станицах — пушек вакантных нет, свои на Кавказ отправили, а из Киева еще не дождались. И отдали молодых в лапы Кислякову.

Деды хуторские — к атаману:

— Наши с хохлами гребуют (брезгуют) служить.

— Не облезете, — ответил атаман. — Царский указ.

Деды уперлись:

— Наших запиши в Восьмую.

Да они и в Восьмой — хохлы, только по другим станицам живут.

Молодые по июньской жаре за малым Богу душу не отдавали. Выкатили им на плац хранившуюся в станице старинную чугунную пушку, и тягали они ее на себе.

— Резче, резче! — покрикивал Кисляков. — Лихости не вижу.

Алешка Заикин, молодой казак, как-то не выдержал и, оторвавшись от набившего руки лафета, огрызнулся:

— Ху, да заткнись, хохляра! Понаехало вас тут…

Кисляков, приволакивая правую ногу и поводя плечами, подошел и точным, выводящим из равновесия толчком в грудь уложил молодого на песок. Отошел по-кошачьи плавно…

С кантонистами хлопот не оберешься. Требовало высшее начальство с атаманов оженить их, «взять меры, чтоб они через женитьбу вошли в зажиточные семьи и, водворясь, имели возможность содержать себя в исправности для службы и упрочить свое благосостояние». Атаман затосковал: кому ж они нужны в зятья, кто их возьмет, разве что грех чей покрывать? Тоже сваху нашли….

Ближе к осени некоторые из кантонистов «по случаю женитьбы» с разрешения станичных правлений стали отъезжать с Верхнего Дона на Низ: Неруш из Вешек — в Кривянку, Меленчук из Казанской — в Мелеховскую, Григорий Никитин из Мигулинской — в Бессергеневскую. Родня припозоренного Заикина злословила:

— Какие ж это кантонисты? Это — хохлы низовские. По-проникли — враги — к нам в казачество, а теперь домой побег-ли. Он[199] и Кисляков скоро умотает.

Кисляков из станицы не уехал, хотя, похоже, ждал чего-то.

Перед зимой пришел приказ готовить в поход сразу три батареи — 7-ю, 8-ю, и 9-ю, чтоб сидели пока дома, но были готовы выступить в любой момент. Чумаков приказ понял буквально: всю зиму ходил по хатам, проверял, — никуда не отлучились? Заехал как-то к Кислякову в плохо топленную хату (хозяин вскочил с лавки, вытянулся):

— Магарыч с тебя. Указ пришел наделять вас таковских землей на равном основании.

Кисляков особо не радовался, но кварту медовухи начальству выставил. Атаман пить не стал, с собой забрал. Уходя, посочувствовал:

— Забыла про тебя родня…

Хмурый Кисляков промолчал.

…Время шло, подсудимые получали свое. Богу Богово — кесарю кесарево. Лишь над Степаном Алексеевичем следствие затянулось. Подбивал его старший член суда полковник Марушенко истцов удовлетворить, но Кисляков, упертый, как бык, лишь вздыхал и руками разводил:

— Какие деньги? Кто их видел? Наговор… Такой уж, Иван Власич, полк мне несчастливый попался.

Полк № 13 для многих и вправду оказался роковым. После Кислякова в 1831 году повел этот полк в Грузию войсковой старшина Каргин Корней Степанович; кормился с господами офицерами, как и обычно. Но, на беду многим, оказался в это время на Кавказе небезызвестный Сухоруков, «декабрист»[200], и посыпались в Петербург жалобы на воровство начальства и ущемление казаков. Послал царь своего адъютанта, графа Орлова-Денисова, проверить жалобы. Тот подтвердил: «Да, воруют», — и загремели три полковых командира (Каргин, Фомин и Пантелеев) и походный атаман генерал Леонов (не поглядели, что Кутейникова племянник). Арестовали их по возвращении полков на Дон и, «во избежание непотизма[201]», отправили в город Чугуев, в 1-й резервный кавалерийский корпус, к графу Сиверсу, где был учрежден специальный ради этого суд.

Рассказывали опрошенные следствием казаки, что содрали с них с каждого по 22 рубля за покупку киверов и по 25 рублей 60 копеек за новые вальтрапы (мыслимое дело, чтоб попона дороже лошади стоила?!), а всего собрано 13 150 рублей. И брали с них каждый год по полтиннику, то волов для дежурства походного атамана покупать, то лошадей для полковой канцелярии. И еще собрали с них по два рубля походному атаману, чтоб сменил с разгонного поста. Он сменил, а через полгода опять вернул… Кто жаловался на несправедливости, тех загнали в Имеретию… По 60–80 рублей брали, чтоб на Дон с ремонтной командой отправить…

Подсудимые очных ставок не выдерживали, истцов деньгами удовлетворяли и со многими рассчитались.

В апреле 1841 года в честь бракосочетания наследника-цесаревича Александра Николаевича был царский манифест. Прощались преступления, кроме святотатства, смертоубийства, лихоимства и похищения казенной собственности лицами, коим вверено хранение оной. Недочеты до 600 рублей списывались.

Командующий корпусом, ссылаясь на манифест, подсудимых из-под стражи выпустил по домам, а саму комиссию упразднил. Царь распоряжение графа Сиверса утвердил, но, поскольку недочеты превышали 600 рублей, предписал дело оканчивать и представить на рассмотрение в установленном порядке. Пока же тихо переправили его в аудиторский департамент…

Кинулся и Степан Алексеевич узнавать, не коснется ли его каким боком царский манифест. Ведь всякую шушеру из-под стражи отпускали. Из того же родимого № 13 полка так сразу двух — Машкина и Тарасова, сидевших за кражу вина у телавского жителя Гаспара Баш-Гогия-Швили… Но сам Степан Алексеевич под этот манифест не подпадал.

— Говорили же тебе, Кисляков: «Отдай деньги!»

И остался Степан Алексеевич из всех крупных лихоимцев под судом в одиночестве. Дело шло к собственноручной Его Императорского Величества конфирмации[202]. Да еще, кроме него, в ожидании разжалования сидели на новочеркасской главной городской гауптвахте сотники Мезенцев и Родионов. Мезенцев — за нетрезвый образ жизни, а Абросим Родионов — как заведомо буйный, в кровь бивший в Грузии посеред полкового лагеря есаула Смирнова.

Степан Алексеевич особо не отчаивался, знал, на что шел. И деньги в надежном месте.

Всю жизнь Степан Кисляков с батюшки своего, Алексея Ивановича, пример брал. А батюшка — с благодетеля Матвея Ивановича. Видел Степка, как батюшка, приставленный к строительству Новочеркасска, не столько город строил, сколько платовские и свои дела устраивал. Продавала майорша Мартынова подполковнику Грекову поселок на реке Калитве и шестьдесят три души крестьянские за семь тысяч рублей государственными ассигнациями, батюшка от ее имени купчую совершал. Запали тогда Степке в душу те семь тысяч — целый поселок и шестьдесят три души!..

В карьере военной с места в карьер Степка рванул. В 14 лет в офицеры Атаманского полка вышел. Платов его там долго держать не стал (зачем казаков дразнить?) и отправил служить по-настоящему.

В 1815 году с полком Каршина 4-го отправился Степан в Волынскую губернию, а из нее, по переменившимся обстоятельствам, по особому повелению начальства, — в новоприобретенную Финляндию.

Каршин болел, полком командовал батюшкин знакомец есаул Семенченков из Средней станицы, вписал он в кондуит[203] Степану, что по службе он хорош, способности ума хорошие, пьянству и игре не предан, в хозяйстве хорош. Одно настораживало, два с половиной года у причастия не был. Батюшка ему запретил жениться рано: «Погоди, в чины выйдешь, мы с тобой такую кралю отхватим!»

Пил батюшка с Платовым горчишную водку, озирая покои атаманские, и не ведал тогда предела возможностям и желаниям своим. Но в 18-м году Матвей Иванович умер. Степан с полком как раз из Финляндии вернулся.

Открылось, кстати сказать, после смерти атамановой, что задолжал он казне войсковой ни много ни мало 800 тысяч рублей серебром. Это не Степкины шесть тысяч!

Многие радовались, что Матвей Иванович умер. Все припомнили: и взяточник он был, и матерщинник, и пьяница. И вскормленников платовских зажимать стали. В беспрерывных войнах несколько сот простых казаков в офицеры, в войсковое дворянство выбились. Нашлось теперь кого окорачивать!

Для Кисляковых поначалу шло все по-прежнему. При Денисове да при Иловайском Алексее Васильевиче только и пожили. Вернувшись из Финляндии, пристроился Степан при новочеркасской полиции квартальным надзирателем 1-й, а затем 2-й части. Войсковой атаман Денисов 6-й отесывал молодежь донскую. Рекомендовал учиться читать и писать, где только возможно: на квартирах, в походе… Должен был донской офицер знать Священную, всемирную и в особенности отечественную историю, знать, как вести себя в обществе: ногу на ногу не закладывать, быть веселым без дерзости, не вздыхать, дабы и других не приводить в уныние, рта не разевать…

Блистал Степан в новом городе. Был он хват во всем: воевал лихо, загребал смело. Одна беда — после смерти батюшкина благодетеля чины не шли, десять лет в хорунжих просидел. Догадался Степан — при приезде Государя в Таганрог проявил рвение, порядки наводил… Заметили. В двадцать семь лет, прямо перед кончиной Государя Императора, получил Степан Кисляков есаульский чин, и прямая ему дорога открывалась в полковники, а там… кто знает… Но спохватился Иловайский, разогнал теплую компанию. Полицмейстера Павла Хрещатицкого (что ныне в 1-м Военном округе окружным атаманом) под суд отдал, где того почти шесть лет безрезультатно преследовали за привлечение на собственные работы и увольнение от службы домой за взятки казаков. Подручных Хрещатицкого — Степана Кислякова и двух ребят Балабиных также из полиции вышибли. Не беда. В тот же год, под зиму, ушел Степан с полком старинного знакомца своего Семенченкова в ненавистную казакам, трижды клятую Грузию. Проявил себя. Отмечал полковой командир, что есаул Кисляков по службе исправен, ума хорошего, пьянству, игре не предан, в хозяйстве хорош. Покидая полк по болезни, оставил Семенченков вместо себя Степана, и тот, временно командуя полком, хапнул сколько мог и расслабился. Отмечал новый командир полка, Шурупов, что при всех прекрасных качествах Кисляков «по службе ленив», «по службе весьма слаб»… А тот посмеивался: «Служи — не служи…» Вон батюшка — умнейший человек. Наворовал еще при Платове и ушел в отставку есаулом. Ныне — смотритель войсковых лесов: Ботанического и прочих. А чем я хуже? Но человек предполагает, а Бог располагает. В мрачные кутейниковские времена коснулись и Кислякова ужесточения. Первым попал под горячую руку Васька Кисляков, известный как «Кисляков 3-й», — не аттестован «по тупости ума». Потом поволокли Петра Кислякова за грехи молодости. Ходит он теперь разжалованный, доказывает, что детей нарожал в офицерском чине, хочет их в дворянское достоинство ввести. Сына Андрея, родившегося якобы в крепости Кубе (8 ноября 1820 года) и крещенного в Троицкой военной церкви, считали бы дворянином. Но в метриках Троицкого полка и Троицкой церкви оный не значится, да и как он будет значиться, если по возвращении из Кубы в 1822 году записана в послужной список Петру Кислякову одна лишь дочь?..

И про Степана не забыли, припомнили службу в полиции. По предложению наказного атамана и кавалера Кутейникова завели на молодого есаула дело. С 13 декабря 1828 года состоял он под следствием в Войсковой Канцелярии «за употребление якобы в собственные работы казаков и увольнение их в дома по бытности его при Войске в должности» (не знали судьи, что подследственный их уже другим грешен), но, по решению Войсковой Канцелярии, освобожден был от суда без всякого взыскания. Закусил тогда удила Кисляков, а надо бы остеречься. Да и то подумать: на кой есаулов полками командовать ставят, если не для кормления?

В начале 33-го года вернулся он из Грузии, состоял по старшинству в производстве[204] первым, еще через два с половиной года отбыл на службу с полком Кононова на Кубань. Кононов Михаил Васильевич добрейшей души был человек, сам из скородумовских[205]. Познакомились они с Кисляковым в Атаманском полку, куда Кононова мальчишкой в 14-м году вписали. Потом вместе в полиции служили. Миновав счастливо перебор в полиции, ушел Кононов на Кавказ, а с началом очередной турецкой войны отличился, воевал в одном полку с Василием Кисляковым, за Журжу получил орден, под Шумлой бил турецкую кавалерию так, что «перья с нее летели», но и турки влепили ему в поясницу с раздроблением костей.

Но не только служение Марсу было уделом донских казаков. Начитавшись, по рекомендации Денисова, сентиментальных романов, ударились донцы в «амуры». Рассказывали в войсках, на линии стоящих, о том, как сотник Иван Бударщиков по страстной любви самовольно женился на вдове умершего унтер-офицера Глухова, Вассе Ивановне, за что, по предложению генерала Эмануэля, был арестован на месяц, а через год оный сотник от нанесенных самим себе в живот кинжалом ран помер. И Кононова, хотя и раненного, совершенно преступная страсть повлекла по пути галантных похождений. Перед тем как полк получить, женился он, если послужному списку верить, «по жалобе об обольщении» (то есть был вынужден это сделать по причине жалобы той, кого «обольстил». — Прим. ред.), но меньше чем за полгода развелся, так как жена его молодая упорхнула в Бухарест — сщеплять[206] — и на вызовы супруга не откликалась. То-то Степан Алексеевич потешался…

Из полка Кононова при новом атамане Власове и потащили его по судам, решив, что на похищенную им сумму для половины полка строевых коней можно справить. «Суета, Господи, суета… Прости нам грехи наши…»

Так и шло бы все, как задумано, но однажды весной прилег Степан Алексеевич вздремнуть после обеда и уснул. Снилась ему Финляндия…

Поверие было, когда служили там: вырезали враги на берегу Ботнического залива в Рождественскую ночь сотню казаков, нашли потом бугорки заснеженные, да торчала, как за подаянием, из сугроба рука, и не таял в ней ворох нападавших с неба звезд-снежинок; говорили, что рвутся домой неуспокоенные казачьи души, ночью взлетает в небо сотня и, склонив пики, торопит коней на милый сердцу Дон.

В караулах на берегу вглядывался Степан в небо. Прошел он к тому времени огонь и воду, но кто ж в восемнадцать лет в чудеса не верит? Так ничего и не видел тогда. А теперь увидел…

Из-за снежного холма, спящего над оледеневшими водами залива, уколов небо пиками, вышла, зачернела сотня. Верхоконные рысили молча и сосредоточенно; опережая их, летели звяк и топот. Они приближались к Степану и смотрели то ли сквозь, толи выше него.

Поравнявшись, командир их, сурового вида седой есаул, сжав челюсти и напрягая все душевные силы (Степан чувствовал это), рванулся и вместе с конем оторвался от снега. И все остальные всадники, перейдя с тряской рыси на плавный намет, взмывали, как через препятствие, и, забыв опуститься, рассыпаясь и волнообразно перепадая на зыбкой серебристой тропе, забирали все выше и выше…

И Степан, перемещаясь вместе с ними, упоенный ощущением полета, раскрывшейся в секундах вечности, во все глаза, но спокойно — вечность только лишь впустила его, — смотрел на сверкающих, будто заиндевелых, понукающих коней казаков: «Домой… домой…» Чудится мне иль настал конец света?

Мертвые скачут… Нет, это снится… Что же вы гоните ваших коней, разве дано вам домой воротиться?..

Часы, сестрина гордость, ударили семь пополудни. Проснулся он в угнетенном состоянии, как и всякий проспавший закатное время. С тех пор незаметно все переменилось.

На люди Кисляков не показывался. Запирался в дальней комнате большого, мертвенно притихшего дома, избегал призраками бродивших домочадцев.

Мимо текла суетливая жизнь молодой казачьей станицы, отмерялась колокольным звоном, пушечной пальбой.

Сутками лежит есаул на узкой койке под настенным грузинским ковриком, невидящими глазами в окно смотрит. Последние годы, оказалось, совсем душу вымотали: «Разжалуют! Разжалуют! Господи, хоть бы не каторга! Спаси и помилуй, Господи! Господи! Господи! Хоть бы не каторга! Брал! Кто ж не берет?! Запутали, черти, донского казака! Господи! Господи! Все пропало. Позор на веки веков. Разжалуют!.. Тридцать лет службы! Господи, за что? За что, Господи?»

Есаул лежит неподвижно, лишь мысли, как птица в силках, мечутся. Чего человеку бояться, коль душа бессмертна? Смерти Степан Алексеевич не боится. Под Дрезденом на шестидесяти шагах били по нему французы батальонным огнем, да и дальше не легче было, — но службу нес, «поступая всегда, как надлежало исправному офицеру». Чего ж бояться ему? Бесчестия… Все проклятый сон перевернул…

Теперь, после восшествия государя Николая Павловича на престол, эполеты с господ офицеров что ни день рвут. Запретил царь по одному чину снимать, «ибо во всех чинах должны быть честные люди, а понижать чином за проступки есть унижать чин, в котором столь же честно служить, как и во всяком». Рвать, так с мясом… Покойник Александр положил, чтоб лица, «кои за гнусные пороки разжалованы в рядовые с лишением дворянского достоинства, без выслуги впредь к производству отнюдь не представлялись». А нынешний и срока выслуги не назвал, сказал туманно: «До выслуги или до заслуги, ибо без отличной службы не можно предусмотреть срок выслуги». А ты поди, выслужись из рядовых, когда тебе за сорок…

Под вечер, когда синева томная залепляет окна, вообще чертовщина в голову лезет. Побег… Мятеж… Разбой на дорогах… Лишь бы не ступить на метеный плац, не рвали бы эполет… Их и рвать-то не будут. Придет собственноручная Его Императорского Величества конфирмация: «Быть по сему», и напишешь: «Объявлено. Подписал разжалованный из есаулов в казаки… такой-то…» Господи!!! И всплывает даже то, о чем… «помер бы Государь, может, прощение б всем вышло…»

Нагревается дымом полая стена[207], припекает, кровь приливает к голове; вскакивает есаул, по комнате мечется. «…Лишив чинов, дворянского достоинства, знаков отличия, написать в казаки…» Господи!

Но вот синева густеет, зацветает тусклыми огоньками соседних окон, и вроде бы легче становится Степану Алексеевичу. Отпускает… Заезжает к нему из Аксайской брат двоюродный, Петро Андреевич (в Новочеркасске он по доверенности от вдовы полковницы Мельниковой по делам ходатайствует), говорит вполголоса: «Чего это ты, Степа, залез в нурё и не вылазишь? Прям никакой стал…», а больше молчит понимающе. Сам через такое прошел. Степан Алексеевич пока еще в списке служивых есаулов Войска Донского вторым стоит. Каково с такого бугра падать!

Раньше Лешка Кисляков заходил, родня дальняя…

Собирается Петр Андреевич — редко когда заночует; и остается Степан Алексеевич на всю ночь один. Один. Лишь колокол где-то время отбивает. «Господи, может, пронесет?..» Нет, ясен конец, предельно ясен: «Разжаловать и, если по годам и медицинскому свидетельству годен, командировать на службу без очереди в казачьи полки, на Кавказской линии расположенные». И Бог не поможет. Да и непривычно. После всех кампаний верит есаул Кисляков в себя, в коня да в шашку острую. Какой уж тут Бог?.. Линия не страшна. Последние несколько лет служил Степан Алексеевич на Кубани. Чудный край! Красота неописуемая! Опасность, по-волчьи за рекой таящаяся, дразнит, подсвечивает, будто тончайший слой лака по просохшей краске разливается. И сразу: звезды — ярче, вода — слаще, а воздух… Его ведь пить можно! Нет, не страшно на линии. Казак-черноморец с хохлацкой основательностью у костра расселся: «Черкес… еройский народ. Та й то треба сказать — на отчай шов, боевою ридну землю, свое ридно гниздечко обороняв. Як шо по правди говарить, то его тут правда булла, а не наша…» Эх, казаче! Воевали б по правде, войны бы не было…

Есаул на койке во весь рост вытягивается, рука машинально оглаживает перекинутую через деревянную грядушку[208] серую шинель с синим воротником. Мысли вновь бегут, толкаются… И вдруг из-под сутолоки слов и бессвязных видений — главное, ослепительно ясное: «Господи, мне ж предела не было! Господи! ВЕРНИ МНЕ МОЛОДОСТЬ!..»

…Захватить весь разбросанный лагерь атакой десяти казачьих полков было невозможно.

Захлестнувшая крайний ряд возов лава раскололась, раздробилась, закрутилась на месте вокруг трех-четырех воронок, где яростно отбивались ошарашенные, но не бросившие оружия французы, и стала откатываться в тень, к роще, поволокла первых пленных, погнала захваченных лошадей.

Французы устояли. Появление казаков в тылу и на фланге поколебало их обращенный к югу фронт, но отступление шло планомерно, а несколько полков, успевших сесть в седло, послали оттеснить казаков в лес и очистить дорогу.

Картечь рванула парусиновые крыши опрокинутых фур, смела разрозненные кучки всадников; фанаты, взвыв, унеслись им вслед, отгоняя дальше и дальше. На расчищенное, изгвозданное свинцовым дождем место быстро и четко, как на маневрах, вывернулся конный полк, разомкнулся и легкой рысцой пошел прямо на казаков. Теснились в строю всего два эскадрона да уступом за правым флангом — разномастная в полэскадрона кучка всадников. Но была это регулярная и в боевом порядке часть, переформированная из драгун специально для борьбы с казаками, и уклонялись перемешанные сотни, оттягивались к опушке, где за деревьями стояли еще не побывавшие в драке лейб-казаки. Одиночные всадники крутились и гарцевали прямо перед строем, однако французы так и не прибавляли рыси, размеренно подрагивали красно-белые значки на пиках, рябили вразнобой кармазиновые лацканы, лишь на флангах, где на офицерских касках пестрели леопардовые тюрбаны, по-козлиному поскакивали черногривые иберийские[209] скакуны. По плотине и прямо через ручей толпами повалили стрелки. Неприятель оправился быстро и нажимал по всем правилам, выигрывая пространство.

— Делись!..

— Подскажи Денисову, чтоб лейб-казаки…

— Где там Меллер?…

И тут есаул Фомин сказал:

— Я со своей сотней эту «Европу» в лоб возьму… — и шашкой как нимб вокруг головы вычертил.

Сбились атаманцы в кучу. Лихое б дело — лучшую Бонапартову конницу в лоб опрокинуть! Про такое на Дону и песни играть[210] будут.

Помнит есаул Кисляков, как страшно закричали, завизжали, засвистели вокруг казаки, как рванулись с места в карьер обезумевшие кони. Несколько мгновений бешеной скачки, на всю жизнь в памяти оставшиеся (душу выбьют — тело помнить будет), и миг ослепительный, крик взлетевший… Шеренгами повалились ударившиеся грудью грудь лошади… Пики насквозь тела пронзили… «Прими, Господи, души рабов Твоих!..»

Слезы, невидимые в темноте горькие слезы заливают лицо. Содрогаются плечи. Стискивает зубы есаул, ребром широкой, в пол-лица, ладони влагу смахивает. Вновь видится ему, как солнечным осенним утром скачет по далекой России юный Степка Кисляков, и грязь подмосковная отлетает от точеных ног его коня…

28 января 1842 года пришла на 2-й стол бумага, выписанная за № 62: «В здешнюю судную комиссию, о препровождении дела о разжалованном из есаулов в казаки Кислякове».

5 февраля ушел зарегистрированный за № 82 ответ: «В аудиторский департамент, об исполнении высочайшей конфирмации о разжаловании из есаулов в казаки Кислякова».

12 марта наказной атаман Власов рассмотрел доклад «о деньгах, растраченных разжалованным из есаулов в казаки Кисляковым», и наложил резолюцию: «Соглашаюсь».

А еще через год решилось дело генерала Леонова и трех полковых командиров. И так как в их «поступке не заключается лихоимство, а одни беспорядки, которые большей частию произошли оттого, что до Высочайше утвержденного положения о Войске Донском не имелось определительных правил об отчетности по довольствию нижних чинов, то по сим утверждениям и по Всемилостивейшему манифесту, состоявшемуся 16 апреля 1841 года, повелено не лишать их прав и преимуществ, прежнею службою приобретенных». В послужные же списки вписали: «Представлено подать прошение об увольнении от службы». В 1845 году полковник Корней Каргин уволен с чином генерал-майора и с мундиром (на тех же условиях уволили Михаила Кононова).

А где же отставной есаул Пантелей Селиванович Кисляков, в коем видели мы олицетворение станичного, беззаветно служилого казачества?

Доживал он в новом городе, в Новочеркасске. Один. Сын его, Семушка, поздний и жалкий[211], отправлен был на поляков в полку Грекова № 5.

У местечка Юзефов переправились поляки Серавского через Вислу, сбили казачьи посты и пошли на Люблин. У села Бабино перегородил им дорогу отряд генерала Крейца. Казаки «навели» поляков на артиллерию, те отошли и за ночь укрепили позицию. Утром Крейц атаковал. В решающий момент пехота сошлась на штыки, польская кавалерия атаковала наш левый фланг, а на правом фланге наши в свою очередь послали в атаку казаков, Донской № 5 и Хоперский полки, и Казанский драгунский.

В общем, сражение стало клониться в нашу пользу, поляки начали отходить в горы, казаки бросились преследовать, перехватили и изрубили в кустарнике два польских батальона, пленных взяли две тысячи, а утонувших в Висле никто не считал. Отличился в этом бою Семен Кисляков. Командующий граф Толь написал в представлении:

«Хорунжие: Костин, Кисляков и Сапельников — храбрость сих офицеров во все время боя была увенчана отличным успехом, причем хорунжий Кисляков ранен пулею в грудь…» (Всем троим дарованы следующие чины…)

Еле его до Дону довезли, где он и умер вскоре, бабами уплаканный.

Между прочим, из всех известных нам Кисляковых один он умер от ран, остальные — своей смертью. И это не исключение. Наши предки при всей своей лихости воевали умело, профессионально, головы зря не подставляли.

А вот уж внук Пантелея Селивановича, тот — действительно! Начинал Алексей Семенович, названный в честь благодетеля, платовского любимца, Алексея Ивановича Кислякова, с писарей и, перемежая службу полевую с должностями при Войске, возвысился. В Крымскую войну — есаул и командир сотни. Женился и приданое взял: крепостных десять душ и землю в Миусском округе при балке Камышевахе. В отставку вышел войсковым старшиной, деда переплюнул. Состоял в комиссии для постройки соборного храма в Новочеркасске и в комитете по устройству города, заведовал материалами и имуществом при недостроенном соборе.

С собором, конечно, подзатянули. Брехали люди, что пока собор строили, половина Новочеркасска чиновного отстроилась. И падал собор…

В 1846 году обрушился он на север, прямо на платовскую могилу. Почему? Стали отписываться, что собор упал от сырости. Ничего, сошло. В столице — новые чиновники, а те, кто принимал жалобы, что Новочеркасск стоит на горе, и воды никакой нет даже для питья, давно к тому времени перемерли.

Разросся Новочеркасск. Для одних — город пустой и унылый; дороговизна большая и ничего нельзя найти порядочного. Для других — нет его милей на свете.

К середине апреля половодье покрыло луга меж Черкасском и Новочеркасском. Где паслось стадо, теперь озеро. Всегда так было. Вроде и Екатерина недавно была, и помнили ее старики — а вот уже скоро середина нового (XIX) века. И плыли над спящим городом воспоминания вперемешку со снами, наплывали друг на дружку, сплетались. Вздрагивали у спящих ресницы, когда среди знакомых снов и образов мерещилось им чужое и странное. А деды не спали, мучились от бессонницы. Только и оставалось им — вспоминать.

Второй день шли мимо сторожевой вышки запорожцы — кошевой Чепига с конницей, пехотой и войсковым обозом[212].

Шли, на донцов поглядывали. Донцы — на них. Сколько глазу хватало, топтали разномастные ручейки, серебряные волны ковыля и сухую осоку. Сливались в блюдца подов и, прощально глотнув шалфейного аромата, переплескивались дальше. Врезались в плавни, сминая камыш. Кони передних проваливались в синие старицы, оленьими скачками неслись, разбрызгивали растревоженную воду, и дрожащие слезы сползали по белому бархату поздних кувшинок. Под ивами вспыхивала голосами переправа… И дальше уходили казаки в степь седую, бескрасочную.

Донцы, съехавшиеся под вышкой, внешне спокойны. Но кони, чуя хозяйский настрой, ушами прядают. И сам полковник — рука в бок — меж своими в седле кособочится.

Издревле бегали с Дона в Сечь и за Сечь, а запорожцы — обратно — на Дон. Вместе в море ходили, крымчаков и османов трясли. А иногда — Степь она и есть Степь — острой саблей друг с другом здоровались.

Сейчас меж войсками охлаждение. Ходили донцы с Текелием Сечь громить за буйство ее, грабежи и неповиновение (сами будто бы не такие), порушили, разметали, что можно. С калмыками и солдатней церковь обдирали, рубили топорами «царские врата» и медали золотые срывали со стен. Ушли запорожцы за Буг, за Дунай… А теперь, минуя посты донские, перебираются куда-то они по царскому указу. Куда? Бог весть…

Вечерело. Погнал ковыль по ветру кровавые блики. Крайняя ватага, от заката — черная, вышла впритык к донскому посту. Срывался с прапорца[213], норовил умчаться олень пронзенный, знак Бугогардовской паланки.

Полковник вгляделся:

— Наши… Донской древний герб у запорожцев на знамени[214].

— Чьи вы, хлопцы?

— З лугу[215]… Кислякивский курень…

Полковник, перебегая взглядом с прапорца на лица и снова вверх, усмехнулся, как от чудного видения очнувшись:

— Эй, Кисляков! Родня твоя…

Пантелей Кисляков, казак лет под сорок, оторвался от своих и поехал, как ветром погнало его.

Передний запорожец, седоусый и светлоглазый, в богатом кунтуше[216], дернул, как принюхался, хищными ноздрями. Кожа незаметно для глаз трепетала на казавшихся вечно напряженными мышцах лица. Выводил, спасал он курень свой и в каждом подозревал недруга. И Пантелей, всматриваясь, также дернул ноздрями, сопнул, втягивая воздух. «Свой?» — «Свой?» — перебросились прозрачные нити. Узнали или догадались, и Пантелей с непонятной радостью и решимостью, как в теплую воду, въехал в запорожскую ватагу.

— Далеко?

— На Копыл[217]. До ногаев та черкесов.

Поехали стремя в стремя служилый донской казак, годы родных не видевший, и сивоусые, родню по свету распустившие рыцари. Проводил он их за версту до самого пода.

— И все ушли, дяденька? — спрашивал Пантелей, которому молча позволили ехать со стариком-куренным.

— Та не… По хуторам много осело, — и вздохнул. — Прибегут… Куда денутся?.. — еще раз вздохнул и отвел взгляд, совсем как отец, стесняющийся спросить сына о тяготах. — Ну, а вы тута?..

— Служим…

Уминая ковыль, уходили запорожцы в темь, в сторону родимой Донщины. Сливался со знаменем летящий запрокинув голову олень.

Загрузка...