Глава 22 КАК ОНИ СПАСЛИ РОССИЮ

Интрига была столь сильна и искусна, что в войсках и в Петербурге стали поговаривать о платовской измене.

Отстраненный от должности арьергардного начальника Платов ездил при армии почти без всякой команды (казачьи полки остались в арьергарде), но и из армии Кутузов его не отпускал.

Москву сдали. Бросили там раненых: «Поручили благородству неприятеля». Из Москвы шли без порядка: полки, обозы, жители… Великий стон стоял. Две трети боеспособных войск и вся кавалерия были оставлены в арьергарде, чтобы французы — не дай Бог! — не накрыли всю орду на марше.

Босые голодные солдаты в летних, когда-то белых, панталонах, в драных шинелях тянули, что под руку попадется. Пустые имения разбивали, мебель обдирали, чтоб тело прикрыть. Поселяне разбегались.

Открыто говорили об измене. Еще Багратион говорил, что, мол, проданы мы, нас ведут на гибель. А Кутузов — мошенник, способный изменить за деньги.

Приезжали верные казаки из арьергарда:

— Сколько мы этого добра в Литве пожгли! А кинулись — есть-пить нечего, одеть-обуть нечего. Одно слово — измена. И что это за держава такая?! Кому служим? А? Матвей Иванович?..

Платов, тяжело переживавший свое унижение, молчал. В атаманской канцелярии — уныние. И полки, вызванные с Дона, не шли.

Говаривал потом возмужавший Степан Кисляков:

«Чего я под Москвой нагляделся… До сих пор не пойму, как мы победили. Промысел Божий…»

Англичанин, сэр Роберт Вильсон, под Кутузова копавший, Платова обо всем участливо расспрашивал и государю о горькой платовской участи писал. Ближние казаки окружали заболевшего от многих неприятностей атамана:

— Матвей Иванович, нам не верят. Надо решать… Казаки смущаются. Делай чего-нибудь, ради Бога…

Пять дней простояли в Красной Пахре, потом по дождю пошли дальше на юг. Куда — неизвестно. Стали выходить к Тарутино, к какой-то Леташовке. Размещались по хатам, по сараям…

Собрался Платов с духом, рыкнул, надавил на Кутузова. Наговорил речей дерзких при высокопоставленных особах. А офицеры донских полков, бывшие при главной армии, все, как один, сказались больными. Казачки стали пошаливать.

Квартировавший рядом с Платовым Растопчин, московский генерал-губернатор, перепугавшись, написал царю: «…Мне хотелось узнать образ мыслей Платова; я стоял рядом с ним, а как он тщеславен, болтун и немного пьянюга, то я убедился, что это человек опасный, и не следует раздражать его при настоящих обстоятельствах. По злобе Кутузов его преследует, а у него бродят дурные замыслы в голове; говорит о том, что хотел Наполеон предложить ему и казакам, что если для русских дело кончится плохо, то он уж знает, что делать, что казаки пойдут за ним и т. п.».

Кутузов забеспокоился: чего это донские полковники захворали?

Еще казачьего бунта ему не хватало!

И тут Платов написал ему частное письмо. Мол, невзирая на подвиги, не верят нам. Я от этих дел прямо-таки заболел, и не дай Бог что случится, ни за что не отвечаю. Неужто и ты меня изменником считаешь?

Кутузов, ожидая подхода с Дона казачьего ополчения, всплеснул руками: что ты! Что ты! Христос с тобой! И написал Платову: «В усердии к службе Августейшего Монарха собственно Вашем я весьма уверен, оказываемые полками Вашими ежедневные подвиги мне коротко сведомы, и потому я остаюсь в неколебимой надежде, что все ошибки… известною мне деятельностью Вашего Высокопревосходительства приведутся в лучшую степень».

Следом пришел приказ: выделялась Платову команда из десяти полков, следующих к армии, атаманцев и других партий (отрядов), что пока без дела — эти пусть сам атаман подберет, поскольку главная квартира таковых и учесть не могла.

Платов воспрянул и сразу выздоровел.

Из Малороссии в новый лагерь стали подползать обозы с провиантом. Малость подкормились. Стали подходить рекруты, ополченцы. И, наконец — что главное! — принесли гонцы весть: выступила с Дона подмога, 26 полков.

Барклай засобирался: «Я ввез экипаж на гору, с ее вершины он покатится сам. Мое присутствие производит несогласие и раздоры». И уехал, нарушив тем самым сложившееся равновесие.

Раньше на Барклае отрывались, теперь Кутузов остался. Заговорили, что он старая баба, сплетница, потерял голову, ест, спит, ничего не делает, кто командует — непонятно, дела ведутся хаотично, мародерство и дезертирство процветают…

Погода установилась. Дни стояли теплые, даже жаркие. Понемногу и люди стали успокаиваться.

Через неделю стали подходить свои с Дона, а с ними, с полком Гревцова, новочеркасского полицмейстера, — Степкин отец, Алексей Иванович, который, как вернейший из верных, немедленно определен был состоять по Войску и при особе атамановой.

Ждал Платов полки, чувствовал, что из-за их прихода и отношение к нему в верхах изменилось, смягчились царь и Кутузов. Встретил первых, хоперцев, которые раньше других успели:

— Выручили, молодцы. Похваляю…

Степка отца спрашивал:

— Чего так долго? Каждый божий день вас ждали. Где вы были?

Алексей Иванович только руками разводил. Про других не знал, а с их полком, «рабочим» Гревцова 2-го, обстояло так: 28 июля, сразу после Ильина дня, по прочтении царского манифеста рассчитали казаков и на короткое время распустили по домам, чтоб по особому приказу явились они с месячным запасом харчей в Нижне-Кундрюческую, а оттуда всем полком в прежнем составе шли бы на город Смоленск. Но какое уж тут «короткое время», когда самая пора овес косить! Потом к Успенью с урожаем успевали. И как ни грозился из России Матвей Платов, в поход трубы затрубили, когда «Иван Предтеча погнал птиц за море далече». С 1 сентября числились казаки в походе, но стояли все в станице Каменской вместе с полком Ягодина, ждали остальных, пока к концу бабьего лета генерал-майор Денисов 6-й чуть не силой выпихнул их идти на Москву. На второй день похода узнали, что Москву сдали, а идти теперь надо на Тулу, засовестились и стали поспешать. За два дня до Покрова подошли к русскому лагерю, и здесь в деревне Леташовке весь полк, 250 казаков, отдали под начало артиллерии капитана Сеславина и вместе с эскадроном гусар послали искать неприятеля на Боровской дороге. А Алексей Иванович, как мы помним, был определен при Платове.

Наедине Платов Алексея Кислякова спрашивал, как там на Дону, какие новости. Кисляков ему рассказывал, как на духу, что видел, что слышал, кто чего думал, кто на Новочеркасской гауптвахте сидит (а сидели там сотник Извощчиков и квартмистр Калашников за нанесение есаулу Ребрикову в ночное время злодейским образом жестоких побоев). Под конец сам спросил, правда ли, что были от Бонапарта предложения, правда ли, что сулил он… Платов снизошел, буркнул:

— Поздновато… Ты гляди, не трепи. Знаешь, что за измену бывает?

Понятливый Кисляков замолчал.

На Покров выпал первый снег и сразу же стаял. И тут неожиданно Сеславин доложил, что французы ведут поиск к юго-западу от Москвы, а к Кутузову вторично приехал посланник от Бонапарта мира просить.

Наши воспрянули. Решили на французов напасть. Авангард их как раз вблизи дороги стоял.

Платов в этом деле не участвовал, он устраивал смотр полкам, пришедшим с Дона. Повел казаков Василий Орлов-Денисов, командир лейб-казачьего полка. Граф Денисов покойный сыновей после себя не оставил и титул графский вместе с фамилией внуку отказал, сыну Василия Орлова. Василий Васильевич Орлов-Денисов в батюшку и в дедушку оказался лих и боевит, в интриги же придворные не лез и при дворе его почти не видели. Платов, однако, к нему приглядывался с недоверием.

Взял Орлов-Денисов с собой Атаманский полк. Атаманцы пошли охотно, засиделись без драки, без наград и производств. Степка Кисляков, наглядевшись и наслушавшись, стал проситься в полк — за чином.

Отец, Алексей Иванович, всюду теперь ставший своим и незаменимым, вздохнул:

— Отправляйся, Христос с тобой.

Когда Степка радостно взлетел в седло, крикнул вслед насмешливо:

— Оголодаешь — вертайся!..

Был, видно, какой-то миг, когда война переломилась, но не заметил его никто. А зримо, явственно французов стали бить именно с той лихой атаки, с ночного рейда, в который ушел с атаманцами Степка Кисляков. Запомнил он тот рейд и ту атаку на всю жизнь.

Вечером послал его полковник проследить, правильно ли на старой стоянке костры разложили (француза отвлекать). Съездил Степка…

Добрый гнедой конь рысил меж лагерных огней, всхрапывая и кося глазом на подходившую от Нары конницу.

Дон поднялся поголовно. Молодняк от 19 лет и седобородые деды ехали в одном строю.

Один из хоперских полков сменился с передовой цепи и теперь, невзирая на будущее сражение, становился на ночлег. Треножили лошадей, раскладывали новые костры. Забородатевший, рукастый казачина, окруженный молодежью, поучал двоих угнувших головы — не показали себя, что ли? — пареньков:

— Ты, как с ним сшибиться, в самый распоследний миг вот этак вот чу-уть конец приподыми — он и с коня слетит и с пики сорвется. Главное, тебе ее из рук не выпущать. Как ударишь, назад откидывайся, не боись — лука выдержит. Смягчай, значит… Тебе пику вверх занесет — ничего! не противься! — как раз тупым концом второго бей!..

Но и молодняк своего не упускал — над дедами подсмеивался. У одного костра, где, заломив лихо фуражки со сбитыми набок тульями, особо густо роились молодые, Кисляков даже коня на шаг перевел — сам мальчишка, хоть и напускает на себя.

— Слышь, Пахомыч, ты б рассказал, как польского генерала заполонил, поучи молодежь.

— Да он и не генерал, а… так… полковник, — скромничал тщедушный — бородка веером — Пахомыч.

— Ты гля! Полковник!

— Уважь, Пахомыч!

С другой стороны тихо:

— Давай сюда. Пахомыч про генерала брехать будет…

Спрыгнуть бы да с ними к костру… Сидеть плечом к плечу, глядеть на трескучее пламя. Всю ночь. Нельзя — служба…

— …Как зачали они бунтовать, самого Суворова послали…

— Это когда ж?

— Да при Катерине еще.

— А-а…

— Подходим к ихней Вильне, поподбились[142]. Стали в одном местечке. Хорошая такая усадьба… речка, лесок… А главное — они уж откопнились[143]. Самое б нам коней подкормить… Поставили меня на ночь сено стеречь…

— От кого ж это?…

— Ху, да от поляков… Дале, Пахомыч…

— Сижу я… Луна. Тучи идут. Собака идей-то воет…

— Гы-гы!

— Цыц!

— Воет, душу вынает… Ах, чтоб тебя! Потом — глядь! — сова пролетела… И тихо кругом. Так вот всю ночь. А под утро слышу: с той стороны зашуршел ктой-то. Я ружье — черьк — и туда. Глядь — он сена в две сапетки нагребает. Весь синий…

— Царица Небесная! Мертвец, что ли?

— Дурак! Одежа на нем вся синяя, серебром шитая, лацканы малиновые. Ну, в общем — полковник. Я ему: «Стой! Клади оружию!» А он — ничего — слухает… При теле такой, пузатенький. «Тебе чего?» — «Ды мине б, — гутарит, — сенца…» — «Сенца тебе?! А ты его косил? Ты его копнил?..» Он засовестился, гутарит: «Прости, Пахомыч»…

Картечью ударил хохот. Вздохнув, тронул Кисляков запрядавшего ушами коня. С севера, гася закатное зарево, краем неба находила туча. Ночь пускалась темная и холодная.

В поле, прикрытые холмами, строились полки, назначенные в обходную колонну. Три полка — из отряда генерала Карпова, три полка с Атаманским — из отряда Платова, три полка — пришедшие с Дона, да лейб-казаки — царева гвардия. Итого — десять. Да донская батарея. В голову колонны становился егерский полк. Боялись, наверное, что заплутают ночью казачки, выйдут не туда.

Перед фронтом Атаманского полка — командир, полковник Балабин:

— Разложили огни?

— Так точно.

— В строй…

Вдоль строя проехал Орлов-Денисов, с ним на такой же серой черкесской лошади — Сысоев. Третий, не казак, приотстав, говорил:

— Люди сделались хуже зверей. Губят друг друга с жестокостью. Мужики французов живьем в землю зарывают. Говорят: грех умерщвлять, пусть-де умирают своею смертью…

В строю поёживались от холода, но стояли тихо: слышно было, как сзади переговариваются артиллеристы — во второй линии растянулась батарея. Кисляков обернулся и неловко тронул повод. Конь запереступал, тесня соседа.

Батареец на левой выносной[144] обстоятельно расспрашивал:

— Еще гутарили, что один французский король к нам на Дон гетманом набивается, чтоб Дон от России отделился, и жили б сами по себе. Правда, ай брешут?

Голос был сипловатый, старческий. Только, видно, взяли из пополнения.

— Был такой разговор. И короля того я видал, — отозвался второй. — Здоровый такой парень. Всем враз распоряжается и наездник у них первый.

— Откель там у них наездники? — подключился третий.

— Молчи, молчи! И конь под ним добрый, и сам…

— Ху, да не бреши! Видал я того наездника. За ним, гутарют, Сысоев с плетью гонял…

Орлов-Денисов еще раз, теперь уже один, проскакал вдоль строя.

— Ишь, разъездились… Пора бы уж выступать, холодает.

— Вон, гляди, еще один генерал едет. Зараз тронемся.

Часов в семь, в полной темноте выступили. Сдержанно зарокотали в ночи тысячи копыт. Офицеры, объезжая ряды, напоминали:

— Огня на походе не жечь.

— Гляди у меня, курильщики. Голову оторву!..

Вышли к Наре. Егеря запрудили все мостки, повалили на ту сторону. Казаки, выжидая, встали.

С запада подошли три гвардейских полка. Пристроились в хвост.

— Видал? Гусары подошли.

— А то! Нагнали войск…

— Что стоите? Давай вперед! Тут мелко, — подскакал офицер от Орлова-Денисова.

— Ну, с Богом, братцы…

— Эй, урядник, езжай первый, а то еще накупаемся тута…

— Не боись, не утонешь, — гонит первым коня в реку есаул Фомин.

— Стой, собака. Куда тебя?., — стонет от натуги Кисляков.

— Эй, урядник, коня держи! Глушков, подмогни ему… Коня держи, а то вплынь пойдет. Ну? Завернул? Глядите… Тут ямина. Чуть что — ногами в седло!

По реке сплошной плеск. Конница топчет и месит смолисто-черную воду.

Не удержав осмигнувшегося коня, Степан зачерпнул правым сапогом воды. Холодно и липко захлюпало под пяткой, заломило ступню. Левее, угадав брод, чуть не на рысях проходит сотня. Растерявшийся конь, подрагивая, замер на краю уступа, не рискует переступить по неверному дну. Задержавшийся урядник Глушков, низколобый и носатый, прилегает к передней луке, резко и неслышно выбросив руку, цепко хватает коня за челку. Держит. Степан, справившись, толкает коня, взмахивает плетью. Глупая, стыдная оплошность злит его, аж в пот бросает. Конь, качнувшись, ступает и вдруг рывком выносит к берегу, пристраивается к ряду.

— Не потоните там… атаманцы… — из темноты насмешливый голос есаула.

Казаки, выбравшись, вновь разбиваются в полковые колонны. Командиры соблюдают дистанцию в полтораста шагов, ждут отсталых, пропускают вперед егерей.

— До французов далеко?

— Верст пять.

— Тоже мне — набег…

— Никак дождь спускается?

— Чего доброго… Только и осталось…

— Нет. Ветер… Мимо пронесет.

Пока стоят, Степан, скособочившись в седле, закатывает синюю с невидимым в темноте голубым лампасом штанину, подтянув к груди колено и уцепившись за задник, стягивает сапог.

— Чего ж ты верхи[145] переобуваешься? Слазь, я подержу.

Тихий — вполголоса — приказ вскидывает едва успевшего переобуться Степана в седло. Головные ряды трогаются и, зацепив поднятую пехотой пыль, выходят на дорогу.

— Шагом, — еще раз предостерегает из темноты Фомин.

С полверсты идут молча в полной темноте. Дорога забирает все правее и правее.

— То-то темень! Глаз коли!..

Внезапно, как из-под земли выныривает огонек.

— Чего это? Не французы? — шепчет, склоняясь, сосед.

— Тут яр, а в яру — деревня, — приглушенно объясняет кто-то спереди.

Дорога ныряет в овраг. Крутнув, наискось по склону выводит на ту сторону.

И вправду деревня.

— Вечеряют люди, и горя им нет.

Редкие огоньки, прощально мигнув, пропадают за краем обрыва. Слева на небе из-под сносимой ветром тучи проглядывают звезды. Под ними умноженным, зеркальным отражением неясно сквозь кусты и угол леса мерцают костры французского лагеря.

Версты три шли полем. Яснее видны стали края неба, искромсанные верхушками леса. Далеко справа осталась река.

— Эх, вынесло нас на бугор, — приглушенно говорит кто-то сзади. — Осенью у воды завсегда теплее. Это что ж нам? Всю ночь иттить?

Медленно, шагом — не дай Бог пеших обогнать! — тянется через ночь огромная колонна. Еще один овраг, и, чуть поворотив, идут дальше. Лес уже и слева и справа. Ни звука постороннего, ни огонька. Лишь мерный топот, да пыль, раньше сносимая, полезла теперь в глаза и ноздри.

Через полчаса снова огни и — сквозь непродыханную пылюку — резкий запах близкой воды.

От головы колонны кто-то скачет. По древку пики — казак, скорее всего — вестовой.

— Слышь, станичник? Иде это мы пришли? Что за речка?

— Росинка, — роняет казак и, углядев командира сотни, передает приказ: — В деревню не спускаться. Идти верхом по-над рекой.

До полуночи шли над тихой речкой Росинкой.

— Чего это впереди?

— Вроде церква…

Засуетились, поскакали взад-вперед вдоль колонны посыльные. Ясно долетел недалекий петушиный крик.

— Тут, должно, и станем.

— А набег?

— Ку-уды… Такой махиной ночию в набег?… Теперь гляди, иде какой катух (хлев)…

— А в хату?..

— В хату постановят тех, кто станицы Казанской.

— Га-га-га! Через чего ж это?

— У них тут, в России, родня. — И передразнил: — На пече сидела собачкя, я её дрючкём, она хвост крючкём ды за речкю[146].

— Го-го-го-го!

— Ну, вы не дюже… ласкири!

— Р-разговорчики!

— Стромилово. Пришли.

Всю ночь простояли под деревней Стромилово. Офицеры грелись в избах. Дважды еще кричал невидимый во тьме петух.

— Вот поглядишь, кто-нить из наших его все одно закогтит.

Светало. Невыспавшиеся, продрогшие в одних кафтанах казаки вновь строились в поле за деревней.

— Теперя куды?

— Начальство знает…

— Вон наши из леса. Француза открывали.

— Гля, ведут одного.

— Скорей бы уж. В сражении согреемся.

Ветер утих. От реки полз по полю туман. В сером, пронизывающем воздух рассвете стали различимы красные мундиры соседнего полка. От церкви показалось начальство.

— Ну, проснулись… Сейчас пойдем.

— Это самый Орлов-Денисов и есть?

— Тю! Давя что ль не видал?

Орлов-Денисов, бригадные и полковые командиры съехались, переговорили. Чуя скорый поход, с переливом заржал чей-то конь.

— Чего ждут-то?

Орлов-Денисов, дав знак, вздыбил и рывком повернул к лесу коня.

— С Богом!

Балабин, перебивая:

— За мной, — и шибко — правее, наискосок.

Подрагивая на рыси, ряды разом двинулись через поле. Потекли над белым морем. Казалось, что туман скрадывает дробный стук тысяч копыт, гасит звуки.

— Придерживай, лес впереди. Шагом, и не растягиваться, — передал сотенным полковник.

Перешли на шаг. Тих и пуст был серебристо-серый лес, отделяющий их от неприятеля. За безмолвной стеной его еле слышно пели далекие трубы — во французском лагере играли побудку.

А немного погодя — бум! — и вдогонку — бум-бум!

— С пушки вдарили! Слышь, как гудет?

Бригадный Балабину досадливо:

— Припозднились мы…

— Успе-ем…

Отделились, забирая правее.

— Куда это мы?

— Гутарили, самого короля брать…

Вестовой догнал и завернул к главным силам.

Когда прошли лес, солнце уже показалось, но открывшийся за лесом луг был затенен и укрыт туманом, и лишь в дальнем конце его, куда добивали первые лучи, светло и радостно переливались краски осеннего утра.

В верстах трех с небольшим за речкой светилась белая стена каменной церкви, вокруг вились, мешаясь с туманом, дымки костров. Слева лениво громыхало. А совсем близко — в полуверсте, не больше — по лугу, утопая по стремена в тумане, укутанный в белые плащи легкой рысью шел на звуки выстрелов французский разъезд.

Орлов-Денисов и бригадный — полковник Греков 18-й — поравнялись с передовой цепью, остановившейся на опушке.

— Здесь?

— Здесь.

— Не поздно мы?

— Ничего.

Вразброс подошла передняя сотня Атаманского полка, донская гвардия. Служила здесь рядовыми и урядниками молодежь лучших донских родов. Потянул из ножен узкую и длинную шашку и крикнул им Орлов-Денисов:

— Ребята! Кто первый до табора[147], тому — офицерский чин! Вот он миг, ради которого жизнь живут! И до команды схватились (вскинулись, собрались) атаманцы и, как в старинной казачьей песне поется, — «закричали, загичали, на удар пошли…»

Обернулись французы на первый отчаянный крик, а по лугу туман, как во сне, и скользит над туманом лава. Впереди невероятно быстро на добром гнедом коне птицей летит молоденький, лет пятнадцати мальчишка (самый легкий, наверное), шашка на отлете, и конских ног в тумане не видно…

«Список полков донских казачьих урядников, отличившихся храбростью в сражении, бывшем 6-го числа октября против французских войск:

Кто именно: Атаманского полка урядники:

Попов

Петровский

Глушков

Никишин

Тарасов

Кисляков.

Лейб-гвардии казачьего полка: портупей юнкер Греков.

Черноморской сотни:

Перехрист.

Чем отличились:

В сражении бывшего сего октября 6-го числа противу французских войск, находясь всегда в охотниках[148] впереди, первые врубились в неприятельские колонны кавалерии, опрокинули и гнали до пехоты, прикрывавшей их батареи; когда же неприятель под прикрытием батарей построился и готовился атаковать, они, предупреждая его, презрев всю опасность и ужас смерти, не взирая ни на картечные, ни на ружейные залпы, бросились отчаянно на неприятеля, врубаясь в ряды, множество положили на месте, остальных в большом расстройстве обратили в бегство и гнали несколько верст, сильно поражая его, также несколько раз с неустрашимым мужеством били на неприятельские батареи, и везде, поражая своеручно неприятеля, храбростию своей служили примером для подчиненных своих и тем много способствовали к отнятию у неприятеля орудий и ящиков со снарядами, взятию пленных, сильному поражению оного.

К чему удостаиваются: следующие чины.

Подписал генерал-адъютант Орлов-Денисов».

Победа была полной, чуть не взяли самого Мюрата. Пехота опять не поспела, одни казаки дрались. Сын Платова с сотней атаманцев неприятельский лагерь насквозь проскакал и с другой стороны к своей пехоте вылетел, брат Степан Иванович две пушки захватил… Многие отличились: Лосев, Фомин, Бегидов; восемь сотников, одиннадцать хорунжих к наградам представили, урядников — к чинам офицерским. Начальство казачье награждали особо. Орлова-Денисова наградили Святым Георгием 3-й степени, а полковника Сысоева в генералы произвели.

Платов вместе с Кутузовым встречал подходившие с поля боя войска. Полулежали они на ковре, как усталые труженики.

Подошедшие с Дона полки, увидев брошенный неприятелем лагерь, где вперемешку валялись перины, подушки, вазы, оружие, иконы, шубы, ризы, самовары, увидев взятых французских лошадей, тощих и побитых, увидев и самих французов, мелких и голодных, удивлялись:

— Этих, что ли, бить-то? Этих мы и так заберем…

В русском лагере царило ликование. Все готовились наступать. Матвей Иванович потирал руки:

— Я вам так скажу, как пойдем вперед, сразу все к нам в друзья набиваться будут. А где же еще награды заработать, как не у нас, не в авангарде?

Ликование прервалось сообщением: Бонапарт вышел из разоренной Москвы и идет по Калужской дороге.

— Когда?..

— Еще 7-го…

— А нынче какое?..

Спохватились, забегали. Этак он в южные губернии вторгнется. Бросились наперехват.

Поскакал Платов по дождю с пятнадцатью полками. 12-го на рассвете вышли к городишку Малоярославец, перекрыли Калужскую дорогу. Только остановились, скачут от французской стороны свои ребята:

— Мы из Сысоева полка. Французы подходят…

Бой шел весь день. Егеря корпуса Дохтурова удерживали город, а итальянцы его штурмовали. День выдался погожий, и вид прекрасный. Казаки ушли левее и стояли там на дороге, наблюдая за переменчивым военным счастьем.

Подошел Кутузов с главными силами, недовольный. Опять сражение, опять риск. А рисковать он не любил, терпеть не мог. Сидел на скамеечке, что за ним специально кирасир возил, всё про Платова спрашивал, нет ли известий.

От Платова известий не было, зато Милорадович подошел. Кутузов его хвалил и орлом называл.

Французы и итальянцы Дохтурова вытеснили, город заняли. Кутузов заволновался, засобирался уходить. Платову приказ послал, чтобы немедленно на неприятеля налетел. Надо же силы его отвлечь, отступление прикрыть.

Послали казаков поглядеть. Те донесли, что кругом леса, овраги, дорога одна, на Бобровск, если ее перерезать, почешутся французы.

— Отдыхайте, ребята, — распорядился Платов. — До свету пойдем.

Рассчитал он, когда выйти, чтоб на рассвете налететь, где речку переходить. Многие из ополчения в первый раз на такое дело идут, и потому приказал строго-настрого Алексею Иловайскому, который должен был вести, чтоб тем же путем обратно и долго чтоб там не мотались, а он, Платов, с егерями и донской артиллерией их на переправе встретит и прикроет.

Алексей Иловайский, красавчик (не в Иловайских пошел, в материнскую родню), ночью повел казаков. На рассвете слышно стало стрельбу. Ждал Платов на крутом бережке с донской артиллерией, дождался — возвращаются, пушки отбитые тянут, от неприятельской конницы отмахиваются.

— Ну, молодцы, ребята!

Неприятеля егеря из кустов и батарейцы с горы огнем встретили, один полк уланский разогнался, на картечь нарвался… Одиннадцать пушек привезли трофейных, невредимых — и это с первого набега.

Удачный день выдался. Пришли известия от Георгия Иловайского, что у Медыни поляков разбил, одного генерала убил, одного в плен взял, и еще пушек пять штук захватил. Потом Дмитрий Кутейников, который до Бобровска добрался, донес, что тоже врага поразил.

— Славно! Славно! Поеду к Кутузову, расскажу…

— Невозможно, Матвей Иванович.

— Что такое? Где фельдмаршал?

— Отступает, — усмехаясь, сказали верные ребята. — На переход к Калуге ушел.

— Ну, пусть побегает, жир растрясет…

14 октября, в святой для Платова день, писал он поздравительное письмо Императрице Марии Федоровне по случаю ее дня рождения, расписал последние три победы. «Во всех сих поражениях (неприятеля) положено более тысячи, и то из человечества взяты, более же резали их дерзких… Бог милостив, Всемилостивейшая Государыня! Мы же восстахом и исправихомся! По обстоятельствам предвидится, и, как кажется, я не ошибаюсь, что враг наш с таковых поражений его обратится вспять».

Заодно послал отступающему Кутузову поздравление с победой. Очень удачный день!

На другой день, 15-го, разглядели, что Бонапарт ушел. Не решился на новое сражение, начал отступление по разоренной Смоленской дороге. Пока удостоверились, пока Кутузову сообщили, французы далеко оторвались.

Кутузов за Бонапартом не погнался, а пошел себе спокойно параллельно злодею, устроил ему «параллельное преследование» по тихим местам, войной не разоренным. А Платова послал насесть Бонапарту на хвост, а пуще того позаботиться разрушить на неприятельском пути все переправы, чтоб остановить его, отрезать путь отступления.

17-го Алексей Иловайский и Дмитрий Кутейников догнали французов, 19-го сам Платов подошел и атаковал арьергард Великой армии под командованием маршала Даву.

Дни установились ясные и холодные. В бою только и согреешься. С Милорадовичем зажали они маршала Даву у Вязьмы. Разбитого Даву сменил в арьергарде маршал Ней…

24-го пошел снег, но еще редкий, а 25-го налетел северный ветер, и закружилась метель над разоренной Смоленской дорогой.

Платову с его казаками меньше всех усчастливилось. Французы шли по старой дороге, подчищали уже второй раз все, что лежало на их пути, а Платову выпало идти за ними следом. Благо у французов все лошади попадали, солома на крестьянских избах цела оставалась. Хотя сами впроголодь казаки шли, зато коней соломой кормили…

Но и при этих тяжких испытаниях бил Платов неприятеля, где мог, брал трофеи, пушки и знамена. Пленных же и считать устали, те сами приходили проситься.

В штаб-квартире победоносной кутузовской армии ликовали. Генералы рвались отрезать неприятеля, брать пушки и знамена. Приболевший Кутузов сдерживал их, как мог: сейчас развоюемся, а с чем в Европу придем? Нет уж, пусть казачки… Писал жене, жаловался: «От устали припадки, от поясницы разогнуться не могу, от той причины и голова временами болит». Вздыхал о родных: «Сладко мне было бы жить между вами». Вспоминал «Выбурх», «самый покойный город»: «Нигде так тихо не живал…» «Должно меня утешать то, что я первый генерал, перед которым Бонапарте так бежит». Жалел опустившихся французов: «Это — участь моя, чтобы видеть неприятеля без пропитания, питающегося дохлыми лошадьми, без соли и хлеба. Турецкие пленные извлекали часто мои слезы; об французах хотя и не плачу, но не люблю видеть этой картины. Вчерась нашли в лесу двух, которые жарят и едят третьего своего товарища. А что с ними делают мужики!..»

Заканчивал обычно: «Кланяйтесь всем, детям благословение». Подписывал: «Верный друг Михайла Г.[149] Кутузов».

На перемену погоды ныли старые кости. А тут еще начальник штаба Беннигсен под него подкапывался.

«Беннигсен — глупый и злой человек, уверили его такие же простаки, которые при нем, что он может испортить меня[150] у Государя и будет командовать всем; он, я думаю, скоро поедет…» — намекал Михайло Илларионович в письме к родным.

Один авторитет оставался для престарелого, умудренного фельдмаршала — царь. Чутко прислушивался Кутузов, что в Петербурге делается, что говорят.

Очередной курьер примчался, светский молодой человек:

— Вообразите, наш милейший Матвей Иванович — граф!

— Что, указ вышел?

— Еще нет, но дело решенное. За него очень хлопочет сама Императрица Мария Федоровна.

— Ах, вон оно что!

Как же это помимо Кутузова?

27 октября 1812 года сел Кутузов писать царю:

«Всемилостивейший Государь!

Генерал от кавалерии Платов с некоторого времени оказал давнюю свою ревность и действовал неутомимо при всей своей болезни. Кажется, что верх его желаний есть титло графское.

Всемилостивейший Государь, Вашего Императорского Величества всеподданнейший Князь Голенищев-Кутузов».

Через два дня, когда курьер кутузовский еще скакал в Петербург, Александр I известил Платова:

«Граф Матвей Иванович! В знак признательности Моей к Войску Донскому и во изъявление особого Моего благоволения к заслугам Вашим признал Я справедливым возвести Вас с потомством в графское достоинство, на что и доставлен будет Вам установленным порядком диплом от Сената».

Платов ничего этого еще не знал. Четыре дня дрался он с вице-королем Итальянским Евгением Богарне, загнал того в Духовщину[151], измочалив прежде, и теперь сам встал на отдых.

От такого перепада Божьей Милости дух захватывало. Казалось, что ниже уже не сидеть в дыре. Ан глядь… Ох и нагляделся Матвей Иванович за эти дни!.. Не выдерживала душа. Состоянии этой, с Ольховой слободы, вновь стал Матвей Иванович пить.

По-пьяному низко кланялся Кутузову: «Ваша Светлость. Ура! Милостью Божию, храбростью российских воинов и по повелениям Вашей Светлости всякий день и всякий час четырехдневное поражение неприятеля — ура!» Писал Платов, что пленных не счесть, что взял он 101 пушку и еще на сто пошел, непременно отберет. «Моя единственная цель, хотя и при слабости здоровья моего, исполнять долг службы и повеления Вашей Светлости, по которым руководствуюсь… Желаю Вашей Светлости от всей души моей дальнейшего здоровья, имею честь пребывать всегда с особеннейшим и непременным к Вам почтением моим и честнейшей преданности Светлейшего князя, Милостивый Государь, Вашего Сиятельства…» — подписывался…

В знак особого расположения назначил Кайсарова, кутузовского адъютанта, командовать Атаманским полком.

Впереди лежал Смоленск, а за ним — Литва, которую сами казаки летом старательно выжигали. Какая тут война? Тут дай Бог людей живыми сохранить от голода да от холода. Бонапарт и так обречен, невооруженным глазом сие видно. Победа!..

Французы в Смоленске задержались, собирались, видно, зимовать, но русские стали обходить их с южной стороны всей армией, и Бонапарт, оставив в Смоленске арьергард, побежал дальше.

Маршал Ней, командовавший арьергардом, удерживал город три дня, а потом узнал, что русские под Красным перерезали дорогу Великой армии, что идет сражение, — и, взорвав склады и укрепления, поспешил на соединение с Бонапартом.

Платов особо не напирал. Крепость вроде Смоленска с легкими пушками донской артиллерии не возьмешь. Так, попугали французов…

Меж тем под Красным битва разгорелась знатная. Как ни хворал Кутузов поясницею, как ни удерживал взбодренных генералов, чтоб не давали в трату солдат, но сам вынужден был выехать к рвущимся вперед войскам. Набили обмороженных французов великие тысячи. Еще больше в плен взяли. Бонапарт с гвардией, однако, ушел невредим.

Платов к сражению не успел, Неем чересчур увлекся, но и Нея потерял. Нарвался тот на перерезавших дорогу русских и ушел проселками с остатками корпуса.

В русской армии праздновали победу. Склоняли перед Кутузовым французские знамена с орлами на навершиях. Кутузов расчувствовался, стал вспоминать: «Я думаю, здесь есть еще люди, которые помнят молодого Кутузова…» Рассказал, как после Измаила представлялся царице: «Я ничего не видел, кроме небесных голубых очей, кроме царского взора Екатерины. Вот была награда…»

После сражения армия надолго остановилась в селе Добром, отдыхала. За Бонапартом послали легкие отряды лихих партизан и специально сформированный авангард Ермолова.

Платов тоже завеселился. 7 ноября доставил ему курьер царское поздравление с графским титулом. В селе Герасимово устроили донцы застолье.

Пока праздновали, вышел прямо на них заблудившийся в лесах маршал Ней с остатками арьергарда. Вскочили, забегали:

— По коням!

— Пушки разворачивай!

Платов широким жестом указал Кайсарову, новому командиру Атаманского полка:

— Бери всех, кого хочешь. Приведи ко мне этого Нея на аркане.

Кто-то по-пьяному добродушно посоветовал вслед:

— Будет упираться, скажи, что без него за стол не сядем…

Весело были настроены казаки, душевно.

— А что, Матвей Иванович, если посадить вас с этим Неем, кто кого перепьет?

— Это смотря что пить…

— Я — его! — твердо сказал Матвей Иванович. — Как граф Российской империи…

— Ну, по-графски… Твое здоровье, Ваше Сиятельство!

Ней на уговоры не поддался. И близко Кайсарова не подпустил. Выждал, когда тот кинулся его обходить, к реке прижимать, и одним рывком по бездорожью вышел со своими людьми на освободившуюся, никем не охраняемую дорогу. А здесь и погладить не давался, отбился, ушел к Бонапарту в Оршу.

Кутузов с армией оставался за Днепром. Послал вперед, к Платову, Ермолова, а сам ушел в город Копыс, чтобы хоть какое-то продовольствие для армии иметь. Вскоре пришло от него запоздалое поздравление:

«Милостивый Государь мой, граф Матвей Иванович!

Чего мне желалось, то Бог и Государь исполнили, я Вас вижу графом Российской империи; ежели бы подвиги Ваши, начав от 6-го октября по сей час, и не были так блистательны, тогда скорое прибытие с Дону 26-ти полков, которые в разбитии неприятеля столько участия имели, могло сделать достаточно признательным всемилостивейшего Государя. Дружба моя с Вами от 73-го году никогда не изменялась, и все то, что ныне и впредь Вам случится приятного, я в том участвую…

Остаюсь в совершенной преданности Вашего сиятельства верный и всепокорный слуга князь Михаил Г.-Кутузов».

Платов прочитал, протер глаза, протянул Лазареву:

— Давай, громко…

Вслушивался, тер подбородок:

— Чего он там наплел? Если б не подвиги, то за ополчение б дали… Так, что ли? — потер занывший затылок. — Водки!

Без вины унижали, обвиняли… Теперь за ополчение, собранное Адрианом Денисовым, ему, Платову, дали графский титул. Чудны дела твои, Господи!

— Нет, что-то не то. Читай опять…

Прибыл Ермолов.

— Фельдмаршал до сих пор Бонапарта боится. Мне велено остановиться и ждать здесь всю армию. Но я боюсь, упустим Бонапарта. Давай-ка, Матвей Иванович, пойдем вперед. Там, у Борисова, на Березине его Чичагов поджидает, а от Петербурга Витгенштейн подходит. Если с трех сторон навалиться разом, самого Бонапарта можем поймать…

Платов задумался. Славное б дело! Но не было надежды, что удастся. Не поддержат регулярными. Кутузов все хочет казачьими руками делать. Орлов-Денисов на что в гвардии свой человек, и то в отставку грозился уйти. Сколько ж можно: казаки да казаки!

— Решайся, Матвей Иванович! — подбивал Ермолов. — Налетим, всех заберем.

— Всех не заберем, — вздыхал Платов. — Будут драться, станут в каре. Нагляделся я на такие дела. Вон, прислали ко мне Сеславина с отрядом. Спроси у него, какая у Бонапарта гвардия… Что ж ты думаешь, я их обогнать не могу? Нет уж, нехай сами дохнут. Иди тихочко, подбирай их по дороге. Раньше, бывало за эту пушку сколько народу клали, чтоб отбить! А теперь — вот они! — стоят на дороге. Никому не нужны… А это еще и зима не начиналась. Сколько отсель до этой самой Франции? Пока дотащатся, сами передохнут, а мы остатки подберем. Чего ж зря казаков тратить?

— Все верно, — соглашался Ермолов. — Одно обидно — захватит его Витгенштейн, вся слава Витгенштейну достанется…

Могло и такое случиться. Витгенштейн Санкт-Петербург отстоял. Поймает он Бонапарта или не поймает, но ловить будет.

12 ноября пробрался к Платову и Ермолову от Витгенштейна лазутчик-еврей. Положение прояснилось. Французы были в полукольце. На западе дорогу им перекрыл Чичагов со всей Молдавской армией, с востока шел следом за ними Платов, а за Платовым Ермолов и Милорадович, с севера напирал Витгенштейн. Главная армия Кутузова стояла в ста верстах юго-восточнее места, где должна была произойти развязка.

Витгенштейн… Витгенштейн… Платов помнил его по Персидскому походу. Знатен. Граф. Мать его — урожденная графиня Финкенштейн, мачеха — урожденная княжна Долгорукова, вдова графа Бестужева-Рюмина. Через Долгоруковых был Витгенштейн в свойстве с Салтыковыми, у них в доме воспитывался. Что ж, теперь Платову самая ровня.

Сразу же написал ему Матвей Иванович письмо: «С необыкновенною радостью узнал я, что имею честь находиться в соседстве Вашего Сиятельства, коего прибытие дает смелые надежды к счастливым событиям. Пользуюсь сим случаем принести Вашему Сиятельству искренние поздравления с новыми лаврами, столь достохвально стяжанными в настоящую кампанию…» Сообщал Платов, что арьергард противника оставил Толочин («каждый день оставляет он мне более тысячи пленных, кроме убитых…»), что Чичагов известил его о взятии Минска и разгроме поляков у Борисова. Если учесть, что Витгенштейн стоит у Бобра, то можно предположить, куда попытается уйти Бонапарт. «Не знаю, какую по сему дорогу может взять Наполеон, как на Вилейку?» О себе Платов сообщил, что он с войсками на подходе к Крупкам, около которых будет ночевать.

За два дня до того, как французы, обманув Чичагова, начали переправу выше Борисова, Платов правильно указал Витгенштейну, куда они будут прорываться. На северо-запад, на Вилейку. Чичагов же и Витгенштейн (да и Кутузов этого не исключал) посчитали, что Наполеон будет вырываться из «мешка» на юго-запад, ниже Борисова. Этот путь для него был менее опасен.

Бонапарт всех обманул. Послал часть войск отвлекать Чичагова ниже Борисова[152], а сам с гвардией и всеми боеспособными кинулся выше и стал мосты наводить. А чтоб Витгенштейн его на переправе не накрыл, велено было французским войскам, стоявшим против Витгенштейна, уходить на юг, на большую дорогу, прямо в пасть к Платову. Войска эти, под командованием маршала Виктора, сохранили дисциплину, которую давно растеряла основная масса французских солдат, побывавших в Москве. Виктор приказ выполнил, выманив Витгенштейна на большую дорогу. Было время, когда русские и Наполеон двигались параллельно, но Наполеон — на север, а русские — на юг, и не видели друг друга, скрытые лесами. В конце концов соединились и корпус Виктора в пух и прах разнесли, но Бонапарт с гвардией проскочил и большинство сохранивших строй с собой увел.

Почему Витгенштейн Платова не послушал? Целый отряд Сеславина ушел от Платова к Витгенштейну и был послан последним открывать сообщение с Чичаговым (потом они еще конфликтовали с Платовым, кто первым Борисов занял). Не послушал Витгенштейн Платова, наоборот, рассердился. Фыркнул:

— Что он себе позволяет!.. В конце-то концов…

Диктовал Витгенштейну письмо «низовец»[153] Платов, а кто-то из «низовцев» писал под диктовку и, как многие «на низу», вместо «хв» говорил «ф». Не «хватит», а «фатит», не «хватай его», а «фатай». Ну и вместо «достохвально» написали «достофально», написали нечетко. Граф Витгенштейн в южно-русских диалектах не разбирался, нечетко прописанную букву «ф» принял за «ср». Никак понять не мог, но как ни крути письмо, а выходило, что лавры он стяжал «достоср… но».

Упустив Бонапарта, погнались за ним дальше. Чичагов и Милорадович по следам, Витгенштейн — справа от дороги на Вильно, Платов — слева. Но Чичагов, Витгенштейн и Милорадович мешкали на переправе, и пошел пока один Платов.

Французская армия после Березины очень сократилась. Шла тремя эшелонами, каждому из которых обмороженные остряки-французы дали наименование «армия». Первым шел Мюрат, его эшелон называли «разбитой армией», за ним Наполеон с «Императорской армией», последними Даву, Ней, Богарне и все остальные вели «армию, которую бьют».

22 ноября Наполеон бежал из Молодечно в Париж, ускакал, бросив остатки армии.

А Платов преследовал французов, брал Сморгонь, Вильно, Ковно… Трофеи были настолько огромны, что он давно им счет потерял. Позади командование делило награды. «Фельдмаршал покоился на пожатых лаврах, готовый продолжать бездействие, — писал острый на язык Ермолов. — Князь Кутузов наслаждался полным покоем. Ничто до слуха его допускаемо не было, кроме рабственных похвал льстецов, непременных спутников могущества!»

11 декабря прибыл в Вильну сам Александр I. Стали раздавать награды за все прошлые сражения, начиная с Бородина. Вот где страсти разгорелись!

Еще раньше, читая кутузовские представления, Император удивился, почему его любимец Уваров за Бородино к награде не представлен. В чем дело? Пошел к Кутузову запрос.

Уваров кавалерийским корпусом командовал, вместе с Платовым левый фланг французов должен был обойти. Но действовал вяло, наткнулся на пехотное каре и остановился. Когда он из «рейда» вернулся, Кутузов ему сказал: «Я все знаю, голубчик. Богтебе простит…» Но Уваров — царский любимец. И написал Кутузов царю, через два дня после того как Платова с графским титулом поздравил: «Говоря о первом кавалерийском корпусе я имею долг присовокупить, что генерал-лейтенант Уваров по усердию своему к службе Вашего Величества сколько ни желал в сражении 26-го августа при Бородине что-либо важное предпринять с порученным ему корпусом, но не мог совершить того, как бы ему желалось, потому что казаки, кои вместе с кавалерийским корпусом должны были действовать и без коих не можно ему было приступить к делу, в сей день, так сказать, не действовали».

Ох, сколько обиженных было!

«Кутузов, князь Смоленский, грубо солгал о наших последних делах. Он приписал их себе и получил Георгиевскую ленту, Тормасов — Св. Андрея, Милорадович — Св. Георгия 2-й степени и высшую степень Владимира, а я, который больше всех, чтобы не сказать один, трудился, должен дожидаться хоть какой-нибудь награды!» — писал Раевский жене.

И только Михайло Илларионович успокоился. «Я первый раз постлал постель и стану раздеваться», — написал он жене из Вильны 13 декабря.

Царь велел перейти границу. Войска двинулись в Европу. «Оказывая высокое уважение фельдмаршалу, из совещаний с ним он заметил, что лета его, тяжелые чрезвычайно раны, труды и заботы последней кампании ослабили в нем способности. Государь, желая продолжить его успокоение, оставил при нем громкое наименование главнокомандующего и наружный блеск некоторой власти. В распоряжение армиями входил сам…»

Начальником штаба был поставлен преданный царю Волконский, а советовался царь с Беннигсеном, нелюбимым Кутузовым и другими из «русской партии».

Отечественная война закончилась, о том объявил манифест от 25 декабря. Взяли донцы в этой войне 500 орудий, пленных тысяч пятьдесят, а может, и сто, а что взяли казаки, бывшие в командах армейских начальников[154], то оные начальники на себя записали.

Вымотались донцы за полуторамесячный поход. От Тарутино до Молодечно, пока Бонапарт из России не бежал, шли они, можно сказать, на подножном корме. В полках по полтораста сабель осталось.

Думали русские 1 января 1813 года тремя колоннами пересечь границу, но пошли только 7-го. Начальник авангарда генерал Милорадович увлекся в очередной раз. Прислала ему графиня Орлова-Чесменская драгоценную саблю и трогательное письмо. Из письма сего узрел он надежду на руку этой богатейшей женщины России и, как пишет Денис Давыдов, «запылал восторгом необоримой страсти». Сидел три дня и сочинял ответные письма. Три человека имели право входить к герою: его адъютант Киселев, человек умный и светский, поэт Денис Давыдов и пленный доктор Бертелеми, поскольку письмо писалось по-французски и Милорадович боялся наделать ошибок.

Платову Милорадович нравился: веселый, легкий человек, ничего не боится и ничем не стесняется. Расточителен, влюбчив, танцор, болтун. Служить под его началом одно удовольствие. Никаких нравоучений, никаких распоряжений. Найдут его адъютанты: «Что прикажете?» — «Ну, что я скажу вашим начальникам? Они лучше меня знают, что им следует делать». И за что его только Суворов любил!..

Пока русские войска собирались, ожидая знаменательных чисел, Платов с казаками давно уже был на той стороне и, свернув на север, к морю, 3 января обложил город Данциг.

Загрузка...