Глава 8

В ней Чума вместо того, чтобы поужинать с Лелио и побеседовать о вечном, проводит ночь с девицей на сеновале в монастырском овине.

В следующий понедельник синьор Пьетро Дальбено наконец завершил свой многодневный труд составления герцогу гороскопа, в коем было чётко прописано, что в Доме его тайных врагов — те, кого он сам считает друзьями, и их признаки — жадность к деньгам, любовь к интригам и привычка к шутовству. Однако преподнести этот гороскоп Дону Франческо Марии у астролога не получилось, ибо последний таинственно исчез из закрытой спальни звездочёта. Как это вышло — по звёздам не прочтёшь, видимо, Меркурий куда-то не туда отклонился, или ретроградный Марс напакостил. Дальбено разозлился до зубовного скрежета.

Герцог вызвал подеста и приказал найти пропажу. Он был обеспокоен: не является ли эта кража еще одним звеном заговора протиа него? Шут усомнился в этом и высмеял страхи своего господина, Портофино фыркнул и заявил, что все эта оккультная ересь — ложь от первого до последнего слова, Тристано же д'Альвелла обещал заняться грабежом астролога, правда, обмолвился, что сможет уделить внимание этому воровству только после поимки отравителя борзой. Герцог с этим не спорил, в итоге начальник тайной службы направил на расследование кражи своего лучшего шпиона — Ладзаро Альмереджи, который вора знал в лицо, ибо это лицо видел всякий раз, как заглядывал в зеркало. Ладзарино спёр гороскоп по поручению самого подеста, но выполнил это задание с редким старанием: Дальбено, появившись при дворе Урбино и не разобравшись, видимо, из-за ретроградного Меркурия в дворцовой иерархии, напророчил герцогу, что некий распутник задумал дурное против него и описал по звездам физиономию главного лесничего. Ладзаро чуть не потерял тогда доверие властителя и пообещал свести с клеветником счеты.

Исходя из этих обстоятельств многим в замке было понятно, что гороскоп не найдётся. Но лучше всех это понимал шут Песте, который и известил Тристано д'Альвеллу о происках наглого звездочёта, а после, когда казначей и подеста, ругаясь на чем свет стоит, изучили украденный Ладзарино гороскоп, собственноручно сжёг его в камине. При этом шут не спускал глаз с клеветника, надеясь найти повод поквитаться с негодяем, и днём во вторник кривляке нежданно-негаданно улыбнулась капризная Фортуна. Знать, Юпитер в его гороскопе вошёл Дом удачи или Сатурн был в изгнании. Как бы то ни было, сложившаяся в этот день редчайшая конфигурация небесных светил привела к тому, что бесстыжий гаер внезапно заметил ненавистного Дальбено, направляющегося к молельне герцогини, где её выхода ожидали несколько фрейлин. Вскоре шут увидел, как от них отделилась донна Франческа Бартолини и, обмахиваясь веером, устремилась в сад. Туда же, якобы случайно, направил шаги и астролог. Чума мышью шмыгнул за дерево, осторожно подкрался поближе и тут узнал, что звезды, оказывается, предрекли союз сердец синьора Дальбено и донны Франчески, причём самым удачным началом этого союза, согласно констелляции ночных светил и транзитов Венеры, была ночь на пятницу, двадцать четвёртое мая. Не менее удачным обстоятельством был и ожидаемый в этот день приезд гостей из Мантуи, ибо герцог Федерико обещал союзнику и родичу проездом в Рим заехать на несколько дней в Урбино — кто же в такой суматохе что заметит? Чума тоже согласно покивал головой. Если такова констелляция небесных светил — что же тут возразишь-то? Против звёзд не попрёшь.

* * *

…Последующие два дня ничего не прояснили — ни для Ладзаро Альмереджи, ловящего похитителя герцогского гороскопа, ни для Тристано д'Альвеллы, занятого поисками негодяя-отравителя, ни для Портофино, перевернувшего город в поисках изготовителя ядов, ни для Песте, пытавшегося разгадать Альдобрандо Даноли.

Тот почти не выходил из комнаты, разве что в домовую церковь. Чума приглядывался к графу, приглашал к себе, часто беседовал и играл с ним в шахматы, щедро угощал — и никуда не продвинулся. Шут даже спросил Портофино, что он думает о графе Даноли? Лелио пожал плечами и проронил, что такие глаза он часто видел в монастырские времена. Этот человек потерял всё, кроме Бога. Песте пожал плечами. Это он знал и со слов самого Даноли.

Но вот под вечер во вторник Чума в поисках Портофино зашёл в храм с верхних хоров и тут заметил на скамье Альдобрандо. Рядом с ним сидел Флавио Соларентани. Гулкие стены старой церкви доносили слова до всех притворов и отдавались на хорах.

Сам Даноли просто тихо молился, когда неожиданно заметил стоявшего рядом священника. Лицо Флавио не понравилось Альдобрандо: на нём проступило что-то неприятное, и внезапно Даноли сковало холодом. Этого человека ждала большая беда, понял он. Причин своего понимания Даноли по-прежнему не постигал, но понимание было отчётливым. Он встал, но голова его закружилась, и граф снова опустился на скамью.

— Флавио, Вы… будьте осторожны, — вырвалось у него.

Лицо священника ещё больше потемнело, но он сел напротив графа.

— И вы тоже… — досадливо проронил он вдруг, — вы тоже…один из них.

Альдобрандо не понял.

— Что? Один из… кого?

— Вы такой же, как Портофино. Бесчувственный, холодный, бессердечный. Я видел таких. Ледяных в своей безгрешности, отрешённых якобы в видении Бога, безжалостных к малейшей людской слабости, не умеющих понять и простить.

Даноли нахмурился. Он не воспринял упрёки Соларентани всерьёз: не мог поверить, что распад в этом юноше зашёл столь далеко, что, стоя у алтаря, он мог уронить «якобы в видении Бога…» Это были слова падшего.

— Мессир Портофино праведен, — мягко заметил Альдобрандо.

— Он бесчеловечен! И этот чумной такой же, — Соларентани поморщился. — Он, правда, выручил меня. Но сколь жестоки они оба в своей праведности, сколь лишены понимания и снисходительности! Они не любят… Они не умеют любить людей. И вы… по глазам видно. Вы — такой же. Вы только и умеете, что пророчить беды!

Альдобрандо видел, что несчастный совсем потерял себя.

— Насколько я понимаю, Флавио, ваша трагедия в том, что вы мучительно сожалеете о данных когда-то обетах Христу. Они тяготят вас? Я… во время поединка кое-что расслышал, что, возможно, не предназначалось для моих ушей. Вас отягощает целибат. Я могу это понять. Это человеческое искушение. Но если мессир Портофино выше этих искушений или умеет усилием воли подавить их в себе — это не значит, что он бесчеловечен. Он очень силён. Ваша слабость может заставить меня пожалеть вас, но почему она должна понудить меня осудить силу духа и праведность мессира Аурелиано?

— Бог есть Любовь, но помнят ли об этом подобные Грандони и Портофино?

— А помнили ли об этом вы, Соларентани, когда лезли в постель Монтальдо? Вы понимали, что причиняете ему обиду, несовместимую с любовью? — Соларентани молчал, лицо его окаменело. — Но ведь вы всё же вспомнили о Боге и остановились. Значит, ваша душа ещё чиста. Вы можете…

— Что? — резко перебил Соларентани, — стать таким же, как Портофино? Как Чума? Самоограничение, аскетизм, праведность…надоело. Они нелюди. Мертвецы. В них ничего живого. Они не видят ни красоты женщин, ни величия человека, только Бог! Бог с его бесчеловечными заповедями, который украсил сей мир множеством сладчайших приманок и запретил желать! Но их время кончилось… Их время уходит, — лицо его зло исказилось.

Альдобрандо Даноли помертвел. В глазах его потемнело.

— Вам лучше оставить сан, Флавио. Как можно с такими мыслями…

— Когда мне понадобится ваш совет, граф, я спрошу его. — Соларентани резко поднялся и удалился в ризницу.

Альдобрандо, чувствуя себя бесконечно утомлённым, поднялся и пошёл к двери. Но остановился. У дверного проёма стоял Чума, успевший за время разговора спуститься с хоров. Даноли понял, что тот всё слышал. Оба вышли из храма.

— Он прав, Альдобрандо, — улыбнулся Песте. — Я и сам так подумал.

— Прав? Этот несчастный? — Граф не понял шута.

Тот усмехнулся.

— Несчастный? Ну что вы…. Дать обеты, кои из-за собственной похоти не можешь исполнить — это не несчастье, но ничтожество духа. Обычное человеческое ничтожество, в эти бесовские времена претендующее на величие и человечность. Но он прав в том, что вы похожи на Портофино и не умеете любить мерзость в людях. Только в его глазах это выглядит жестокостью.

Даноли тихо спросил, наклонясь к шуту:

— Но почему Флавио не сложит с себя сан? Стоять у алтаря, служить Богу и… не верить? Зачем это ему?

— Ему двадцать девять, — усмехнулся Песте. — Он давно не служит мессу, но отбывает литургическую повинность, машет кадилом и говорит мёртвые слова. Но больше он вообще ничего не умеет. Ему некуда идти, а здесь — кусок хлеба.

— Он… ненавидит вас? Мне показалось…

Чума поморщился.

— Нет. Флавио похотлив, и сладострастие сильнее его. Он хочет блудить, не хочет исполнять заповеди и не имеет денег, а я — имею деньги, чту заповеди и не склонен блудить. Его, скорее, берёт оторопь. Его отец, — лицо Чумы на миг просветлело, — был удивительным человеком, но сын… — шут горестно развёл руками. — Но почему вы сказали, что его ждёт беда?

— Просто показалось…

Чуме снова показалось, что всё не так просто, но он промолчал.

* * *

Тристано д'Альвелла тоже уделил внимание графу Даноли — по долгу службы. Доносчики собрали по его приказанию ворох сведений об Альдобрандо, его происхождении, родне и близких, его пристрастиях и взглядах, и начальник тайной службы, недоумевая, перебирал доносы. Он знал своих людей и знал, как трудно удивить их чем-либо, но все доносы — и лаконичные, и пространные — содержали сведения, изумлявшие самих доносчиков. Граф был человеком слова и чести. Граф был храбрым воином, учёным книжником и истово верующим человеком. Никто и никогда не мог сказать о графе Даноли ничего дурного. В последний год граф потерял семью и пришёл в Урбино отпроситься в монастырь. Д'Альвелла отодвинул листы пергаментов и задумался. Сведущий в людях не верит в непорочность, но Тристано помнил, как поразили его при первой встрече в замке глаза Даноли. В них было что-то непостижимое и загадочное, чужое и неотмирное, отчего сам д'Альвелла вдруг почувствовал, сколь мелки и суетны все его заботы, как он сам постарел и устал…

* * *

Между тем двор жил своей жизнью. Бьянка Белончини по-прежнему сходила с ума по красавцу Грандони, изводя его своим вниманием, подстерегая в коридорах и засовывая ему под дверь любовные записки. Песте бесновался, Лелио насмешливо улыбался, Даноли, замечая пылкую страсть блондинки и вспоминая нанятых её мужем убийц, морщился и жалел Грациано.

Виттория Торизани появилась на вечеринке у герцогини в новом платье из венецианского коричневого бархата и кружевах, шитых золотом. Этого мало. На следующий день девица на прогулке предстала перед придворными в платье из алого миланского шелка и мантелло из кипрского камлота, украшенном мехом французской куницы. Но и этим она не ограничилась, на вечернем туалете герцогини явив завистливым взорам фрейлин синее шёлковое платье с брабантскими кружевами, а на груди её красовалась камея, оправленная в золото! Девицы были готовы разорвать нахалку, Иоланда Тассони обозвала Витторию содержанкой, а Тристано д'Альвелла имел наглость осведомиться у дружка-казначея: «Не боится ли дорогой Дамиано разориться?» В ответ министр финансов двора окинул подеста паскудной улыбкой мартовского кота и игриво подмигнул. Разориться он явно не боялся.

Гаэтана ди Фаттинанти не замечала Витторию и не высказывалась на её счёт, но узнав о новой песенке, сочинённой мессиром Альмереджи о поэте Витино, едва не плюнула от отвращения. Она терпеть не могла мессира Ладзаро. Это был в её глазах совершенно омерзительный тип, гадкий распутник, человек, забывший Бога. Только по шлюхам и бегает! Ничуть не меньшей ненависти удостаивались с её стороны Франческа Бартолини и Черубина Верджилези. Потаскухи! Мессир Ладзаро Альмереджи знал о ненависти к нему сестрицы сенешаля, но это его ничуть не беспокоило.

Он не любил высокомерных моралисток.

Красота юной Камиллы ди Монтеорфано, недавно появившейся при дворе, была замечена многими мужчинами. Молодые камергеры, сенешаль Антонио ди Фаттинанти, главный дворецкий Густаво Бальди и прочие оказывали ей поначалу весьма значительное внимание, но это не приводило мужчин к взаимным распрям, ибо девица с приданым свыше полутора тысяч дукатов внимания придворных просто не замечала. Все попытки холостых мужчин понравиться ей были втуне. Предпочти она одного — это было бы основанием для ревности остальных, но она предпочитала, чтобы её оставили в покое. Высокие родственные связи и покровительство дяди-епископа служили ей оберегом от чрезмерной навязчивости мужчин, и в последнее время за ней уже просто привычно волочились молодой Джулио Валерани да Антонио ди Фаттинанти.

Но Камилла, не желая обращать внимание на вертящихся рядом мужчин, тем не менее, чувствовала себя одинокой и внимательно приглядывалась к фрейлинам и статс-дамам, надеясь найти среди них подругу. Ей совсем не нравилась Иоланда Тассони — особа любопытная, склонная совать свой нос повсюду и не умеющая при этом держать язык за зубами. Завистливая и мелочная, она упорно пыталась разузнать побольше о Камилле, утомляя её навязчивыми и бестактными вопросами, при этом походя понося всех вокруг. Было ясно, что покинув покои Камиллы, она и о ней выскажется столь же уничижительно.

Фрейлина Бенедетта Лукка не отличалась болтливостью и не была завистлива. Особа простая и сердечная, она не имела тайн — даже сердечных, ибо все знали, что она влюблена в сокольничего герцога мессира Адриано Леричи. Склонность их была взаимной — они ожидали приезда из Рима отца Адриано, осенью должна была состояться свадьба. Но выбрать её в подруги Камилле мешала не только поглощённость девицы своим чувством: с ней было не о чем говорить, Бенедетта неизменно высказывалась по любому поводу либо пословицей, либо расхожей истиной. С ней было скучно.

Синьорине Монтеорфано нравились донна Дианора ди Бертацци и её подруга Глория Валерани, спокойные и разумные особы. Но в их обществе Камилла чувствовала себя лишней, понимая, что её присутствие сковывает старых подруг. И вот неожиданно Камилла в дворцовой церкви встретила Гаэтану ди Фаттинанти. Она тихо стенала у ног Спасителя, молясь и плача. До этого Камилла отмечала лишь горделивый взгляд бесспорной красавицы да язвительность её, впрочем, весьма редких суждений. Тем сильнее поразил её теперь скорбный молитвенный вопль Гаэтаны в пустом храме, её слезы и боль. За холодными манерами проступило страдание, и сердце Камиллы повернулось к Гаэтане. У неё горе? О чём она плачет? Камилла начала присматриваться к синьорине Фаттинанти, проводить время в её обществе и вскоре заслужила её доверие и приязнь. Девицы подружились, с удовольствием вместе рукодельничали. Однако откровенности от Гаэтаны Камилла так и не дождалась.

* * *

В среду после обеда Песте покинул замок. Он заранее попросил герцога отпустить его на вечер и объяснил причину. Дон Франческо Мария не любил садиться за трапезы без шута: без него застольные беседы, увы, теряли половину своего остроумия и интереса, однако сейчас уступил.

Чума приказал оседлать Стрегоне, Колдуна, привычно закрепив на боку ножны с оружием, выехал из герцогских конюшен и двинулся по центральным кварталам. Вскоре достиг окраины, проехал городскую стену и оказался у монастырского кладбища. Спешившись и ведя коня на поводу, миновал новые захоронения, уныло подивившись, сколь много прибыло покойников. Привычной дорогой дошёл до бенедиктинского монастыря и остановился у ограды возле мраморного надгробия. Здесь покоился его отец, сердце которого не выдержало выпавших на его долю скорбей изгнания и горечи хлеба чужбины. Чума вздохнул. Ровно двадцать лет, как отец ушёл. Впрочем, Грациано полагал, что тот умер вовремя, не увидев того, что последовало.

Могила была ухожена и чисто прибрана, Песте платил за это служителю погоста. Около получаса он просидел молча. Перед ним вставали воспоминания, одно нестерпимее другого, лицо его искажалось и перекашивалось — то мукой, то отвращением. Грациано трясся мелкой дрожью, сжимая зубы, чтобы не разрыдаться. Но вскоре приступ боли миновал. И ещё около получаса Чума сидел молча, закрыв глаза и закусив губу. Тут он очнулся и заметил, что небо потемнело. Собиралась гроза, и Стрегоне, всегда боявшийся ненастья, мотал головой и тревожно поводил ушами.

Шут успокоил Колдуна и повёл его к выходу. Надо было до грозы вернуться в город. Чума миновал уже больше половины кладбища, как вдруг услышал женский крик и недоумённо оглянулся. Через минуту крик повторился снова — истеричный и надрывный. Чума понял, откуда он идёт, оставил коня на тропинке между могил и ринулся вперёд в заросли сирени. То, что он увидел, оказалось сущим пустяком: нищий подзаборник, похоже, основательно где-то поддавший, опрокинул на могильную плиту молодую женщину, пытаясь удовлетворить распиравшую его похоть. Бродяга был немолод и слабосилен, и только страх мешал укутанной в тёмный плащ отчаянно кричавшей женщине заметить это.

Чума не стал вынимать оружие — дело того не стоило, но ударом кулака просто отшвырнул подонка. Тот отлетел на соседнюю могилу и ошарашено взирал на кровавое месиво, стекающее ему на ладонь изо рта — вкупе с последними зубами. Девица вскочила, но, споткнувшись, тут же упала на колени, трясясь, как осиновый лист, и что-то ища в траве. Чума оглядел проходимца, размышляя, не добить ли доходягу, но тот, заметив вооружение напавшего на него воина и его тяжёлый оценивающий взгляд и мощь кулаков, скатился с могилы и, петляя и пригибаясь, побежал к воротам монастырского погоста.

Чума бросил недовольный взгляд на женщину: что за глупышка? Чего её понесло одну на кладбище? Впрочем, этим размышлениям он предавался недолго: мнение шута о женских мозгах было предельно низким, и любая женская глупость нисколько не удивляла и не огорчала его. Теперь он был озабочен только тем, чтобы выбраться с кладбища — его конь боялся молнии, мог понести, а между тем в воздухе были несомненные признаки начинающейся грозы: ветер стал холоднее и резче, его порывы шуршали по кустам и раскачивали кроны деревьев, тучи сомкнулись над головой. Грациано уже было открыл рот, чтобы спросить, куда проводить женщину, но тут неожиданно замер, заметив на могильном монументе надпись, гласившую, что под ним покоится Изабелла ди Гварчелли, дочь мессира Луиджи Монтеорфано, прожившая двадцать лет, три месяца и девять дней. Покойница, судя по дате смерти, почила два года назад.

Грациано вздохнул и приблизился к женщине.

— Синьора, нам надо уходить, сейчас пойдёт дождь. Пойдёмте, я выведу вас в город…

Та повернула к нему белое лицо, на котором читались только огромные налитые ужасом сине-зелёные глаза. Губы были настолько белыми, что казались вымазанными извёсткой. Чума с удивлением узнал Камиллу ди Монтеорфано. Ну, конечно, это она, а здесь похоронена, видимо, её родственница. Про себя также Грандони подумал, что у девицы просто талант попадать в дурацкие передряги.

Он снова настойчиво повторил, что им необходимо уйти, но Камилла будто не слышала его. Ужас по-прежнему проступал на её застывшем лице, казалось, она сейчас упадёт в обморок. Поняв, что зря теряет время, Чума вернулся к Стрегоне и подвёл его к могиле Изабеллы Монтеорфано. Вид осёдланной лошади вывел девицу из состояния полуобморочной летаргии, но на предложение мессира ди Грандони сесть боком в седло, она ответила только испуганным взглядом, потом кинулась к соседней могиле, где заметила свой нож, выроненный при нападении насильника. Песте, тихо бормоча проклятия, заставил наконец Камиллу схватиться за луку седла и подсадил её, сам торопливо усевшись сзади.

В эту минуту небо вспыхнуло первой молнией, потом прогремели раскаты грома. Грациано, проклиная про себя всех женщин на свете, слабо стегнул коня: он не хотел пугать и без того испуганное животное. Они быстро миновали ворота кладбища и выехали на дорогу в город, но тут на землю упали первые тяжёлые капли дождя, вновь сверкнула молния, и Стрегоне задрожал. Песте едва не выругался. Он опоздал. Конь мог испугаться окончательно и понести, и шуту ничего не оставалось, как, свернув с дороги, направить его к видневшемуся невдалеке старому монастырскому овину, до которого было рукой подать. Они достигли укрытия в ту минуту, когда дождь перешёл в ливень, стекающий с небес сплошной стеной воды, и Песте, торопливо спешившись, снял с седла дрожавшую всем телом девицу.

Овин был пуст, Чума поспешно отвёл коня к яслям и привязал его, заботливо оглаживая по бокам, чтобы успокоить. Стрегоне, обнаружив в кормушке остатки отрубей, и вправду успокоился и вскоре, не видя больше молний, перестал дрожать. Увы, успокоить девицу оказалось куда сложнее. Камилла по-прежнему была бледна до синевы, её руки на фоне коричневого плаща казались руками покойницы, взгляд был застывшим и почти безумным. Песте подумал, что лучшим способом привести девицу в себя была бы оплеуха, но метод этот по размышлении показался ему излишне радикальным, и Грациано попытался вразумить глупышку словами.

— Синьорина… Вам надо успокоиться. Нам придётся заночевать здесь, ливень продлится ещё около часа, ворота в городе уже закроют, мы не успеем. Поднимитесь по лестнице наверх, сгребите сено и ложитесь. Постарайтесь согреться и уснуть.

Кажется, что-то всё же дошло до девицы. Взгляд её утратил напряжённость и чуть оттаял. Но глубокое потрясение выразилось в недоуменной фразе:

— Где… я? Кто вы?

Песте вздохнул.

— Мы на дороге в город, я — Грациано ди Грандони, синьорина Камилла.

Девица удивлённо подняла на него глаза и только тут узнала.

— Мессир ди Грандони? А… вы были… при дворе…

Шут облегчённо улыбнулся. Ну, слава Тебе, Господи. Чего это с ней? Не ударил ли её бродяжка чем-то тяжёлым по макушке? Ведь, кажется, из головки красотки выбиты все мозги, если они там, разумеется, когда-нибудь были. В прошлый раз на лестнице в замке она была скорее разозлена, чем напугана.

— Поднимитесь вверх, там сушится сено и ложитесь. — Грациано чуть подтолкнул её к лестнице, и девица, неловко цепляясь за перекладины руками и то и дело соскальзывая ногой с перекладин, всё же взобралась вверх.

Меж тем дождь лил как из ведра. Песте вздохнул, подойдя к Стрегоне, погладил его. Шут не был авантюристом по натуре и не любил подобных приключений, он предпочитал выпивать после вечерних молитв на сон грядущим бокал доброго вина и спать в своей постели, а не возиться с истеричными дурочками, становящимися жертвами то замковых блудников, то кладбищенских бродяг. Это не соответствовало его представлениям о мировой гармонии. Впрочем, шут был философом и понимал, что мировая гармония — категория сугубо метафизическая. Грациано вздохнул и стал подниматься по лестнице вверх на полати, где сушилось монастырское сено, и тут неожиданно вздрогнул: девица вытащила маленький нож и сжимала его в ходящей ходуном руке.

— Не смейте! Не подходите, я убью себя!

От изумления Чума едва не свалился с лестницы, испуганно озирая обезумевшую девицу, которая резко потребовала:

— Спуститесь вниз!

Песте почесал в затылке, одновременно яростно хлопая ресницами, пытался сдержаться, но чувствовал, как внутри закипает злость. Почему он сразу не залепил этой глупой курице оплеуху?

— Синьорина… Опомнитесь.

Но идиотка повторяла своё требование и ничего не желала слушать. Песте, зло набрав полные лёгкие воздуха, разъярённо выдохнул и спустился вниз. Он отвязал коня и вскочил в седло, и тут снова услышал испуганный вопрос Камиллы.

— Вы… куда?

Песте не собирался отвечать. Вообще-то он намеревался найти подходящую копну и заночевать в ней, а утром забрать с собой полоумную в город. Ничего с ней за ночь не случится, особенно, если у неё хватит ума поднять наверх лестницу. Впрочем, уже сжав поводья, Грандони опомнился. Похоже, мозгов у бабёнки подлинно как у курицы, и едва ли их хватит на подобную мысль. Грациано обернулся, чтобы сообщить ей способ максимально обезопасить себя от посягательств случайных бродяг, но тут его уши заложило от крика.

— Не уходите!

Чума почувствовал себя усталым. Он был голоден и хотел спать, а не возиться с тупым бабьём и, не обращая внимания на крики, собирался уже выехать из овина, озирая чуть просветлевшее над городом небо. Но тут же замер, в ярости закусив губу — девица теперь истошно рыдала, визгливо и судорожно.

С него было довольно. Грациано спешился, снова привязал Колдуна к столбу у яслей, взлетел по лестнице вверх, и кончиками пальцев закатил плачущей девице пару оплеух, сразу ожививших её: на щеках Камиллы заиграл хоть и искусственный, но живой румянец. Она испуганно умолкла. Песте, не давая ей времени опомниться, отпихнул её на сено, вытащил два фламберга, зло воткнул их в доски полатей между ней и собой, и сообщил дуре, если только она посмеет побеспокоить его сон — он размозжит ей голову. После чего, расстелил полу плаща на сене и улёгся на неё, завернувшись другой половиной. Грациано был доволен воцарившимся молчанием и, глубоко вздохнув, смежил веки. Омерзительный выдался вечерок, ничего не скажешь, подумал он, а ведь мог бы, вовремя уехав с погоста, сытно поужинать с Лелио, а после поговорить о вечном. Угораздило же его… Но вот перед его глазами уже начали роиться туманные сновидения, что навевает лёгкая дрёма на утомлённое тело…

…Проснулся Грациано неожиданно и сначала не мог понять, где находится, однако, спустя несколько минут события вечера всплыли в памяти. Светало. Чума замёрз и, потянувшись, привстал. Девица лежала рядом, и дыхание её было ровным и тихим, на щеках выступил румянец, но не там, где пришёлся вчера удар его пальцев, а выше на скулах. Густые черные волосы разметались по плечам, и их чернота усугубляла темноту соболиных бровей, полукругом окаймлявших сомкнутые веки. Губы, которые уже обрели первоначальный цвет бледного коралла, были слегка полуоткрыты, обнажая, словно россыпь жемчужин, белоснежные зубки. Песте несколько минут смотрел на губы Камиллы, ощущая странное томление, гнетущее и тягостное.

Женщины… Чувства Грациано при этом слове всегда вспыхивали, но не мужской дрожью сладострастия, а трепетом боли и тоски. Взгляд его скользнул в вырез тёмного платья к ложбинке круглых грудей, и дыхание Грациано сбилось. Он уже видел грудь Камиллы, когда на ней разорвал платье напавший на неё придворный. И тогда его дыхание тоже сбилось — девица была хороша…

«Ничего подобного, опомнился он, дура она, истеричная и вздорная». Сейчас Грациано тихо вздохнул и опасливо поднялся, рывком вытащил фламберги из досок и всунул их в ножны. Осторожно спустился вниз и, потрепав по холке Стрегоне, вышел на воздух. В предрассветном сумраке было странное затишье, взорвавшееся вдруг петушиным криком, ликующим и заливистым. Постепенно проступили птичьи трели и звук колокольчика выгоняемой селянкой коровы. Мир, освежённый ночным дождём, был прекрасен, как в первый день творения. Чума неожиданно закусил губу, ощутив щемящую боль плоти. Как это обронил Флавио? «Формы женского тела томят своим непостижимым очарованием…» Он вздохнул.

Между тем Грациано услышал, что Камилла тоже проснулась. Он задумался, стараясь отвлечься от нелепых мыслей. Что делать? Если он привезёт девицу в замок — возникнут тысячи вопросов, молва припишет несчастной глупышке за ночь вне стен замка всё, что угодно. Чума решил было от городских ворот отправить её одну — Стрегоне прекрасно знал дорогу в замок, а сам он, заедет домой и возьмёт жеребца Роано. Чума вошёл в овин, намереваясь поделиться этим планом с девицей, и столкнулся с ней лицом к лицу. Теперь её глаза были осмысленными, а лицо — виноватым. Она нервно тёрла лоб, словно проснулась не от сна, а очнулась от глубокого обморока.

— Я… я, кажется… вчера была не в себе. Простите меня, мессир ди Грандони. Я просто… испугалась.

Чума, уже приготовившийся к новой порции истерик и женских глупостей, настороженно глядя на девицу, опасливо поинтересовался:

— Вы, синьорина, чувствуете себя… хорошо?

Камилла жалко улыбнулась.

— Да, всё в порядке. Я понимаю, что вела себя, как сумасшедшая, простите меня. Это всё… испуг.

— Вам везёт на дурные встречи.

Камилла опустила голову и покраснела. Песте, всё ещё недоверчиво взирая на девицу, рассказал ей о своём плане. Она сможет, накинув капюшон, проехать по городу к замку одна или им всё же лучше ехать вдвоём? Синьорина ненадолго задумавшись, проронила, что лучше будет, если он поможет ей добраться к матери, к палаццо Монтеорфано, а потом мать проводит её в замок. Она отпрашивалась у герцогини и её до завтра… до нынешнего вечера не хватятся. Шут кивнул и хоть и продолжал настороженно ожидать от барышни новых истерик, пользуясь минутой просветления мозгов девицы, торопливо усадил её боком в седло, сел рядом, и Стрегоне понёсся к городским воротам.

В городе они смешались с чередой поставщиков, влекущих в город телеги с провизией, при этом шут заметил, что синьорина низко опустила капюшон и ещё ниже наклонила голову, опасаясь, чтобы её не узнали даже случайно. Песте порадовался, что девица продолжает проявлять здравомыслие и не возвращается к истерике, поторопился подвести её к боковым дверям дома Монтеорфано и был рад увидеть, как она проскользнула в тёмный прогал арочного пролёта.

Сам Грациано был голоден и утомлён, вдобавок раздражён: девица смутила покой его плоти, и телесное томление раздосадовало. Чума ненавидел похотливые мужские разговоры об органе любви, сам упомянутый орган звал обычно поленом, приходя в странное недоумение от его непредсказуемых свойств. Но если большинство мужчин злились, что пенис не подчинялся, когда мужчина хотел, чтобы он возбудился, Песте бесился, что он возбуждался против воли хозяина, причём не только от мыслей, но и вовсе без оных! Муки плоти были его самым большим кошмаром.

Сейчас Чума откровенно злился, но рассчитывал, что сумеет успокоиться. Однако почему он взволновался? Камилла Монтеорфано не нравилась ему — Грациано не любил женщин в принципе, истеричных же не терпел вовсе, а особа явно была истеричкой, как бы не прикидывалась нынче утром благоразумной и рассудительной. Но тогда почему томит плоть? Впрочем, размышления на эту тему носили характер умозрительный и могли подождать. Песте въехал в замок, оставил лошадь в конюшне и, поднявшись к себе, в коридоре услышал от управляющего Пьерлуиджи ди Салингера-Торелли, что герцог уже трижды осведомлялся о нём и дважды выражал недовольство его отсутствием.

Вчерашняя ночь порядком вымотала Грациано, он направился в баню, откуда вышел успокоенным, освежённым и бесстрастным, после чего появившись в герцогских покоях, хищным и сладострастным взглядом окинул тарелки с кусками ветчины, языками телятины и с мясом дикого кабана, и, не обращая сугубого внимания на недовольное ворчание герцога: «Чума тебя возьми, Чума! Где тебя носило?», воздал должное большим дымчатым лососям, запечённым со сладким соусом, и лещам, замаринованным в смеси перца, корицы, имбиря, шафрана и уксуса, одновременно забавляя герцога анекдотами и сплетнями.

Дон Франческо Мария в предыдущий вечер, проведённый Чумой в овине, сумел ещё раз сравнить, что значит трапеза с Грациано и без него — вчера он едва не умер со скуки от пошлых острот Пьетро Альбани и застольных доносов Белончини. Наказанье, ей-Богу! Сегодня, посмеявшись от души и придя в благодушное настроение, его светлость преподнёс в дар своему любимцу бутылку моденского уксуса: подарок, что и говорить, царский.

Загрузка...