3


Мой отец, Томас Генри Причард, родился в Монмауте, на границе между Англией и Уэльсом, в 1845 году. Он был сыном Чарлза Аллена Причарда из Монмаута и Элизабет Агнес, единственной дочери Натаниэля Полларда, тоже родившейся в Монмауте.

Чета Причардов с четырьмя сыновьями и шестью дочерьми прибыла в Австралию на паруснике «Эльдорадо» в 1852 году. Том был третьим сыном; в то время ему сравнялось четыре года.

По рассказам отца, бабушка Элизабет Агнес собиралась стать монахиней, но когда гостила у родителей перед тем, как принять постриг, встретила дедушку. С портрета, написанного в те дни, смотрел статный молодой человек в гофрированной манишке со стоячим воротничком, с черными как смоль волосами и красивыми карими глазами, которые унаследовали многие его потомки. Бабушкин портрет, относящийся примерно к тому же времени, изображает молодую женщину с тонким профилем и каштановыми локонами, в капоре, завязанном зелеными лентами, и белом платье с узким лифом и глубоким вырезом.

Когда Чарлз Аллен и Элизабет Агнес полюбили друг друга и поженились, он был убежденным протестантом, а она — ревностной католичкой; поэтому они уговорились, что сыновей своих будут воспитывать в отцовской вере, а дочерей — в материнской.

Родители отца умерли до моего появления на свет, и о них я знаю только с чужих слов. Бабушка Фрейзер, которую звали Сусанна Мери, однажды сказала, что бабушка Элизабет была «святая женщина» и «все ее любили», а вот дедушка Причард — тот был «настоящий старый деспот».

Тетя Агнес, их старшая дочь, вспоминала, что в те дни для человека с десятью детьми решиться на столь далекое путешествие было делом рискованным. Друзья из Уилчерча, где жили Причарды, с тяжелой душой провожали деда; и по дороге до самого Ливерпуля собирался народ — поглядеть на Чарлза Аллена Причарда, его милую супругу и целый выводок ребятишек, которые переселялись в какую-то дикую, никому не известную страну. Многие друзья и родственники горячо уговаривали его не подвергать себя и семью опасностям переезда. Они умоляли его не покидать родную землю. Но дедушка Причард остался непреклонен. Полный самых радужных надежд, он смело погрузил свое семейство на «Эльдорадо», и маленькое суденышко на всех парусах вышло в открытое море.

Путешествие было нелегким, полным опасностей. Слушая тетю Агнес, я с трудом представляла себе, как она и ее хрупкие, избалованные сестры могли перенести все лишения и невзгоды долгого плавания. Родители их матери, Фрейзеры, также ехали на «Эльдорадо». От бабушки Фрейзер я узнала о штормах, о недостатке воды, скверной пище и ссорах между пассажирами, которые доставили моим отважным предкам столько тревожных минут. Во время плавания капитана пришлось заковать в кандалы, и командование судном взял на себя его помощник.

Лишь 9-го ноября 1852 года, после девяноста пяти дней плавания, парусник «Эльдорадо» бросил якорь в бухте Хобсон, но пассажирам удалось покинуть корабль лишь через три дня. Их довезли на шлюпках до отлогого берега и высадили неподалеку от мельбурнского порта, причем женщин и девочек переносили на руках, иначе, спасая юбки от воды, они не поколебались бы нарушить приличие и представить на всеобщее обозрение свои ноги.

У Фрейзеров в Австралии были друзья, которые могли помочь им на первых порах советом; Причардам же некому было оказать помощь. Мельбурн, в то время неприглядный, наспех выстроенный городок, била золотая лихорадка, и дедушка Причард целый день искал, где бы остановиться. При виде огромного семейства хозяева гостиниц приходили в ужас. Наконец уже к вечеру один из них поддался на уговоры и согласился за пять фунтов — огромную по тем временам сумму — дать комнату его жене и дочерям. Следующую ночь семья провела в старой методистской церкви на Бэтмен Хилл; на третий день дедушке наконец удалось снять большой, кое-как сколоченный дом на другом берегу реки, в районе, называемом сейчас Стадли-парк. А вскоре он выстроил в Коллингвуде собственный дом, который позднее снесли при прокладке железной дороги.

Нелегко дались им эти первые годы в беспокойной, бурлившей молодостью колонии тех дней. На родине дедушка Причард был аптекарем, но в Австралии отказался от старого занятия. Продовольствия не хватало, цены все росли: буханка хлеба стоила два шиллинга, фунт масла — пять, а то и больше. Для начала дедушка стал торговать сыром; но это смелое предприятие не принесло ему богатства, так как суда, доставлявшие грузы из дальних стран, часто приходили с большим опозданием, и товар портился. Позже, во время бума в салотопной промышленности, он стал владельцем салотопенного завода, но ненадолго; начался кризис, и завод закрылся. Неудачи, как назло, преследовали каждое его деловое начинание; не удивительно, что бабушке Фрейзер он запомнился как упрямый, всем недовольный старик.

Два его старших сына уехали в Новую Зеландию, убедившись, что в Виктории пробиться трудно. Оба они разбогатели и обзавелись большими семьями. А все дочери вышли замуж совсем молоденькими. Что ж, по крайней мере он испытал удовлетворение от того, что его семья пустила корни на новой почве и для детей его великое предприятие все же увенчалось успехом.

Бабушка и дедушка Причард оба скончались в 1867 году — он пережил ее всего на несколько месяцев.

Обе семьи, Причарды и Фрейзеры, тесно сдружились за время долгого плавания. У Фрейзеров ко времени высадки в бухте Хобсон было три дочери, но это были дети от первого дедушкиного брака. Вскоре появилась на свет моя мать — первый их ребенок, родившийся в Австралии, а потом еще четыре дочери и сын; кроме того, бабушка не раз упоминала еще об одной моей тете, Джозефине, «которая умерла совсем маленькой».

Альфред, старший сын Причардов, женился на Джинни, одной из старших дочерей Фрейзеров, а младший брат дедушки Фрейзера, Дэвид, женился на Мэй, дочери Причардов, так что родственные связи обеих семей несколько запутались. Мои родители были еще детьми, когда состоялись эти свадьбы; но младшие в обеих семьях сохранили дружбу, возникшую между старшими. И даже став солидными, семейными людьми, мои бесчисленные тетки, дядья, кузины, кузены и их родственники, среди которых я росла, по-прежнему ходили друг к другу в гости и вели нескончаемые задушевные беседы.

Мне вспоминаются обрывки разговоров еще с тех времен, когда тетки при виде меня говорили: «Много будешь знать, скоро состаришься», и, лишь выпроводив меня, возобновляли оживленную болтовню. Но мне ни разу не приходилось слышать о семейных ссорах — ни между братьями и сестрами отца, невзирая на их разное вероисповедание, ни между многочисленными мамиными сестрами и их единственным братом.

Правда, я слышала, что когда одна из сестер Причард отказалась от материнской веры, выйдя замуж за пресвитерианского священника, это вызвало некоторое неудовольствие среди женской части семьи. Потом еще трое из них вышли замуж не за католиков и тоже перешли в другое вероисповедание; однако хотя ненадолго между ними и возникало некоторое отчуждение, все же к тому времени, когда я их узнала — уже пожилыми женщинами, — узы преданности и любви, связывавшие семью, давно восторжествовали над религиозными разногласиями.

Я знаю, отец очень любил сестер, особенно тетю Клару, которая осталась верной религии матери. Флоренс, ее дочь, была любимой его племянницей. Он всегда называл ее «пышкой». С тех пор при слове «пышка» я вспоминаю о ней. Я помню Флоренс молодой девушкой с иссиня-черными волнистыми волосами, красивыми карими, как у деда, глазами и ярким, здоровым румянцем. Она обычно приходила к нам в шапочке и жакете из черного каракуля с гроздью красных ягод в петлице — воплощение свежести и девичьей радости. Меня, худощавую веснушчатую девчонку, очень волновал вопрос — смогу ли я стать, когда вырасту, такой же хорошенькой, как кузина Флоренс.

Где учился отец и как прошла его юность, я не знаю. Однажды он рассказал мне не без гордости, что был отдан в учение к седельному мастеру, но работа эта ему не понравилась и он сбежал. Первым свидетельством его зрелости явилось стихотворение «Пар-стеклодув». Оно было написано от лица некоего «джентльмена из Бьюфорда» и помещено в местной газете в 1868 году за подписью Т. Г. П. — позже отец подписывал так почти все свои статьи и стихотворения. Оно было сочинено для конкурса по случаю открытия выставки стеклодувов, которая проводилась в том году в Балларате. Этот литературный опыт не принес отцу успеха. В старом альбоме я нашла вырезку из газеты, которая напечатала стихотворение, получившее премию на конкурсе, и все остальные, с ироническим примечанием, что жюри, сделав такой выбор, увенчало себя вечной славой.

Я не знаю названия газеты, но и сейчас, через столько лет, нельзя не согласиться с тем давним критиком; просто удивительно, как можно было предпочесть ничем не примечательную рифмованную безделку явно незаурядному творению молодого Т. Г. П. Поэма прослеживает историю пара начиная с времен, когда «впервые солнечный луч сквозь хаос ночи прорвался» и «рожденный паром исполин» поднялся «с глади луной озаренного моря», до создания «чудесной колесницы, самой Титании на зависть».

В стихотворении было около десятка отличных четверостиший, свидетельствующих и об эрудиции, и богатом воображении, и мастерстве автора; безусловно, что бы ни делал отец в те годы — а я об этом никогда его не спрашивала, — он всегда находил время для самообразования, много читал и учился той свободе и легкости языка, которая позже отличала его литературный стиль.

Вскоре после опубликования этих стихов отец отправился искать приключений в южные моря и лишь через много лет возвратился в Мельбурн уже опытным журналистом, намереваясь принять активное участие в общественной жизни.

Моя мама, Эдит Изабелла, была дочерью Сусанны Мери, урожденной Рочед, и Симона Ловат-Фрейзера. Дедушка, хотя и происходил из шотландского рода Ловат-Фрейзеров, родился и вырос в графстве Клэйр, на Западе Ирландии. У его отца, врача по профессии, было двадцать два ребенка, и дедушка был одним из самых младших.

Мать рассказала мне историю из жизни прадеда, которую часто слышала от своего отца. Правда, бабушке эта история была не по вкусу, зато дед, рассказывая ее, по словам матери, всегда озорно посмеивался. Как-то одна женщина пришла к прадедушке с просьбой помочь ее горю — она была бездетна.

— Идите домой, — посоветовал он, — примите теплую ванну, ложитесь в постель и вызовите меня.

Много лет спустя я вновь услышала эту же историю, но уже про одного из местных врачей. Вероятно, отец использовал ее в какой-нибудь статье, когда был редактором общественно-политического еженедельника «Сан», выходившего в Мельбурне. Сейчас эта история известна каждому, как всякий затасканный анекдот; и все же, я думаю, первоначально речь в ней шла именно о прадедушке Фрейзере.

Я видела прекрасный портрет прадедушки работы его брата, Александра Фрейзера, когда, приехав в Англию, побывала в Хантингдоншире у двоюродного брата, Джеймса Фрейзера. Портрет висел на лестничной площадке, а в столовой мне показали небольшое полотно, сплошь заполненное детскими лицами, — очаровательное произведение, создавая которое Александр довольно откровенно выразил свое грубоватое восхищение tour de forse[2] брата. Среди детей я узнала некоторых своих двоюродных бабушек и дедушек, хотя видела их только глубокими стариками.

Александр Фрейзер был выдающимся художником своего времени; большие картины, написанные им на исторические сюжеты, висят во многих художественных галереях Шотландии. Одна его картина есть и в Лондоне, в галерее Тэйта. Но именно групповой портрет бесчисленных племянников и племянниц остался в моей памяти как одно из наиболее ярких, жизнеутверждающих проявлений его таланта, — другие произведения более приглаженные, не выходят за рамки традиционной для того периода формы.

Дедушка Фрейзер говорил с ирландским акцентом, и речь его запомнилась мне своей певучестью. Он с гордостью называл себя ирландцем. Упрямый старик с живыми голубыми глазами, свежим румянцем на щеках и седой бородой, он любил сидеть в кресле у огня в гостиной старого маминого дома в Клервиле, одном из предместий Мельбурна.

Построенное в колониальном стиле, без точного плана, здание это, с фиолетовой шиферной крышей и узкой белой верандой, было одним из первых в том районе, который тогда назывался Северной дорогой. Вокруг дома раскинулся фруктовый сад, и высокие кусты сирени заглядывали в окна гостиной.

Отец рассказывал, что влюбился в мать, когда она была еще школьницей, и тогда же решил, что именно она должна стать его женой.

Старые фотографии запечатлели маму тонкой, хрупкой девочкой с задумчивым лицом. На некоторых фотографиях у нее длинные темные локоны, а из-под пышных юбок выглядывают панталончики; на других, более поздних, она в узком корсаже и юбке с турнюром, а волнистые волосы гладко зачесаны над высоким лбом; белый воротничок и манжеты придают строгую элегантность темному платью.

Как и бабушка, мама любила музыку и стихи. Ее альбомы с нотами, написанными от руки, перевязаны красной ленточкой — от времени она стала тонкой, как папиросная бумага. Названия песен и музыкальных пьес в альбомах старательно выписаны красивыми цветными буквами. Сохранились и альбомы с рисунками и отрывками из любимых стихов, которые говорят об уме — серьезном и склонном к возвышенному, а также любви к красоте, хотя и музыка и стихи в альбомах особой оригинальностью не отличаются.

Мама от природы была наделена способностями к рисованию и живописи. Развить эти способности ей не пришлось; и все же ее карандашные рисунки обладают своеобразным тонким обаянием. Некоторые из них выставлялись и были отмечены премиями. И сколько я ее помню, едва выдавалась минута досуга, она бралась за кисть и писала эскизы, делала наброски маслом, акварелью.

Разумеется, в то время в любом так называемом благородном, хоть и обнищавшем семействе, занятие живописью рассматривалось лишь как часть светского воспитания. Кроме того, мама играла на фортепьяно и пела; голос у нее был хоть и не поставленный, но чистый, приятного тембра; и вот, когда ее младшие сестры подросли, ей позволили подработать немного, нанявшись в гувернантки, — в те дни это считалось единственным «доходным занятием», приличествующим молодой женщине.

Мама никогда не считала свою службу обременительной. Она сохранила самые приятные воспоминания о двух семьях, где была гувернанткой, и за время службы приобрела друзей, с которыми потом поддерживала отношения долгие годы.

С первых дней пребывания отца на Фиджи в его дневниках попадаются такие записи: «Написал Эди», «от Эди нет писем», и, кроме того, я нашла стихотворение «Эди ко дню рождения», из которого ясно, что все пять лет вдали от нее он продолжал добиваться ее любви.


Нет, не уста мои, душа слагает

Слова любви — их столько уст произнесло.

И сердце — не рука — венки сплетает,

Чтоб в праздник ваше увенчать чело.

Вам в тайне сердца нежного известно,

Что наименее из всех достойный смог

Поздравить словом вас, наверно, самым честным

И скромный этот дар сложить у ваших ног.


Перед тем как отвезти ее на Фиджи, рассказывала, застенчиво краснея, мама, отец уверил ее, что «полукровок» там нет. В свидетельстве о браке в ответ на вопрос: «Находится ли кто-нибудь у вас на иждивении?» — отец написал: «Нет!!!»

И я знаю — долгие годы совместной жизни не ослабили любовь, которой полно то давнее стихотворение отца. В день моего семнадцатилетия отец на руках принес меня в комнату мамы, положил на постель и опустился на колени, вспоминая утро, когда впервые увидел у ее груди темную головку.

— Я люблю тебя, люблю даже больше, чем раньше, дорогой мой несмышленыш, — сказал он.

Почему «несмышленыш» — не знаю; может быть, из-за того, что мама не обладала столь же острым, как у него, чувством юмора. Бывало, с искрящимися, веселыми глазами и взрывами смеха он рассказывал маме какую-нибудь историю; выслушав ее, мама говорила:

— Ах, Том, я уверена, что это неправда!

— Конечно, неправда, несмышленыш ты мой! — отвечал отец. — Зато как складно придумано!


Загрузка...