29


Весенняя Англия и ласковый прием родных в Хантингдоншире вернули мне бодрость духа. Несколько недель заботливого их внимания, здорового сна, хорошей еды, прогулок по прекрасному саду, и я была готова к новому штурму Лондона, на этот раз не столь уверенная в ожидающей меня литературной славе, но с твердым намерением как-нибудь заработать себе на жизнь.

В Лондоне я нашла Робби, Самнер Лок, Леона Бродского и еще кое-кого из прежних друзей. Нетти Хиггинс и Вэнс Палмер успели встретиться в Бретани и пожениться. И опять все пошло по-старому: мы собирались, обменивались новостями, делились планами на будущее. Частенько мы подолгу простаивали в очередях за билетами в оперу или на русский балет; время от времени обедали в «Petit Savoyard» в Сохо. Потом из Австралии приехал Preux chevalier, и снова начались посещения театров и роскошных ресторанов.

Каждое утро я неукоснительно по нескольку часов проводила за письменным столом и рассылала статьи и рассказы по редакциям газет и журналов. Правда, рукописи возвращались с тем же удручающим постоянством, но я не позволяла себе впадать в уныние.

Одна приятельница, уехавшая за границу, оставила мне свою квартиру в Уэст-Кенсингтоне; и едва я перевезла свои пожитки, как в дверь постучали — на пороге стояла пожилая, очень приятная с виду женщина, голубоглазая и светловолосая. Она казалась таким милым, по-матерински заботливым существом и так умоляла нанять ее в прислуги — четыре пенса за час, — что я не могла ей отказать. Она должна была приходить на два часа каждое утро. Однако довольно скоро обнаружилось, что эта милая женщина — горькая пьяница; к тому же из соседних лавочек вдруг стали приходить какие-то счета.

Удивленная, я пошла объясняться с лавочниками. Должно быть, произошла ошибка, говорила я, никогда я не заказывала у вас джин, вино и всю эту бакалею. На это мне отвечали, что заказы делала моя экономка, и товар был доставлен мне на дом. Я попросила их впредь отказывать ей и попыталась внушить миссис Фаррелл, что некрасиво делать заказы на мое имя, а брать их себе. Счета продолжали приходить, правда, уже от других лавочников. Делать нечего, решила я, придется нам расстаться. Когда я сказала ей это, она расплакалась.

— Голубушка, — рыдала она, — пожалейте вы бедную женщину. Простите меня. Богом клянусь — больше этого не будет.

И я сдалась. Миссис Фаррелл мыла посуду, убирала квартиру, и все было спокойно — около недели. А потом опять посыпались счета, на этот раз из лавок, расположенных на каких-то совсем дальних улицах. Пришлось мне собрать всю свою твердость и рассчитать ее. Легко сказать — рассчитать!

Каждое утро, изо дня в день, она валялась, мертвецки пьяная, распространяя ужасающее зловоние, у моего порога.

Снова и снова я втаскивала ее в квартиру, заставляла помыться, кормила и давала ей несколько шиллингов на прощание. Но ничто не помогало. Несчастная не оставляла меня в покое, и каждый раз, увидев слезы в ее голубых глазах, я начинала ее жалеть. В конце концов я вынуждена была съехать с квартиры и перебраться в другой район, чтобы она не могла меня отыскать.

Я поселилась в старом доме в Уорлдс-Энде. То был квартал трущоб, и я подумала, что, живя здесь, научусь лучше понимать бедняков. Поблизости на углу был трактир, и каждый вечер воздух оглашался пьяными воплями; кричали торговцы рыбой и разносчики овощей; под визгливые звуки шарманки пели и водили хоровод дети. Я никак не могла привыкнуть к постоянному шуму и к омерзительным запахам, исходящим от сырых полуразвалившихся домов, от стен в подтеках мочи, от куч отбросов в водостоках и выставленных на тротуар мусорных ведер. Но я заново выкрасила у себя пол, повесила штору на окно и, разложив книги и бумаги, твердо решила обосноваться здесь, не смущаясь грязью в единственной на весь дом уборной и отсутствием ванной.

Придя ко мне в первый раз, Робби ужаснулась.

— Тебе надо поскорее выбираться отсюда, детка, — сказала она; ее рыжие волосы пламенели на тусклом фоне обоев.

— Почему?

— Ты заболеешь, если останешься, — заявила она. — Ты уж и сейчас похожа на привидение.

Когда она пришла в следующий раз, я действительно была больна. Шум и смрад доконали меня. Я не могла спать, и из-за вони кусок не лез в горло. Робби увезла меня к себе и не отпускала, пока я не поправилась. Пришлось признать, что жизнь в трущобах не по мне. Очевидно, нужно было обладать железным здоровьем, чтобы существовать в таких условиях, постоянно недосыпая и не имея возможности ежедневно принимать ванну.

Из всех районов Лондона мне всегда больше всего хотелось жить в Челси. Здесь был дом Карлейля, здесь, обращенная вдаль, к реке, стояла его статуя. Я прошла не одну милю, подыскивая подходящий дом, где могла бы пристроиться вместе с немногими моими пожитками, столом, кроватью и стульями, которые я, помимо всего прочего, купила для своего жилья в трущобах. Я видела много комнат и квартир, но каждый раз плата оказывалась слишком высокой.

Наконец после целого дня утомительных поисков я набрела на Челси-Гарденс — квартал так называемых «домов улучшенного типа». Он находился между казармами Челси и институтом Листера, возле парка Дома инвалидов войны и реки, на другом берегу которой был Баттерси-парк. Расспросив управляющего, я выяснила, что в полуподвале сдается квартира, неожиданно дешево, и что, представив соответствующие рекомендации, я могу там поселиться. И вот, заручившись рекомендациями отца и матери Робби, я поселилась в Челси-Гарденс, пока в полуподвале, но с перспективой перебраться выше, как только освободится еще какая-нибудь квартира.

Несколько месяцев я безмятежно жила и работала ниже уровня тротуара, не видя из окон ничего, кроме ног прохожих.

В Лондоне тогда происходили интереснейшие события — в полном разгаре было движение за женское равноправие. Я вступила в Общественно-политический союз женщин и даже несла какое-то знамя во время лондонского марша тринадцати тысяч женщин, хотя в работе союза почти не участвовала. Вдобавок я состояла в Женском журналистском клубе и в Кружке диспутов о свободе женщин — организациях довольно разного толка.

Диспуты кружка всегда проходили необычайно оживленно, поскольку обычно речь шла о браке и сексуальных отношениях. Там мне довелось услыхать, что «брак — это сделка, при которой женщина продает свое право на самостоятельную сексуальную жизнь». Но, заинтересовавшись «Нью-эйдж» и цеховым социализмом, я стала находить собрания кружка слишком феминистскими и анархистскими. Кое-кто из моих друзей доказывал, что синдикализм предлагает более действенные меры в борьбе с нищетой и эксплуатацией. Да и сама я больше склонялась к синдикализму. Пылкая суфражистка Мюриэль Мэттерс, та самая, что приковала себя однажды к решетке у галереи в палате общин, исповедовала научное христианство. Меня восхищали пыл и убедительность выступлений Мюриэль в защиту женских прав, но ее веру в научное христианство и масонство я принять не могла. А Робби по-прежнему увлекалась теософией и даже убедила меня прочесть несколько своих книжек.

Однако мой ум был слишком поглощен проблемами реального мира, чтобы удовлетвориться фантазиями метафизиков. Я жаждала конкретного дела, конкретных мер, которые помогли бы уничтожить нищету, суеверия и несправедливость, грозившие гибелью стольким жизням.

И постоянно, в самых разных источниках я искала ответа на тревожившие меня вопросы. Я ходила на собрания Фабианского общества, брала интервью у Мэри Мак-Артур и Маргарет Бондфилд, и практические результаты их работы по объединению английских женщин в профессиональные союзы подкрепили растущее во мне убеждение, что деятельность, направленная на улучшение условий жизни, куда важнее, чем размышления о тайнах души и влиянии потусторонних сил.

Однажды, вспомнив о десяти фунтах, обещанных мне за первый опубликованный в Англии рассказ, я отправилась в редакцию «Равноденствия» на Виктория-стрит в надежде получить наконец свои деньги. Preux chevalier пытался отговорить меня — он считал этот журнал «неврастеничным, истеричным и идиотичным», но я не могла быть объективной, вспоминая, как редактор расхваливал мое произведение.

Отыскав дверь с вывеской «Равноденствие», я постучала.

— Войдите! — послышался замогильный голос.

Перешагнув порог, я оказалась в просторном помещении, на первый взгляд почти пустом. На полу был нарисован белый круг с изображениями знаков зодиака. По стенам висели крылья летучих мышей, чучело крокодила и прочие весьма странные предметы. А в дальнем конце комнаты стояла открытая книга — самая огромная из всех, какие мне когда-либо приходилось видеть. Пока я удивленно оглядывалась кругом, над коричневым кожаным переплетом гигантской книги появилась голова и обратила ко мне лицо, неподвижное, как маска.

— Ну-с? — сурово вопросила маска мужским голосом.

Несколько испуганная, я робко объяснила, кто я и зачем явилась в редакцию «Равноденствия».

— Видите ли, я уже несколько месяцев как уехала из Австралии, — сказала я. — А вы, наверное, выслали чек туда, и я не успела вас предупредить. Простите...

— О нет, не извиняйтесь! — воскликнуло видение уже вполне добродушно. — Я — Кроули. Чека мы не посылали. Взамен для вас оставлен экземпляр журнала, подарочное издание того номера, где напечатан ваш рассказ.

После этого мистер Кроули пригласил меня присесть и беседовал со мной весьма мило — наговорил комплиментов моему писательскому таланту, рассказал о Братстве древних религий, члены которого субсидировали издание «Равноденствия», об изучении ими тайн эзотерической философии и обрядов, практиковавшихся древними жрецами.

И все же для меня было большим разочарованием получить вместо десяти фунтов экземпляр «Равноденствия» в белом, тисненном золотом переплете; правда, мистер Кроули вручил мне еще и томик своих стихотворений и предложил познакомиться кое с кем из своих последователей. Поэзия его оказалась цветистой, исступленно-религиозной, с образами, почерпнутыми из мифологии и болезненно-чувственного воображения. И все же часто в его стихах ощущалась своеобразная буйная красота, как, например, в сонете «Пловец».

Я знала Элистера Кроули тех дней, когда он привлекал вниманием как поэт и мистик. Он не был тогда еще «великим зверем», описанным Джоном Саймондсом в книге об удивительной карьере Кроули. Известно, что вместе с Кроули в тайном обществе оккультной магии состоял и Йитс[40], хотя позднее они разошлись.

Помню, редактор «Английского ревю» Остин Харрисон сказал:

— Он (Кроули) говорит, будто он — одно из воплощений Люцифера, но сомневаюсь, чтобы он сам верил этому.

К счастью, у меня хватило здравого смысла держаться подальше от мистера Кроули и его фантастических теорий. Когда по собственной инициативе Кроули составил мой гороскоп, то сказал, что моим символом является «скрытый священный огонь». «Но, — добавил он тут же, — пожалуй, этот огонь скрыт слишком уж плотной завесой». В другой раз он полюбопытствовал, не пробовала ли я гашиш как средство оживления творческой фантазии. Я заявила, что не пробовала и не имею никакого желания это делать.

Только раз я наблюдала один из так называемых магических ритуалов. Сколько Кроули ни приглашал меня на «элевзинские таинства» и другие обряды, я отказывалась. Но когда Кроули сообщил мне, где должна происходить «месса Феникса», Робби, оказавшаяся более восприимчивой к теориям Кроули, стала упрашивать, чтобы я сводила ее туда.

Мне любопытно было поглядеть, что происходит на этих действах, но не хотелось давать Кроули и его приверженцам повод думать, будто они могут оказывать какое-то влияние на меня. И все-таки мы с Робби отправились по указанному адресу куда-то в унылый пригород; нас ввели в небольшую круглую комнату позади какой-то студии, размалеванную яркими демоническими картинами и называемую храмом. В центре храма стоял жертвенник с жаровней, в которой тлели угли; дымок от курений плыл по комнате. У стен на табуретках сидели люди — десятка полтора мужчин и женщин. Было темно, только слабо светилась жаровня. Потом жалобно запела скрипка, наигрывая странную мелодию.

Кроули был великолепен в черно-золотом одеянии египетского жреца; вместе с ним появился прислужник, красивый юноша в алой мантии. Они медленно двинулись по кругу, помахивая кадильцами с курением, и Кроули нараспев читал свои цветистые стихи-заклинания, обращенные к богу Ра. Круг за кругом проходили они; запах курений становился все удушливее. На мгновение Кроули замер передо мной, и я поймала взгляд его сверкающих глаз. Потом оба склонились перед жертвенником. Сверкнули ножи — капли крови выступили на руке у каждого и упали на алтарь; и снова жрец и прислужник закружили по храму. Я решила, что программа исчерпана, и нашла ее несколько скучноватой. Но тут из жаровни поднялась маленькая черная голова в красном колпаке. Голова все росла и росла, плывя вверх в клубах дыма от жаровни, и исчезла, словно пронзив потолок.

«Как они это делают?» — размышляла я, оглядываясь в поисках зеркала или каких-нибудь иных технических приспособлений; само собой, я была уверена, что все видели то же самое.

Однако в студии после конца церемонии, когда всем участникам полагалось делиться впечатлениями, никто почему-то не упомянул о странной голове, появившейся из жаровни. Я была поражена, но твердо решила не поддаваться наваждению. Одна из женщин призналась, что видела синие звезды. Только и всего. Кроули сказал, что божество присутствовало во время обряда, но, видимо, не пожелало никому явиться.

По пути домой я сказала Робби:

— Послушай, а ты видела, как из жаровни появилась голова?

Но Робби сказала, что ничего такого не видела. Тогда, взяв с нее обещание не говорить этого Кроули и его компании, я описала ей, что мне померещилось; как я и подозревала, Кроули прибегнул к помощи гипнотического внушения. Но Робби все-таки проболталась о моем «видении» одному юноше из окружения Кроули.

Ко мне примчалась взволнованная посланница Кроули.

— Вы должны немедленно пойти к Учителю, — сказала она. — Вы единственная, кому божество явилось во время мессы. Это знак того, что вы избраны божеством для общения с нами.

Мне запомнились эти ее слова; и еще она нарисовала передо мной радужную перспективу — стать сначала новообращенной, а в конце концов ни больше ни меньше как жрицей Серебряной Звезды.

Но я твердо решила не иметь больше никакого отношения к Кроули и его мистическим действам с их атмосферой нездоровой чувственности и декадентской истерии.

— Скажите мистеру Кроули, что мне было очень любопытно узнать, чего можно достигнуть с помощью курений и гипнотического внушения. Но я материалистка. Я не верю в сверхъестественное. Разум и логика подсказывают мне, во что надо верить.

Этим и завершилась история моего знакомства с Кроули и «Равноденствием».

Временами в моем полуподвале становилось сыро и сумрачно, как в темнице. Слабый огонь, который давали угли в крошечном камине, почти не грел. Я пустилась на розыски дровяного склада, чтобы запастись дровами и перестать мерзнуть.

— Дровяной склад? — Люди только удивленно таращили глаза в ответ на мои расспросы.

— Ну да, место, где продают дрова, — пыталась я им втолковать.

Судя по всему, в Лондоне таких мест не было. И когда на улице появился человек с тележкой, покрикивавший: «Вязовые поленья, шесть пенсов штука», я бегом бросилась за ним и купила столько, сколько могла унести. Но поленья оказались сырыми и никак не горели. Я едва не разревелась, тщетно пытаясь развести огонь. Гаснущее пламя казалось символом всех моих лондонских неудач на поприще литературы.

Несколько рассказов и статей были опубликованы — маловато для того, чтобы рассеять призрак грозившей мне нищеты. День за днем, неделя за неделей рукописи продолжали возвращаться в сопровождении редакционных бланков с неизменным: «К сожалению, не подходит».

Самнер Лок, выглядевшая юной, почти девчонкой, тоже не могла похвастаться удачами. Когда редактор одного журнала, к которому она ухитрилась прорваться на прием, снисходительно заметил: «О да! Для начала рассказы недурны. Вы подаете надежды». — Самнер не сдержалась. «Уважаемый! — воскликнула она. — Я уже шесть лет живу этими надеждами».

Не теряя бодрости, Самнер мужественно пробивала себе дорогу. В конце концов она победила в конкурсе на лучший рассказ, и это открыло перед ней двери многих изданий.

Я решила искать постоянное место.

Однажды я в полном отчаянии возвращалась домой по набережной после долгого и безрезультатного скитания по редакциям. Холодный серый день уже клонился к вечеру; в туманной дымке капал дождь, и как-то незаметно у меня из глаз закапали слезы.

По краю мостовой медленно тащился древний закрытый кэб. Возница окликнул меня. Я покачала головой.

— Извините, — сказала я. — У меня нет денег.

— Какие еще деньги, — послышалось в ответ. — Я ж еду домой. Полезайте, полезайте, все одно по пути.

Его добрый голос и приветливое лицо, словно теплый луч, обогрели меня. Я села в кэб, и старик довез меня до дома. Поблагодарив, я попыталась всунуть ему в руку шиллинг. То был драгоценный шиллинг, если учесть, как мало их у меня осталось. Но старик не взял денег и уехал как ни в чем не бывало, понукая лошадь, точно не видел в своем поступке ничего необыкновенного.

Этот порыв доброты, исходивший, казалось, из самой души народной, развеял мое уныние. Я готова была бороться дальше.

Примерно в то же время я пришла к заключению, что раз Карлейль, будучи молодым и непризнанным писателем, мог сидеть на одной овсяной каше, то ничто не мешает мне последовать его примеру. Сказано — сделано: утром, днем и вечером я питалась только овсянкой, пока в один из своих визитов Робби не застала меня в постели со страшной резью в горле. Она тут же позвала врача. Надо быть сумасшедшей, сказал врач, чтоб вообразить, будто в Лондоне можно существовать на одной овсянке; он прописал мне месяц деревенского воздуха и здорового питания и никакой овсянки!

Потеряв изрядную долю самоуверенности, я вновь поехала к своим милым родственникам в Хантингдоншир. Они хоть и не одобряли моей независимости, пренебрежения условностями и радикальных взглядов, но всегда относились ко мне как к блудной дочери и встречали с большой сердечностью. На этот раз я прожила у них около трех месяцев.

Мне отвели комнату, известную под названием «кабинет Катти». Там я работала по утрам, а в одиннадцать часов, считая, что мне пора подкрепиться, Сисс приносила туда стакан вишневой наливки. Наливка была восхитительна, но после нее меня одолевала лень и клонило ко сну, больше хотелось мечтать, чем сражаться с непокорными строчками. А днем — прогулка на лодке по Оуз, широкой серебристой реке, которая медленно текла меж низкими зелеными берегами, или отдых с книжкой в руках на поляне под цветущими липами, невзирая на ос, пировавших среди пахучих соцветий. Я могла бы жить в «сладком безделье» в этом величественном старом особняке, бродя по саду и окрестным лесам, если бы мне хоть ненадолго удалось позабыть о моих лондонских неудачах.

Но напряженная, трудная борьба тысяч людей за хлеб насущный, кипевшая там, в огромном городе, не выходила из ума. Шум ее, казалось, не долетал до Хантингдоншира. Однако поблизости стоял дом, в котором когда-то жил Кромвель. Я напомнила себе, что этот сельский уголок, столь тихий и мирный сегодня, в свое время был центром восстания против божественной власти королей, мятежной колыбелью демократии. Крестьяне и крестьянки окрестных деревень, по сей день живущие под соломенными крышами, думалось мне, вполне могут быть потомками боевых сподвижников Кромвеля, хотя с виду кажется, будто уже никогда не вспыхнет в них искра старого пламени.

По словам местного врача, сельскохозяйственные рабочие в округе получают такое нищенское жалованье, что вкус мяса почти не знают в их домах, и розовощекие детишки, которые играют у меня на глазах возле живописных домиков, во время эпидемий мрут как мухи, потому что из-за плохого питания организм их не может сопротивляться болезням. Да, контраст между богатством и бедностью и здесь поражал не меньше, чем в трущобах Лондона.

Из всех моих радикальных идей дядя Джим одобрял только одну — о праве голоса для женщин. В Хантингдоншире эта идея пока не пользовалась особой популярностью. Правда, по мнению дяди, право голоса следовало дать только состоятельным женщинам, о распространении этого права на всех совершеннолетних он и слышать не хотел. Общественно-политический союз женщин добивался тех же прав, которые предоставлялись мужчинам. Это означало определенный имущественный ценз. По этому вопросу мнения в союзе разделились: Кристабель и миссис Панкхерст придерживались первоначальных требований, а миссис Петуик Лоуренс стояла за предоставление прав всем совершеннолетним. И тогда самым острым стал вопрос: кто вы — «Панк» или «Пет». Я присоединилась к «Петам»; но все это произошло уже после моего первого публичного выступления в том же Хантингдоншире.

Как-то целое общество собралось вокруг длинного стола, за которым в «Вязах» обычно пили чай, и священник одного из соседних приходов между прочим заметил:

— Если б моей жене взбрело в голову пойти голосовать, я не пустил бы ее домой.

Бедная старушка жена, вырастившая ему целый выводок детей, слушала со смиренной улыбкой и выражением полной покорности.

Я возмутилась.

— Как вы можете говорить такие ужасные вещи! — воскликнула я. — Мы в Австралии считаем, что женщины имеют такое же право голосовать, как и мужчины.

— Это как же понимать? — вопросил священнослужитель. — Значит, всякая девчонка вроде вас может голосовать против меня?

— Разумеется, — заявила я. — Я совершеннолетняя и на последних выборах голосовала за кандидата, чью политику я одобряю. Мой отец голосовал за другого кандидата.

Где это видано, чтобы жена или дочь получили возможность голосовать да еще вопреки его воле! Старый троглодит пришел в ярость. Он принялся громить женское равноправие, объявил, что оно разрушит «святость семейного очага», вызовет раздоры в семьях, подорвет авторитет отца.

Я заверила его, что, когда женщины в Австралии получили право голоса, ничего подобного не произошло да и не могло произойти, разве только если отец — деспот, который требует раболепного подчинения любой своей прихоти. А в таком случае для раздоров найдутся причины и без голосования. У одного моего знакомого — жена и пять дочерей. И он гордится тем, что они серьезно относятся к своему гражданскому долгу и уважают мнение друг друга, если на выборах поддерживают разных кандидатов. Он стоял за лейбористов, а его жена и одна из дочерей — за консерваторов.

Оба мы слишком горячились, но спор заинтересовал и остальных гостей; некоторые, в том числе одна молодая женщина, супруга юриста, стали задавать робкие вопросы. Позже я принесла извинения дяде Джиму за то, что взбаламутила все общество.

К моему удивлению, он только посмеялся да еще добавил, что получил удовольствие, наблюдая, как я задала жару старине такому-то.

Гораздо хуже было другое — супруга юриста предложила мне через Сисс выступить на собрании «Лиги Примроуз» в Сент-Ив. Предстояла дискуссия «о влиянии женщин на ход истории». Противница избирательного права для женщин намеревалась защищать положение, будто женщины всегда оказывали вредное влияние на ход истории. Не возьмусь ли я быть оппоненткой?

Поначалу я испугалась: ведь мне никогда не приходилось выступать публично, я понятия не имела о риторике, паузах, ритме и искусстве подчинять себе слушателей. В назначенный день, стоя на сцене убогого зала, я дрожала от волнения и аудитория плыла перед моими глазами; но меня так возмутили слова докладчицы, что я позабыла все свои страхи и смело ринулась отстаивать женское равноправие.

Моя противница, старая дева, с редким ожесточением громила равноправие. Ссылаясь на Дюбарри и других прославленных куртизанок, она распространялась о гибельном влиянии, которое женщины — любовницы монархов оказывали на дела государств; из-за женщин, говорила она, загубили свою карьеру такие люди, как Нельсон и Парнелл. Я с несколько наивной иронией поздравила противницу с тем, что она привела совершенно неоспоримый довод, почему женщины должны воздействовать на общественные дела не красотой и обаянием, а иными средствами.

Родственники мои были очень довольны, когда аплодисменты и резолюция собрания подтвердили успех моего первого опыта на поприще ораторского искусства. Но я-то понимала, что обязана этой честью не себе, а слабости доводов противницы.

Друзей в Лондоне немало позабавил мой рассказ об этом подвиге; оказывается, «Лига Примроуз» была самым консервативным из женских союзов в Англии.

Из приятной расслабленности этих летних дней в Хантингдоншире меня вывел поход голодающих. Сотни безработных голодных людей двигались через всю страну из северных городов, чтобы пройти перед зданием палаты общин. И когда делегаты появились в парке у величественного особняка дяди Джима, прося пожертвовать голодным хоть немного еды или денег, тот выгнал их с пустыми руками. Он был богатым человеком и легко мог бы накормить многих; но вместо этого пригрозил спустить собак, если просители немедля не уберутся. С болью в сердце я смотрела на обтрепанные унылые фигуры, бредущие от дома к воротам. Сердце мое было с ними. Я на себе испытала весь ужас голода и безработицы, и мне было стыдно за эту жизнь в довольстве и комфорте, которые по справедливости следовало бы разделить с ними. Ко мне здесь всегда относились с лаской и любовью, но ни дядя Джим, ни Сисс не питали сочувствия к людям, защищающим свое право на труд и справедливое вознаграждение за него; они не понимали, какое отчаяние и страх толкает людей на борьбу за лучшую жизнь.

— Из-за таких вещей и начинаются революции, — сказала я дяде, когда он с довольной усмешкой вспоминал, как «выгнал взашей этих зарвавшихся делегатов».

Вскоре после этого я возвратилась в Лондон.


Загрузка...