ГЛАВА 26

Предзнаменований было более чем предостаточно, но, как ни странно, никто не ожидал, что разразится катастрофа, и когда это случилось, все были застигнуты врасплох.

Семена были посеяны Иоанном Каппадокийцем, но когда они начали приносить плоды, происходило это уже без его вмешательства или участия.

Все началось так внезапно, что даже смутные опасения Феодоры не успели окрепнуть и перерасти в мрачные предчувствия. Что касается остальных — Юстиниана, Велизария, Трибониана и других, — для них это было словно гром среди ясного неба.

Император лично присутствовал в кафисме в первый день состязаний на Ипподроме. В этот день, в отличие от последующих, все обошлось без неприятных происшествий.

Феодора не стала подниматься на колокольню церкви Святого Стефана, чтобы понаблюдать через решетчатые окна за происходящим на Ипподроме. После бурных событий Двенадцатой ночи она нервничала и не находила себе места и поэтому осталась на женской половине дворца в окружении придворных дам. Но даже туда доносился громоподобный клич «Ника!» — ликующий, торжествующий, кровожадный. И всякий раз, услышав его, она знала, что на белом песке арены произошло нечто ужасное: либо в щепки разбилась о край арены колесница, либо кто-то растоптан мощными копытами или раздавлен несущимися колесами, выпав из своей повозки на пути у других колесниц.

Вид крови возбуждал толпу. Человеческие внутренности, разбросанные на окровавленном песке, — вот зрелище, ради которого публика до отказа заполняла Ипподром. И еще, конечно, растекшиеся мозги или дергающаяся оторванная кисть руки… Толпа разражалась воплями восторга, когда рабы проносили мимо бездыханные тела возниц, лишь несколько минут назад бывших всеобщими любимцами. Зловещий портал, построенный в свое время для того, чтобы уносить гладиаторов, и названный Врата Смерти, теперь продолжал служить погибшим или изувеченным возницам. Обезумевшие от вида крови, страданий и смерти зрители заключали на Ипподроме дикие, невероятные пари.

С младенческих лет Феодора привыкла к оглушительному крику Ипподрома. Однако сейчас ей чудилась в нем новая нота — визгливая, истеричная и безумная, несущая скрытую угрозу и наполняющая душу леденящим страхом.

На седьмой день игр, вечером, во время званого обеда в триклинии, данного в честь посла из Равенны, она попыталась заговорить с Юстинианом о своих тревогах. Но тот лишь пожал плечами, не разделяя ее опасений.

— В последнее время у тебя расстроились нервы, — сказал он. — В Двенадцатую ночь чернь всегда устраивает потасовки. Правда, в этот раз они расходились больше, чем следует. Но разве ты не заметила, как быстро город утих к утру? Будто и не было никаких волнений.

— Да, это верно, — согласилась она.

— Успокойся и забудь о своих страхах, дорогая моя. Все в полном порядке.

И он вернулся к разговору с послом, поскольку был крайне заинтересован в том, чтобы во время его предстоящего вторжения во владения вандалов остготы соблюдали нейтралитет.

Феодора перевела взгляд на Антонину, как всегда окруженную мужчинами. Открыто флиртуя и не скрывая своего пренебрежения к Велизарию, Антонина обращалась с ним очень дурно, но воин, казалось, не желал или не мог в этой ситуации ничего предпринять.

Чей-то голос рядом с Феодорой произнес:

Охота — взгляды она рассылает, как стрелы, Чуткое ухо ее не пропустит ни вздоха…

Обернувшись, Феодора увидела Трибониана и улыбнулась ему.

— Это Плавт[69], верно? А я бы предложила другую цитату, из Апулея[70]. У него есть строки, где он сравнивает кокетливую женщину с игроком, который ловит и отбивает мячи обеими руками:

Она владеет одним, другому же знак подает;

Этому руку протянет, другому к ноге прикоснется украдкой; Стиснув губами кольцо, им дразнит она одного В надежде, что кто-то другой обернется;

Одному она песню поет,

А всех остальных к себе пальчиком манит.

Трибониан с улыбкой кивнул.

— Метко сказано, однако мне ничуть не меньше нравится Овидий[71], когда он описывает тот тайный язык обольщения, которым в совершенстве владеет наша маленькая подруга. Вот, послушай, великолепная:

Смотри на меня,

Пристальным взглядом лови

Каждый наклон головы и выраженье лица;

Следи и за мной повторяй

Эти тайные знаки.

Смогу я тебе передать одним лишь движеньем бровей Все, что не выразить самым красноречивым словам; Прочтешь ты язык моих пальцев

Яснее, чем эти слова, которыми полон пергамент. Когда память в тебе воскресит нашей любви услады, Нежно пальцем своим прикоснись к румяной щеке. Если сердце твое встрепенется при виде меня, Руку ты подними и края нежного уха коснись. О, души моей свет,

Коль слова и поступки мои придутся по нраву тебе,

То возьми в руку кольцо.

Если же ты прикоснешься ладонью к столу,

Словно в чем-то поклясться хочешь,

Я пойму, что, ревнуя меня и кляня, Мне желаешь всех бед на свете.

Феодора, у которой, благодаря ее актерскому прошлому, в запасе всегда имелось множество цитат, нередко обменивалась ими с квестором, и сейчас она беззвучно поаплодировала ему.

— Отлично, благородный Трибониан, — улыбнулась она. Затем улыбка исчезла с ее лица, и она добавила: — Но поведение Антонины все равно раздражает меня.

— Стоит ли, о прекраснейшая, раздражаться при виде ручья, бегущего с гор? То же можно сказать и о кокетстве Антонины.

Его веселая непринужденность улучшила настроение Феодоры. Они немного поговорили о его работе над сводом законов, и, когда Трибониан удалился, ее душевное равновесие было почти восстановлено.

В тот вечер она вернулась к себе поздно. Никаких признаков беспорядков в городе не было.

На следующий день начался кризис.

После полудня страсти вокруг ристаний накалились более обычного: три возницы были раздавлены насмерть и еще двое — безнадежно искалечены. И случилось так, что все трое погибших были от Зеленых, а Юстиниан, заключивший пари в кафисме, крупно выиграл, как, впрочем, и большинство Синих на Ипподроме. Этот унизительный факт в сочетании с иными перенесенными обидами, вероятно, и подтолкнул партию Зеленых к действиям, ставшим причиной трагической развязки.

Между пятым и шестым забегами, когда рабы уносили с арены обломки колесницы и свежим песком засыпали пятна крови на скаковом кругу, в секторе Зеленых поднялся человек. Все его знали: Кварт Остий, более двух десятилетий бывший оратором своей партии. Шум на Ипподроме затих, так как всем хотелось услышать, что он скажет.

— Привет тебе, Юстиниан… о воплощенное милосердие! — прогремел зычный, как рев быка, голос, закаленный в постоянных выступлениях перед огромными толпами.

Зрители замерли. Назревало что-то из ряда вон выходящее — оратор обращался непосредственно к самому императору. Девяносто тысяч пар глаз устремились к высокой кафисме, где в тени пурпурного навеса, откинувшись на спинку мраморной скамьи, восседал Юстиниан. Император слегка нахмурился и вопросительно смотрел на оратора.

— Твое императорское величество! — голос загромыхал вновь. Оратор говорил размеренно, делая паузы, чтобы все вокруг успевали услышать и понять смысл сказанного.

— Твой народ… жаждет справедливости… и требует… прекратить притеснения!

Голос у императора был обыкновенный, и он не мог сам ответить перед таким огромным собранием, — для этого имелись специально подготовленные люди. Юстиниан сделал знак одному из своих глашатаев, наклонившись вперед, что-то сказал ему, и тот повернулся к трибунам. Не уступая по силе голоса оратору Зеленых, глашатай прокричал вопрос императора на противоположную сторону арены:

— Каким образом… вас… притесняют?

Дальше последовал громогласный диалог, участники которого перебрасывались репликами, не щадя легких. Спор перерос в перебранку. И хотя один должен был говорить от лица императора, а другой — от партии Зеленых, оба вскоре начали прибегать к собственным аргументам, не ожидая подсказок и ни с кем не советуясь.

— Правда известна тебе… великий посланник неба… как и тому, кто угнетает нас… несправедливостью и поборами! — гремел трубный голос оратора Зеленых.

Лицо Иоанна Каппадокийца, также сидевшего в кафисме, стало серым. Он-то прекрасно понимал, кого имеет в виду оратор.

— О каком угнетателе ты говоришь? — ревел в ответ императорский глашатай.

— Он умрет… как Иуда!

— Ты смеешь… оскорблять… представителей императорской власти?!

Юстиниан кусал губы, бросая время от времени беспомощный взгляд на своего глашатая, словно желая прекратить эту бессмысленную перепалку и не зная толком, как это сделать. Капли пота выступили на лысине префекта претория, когда оратор Зеленых снова произнес: «Как Иуда!»

Однако он был прерван императорским глашатаем, который решительно перехватил инициативу:

— Замолчите, иудеи… манихеи… самаритяне[72]!..

Манихеи повсеместно преследовались как презренные еретики за попытки совместить основные принципы христианства и зороастризма — персидской религии поклонения огню. Нужно заметить, однако, что, как ни был разъярен глашатай и как ни поносил он Зеленых, ни разу он не назвал их монофизитами, хотя они, конечно, того заслуживали, а не назвал потому, что помнил о религиозных симпатиях императрицы Феодоры. После тирады глашатая на минуту воцарилась напряженная тишина, которая сменилась ревом негодования и ярости в стане противников, слившимся с издевательскими криками, гиканьем и свистом со стороны Синих. Однако шум тотчас утих, когда дерзкий оратор от Зеленых прокричал в ответ:

— Нас… назвать евреями… самаритянами?!

Он нарочно повторил те именования, которые нетерпимым в религиозном отношении византийцам должны были показаться наиболее оскорбительными. И продолжал:

— Да пребудут с нами Господь Бог… и Христос… благословенный и единый в начале своем!

Еще одна пауза, вслед за которой в этот раз взорвались бешеным криком трибуны Синих. Последней фразой в лицо императору и всем православным был брошен основной постулат монофизитов.

На изгибе подковообразного амфитеатра, где партии располагались ближе всего друг к другу, началась драка. Стража бросилась туда, чтобы разнять дерущихся.

— Молчи, ты… презренный богохульник! — надрывался глашатай Юстиниана.

— Это что же… высочайшее повеление? — В вопросе Зеленого зазвучала насмешка. — Выходит, граждане империи… не могут больше… высказывать вслух свое мнение?

— А я говорю, ты — богохульник!..

После минутной паузы оратор Зеленых впервые оторвал взгляд от императорской кафисмы и повернулся к своим сторонникам. И среди притихшего Ипподрома отчетливо разнесся его мощный, полный ярости голос:

— Вы слышите, люди!.. Нам угрожают!.. А разве не были убиты наши товарищи… и разве были наказаны убийцы? Что же, теперь наш черед?.. Прочь отсюда!.. Все прочь из этого проклятого места!..

Юстиниан, позволивший ситуации выйти из-под контроля, беспомощно наблюдал за оглушительной и злобной перебранкой ораторов. Теперь, наклонившись вперед, он увидел, как Зеленые срываются со своих мест и, натыкаясь друг на друга, толпой бегут к выходу. Взбешенные Синие тут же последовали их примеру. Император в досаде и ярости откинулся на спинку скамьи под пурпурным балдахином. Такого еще не бывало! Толпа настолько разбушевалась, что последние три заезда были сорваны. Ситуация становилась крайне серьезной.

Юстиниан не был трусом. И прежде ему случалось попадать в опасные переделки, из которых он выходил мужественно и с достоинством. Однако вид стотысячной разъяренной толпы пробудил в нем чувство страха. Ярость витала в воздухе, сливаясь в общий водоворот ненависти, клубившийся над Ипподромом и городом, — ужасная угроза, которую трудно было предвидеть и еще труднее предотвратить, поскольку вышедшая из повиновения толпа так же непредсказуема, как и опасна.

Неспроста все римские императоры, начиная с Цезаря, больше других напастей боялись бунта плебеев. Клавдий, Нерон, Гальба, Домициан, Коммод, Элагабал, Максимиан и Валентиниан — вот далеко не полный перечень тех, кто был сметен народными мятежами.

Ни слова не говоря, Юстиниан поспешно спустился по винтовой лестнице и в сопровождении свиты зашагал по подземному проходу, соединявшему кафисму с дворцом. Лицо его было бледным и неподвижным, что одни расценили как признак гнева, другие — как признак испуга.

Вернувшись к себе, Юстиниан первым делом приказал взять под стражу не в меру ретивого оратора, который втянул его в глупый и бессмысленный конфликт с толпой. Как с ним поступить, можно решить позднее. А сейчас необходимо предпринять другие, более решительные действия. Запыхавшийся воин из городской стражи принес во дворец известие о том, что между обеими партиями начались столкновения. Покидая Ипподром, Синие не могли удержаться от издевательских выпадов в адрес противников, и взаимная ненависть вылилась в безобразную потасовку. Теперь на Бычьей площади разгорался настоящий мятеж. На этот раз Юстиниан решил действовать без промедления. Вызвав городского префекта Феодота Тыкву, он отдал приказ:

— Немедленно пресечь беспорядки!

— Слушаюсь, твое императорское величество!

— Возьми когорту эскувитов, если нужно, но бунт должен быть подавлен, — с нажимом повторил император. — Их необходимо остановить, пока потасовка не переросла в нечто более серьезное. Ты понял меня? Сейчас самое главное — решительность. Если обнаружишь зачинщиков — накажи их!

Феодот отсалютовал. Не отличаясь особым умом, Тыква все же смекнул, что необходимо заручиться еще одним указанием:

— Зачинщиков… независимо от цвета?

Юстиниан нахмурился.

— Да, невзирая на цвет повязок.

— Повинуюсь тебе, о рожденный небом!

— Тогда поспеши. Я был слишком великодушен и, похоже, напрасно, теперь я понимаю это. Мой царственный дядя был приверженцем Синих, однако это не мешало ему с одинаковой суровостью обходиться с нарушителями порядка из обеих партий. Отныне я тоже намерен так поступать. Довольно я проявлял терпимость. Теперь пусть пеняют на себя.

Проявив неоправданную мягкость, которая привела город к серьезным беспорядкам, а его самого к полной потере контроля над ситуацией, Юстиниан, как и многие нерешительные люди, полагал, что может исправить положение, проявив чрезмерную жестокость.

Феодот снова отсалютовал и отправился выполнять распоряжение.

Когда Феодора, которой доложили о драматических событиях на Ипподроме, часом позже пришла на половину Юстиниана, чтобы узнать от него подробности происшедшего, городской префект уже вернулся и был тотчас же пропущен к императору для доклада.

Только император, императрица, префект претория, страж, приставленный охранять кабинет императора, и сам Феодот присутствовали при этом разговоре.

— Ну? — спросил Юстиниан, не замечая приветствия Тыквы.

— Я направился прямо на Бычью площадь, о всемогущий, — лицо Феодота выдавало неуверенность и беспокойство. — Драка все еще продолжалась, но, когда показались серебряные щиты эскувитов, толпа сразу рассеялась. Мне удалось схватить только семерых. На земле лежали трое или четверо убитых, а раненых уносили без счету.

— Что ты сделал с этими семью?

— Памятуя твой императорский приказ наказать зачинщиков, я отвел их к виселице у Влахернских ворот и велел казнить.

— Казнить? На каком основании?

— Разве не этого ты хотел, о величайший из могучих? Ты приказал — наказать.

— Я велел наказать зачинщиков! Эти семеро были зачинщиками?

— Я… но как в толпе можно разобрать, кто… ну, словом…

— Продолжай!

— Четверо из задержанных имели при себе кинжалы и ножи, за что, по закону, их полагалось обезглавить. Остальных трех я приговорил к повешению по обвинению в организации убийства. Я обязан доложить тебе, о великодушный, что из четырех, задержанных с оружием, трое оказались Синими, а из трех прочих — один…

— Четверо из семи были Синими! — ужаснулся Юстиниан.

Он всегда надеялся, что в критических ситуациях может рассчитывать на поддержку Синих. Что же будет теперь, после того, как четверо из их людей схвачены и преданы казни без суда, тогда как до сих пор эта партия пользовалась полной неприкосновенностью?

— Продолжай, — сказал он.

— Собралось много народу, рожденный небом, ну, как всегда на публичных казнях. Поэтому я приказал эскувитам выстроиться цепью вокруг виселицы и пленников.

— А- толпа? Как реагировала толпа?

— Одна женщина кричала и пыталась прорваться через заграждение. Ее муж был среди приговоренных к отсечению головы. Такое часто бывает. Стражники оттолкнули ее. Все остальные наблюдали за казнью молча.

Юстиниан коротко кивнул.

— Сначала обезглавили четырех, задержанных с оружием, — продолжал Феодот. — Потом троих, обвиненных в организации убийства, подняли на помост виселицы, что возле ворот, чтобы столкнуть их разом и чтобы они вместе поплясали на веревках. Но тут вдруг явились монахи из монастыря Святого Лаврентия. Он ведь там же, на площади…

— Монахи? Что ж ты, глупец, молчал об этом! Зачем они явились?

— Я как раз собирался рассказать, о милосерднейший, — заныл Тыква. — Они попросили пропустить их к виселице, чтобы исповедать осужденных и вручить их души Богу.

— И ты пропустил их?

— Я не знал, как отказать. Да это и не заняло много времени. И если бы не досадная случайность…

— Случайность?! Черт бы побрал этого болвана, который и доложить ничего толком не может! Какая еще случайность?

— Твой покорный раб здесь ни при чем, о первый из великих! Умоляю тебя учесть, милосерднейший, что веревки провисели уже не один месяц под открытым небом…

— Так что же случилось, наконец?

— Секунду терпения, о великий, — взмолился Тыква, голос которого дрожал все сильнее по мере того, как лицо императора наливалось кровью. — Как я уже сказал, веревки провисели несколько месяцев, но откуда мне было знать, что они прогнили…

— Значит, веревки оказались гнилыми? Господь милосердный, дай мне сил дослушать бормотание этого дурака!

Феодот едва дышал от ужаса, но продолжал, так как не видел другого выхода.

— Когда этих троих столкнули с помоста, добрейший из милосердных, то один повис хорошо… то есть, я хотел сказать — надежно…

— Только один!

— Веревки же двух других — Синего и Зеленого — оборвались, и они рухнули на землю…

— Ты хочешь сказать, что они остались живы?

— Я… я решил, что они умерли, что у них сломаны шеи. Монахи без разрешения унесли их в свой приют. Позднее мне доложили, что они живы и пришли в себя…

— Идиот, животное! Что было дальше?

— Без особых указаний, о лучезарный светоч милосердия, я не отважился войти в приют, чтобы не нарушить неприкосновенность святилища. Я выставил вокруг охрану и вернулся, чтобы доложить…

Император побагровел, на лбу у него вздулись вены. Ярость и ужас охватили его, когда он представил себе неизбежные последствия недальновидных действий городского префекта.

— Клянусь Святым Провидением, ни разу за все время моего правления никто не выполнял моих указаний так скверно! — взорвался император.

Тыква упал на колени, его лицо побелело так, что веснушки стали виднее.

— Сжалься, твое высочайшее величество! Я ведь только старался исполнить твои приказания…

— Взять его! — приказал Юстиниан.

Феодот издал вопль отчаяния, когда двое солдат схватили его за плечи. Внезапно рванувшись, он вывернулся из рук стражников и простерся ниц перед императором, обхватив его ноги.

— Пощади меня, о грозный владыка мира! Во имя страданий Христа я молю тебя о прощении, ибо если я в чем и виноват, то не в недостатке усердия. Может, я что-то не рассчитал, но я старался! У меня жена, милосерднейший, и девять детей… на днях ждем еще прибавления…

Юстиниан пнул его ногой, и префект остался лежать, сотрясаясь от рыданий.

Внезапно Феодора, до сих пор молча сидевшая в своем кресле, сказала:

— Прошу тебя, повелитель, пощади его.

Мрачнее тучи, Юстиниан посмотрел на нее.

— Он заслужил смерть!

— Послушай, если ты начнешь убивать всех глупцов, много ли подданных останется в живых? К тому же, — на ее губах вдруг мелькнула легкая улыбка, — прими во внимание жену и девятерых детей, а также и прибавление. Ты ведь не хочешь осиротить половину Константинополя!

Императора, в глазах которого еще мгновение назад можно было прочесть безжалостный смертный приговор, слова Феодоры немного успокоили. Помолчав, он сказал:

— Пошел прочь, Тыква! Я дарую тебе жизнь, но ты вернешься в казарму простым солдатом!

Феодот поспешно вскочил и, спотыкаясь, кинулся прочь, разжалованный, но благодарный судьбе и Феодоре, по чьей прихоти он был спасен от гибельного гнева императора.

Ночь миновала без особых происшествий. Когда же наступило утро, Юстиниану удалось окончательно убедить себя в том, во что ему очень хотелось верить, несмотря на все унижения предыдущего дня: самое плохое уже позади. Он даже велел продолжать ристания, словно ничего не случилось. Этим он хотел создать видимость, что власти не считают происшедшие накануне беспорядки событием, достойным особого внимания. Он надеялся, что чернь тоже будет рада замять конфликт.

Но после первого же заезда колесниц оратор от Зеленых поднялся и проревел:

— Верни нам… о император… тех двух, убитых тобою, но спасенных Богом… по милосердию его!

Бурей аплодисментов трибуны поддержали требование оратора.

Обращение было составлено безукоризненно. Несомненно, его обдумали и отрепетировали еще ночью. Тщательно подобрав слова, оратор Зеленых представил неожиданное спасение двух осужденных как проявление Божией милости к тем, кого император пытался несправедливо предать казни. Но главная хитрость заключалась в том, что оратор говорил о двоих, тогда как все знали, что один из них принадлежит к Синим, а другой — к Зеленым. Таким образом обе партии теперь как бы объединила одна общая беда.

Все видели, как Юстиниан наклонился к префекту претория и квестору, и они шепотом обменялись несколькими фразами. Но на этот раз Юстиниан не стал отвечать через глашатая. Он явно не забыл о его поражении накануне и надеялся, что молчание скорее успокоит толпу.

Начался второй заезд.

После его окончания оратор Зеленых поднялся снова и еще раз слово в слово прокричал свое требование. На этот раз его поддержали сотни зрителей. Юстиниан ощутил беспокойство.

— Мне кажется, что некоторые голоса доносятся с трибуны Синих, — сказал он Иоанну.

Префект претория, обеспокоенный не в меньшей степени, ибо знал, что львиная доля ненависти плебеев адресована лично ему, нахмурился и стал тревожно вглядываться в синий сектор трибун.

— Может быть… вам показалось, — пробормотал он.

Но после третьего заезда не осталось никаких сомнений: Синие горланили не меньше Зеленых.

Это был новый и весьма зловещий поворот событий. Кем бы ни был тот, в чьей гениальной голове родилась идея вступиться за обоих осужденных, ему, несомненно, удалось, на время по крайней мере, сплотить обе партии вокруг требования, которое, как лозунг, в один голос начали скандировать трибуны после каждого заезда.

Феодора, отдыхая в солярии и прислушиваясь к шуму Ипподрома, услышала это одной из первых. Больше не было крика «Ника!». Зато на каждом ярусе появился добровольный дирижер, взмахами рук организующий плавный и ритмичный речитатив, который в исполнении многотысячной толпы Синих и Зеленых сотрясал Ипподром:

— Верни нам, о Император, тех двух, убитых тобою, но спасенных Богом по милосердию его!

Многие зрители поначалу присоединялись к хору из чистого азарта. Слышен был хохот, насмешливые замечания и хлопки после каждого слаженного выкрика, словно крикуны аплодировали сами себе и получали удовольствие от такого необычного способа досадить человеку, одетому в пурпур и сидящему так надменно в тени своего балдахина.

Однако время шло, заезд следовал за заездом, а из императорской ложи не доносилось никакого ответа. Тогда в реве толпы начала слышаться угроза, выросшая в бурю негодования. Сквозь слитное скандирование прорывались отдельные возгласы:

— Проклятие грабителям!

— К суду злодеев из дворца!

— Накажи, о император, угнетателей народа!

Иоанн Каппадокиец сморщился, как от зубной боли. Его имя не было названо, но обольщаться не приходилось. Многие возгласы были адресованы лично ему, и он чувствовал, что негодование толпы выходит далеко за пределы обычного недовольства властями. И в то время как сидящие в кафисме перебрасывались негромкими быстрыми фразами, он не вступал в разговор, скованный страхом.

Программа дня завершилась без каких-либо происшествий, однако бега проходили вяло из-за отсутствия обычного интереса к ним. Зрители почти не заключали пари, что всегда было плохим признаком. Несмотря на это, Юстиниан еще надеялся на что-то, когда вернулся с Ипподрома во дворец. Однако вскоре патрулирующая городские улицы гвардия сообщила о еще более грозном предзнаменовании.

На стенах, колоннах, на постаментах статуй — на всех доступных местах — появились в этот вечер надписи, сделанные мелом или углем. Это были обвинения и угрозы в адрес Иоанна Каппадокийца, Феодота и даже Трибониана, а некоторые метили в самого императора. «Тиран», «предатель», «убийца», «вор», «сутенер», «богохульник», «исчадие ада» и масса других не менее ужасных бранных слов были под покровом сумерек нацарапаны неизвестной рукой рядом с именем Юстиниана. Не реже встречалось и имя императрицы. Но Феодора награждалась одним лишь прозвищем — «шлюха».

То, что так много развелось смельчаков и ни разу никто не помешал им делать эти возмутительные надписи, свидетельствовало о крайней степени возмущения жителей Константинополя.

В этот вечер за стенами дворца царило все нарастающее напряжение. Поспешно входили и выходили гонцы, командиры эскувитов сдавленными голосами отдавали команды, из предосторожности расставляя двойные ночные караулы дворцовой стражи вдоль наружных оборонительных стен.

Через два часа после наступления темноты со стороны дворца Сигма до Феодоры донесся вопль изумления и ужаса, вслед за которым раздался топот бегущих ног. Она кликнула Нарсеса.

— Похоже на то, о прекраснейшая, что в городе во многих местах начались пожары, — доложил маленький евнух. — Зарево видно даже из-за дворцовых стен.

— Где император?

— Этого я не знаю, о великая.

— Идем со мной, Нарсес, я хочу взглянуть.

В сопровождении смотрителя покоев и воинов личной охраны она вышла из императорской резиденции и быстрым шагом направилась к церкви Святого Стефана. Солнце село уже давно, но ей показалось на миг, что колоннаду, ведущую к церкви, освещает поздняя вечерняя заря. Потом она поняла, что красноватый отсвет, четко обрисовывавший зубчатые дворцовые стены и громаду Ипподрома, и был тем самым заревом городских пожаров, о котором говорил Нарсес. Самого пламени не было видно, но, отражаясь от низко нависших туч, оно освещало все вокруг тусклым зловещим светом. Однако, заметив над собой яркую луну и звезды, Феодора поняла, что «тучи» были не чем иным, как дымом от пылающих зданий.

Несколько слуг императора, постоянно находившихся при Юстиниане в его резиденции, стояли у входа в церковь, но Феодора, не взглянув на них, вошла и в сопровождении Нарсеса начала поспешно подниматься по винтовой лестнице, ведущей на верхнюю площадку колокольни, откуда открывался вид на Ипподром и город.

Уже подходя к площадке, она услышала голоса, а затем и увидела тех, кто пришел сюда раньше ее: Юстиниана, Трибониана и Гестата — воина, заменившего незадачливого Феодота в должности командира эскувитов. Император обернулся к ней с лицом, казавшимся чугунным в мерцающих отблесках красного зарева.

— Феодора! — воскликнул он. — Ты тоже здесь? — И прибавил с нотой отчаяния в голосе: — Похоже, дела плохи, очень плохи!

— Пожары? Сколько их? — спросила она.

— Я не знаю. Такое впечатление, что они подожгли весь город. Их так много, что я уверен — это все преднамеренные поджоги. Взгляни!

Феодора посмотрела в западном направлении, следуя за взмахом его руки. В нескольких местах в отдалении она увидела рвущиеся из горящих домов языки пламени. Многие здания были затянуты пеленой дыма, странно подсвеченной лунным светом. С первого взгляда ей показалось, что пылает сплошь вся Виа Альта, но потом она смогла различить в призрачном свете величественные колонны и статуи терм Зевксиппа[73], вокруг которых вились клубы пара.

— Пронесся слух, что Константинополь будет стерт с лица земли и что виновники этого истребления — шпионы персидского царя, — произнес Юстиниан полным отчаяния голосом.

Еще один громадный пожар бушевал на юго-востоке, в районе площади Афродиты. Феодора напряженно всматривалась в очертания ночного города, однако восклицание за спиной заставило ее обернуться.

— Неужели они посмели! Какое кощунство! — сдавленным от отчаяния голосом произнес император.

Вместе с обоими приближенными Юстиниан приник к одному из северных окон башни.

— Что еще случилось? — быстро спросила Феодора.

— Иди и посмотри сама, — испуганно промолвил Юстиниан.

Феодору пропустили вперед, и, приподнявшись на цыпочки, она взглянула через парапет. Прямо перед ней в небо взвился вулканический столб пламени, который вместе с гигантским грибовидным облаком черного дыма заполнил, казалось, все небо. Позади него полыхнул еще один пожар, и все озарилось мрачным багровым светом. До их слуха донеслись крики множества людей.

— Святая София! — воскликнула Феодора, не в силах поверить своим глазам. — Они подожгли собор!.. А этот новый пожар — это здание Сената! И церковь Святой Ирины!

— Если они взялись за церкви, на что еще остается надеяться! — со стоном вымолвил Юстиниан.

Феодора повернулась к нему и проговорила голосом, полным гнева, без малейшей тени страха или отчаяния:

— Это вовсе не похоже на тотальное уничтожение города. И руки персов или кого-либо из внешних врагов здесь нет и в помине. Эти поджоги — дело рук презренного отребья. Разве вы видите хоть один дымок над северными трущобами или над районами бедноты? Уничтожить их было бы проще всего, если бы это было главной целью поджигателей. Нет, эти поджоги начались стихийно, и делают это те же мерзавцы, которые сорвали золотые украшения и драгоценные камни со священных гробниц. Тяжкой должна быть кара за такое святотатство!

Император ничего не ответил, и Феодора удивленно взглянула на него, поскольку вид его показался ей странным. Рот его был вяло приоткрыт, а в глазах сквозили тоска и неуверенность. Он был похож на человека, потерпевшего полное поражение. Ее захлестнуло чувство сострадания к нему. В момент этого страшного испытания Юстиниан отнюдь не казался олицетворением решимости и воли. Он был обычным человеком — робким, испуганным и растерявшимся. И к тому же далеко не молодым.

Император и ближайшие его сподвижники беспомощно наблюдали, как вспыхивают все новые пожары в городе.

— Я оставлю вас, высокочтимые мужи, — заявила она и, не дожидаясь ответа, начала спускаться по лестнице в сопровождении Нарсеса.

Каждый час казался вечностью, прожитой среди смятения и страха. К воротам дворца беспрерывно стекались беженцы, умоляющие об убежище. Это были большей частью священнослужители православной церкви во главе с самим Гиппией, с опозданием осознавшие, что единственным могущественным покровителем для них является император. О, теперь они сокрушались о том, что нечистый, лишив разума, подтолкнул их к разжиганию этих беспорядков. Юстиниан велел впустить их, и церковники были размещены во дворце.

Стражники, несущие караул на дворцовых стенах, постоянно сообщали о возникновении новых пожаров, издалека без конца доносились звериные вопли и завывания толпы мародеров, опьяненных жаждой разрушения. До сих пор, однако, никаких выступлений в непосредственной близости от дворца не было, но Юстиниан, цеплявшийся за малейшую надежду, пытался убедить себя, что негодование черни не направлено против его особы. Каждому, с кем он говорил, Юстиниан упорно внушал, что этот бунт — всего лишь временное затмение разума, вполне объяснимое в такие смутные времена, а столкновения являются результатом межпартийных распрей и прекратятся, как только одна из сторон одержит верх.

Около полуночи, когда уже было точно известно, что нечестивцы подожгли по меньшей мере семь храмов, не считая множества других зданий, пришло сообщение об ужасной трагедии. Разрастающийся пожар перекинулся на Виа Амастрия и охватил приют, где находились пятьдесят беспомощных больных, которые и погибли страшной смертью, так как были не в силах подняться.

— Гнусные убийцы! — воскликнул Юстиниан, услышав об этом. — Почему бездействует городская стража? Где пожарные отряды, кто-то же должен бороться с этим ужасным огнем!

— Боюсь, о великий, что городская стража и пожарные сейчас сами промышляют разбоем, и им ни до чего нет дела, — заметил Трибониан.

Юстиниан заломил руки.

— Что же делать? — простонал он. — Это же полная анархия, хаос!

— Прикажи эскувитам атаковать этот сброд, — предложила Феодора.

Но император панически метался взад и вперед, не в силах ни на что решиться.

— Нет… нет! — выговорил он наконец. — Я не могу послать воинов уничтожать моих подданных! Они опомнятся. Надо только подождать… К утру все должно измениться!

От этой мысли он приободрился.

— Да, да, я уверен в этом! К рассвету толпа устанет от бесчинств, и люди мирно разойдутся по домам.

— Многим из них некуда будет возвратиться, судя по тому, как распространяется пожар, — заметил Трибониан.

— Это будет прекрасной возможностью для нас проявить к ним любовь и милосердие! — воскликнул Юстиниан, который, казалось, убедил-таки себя в реальности желаемого. Он повернулся к Иоанну Каппадокийцу, молча стоявшему в стороне.

— Бездомные будут обеспечены жильем, я обещаю это! Кроме того, надо организовать дополнительную раздачу еды и одежды. Пусть это решение огласят, как только будет восстановлен порядок!

Однако буйные вопли толпы не ослабевали, сопровождаемые треском пожара, который рос и ширился и все ближе подползал к дворцовым стенам, взмывая иногда над ними жаркими языками пламени. В такие мгновения за каждым выступом сгущались черные тени, которые затем расползались, и дворец опять погружался в зловещие багровые сумерки.

Загрузка...