10. Дед, баба и курица Ряба

Я обещала покончить с отступлениями, и я обязательно постараюсь с ними покончить. Книга должна была быть не обо мне, а о Малахе Шмерле. Но так уж получилось, что без рассказа о себе я ничего толком не могу рассказать и о нем. А кто кому обязан своим существованием: я Шмерлю или он мне — вопрос неразрешимый.

Без Шмерля не было бы меня нынешней. Но в те времена, с которых я начала рассказ, я-то была, а вот Шмерля не было в природе. Никто о нем не знал, никто его не помнил, никто не видел его картин.

А в тот момент, когда Женька исчез из моей жизни навсегда, у меня, кроме этого Шмерля, ничего в Израиле не оставалось. На месте моей возлюбленной Яффы, с ее запахами моря, гнили, свежих лепешек, асфальта, жасмина и кофе, который здешние понимающие люди покупают в зернах, самостоятельно жарят и размалывают, а потом осторожно варят в медных турках с тяжелым дном, разверзлась черная дыра. Ни черта мне тогда не было нужно в Яффе. Рынок обрыднул, и малаби — мой любимый приторный миндальный кисель в розовом сиропе — стал горчить.

Да и я никому больше не была тут нужна.

Бенджи делал детей, а дети требуют денег, и Бенджи уже не делал справедливость. Ему перестали доверять, потому что Бенджи стал по-настоящему алчен. Старец Яаков считал, что алчность можно обуздать, только Бенджи больше не внимал его увещеваниям. Он уважал отца, но не почитал его, — а чего стоит уважение без почитания?!

Каролю и Маре было совсем не до меня. Что-то испортилось в их отношениях, а они, вместо того чтобы замереть и оглядеться, заменить неисправную деталь и только потом ехать дальше, неслись как безумные в предвыборной гонке. Кофепития на крыше стали скучным занятием. Дом четы Гуэта кишел мальчиками из предвыборного штаба. Кормить их шашлыками Мара отказалась наотрез, да и Кароль не хотел умалять свое достоинство и появляться перед молокососами в фартуке. Мальчики и так ели из его рук. Поэтому заказывали пиццу из соседней пиццерии. А что это за посиделки на крыше без вина и шашлыков, да еще под бесконечные сплетни о Викторе и старом мэре? Ни о чем другом мальчики Гуэты говорить не хотели и не умели.

А мои соседи по улице воевали с мэрией, Электрокомпанией и Телефонной компанией. За столбы.

Столбы, которые несли на себе электрические провода и телефонные кабели в наш район, были старые. Они наклонились, расщепились и требовали замены. Провода просели, голоса ускользали, важные беседы прерывались шумом и треском, электричество часто прекращало поступательный ход, и все соглашались с тем, что столбы надо менять. Но мэрия кивала на Электрокомпанию, а та на Телефонную компанию, которая упрямо твердила, что столбы давно завезли.

Где они, эти столбы, никто не знал, а я знала, но раскрывать тайну не собиралась, поскольку именно на этих столбах покоилась крыша моего дворца. По этой причине принимать участие в борьбе мне было неловко. И соседи на меня обиделись.

Раньше не успевала я распахнуть ставни, объявляя миру тем самым о своем желании встретиться с ним лицом к лицу, как появлялась соседка Варда с шипящей яичницей на сковородке. Семенила в своих застиранных шароварах, меленько перебирая рваными сандалиями по уличной пыли. Сковорода впереди, за ней едва поспевает тяжелый Вардин нос, густо смазанный сливками. О, этот белоснежный нос-айсберг на фоне малиновых щек с ошметками клубники, утренний косметический салон на дому!

Жизнь Варды была проста, сурова, богата хлопотами и бедна событиями. В шесть утра — подать завтрак мужу Эзре, шоферу-дальнобойщику, слепить ему бутерброды из разрезанных вдоль булок, заполнить термосы кофе, потом запустить стиральную машину. Это означает: разобрать грязное белье, загрузить машину, снять с веревок то, что развешивала вчера, сложить аккуратно и разложить по шкафам, вытащить белье из машины, закончившей стирать, загрузить следующую порцию, а вытащенное развесить. И так — бегом! — шесть дней в неделю. В субботу машина отдыхает, а Варда кормит собственную семью и еще пять семей мужниных братьев и сестер. Детей у нее тоже пять. Стиральная машина стонет и журчит, дети орут, не желают просыпаться. На кого-то не хватило молока, у кого-то не оказалось парных носков, порвался шнурок от ботинка, пропала книжка, разболелся живот. Наконец старшие ушли в школу, Варда оттащила младшего в садик, вернулась бегом, — и вот она у моей калитки. Преданная, смешливая, вовсе не глупая дура-баба. И наш с ней совместный завтрак в десятом часу утра совсем не скучная процедура.

Но не успевает Варда убраться вместе со своей сковородой, как в калитку тихонько стучит мадам Провансаль. Это я ее так назвала, потому что Марсель Коэн родилась в Провансе, и больше ей гордиться нечем. Приходится она Варде дальней родственницей, живет в маленьком домике на ее участке, помогает по хозяйству, два раза в неделю дежурит на почте, и я никак не могу взять в толк, зачем на почте дежурные? Что там может произойти с шести вечера до пяти утра? Но какие-никакие деньги они все же платят, а в остальное время мадам Провансаль вяжет тапочки и шали. Стучит она в калитку терпеливо. Пока не выйду на крыльцо, так и будет тюкать кулачком. И обязательно что-нибудь несет: самовязанные носочки, сливу, пирожок или чашечку, наполненную вареньем.

Пристроится в кресле с чашечкой кофе и будет пить из этой чашечки час, а то и два. И стрекотать будет, как швейная машинка. Про Варду, про свой Прованс, про людей, которых я не знаю, черт знает про что еще. Безобидное существо, но зоркое. Новое пятнышко на скатерке и то разглядит: «Ай, ай! Не огорчайся. Я тебе вышью новую скатерку!» А уж если новый предмет в доме появился, обнюхает его со всех сторон, обгложет глазами, рассмотрит до последнего гвоздика. Как-то я посадила ее напротив антикварной вазочки, так она тут же настрекотала полное ее описание. Просто создана для того, чтобы каталоги заполнять.

А еще Муса, сосед Варды. И домовладелец Глуска с женой, последний дом на нашей улице. И Венди, сумасшедшая американка с соседней улицы, работающая в галерее Пинхаса. И Якутиэль, хозяин торговой точки на углу, привыкший к прозвищу Якут. Нет, не получается у меня, чтоб без отступлений.

Бывало, прихожу домой, а на моей террасе пир горой. Принесли с собой угощение и сидят перед закрытой дверью, словно мое крыльцо — это местный клуб, домашнее бистро. И вдруг — никого. Пусто. Ни Варда, ни мадам Прованс, ни даже бесстрастный Якут не заходят. А на улице отворачиваются. И все из-за этих проклятых столбов. Ну и черт с ними!

А если ни Чумы, ни Кароля, ни Мары, ни Бенджи, ни Женьки, ни соседей — кто остается? Один только Шмерль, глядящий на меня из Паньолевых картинок, как дитя бессловесное, как душа, тела не обретшая и молящая: «Выпусти! Обозначь! Создай! Восстанови! Оживи!»

И тут случилось вот что: Кароль продал мне свою галерею. Имеет ли это отношение к Шмерлю? Ясное дело, имеет. Но какое? У этого вопроса есть два измерения: рациональное и мистическое. Начнем со второго. Если Малах Шмерль — один из тридцати шести праведников, ввиду чего ему открыты дела земные и небесные, тогда надо предположить, что он вмешался и заставил Кароля продать мне галерею. И сделал это именно тогда, когда я уже подумывала о том, чтобы плюнуть на все, в том числе и на Шмерлевы картинки, и уехать в Париж. А если идти к началу, тогда так: Кароль предложил мне галерею, а без картин Малаха не было смысла в моем решении согласиться взять ее. Дело в том, что галерея Кароля была, в сущности, обыкновенной лавкой древностей, к тому же древностей не слишком древних и не особо интересных. Но я-то не Кароль. Если уж мне, искусствоведу, попала в руки галерея, то ее полагалось выстроить по всем правилам.

А чем занимается настоящая галерея? Поиском талантов, их продвижением и — это уж вытекает само из себя — созданием капитала, направленного на еще более изощренный поиск и активное продвижение этих самых талантов. Только кто же из серьезных художников пойдет ко мне выставляться, если у меня ни связей, ни имени? Что я могу для него сделать?

Связи и репутацию предстояло создать. И начать я могла только с того, что имела, со Шмерля. И не в том суть, был ли Шмерль Шмерлем или Шмерлем какое-то время был Паньоль. Это дело десятое. Важно то, что в 1935 году в Нес-Ционе жил замечательный художник, которого не заметили, не оценили, а потом начисто забыли. Открыть такого художника и заставить мир его признать — большая заслуга, после которой ни один искусствовед безвестным уже не остается.

В том, что Малах Шмерль был замечательным художником, я не сомневалась. Это подтвердил мне и искусствовед Шевах Моско, вернувшийся из Японии, но не в сентябре, а в январе.

Январь — месяц не туристический. Море злится, ветер носится по узким улочкам Яффы, как злобный хулиган. Стены старых домов пропускают сквозь трещины влагу, куда ни войдешь — на стенах пятна сырости, капает с потолков и тошнит от запаха плесени. А главное — холодно, до костей пробирает.

Мой дом не течет, я все щели законопатила и стены оштукатурила на совесть. Но помещение с потолками на высоте почти пяти метров прогреть невозможно. Посреди шикарного пола дымит керосиновая печка, и жизнь вертится вокруг этого воняющего и коптящего источника тепла. Кресла жмутся к печке-вонялке, столик перебрался к ней поближе, радио соскочило с привычного места и устроилось рядом. А чуть поодаль и прямо на полу выстроилась батарея чашек с присохшей к стенкам и донышку кофейной гущей. Вода в моем доме нагревается солнцем, подключать воду к электричеству дорого. Солнца нет, эрго: горячей воды тоже нет. А мыть посуду в ледяной воде — это уж извините!

Сама я купалась в душе при галерее, там и мелкой постирушкой занималась, чашек же, разномастных, но великолепных, рыночные торговцы мне не жалели. За так отдавали. Я брала. Пила кофе и отставляла очередную чашку до лучших времен и солнечных дней.

Если ожидались гости, я кипятила воду в кастрюле и устраивала чашкам банный день. Но в гости давно никто не приходил. А тут явился Моско.

Ради столь почетного гостя я бы снесла в гостиную все печки-вонялки в доме, даже одолжила бы у Кароля дорогой электрический обогреватель. И чашки бы убрала, и кресла вернула на место. Но Моско появился неожиданно, навещал кого-то поблизости и зашел, поскольку я его когда-то разыскивала. Неловко получилось.

Моско огляделся, хмыкнул и устроился поближе к печке. Правда, до этого, подпрыгивая, как озябший воробей, обошел гостиную по периметру, вглядываясь в картинки Шмерля, которые я — все до единой, включая акварельки, — вывесила на стены. Из-за картин я и возилась столько со штукатуркой, предварительно выспросив у лучших яффских мастеров этого дела секреты их мастерства. Стены, на которых висят картины, должны оставаться сухими. А сухой холод маслу не помеха. Жара мешает ему больше.

— Странно, что мне никогда не встречались эти картины, — сказал Моско и потер руки. — Странно. Этого Шмерля нет нигде. Ни в музейных запасниках, ни в коллекциях, ни в старых каталогах не встречал. Как же он проскочил мимо? Но пейзажи узнаваемые, вид краски соответствует времени, похоже, мы раскопали клад. Значит так, я с этими картинами поработаю, буду брать домой по две-три, опишу их, попробую разобраться с кое-какими вещами…

— Работать с ними я буду сама. И из дома ни одной картины не выпущу.

Огорошенный Моско поглядел на меня так, словно с чистого неба на него посыпалась щебенка.

— Как это ты? А кто ты такая?

— Дипломированный искусствовед. Кстати, какой у тебя диплом? Бецалелевский или каких-нибудь курсов?

Моско сглотнул, затравленно огляделся и промолчал.

Я знала, что диплома у него вообще нет. То есть имеется диплом об окончании сельскохозяйственной школы «Микве Исраэль», где обучают всему, кроме искусствоведения, а главное, заводят нужные связи, но предъявлять этот диплом в данной ситуации было бы глупо. Однако, в противоположность Каролю, я вовсе не считала, что толковому знатоку живописи требуется университетский диплом. Моско терся среди художников с детства, много ездил, много видел и неплохо разбирался в предмете. А уж израильскую живопишущую лоханку знал назубок.

Но снять с него первый слой профессиональной фанаберии было просто необходимо. Со вторым слоем придется повозиться: блеснуть чем-нибудь оригинальным или малоизвестным, проставить нужные имена рядом с заковыристыми терминами и так далее. Только после этого пойдет нормальный рабочий разговор. Если Моско до этого не сбежит, разумеется.

— Мне нужен консультант, знающий местную специфику. За консультации я готова платить, если они будут дельные. И вот первый вопрос: попадалось ли тебе имя Малаха Шмерля? В разговорах, воспоминаниях, письмах, статьях?

Моско обиженно шмыгнул носом, но скоренько успокоился и задумался.

— Нет! — сказал наконец решительно. — Нет! Я никогда ничего не слышал о Малахе Шмерле.

— А о Паньоле?

— Кто о нем не слышал? Он тут был году в тридцать седьмом. Или раньше. Но не позже.

— В тридцать четвертом — тридцать пятом. В тридцать седьмом он уже был в Испании. А могут эти картины принадлежать его кисти?

Моско расхохотался, даже не дав себе труда задуматься.

— Картины Паньоля могут быть похожи на что угодно, в том числе и на картины этого Шмерля, но для этого надо, чтобы сначала был Шмерль. И знаешь, если Шмерль умер молодым или пробыл тут недолго и уехал, его могли и не заметить. Времена такие были, не до гениальных художников. Это потом то одного, то другого стали объявлять великими. А тогда на них никто внимания не обращал. Нет, такую находку нельзя пропустить! И одной тебе не справиться. Искусствовед ты, может, и неплохой, но страны не знаешь, истории нашего искусства тоже. Без меня тебе не обойтись.

— А я и не собираюсь. Только отодвинуть себя за рампу не позволю. Эти картины нашла я. Я и буду первой. Вот и все.

— Наглая ты, — нахмурился Шевах Моско. — Все вы, русские, наглые и самоуверенные. Вот я завтра же напишу статью об этом Шмерле. И ее напечатают в любой газете. А ты — пиши, не пиши, кто тебя станет печатать?

— И не надо. Пусть не печатают. До поры до времени. Но картин Шмерля я тебе не дам, иллюстрировать статью будет нечем. Никаких данных о художнике у тебя тоже нет. И не будет. А у меня кое-что есть. Так что — выбирай. Либо ты будешь моим консультантом, либо консультантом станет Николь.

Услыхав имя соперницы, Моско присмирел. Обещал перерыть всю прессу за тридцатые годы и ушел расстроенный.

Это отступление касается Шмерля напрямую. А то, как я стала владелицей галереи в Яффе, его вообще не касается. Но не случись этой истории, не было бы истории Шмерля, потому что я уехала бы в Париж. Стала бы компаньонкой Чумы, а может, открыла бы вместе с Симой свое дело по продаже картин и антиквариата. Такие планы вертелись в моей голове, когда Кароль пригласил меня для серьезного разговора.

Я-то думала, что разговор будет о другом, и заранее раскипятилась. А дело вышло вот как: потеряв Женьку и обретя торричеллиеву пустоту в душе и на банковском счету, я решила распродать большую часть галерейного барахла, а также обессмертить имя нашей галереи, и устроила целый фестиваль. Сначала — вечер бронзовых поделок. Потом — и без какой бы то не было связи с ними — выставку картин отдельных мастеров из разных стран, то есть всего того, что Кароль накупил в своих поездках. Выставки я подготовила по всем правилам: атрибутировала все предметы, выпустила каталоги, обозначила концепцию. Кароль выделил на эту затею совсем немного денег, а идея выставить отдельные картины отдельных зарубежных художников была бредовой с точки зрения искусствоведения, музееведения и галерейного дела, но получилось все неплохо.

Бронзовый хлам вызвал просто бурю восторгов. Местные искусствоведы взволнованно трепались, газетчики строчили в блокноты, меценаты толпились в очереди за облюбованными предметами и отзывали меня в сторонку, чтобы закрепить покупку за собой. Даже телевидение подключилось.

А спустя два месяца открылась выставка зарубежников. Более скромная, конечно, чем первая. И обреченная заранее на провал, если бы мне не удалось получить несколько видеофильмов о выставляемых художниках. Один фильм прислали из Сингапура, другой — из Софии. А не пожалей Кароль денег на билет и гостиницу, из Софии бы и сам художник притащился. Концепция спорная, не стану отрицать: «Что производит современный мир в живописи на периферии критического зрения?» Иначе говоря: что и как рисуют там, куда не попадают нью-йоркские, а за ними и израильские критики?

Под эту сурдинку я вставила в список и двух молодых и непризнанных, но обещающих израильских художников. Несколько картин купили, что уже хорошо. А о двух израильских незнаменитостях и о галерее заговорили всерьез, что еще лучше. И тут появилась статья Шеваха Моско. Что, мол, все перепутано, что зарубежные художники не имеют никакого отношения к бронзовым поделкам, да и подлинность этих поделок сомнительна, откуда они вдруг появились в таком небывалом количестве?

Статья повторяла то, что они проделали с Чумой во время ее выставки. Ушаты вранья с подоплекой. Фактов, разумеется, никаких, зато сколько грязи! Разве я связывала бронзу с живописцами многих стран и народов, которых обнаружил Кароль? И на чем Моско основывает заключение, что бронза поддельная? К ней же приложены свидетельства двух преподавателей из того же «Бецалеля», да еще эскизы? И с чего это кто-то станет подделывать то, что до сих пор лежит мертвым грузом в лавках старьевщиков?

Я понимала, что Моско решил таким образом понизить мне цену, рассчитывая, что я прибегу к нему на поклон с картинами Шмерля в зубах. Но я решила дать бой.

К счастью, Николь давно забыла про Шмулика и выставку Чумы и очень мне обрадовалась. Мы обсудили, как поставить Моско на место. Решили, что я дам интервью в центральную газету, а Николь независимо от этого напишет статью о моем собрании бронзовой дребедени. Пришлось подарить этой Николь свою любимую находку — медную пластину, на которой изображены крестьяне Милле, но в фесках и при пейсах-локонах, судя по всему — салют «Бецалеля» йеменским евреям. Но комплот против Моско стоил дороже.

Я была уверена, что об этом разгорающемся скандале Кароль и хотел со мной поговорить. Ему сейчас любой скандал мог помешать, он же полез в мэры! А мне этот скандал был необходим. И пусть поступится своими политическими интересами, раз это пойдет на пользу его же галерее.

Но, к моему удивлению, Кароль был благодушен, я бы даже сказала заискивающе-благодушен. Скандал — в чем, кстати, его суть? — ему, конечно, мешает. Кандидат в мэры должен быть чист, как стеклышко, а врагов много. Но мешать мне он не хочет, поскольку понимает, насколько важно то, что я задумала. В таком случае, не соглашусь ли я переписать галерею на себя?

Вот так финт! Как это — переписать? Превратиться в зиц-председателя, что ли? И тут же мелькнуло — ни за что!

Скандал с Моско выборам не помеха. Помеха им — тайна запертой комнаты, от которой Кароль так и не дал мне ключа. С первого дня моего появления в его галерее об этой комнате лучше не говорить и не спрашивать. «Тебя это не касается!» — один раз отбрил меня Кароль таким тоном, что больше мы на эту тему не разговаривали. Но там точно хранится нечто незаконное, и эту грязь я на себя брать не собираюсь. То есть никто не сказал, что там хранится маковый сап. Может, эта комната вообще пуста. Но, переписав на себя галерею, я окажусь за нее в ответе. Если придут с проверкой и что-нибудь найдут, Кароль без угрызений совести скинет это на меня. Тогда — конец. Это вам не амфорки с монетками. Это — серьезно. Из такой истории мне никогда не выкопаться.

— Продай мне галерею по-настоящему, — предложила я Каролю и сама удивилась произведенным мною звукам. — Я за тебя в тюрьму все равно не пойду. И если потянется какой-то след, защищать буду себя, а не тебя. А так — галерея не твоя, и что тут было раньше — я не знаю. А чего не знаю я, не знают и другие.

— И чем ты собираешься платить?

— Первый взнос организую прямо сейчас, — обещала я. — Остальное выплачу частями. Крайний срок — три года, но надеюсь, что справлюсь значительно раньше. С «Андромедой» справились за полгода, но мы были вдвоем. Помножь полгода на два и прибавь еще шесть месяцев. Но учти, я плачу только за помещение. А наличный товар — на паях. Что продам — тебе половина.

Кароль задумался.

— Ладно, — сказал устало. — Пусть будет по-твоему. Но ты должна мне помочь. В Ришоне много ваших, русских. Мне нужны их голоса. Возьмешь на себя?

Теперь задумалась я. Бегать по Ришону, собирать избирателей — потеря времени. Кароль назначил вполне божескую цену за галерею, но выплатить такую сумму — дело нешуточное. Двадцати часов в сутки не хватит, чтобы заработать, придется занимать у четырех часов, отведенных на сон. Какой еще Ришон! Но и отказать нельзя. Никто мне за эти деньги, да еще в рассрочку, такое шикарное помещение не продаст. И Кароль не продаст, если не получит свою выгоду.

Решение пришло неожиданно и было единственно правильным.

— Я дам тебе человека. Обещай ему место в совете мэрии. Получишь все русские голоса в одной кошелке.

Имела же я в виду вот что: мой бывший муженек Мишка со своей новой кралей перебрались аккурат в Ришон. Поближе к всемирно известному Институту имени Вейцмана в Реховоте, куда Мишка все еще мечтал попасть. А уж он своего не упустит! И место в мэрии — трамплинчик. Да и просто снова стать борцом за что-нибудь для Мишки счастье. А уж в том, что он враз станет предводителем русских ришонских команчей, я не сомневалась на основе ленинградского опыта. Мишка был, как тут говорят, прирожденным лидером с ярко выраженной харизмой.

— Хорошо, — согласился Кароль. — А что тебе нужно для того, чтобы поставить на место этого Моско?

— Дать интервью центральной газете. Помоги мне сделать так, чтобы это интервью взяли.

— Обратись к моему помощнику по печати.

Надо же! А я и не знала, что у него уже есть помощник по печати! Споро они с Марой работают!

Так я стала хозяйкой галереи, у которой до сих пор не было названия. Галерея Кароля, вот и все. Переименовывать ее в галерею Ляли было бы глупо. И я заказала вывеску «Тайны Яффы». И тут же назначила срок для первой выставки картин Шмерля — через полгода.

Я люблю, когда сроки подгоняют. Это не дает расслабиться. Не пропала и надежда за это время найти папку Йехезкеля Каца. Под полом его пуговичной лавки никакой папки не обнаружилось. Но Кароль не зря приобрел эту развалюху. Его тесть был счастлив. Что до папки, закономерно было бы спросить: какая связь между ней и Шмерлем? Этого я не знала, но нутром чувствовала, что связь есть. И мне предстояло ее разгадать, распутать, показать и доказать. Чувство номер шесть подводит меня редко. А оно, это чувство, требовало продолжить поиск папки. И я опять поехала в Нес-Циону устраивать дела Кароля и продвигать свои.

Мишка, конечно, пришел в восторг от того, что его наконец призвали на общественную арену. И тут же стал строить громадье планов и двигать пласты идей. Его близорукая Лора чувствовала себя в моем присутствии ужасно, одергивала платье, рассматривала ногти, кидалась поправлять салфетки и оправлять скатерки, обрушивая при этом то стул, то мою сумку. Потом долго извинялась и чуть не плакала.

— Планы изложишь руководству предвыборного штаба, — я придвинула к Мишке листок с телефонами. — Но лично я советую тебе так: о планах помолчи, обещай победу, и все! Взамен потребуй место в мэрии после выборов и бюджет на предвыборную борьбу. Деньги — двигатель прогресса должны быть у тебя в руках до того, как ты устроишь первую встречу Кароля с его восторженными русскими почитателями. Не устраивай показательное выступление за так, тебя неправильно поймут. За то, что можно получить даром, они и копейки потом не заплатят. А если Кароль не даст тебе отдельный бюджет, его мальчики будут считать тебя пешкой и отодвинут на обочину. И еще: заставь Кароля подписать бумажку насчет будущего места в списке, а комплименты пропускай мимо ушей.

Выпалив все это, я собралась уходить. Наблюдать мучения Лоры было невыносимо.

— Стой! — придержал меня Мишка. — Дай-ка на тебя взглянуть. И откуда ты у нас стала такая умная и такая… стервозная? Этого в тебе не было.

— Жизнь научила, — усмехнулась я и решительно прошла к выходу.

Мой бывший супруг понравился мне еще меньше, чем когда я его оставила. И почему я не решилась ему сообщить, что он — неслабое звено того учебного процесса, который сделал меня умной и стервозной? Почему я всегда забываю сказать главное? И зачем я вообще поперлась в этот дом? Можно же было вызвать Мишку в ближайшее кафе. Но я этого не сделала, потому что боялась чрезмерной интимности. Думала, что встреча при новой жене будет более спокойной. А встреча была нервной. В любом случае, была бы нервной. В любом.

По дороге в кибуц Яд-Манья я решила навестить Роз и еще раз поглядеть на ее шляпки. Я понимала, что она знает о Паньоле и Шмерле гораздо больше, чем говорит, но секреты мне враз не раскроет. А в разговорах о шляпках, кибуцницах и смысле жизни что-то важное может и мелькнуть, если вести разговор правильно. И Роз не должна даже подозревать, что я что-то знаю. Тут, как при торговле на Блошином рынке, следует сыграть идиотку, интересующуюся не папками, а шляпками.

Роз мне обрадовалась, что уже было странно.

— У меня новая коллекция, — объявила она торжественно, — а показать ее некому.

Новая коллекция или новое настроение Роз вели уже не в Париж, а в тоску по далекой, недостижимой и прекрасной стране. Розовая дымка, сиреневый туман, лиловый вздох, ах! Роз переживала декаданс.

Ее кресло было покрыто нежной тканью в цветочек, подушки отливали пастельными оттенками весеннего букета, а сама Роз превратилась в клумбу, засеянную белой вербеной и розовым маком. Ее личико выглядывало из-под лохматой шляпки «а-ля пейзан» и напоминало косточку от абрикоса. Даже александритовые глаза изменились. Теперь они казались болотно-оливковыми и были недобрыми, как у лешихи.

— Знаешь, — сказала Роз, осенившись хитрой усмешечкой, — я работала для тебя. Надень, — она показала сухонькой ладошкой на нечто сенокосно-огородное, украшенное пучками соломы, в которой запутались лютики, смородина, паучки и бабочки.

Я надела это невесть что на голову и обалдела: оно действительно было создано для меня! Мое лицо должно выглядывать из такого вот хаоса, тогда в нем все становится на место: нос не мешает глазам, а скулы — рту и подбородку.

Мои родители были очень растеряны, когда они меня создавали. Они предавались греху, убегали от страха и пытались преодолеть смерть. Я думаю, их акт был скорее актом решимости, чем актом нежности или страсти. И все это передалось их произведению, то есть мне.

Я довольна своей внешностью. Многие считают меня даже красивой. Но на моем лице не просто написана отчаянная решимость, она высечена в линиях носа и скул, в прорисовке глаз, во всем моем облике. Бывало, пионервожатая в пионерлагере оглядит всех новеньких на линейке и тут же ткнет пальцем в меня: «Ты! Запомни! У нас дисциплина! Чтоб никаких фокусов!» А я что? Я и не собиралась.

Но копна соломы на голове со всеми этими цветочками и бабочками превратила меня в озорную девчонку, не более того. Озорная, но славная, веселая и смешная. О такой можно водиться, она своя. Спасибо, Роз! И каким таким нюхом ты все это поняла и прочувствовала? Талант, однако.

— Говорят, ты своровала картины Каца, — сказала Роз скрежещущим голосом.

— Своровала — у кого?

— У Каца.

— У Каца я не могла своровать. Он умер. Но эти картины Кацу и не принадлежали. Он их только хранил.

— Кому же они принадлежали?

— Моему деду. Паньолю.

— Паньолю? Ах, да! Паньолю. Он, значит, твой дед? Сволочь этот твой дед.

— Может быть. Но в прошлый раз ты сказала, что его не знаешь.

— Сказала. Не знаю и знать не хочу! Он тоже своровал эти картины!

— У кого?

— У всех. Он приехал сюда и создал артель. Собрал художников, и они рисовали вывески. Но не только вывески. А Паньоль сказал, что все картины принадлежат ему, потому что он — учитель, и он покупает холсты и краски. Но Кац не отдал ему свою папку.

— Какую папку?

— У Каца была папка. Она стоит целое состояние. И он ее спрятал.

— Допустим. Но картины, которые я забрала, написаны одной рукой. Ты хочешь сказать, что их написал Кац?

— Кац говорил, что в папке есть разгадка. Там есть разгадка всему. А что ты собираешься делать с этими картинами?

— Еще не знаю. А кто такой Шмерль?

— Шмерль? — Роз замерла, ее личико пошло багровыми пятнами. — Я не знаю никакого Шмерля.

— Но картины подписаны его именем. Малах Шмерль.

— A-а. Может быть, Кац так подписывался. У него не все было в порядке с головой.

— Роз, если это картины Каца, я сделаю все, чтобы об этом узнал весь мир. Чтобы Кац стал большим художником, пускай после смерти. Скажи, у тебя есть какие-нибудь картины Каца, подписанные его настоящим именем?

— Нет. Мы все смеялись над ним, потому что никто не верил, что он художник. Я много раз говорила: «Если ты художник, нарисуй меня». Он обещал, но ему вечно что-нибудь мешало. То слишком много света, то слишком мало, то нет настроения.

— Это неправда, Роз. Я видела твой портрет среди картин Каца. Эти картины я не взяла. Ищи свой портрет в чуланах мэрии. Кац — очень плохой художник. Но он — художник, и ты это знала. В его мастерской было много картин, которые рисовали разные люди, это правда. Все они никуда не годятся. Хороши только картины Шмерля. Паньоль утверждает, что он и есть Шмерль, а я в этом сомневаюсь. Но уверена, что картины Шмерля почему-то стали собственностью Паньоля. У меня есть письмо от него к Кацу, написанное задолго до того, как Кац поехал чинить швейную машинку. В этом письме Паньоль велит Кацу отдать мне картины Шмерля, которые он, Паньоль, оставил Кацу на хранение. Почему ты мне врешь и чего ты от меня хочешь?

— Никому не нравится, когда приходит посторонняя девчонка и обворовывает мертвецов.

— Я ничего не своровала. Меня послал к Кацу Паньоль. И я не виновата, что Кац погиб в тот самый день, когда я поехала к нему за своими картинами.

— Это знак. Он не хотел отдавать тебе картины.

— Возможно. Но если бы я не забрала картины Шмерля, мэрия выбросила бы их на помойку.

— Они сволочи! — оживилась Роз. — Они все забирают. Мои шляпки они тоже заберут. И выбросят на помойку.

— Роз, кто входил в артель Паньоля? Ты помнишь этих людей?

— Артель! Ты называешь это артелью?

— Это ты сказала, что Паньоль создал артель.

— Это я сказала?

Роз вздохнула и прикрыла глаза. Когда она их открыла, глаза снова засветились оттенками лилового и зеленого. В них уже не было болотной жижи, да и лешачье злобное упрямство куда-то исчезло.

— Я была неправа, — хмуро созналась Роз. — Не было никакой артели. Паньоль писал вывески и портреты местных дам. И он взял несколько парней себе в помощь. Они готовили холсты, а за это он учил их писать вывески. За вывески платили, а денег тогда ни у кого не было. Брались за любую работу. Кто были эти парни, я не знаю. Они приходили и уходили. Потом приехал Кац. Он хвастал, что учился живописи и набивался к Паньолю в компаньоны. Но Паньоль над ним смеялся. Называл его мазилой. А потом изменил точку зрения и назначил Каца своим агентом. Хези торговался с хозяевами, которые заказывали вывески, принимал заказы и выступал на собраниях. Паньоль говорил мне, что у Каца неплохая рука, он может работать, но он лентяй.

— Значит, ты все-таки была знакома с Паньолем.

— Он бросил меня, как какую-нибудь подзаборную девку! — каркнула Роз и стала на полметра выше. — Он обещал жениться и вдруг исчез. Исчез и не оставил ничего, даже записки! Он сволочь и подлец, я ничего не хочу о нем знать!

Она снова сократилась до своих прежних птичьих размеров. Но внутри у нее все еще клокотала давняя обида. Клекот перерабатывался в сердитое сопение, от которого тряслись лиловые кудельки под сиреневой вуалькой.

— У тебя есть картины Паньоля того периода? — спросила я осторожно.

— Нет! Я порезала эти его картины на мелкие кусочки.

— А что на них было нарисовано?

— Я!

— Он подписывался «Шмерль»?

— Нет. Он писал Пэ, тире, Бе. Латинскими буквами.

— Кто же такой этот Шмерль?

— Понятия не имею! Паньоль ругал всех художников, ему никто не нравился. И называл Палестину «сионистским болотом». Он обещал увезти меня в Париж.

— Разве ты не из Парижа приехала?

— Ха! Я приехала из деревни под Варшавой.

— И ты никогда не была в Париже?

— Никогда! — У старушки задрожали губы. Она собиралась расплакаться, но сумела взять себя в руки. В маленькие крепкие, чудо какие талантливые ручки. — Я была любовницей, понимаешь? Нет, ты ничего не понимаешь! В маленьком городке это — кошмар. Он меня обесчестил. Паньоль. Потом я уже не могла выйти замуж.

— Тебя не брали замуж потому, что ты когда-то была любовницей Паньоля?

— Нет. Не поэтому, а потому что потом я уже не могла идти замуж за кого угодно. Паньоль меня выдумал. Это он выдумал, что я приехала из Парижа. И он помог мне открыть ателье. И рисовал для меня модели. И придумывал такие замечательные показы, что на них приезжали дамы из Тель-Авива и из Хайфы. Рассказывали, что сама Зина Дизенгоф приезжала, хотя известно, что к тому времени она уже лежала под могильной плитой. Но кто еще из тогдашних светских дам был так известен всему ишуву[8], как Зина Дизенгоф, которую сейчас обозначают непонятным именем «Цинна»?! А потом он исчез. Уехал в Тель-Авив по делам и никогда больше не возвращался.

— Но ты продолжала делать шляпки.

— Да. А что еще мне оставалось делать?

— Ну, это не так плохо. Я думаю, такой модистки, как ты, нет и в Париже.

— В этом все дело! — сказала Роз жестко, и по ее щечкам покатились крупные слезы.

— Роз! Мне необходимо найти разгадку. Я должна знать, кто этот Шмерль.

— Спроси у Паньоля. Ты же говоришь, что он твой дед.

— Паньоль говорит, что это его картины. И не хочет ничего больше рассказать.

— Он — такой, — кивнула Роз. — Он не может жить без своих хитростей. Он здоров?

— Не жалуется.

— Женат?

— Нет.

— А, ну я все равно не хотела бы с ним встретиться. Я была красоткой, знаешь? Я устала, — сказала Роз неожиданно жалобно, и по ее лицу было видно, что на сей раз речь не идет об уловке. — Я очень устала. Забирай свою шляпку и уходи. Приходи через неделю. Или две. Когда-то я вела дневник. Я его найду. Может быть, я не все помню. Может быть, я смогу тебе помочь.

— Ухожу. Только скажи мне, кто знал Паньоля в этом городе. Или вокруг. С кем имеет смысл поговорить?

— Его знали все, кто жил тут тогда. Но его никто не знал. И не знает. У Паньоля тысяча лиц. А как зовут твою мать?

— Мирьям. Муся.

— A-а! Это от жены, которую он бросил в Варшаве? Ну да… Он ее любил.

— Кого?

— Твою бабушку. И знаешь, по-моему, это она его выгнала. Да! — оживилась старушка, — Да, да! Я всегда так думала. Когда он говорил о жене и дочке, создавалось впечатление, что его туда не пускают! Как смешно! Приходи через неделю, — велела она ворчливым, но уже совсем домашним тоном.

— Постой! — крикнула я неизвестно кому уже в такси и зажала себе рот.

Мне вдруг стало страшно. Я представила себе, как приду к магазину Роз, а на окне будет висеть фотография в траурной рамке. Ой! Я же нашла конец нити, куда я еду?! Надо размотать клубок, пока не поздно. Я готова была вернуться в Ришон, но время подбегало к пяти. Песя ждала меня на автобусной остановке кибуца с четырех. А Роз уже, скорее всего, закрыла свой магазин.

Господи, как прожить эту никому не нужную неделю? Все так просто: пойти к Роз домой, поглядеть, что она там прячет. Тоже та еще врунья! Небось не порезала картины Паньоля, они наверняка висят в ее гостиной. Но у старушек есть принципы! Сказала — через неделю, значит, через неделю. Только бы не потащилась чинить машинку «Зингер» и не полезла под автобус! Храни ее, мой добрый ангел, от удара, сердечного приступа, расслоения аорты. От гриппа и ангины тоже храни. От злых людей хранить не надо, эта старушка умеет за себя постоять.

— О! Смотрите! — завопила Песя. — Смотрите! У нее много денег, она приехала на такси! И что это у тебя на голове? Хорошо, что я не держу коз! Сними эту шляпу, не смеши людей! Что ты тащишь в этом мешке? Постель? Мы не спим на досках! Что же ты тогда притащила? Весь свой шкаф? Ты думаешь, у нас ходят на променад показывать наряды? Что? Мясорубка и кофе из цикория? Ой, моя светлая головка, живи до ста двадцати лет и все безбедно! Она запомнила, что я хочу кофе из цикория! Она притащила мне мясорубку! Она таки достала мясорубку! Дай мне этот мешок! Нет, дай! Он тяжелый! Малка! Это моя гостья, внучка Паньоля! Ты не помнишь Паньоля?! Так может, ты помнишь Пиню Брылю? Тоже нет?! Что ты тогда помнишь? Представляешь, она приехала ко мне на такси! И привезла мясорубку. Настоящую мясорубку с винтом и ручкой, а не этот электрический дрэк! Ай! Сегодня вечером ты уже можешь прийти на блинчики с мясом. Маня, Соня, знакомьтесь, это внучка Паньоля, Пини Брыли. Вы должны помнить Пиню. Это художник, тот, который нарисовал задницу Тю-тю! Какой Тю-тю? Ну, знаешь, если ты не помнишь Тю-тю, ты уже сама «тю-тю»! Ну да, ее задница висела в моей гостиной! Что стало с Тю-тю? Откуда я знаю, что стало с Тю-тю?! Ты видела Тю-тю в Ришоне? Манька, она видела Тю-тю! Так почему ты молчишь? А почему это не должно меня интересовать? Какая история с задницей? При чем тут задница? Соня, не суй мне палец в рот, я могу откусить! И что она сейчас делает? Ну хорошо, ее звали Эстерка, а не Тю-тю, но что она делает?

Покупала сливы и бананы? Хорошо! Я рада, что ей живется хорошо. Откуда я знаю, что ей живется хорошо? Потому что она покупала сливы и бананы, а не веревку, чтобы повеситься! Очень хорошо, что она так выглядит! Нет, она не моложе нас! Она не может быть моложе нас, мы были тогда совсем девчонки, а она уже носила бюстгальтер пятого размера! Сколько же лет прошло? Ой, сколько лет прошло! Но я помню эту Тю-тю так, как будто это было вчера. Сонька, ты опять про задницу? Ты хочешь поссориться? На! Я с тобой не разговариваю! Хорошо, так мой Гершон любовался на две задницы — на мою и на задницу Тю-тю, а твой Моня всю жизнь сидел на диете и, кроме твоей задницы, ничего не видел! Твоя задница самая красивая? Так это по-твоему, а я спрошу у Мони. У него может быть другая точка зрения. Маня, ты можешь прийти вечером на блинчики с мясом. А Сонька пусть не приходит! Я не хочу ее видеть! Маня, девочка привезла мне настоящую мясорубку. Русские привозят их из России. Там есть все, там есть даже кофе из цикория. Ты помнишь вкус кофе из цикория? А я не могу забыть! Голодное время, но какое веселое! Так приходи вечером, она привезла мне этот кофе тоже. Нет, — сказала она Соне, но не глядя в ее сторону, — я же сказала, что не хочу тебя видеть! Зачем ты суешь мне под нос эту задницу? Нет, меня это не раздражает. Но от лучшей подруги я не должна это слышать! Хорошо, приходи, но держи язык на привязи!

Итак, пройдя всего пятьсот метров от автобусной остановки, мы уже опросили примерно тридцать процентов кибуцниц, знавших Паньоля, и выяснили, что Тю-тю по имени Эстер живет в Ришоне или хотя бы покупает там сливы и бананы. Из старой гвардии в кибуце осталось всего двенадцать семей, но одна семья сейчас находится в сионистской командировке в Перу, а с двумя Песя не разговаривает и не общается. Придется искать покровительство у Мани и Сони. Соня интереснее. Сплетницы живут дольше и знают больше.

Ах, кибуц, кибуц! Волшебное место, где все знают все друг о друге и хранят старые сплетни сорок лет, не позволяя им ни забыться, ни даже выдохнуться! Ах, благословенная провинция, если б не ты, мир потерял бы память!

Помнит ли Паньоль о Песе, Мане и Соне? В его жизни столько произошло, мимо глаз промелькнуло такое количество лиц! Как можно всех запомнить?

А эти тетки в неспешном и подробном своем существовании поставили Паньоля вехой, от которой они что-то отсчитывают, с которой сверяются, вокруг которой все еще бродят на привязи, пощипывая выгоревшую траву воспоминаний. Да нет, не выгоревшую! Свежую, будто она выросла вчера. Песя не хочет помнить о том, что двое ее сыновей погибли. Но она помнит Тю-тю и обиду, нанесенную ее самолюбию сорок лет назад! Непостижимо! И как хорошо, что я захватила фотоальбом Каца. Вот и разберемся за блинчиками и ностальгическим кофе из цикория, кто там есть кто и что есть что.

А я хотела выкинуть этот кофе перед вылетом из Ленинграда! Его сунула мне в сумку подруга Маша. Сунула и извинилась за то, что другого кофе в гастрономе не нашлось. На первых порах и такой сгодится, сказала она тогда и вздохнула. Вздохнула от того, что мне больше не придется пить настой из этой сорной травы, тогда как она все так же будет охотиться за баночками с растворимым кофе фирмы «Нестле» и стоять за ними в очередях. Если я скажу ей, что хорошего растворимого кофе вообще не бывает, Маша, пожалуй, обидится. Сейчас, после всего, что со мной приключилось, нам было бы непросто понять друг дружку. А Песя и ее подружки могут не разговаривать друг с дружкой год, два и три. Но они живут рядом, переживают события совместно и, если решат помириться, никакого зияния между ними не будет.

Хорошо, что две пачки эрзаца под домашним названием «бурда», поскольку Сима не разрешала называть этот напиток благородным словом «кофе», завалились за подкладку сумки, иначе я бы выкинула их еще в Вене. А в кибуце устраивают праздник, потому что появился эрзац-кафе! Но и мама с Симой устраивали партизанские посиделки при одной свече со стаканом кипятка без заварки. Назывался этот напиток «чай белая роза». К нему подавали по половине сухаря на брата, а сухари сушили специально для этой цели из ржаного хлеба. Такими сухарями теперь не торгуют, даже там, где все еще продают кофе из цикория.

Ностальгия — сильная штука. А лишения — чудесный стимул для памяти. Говорят, люди помнят минуты счастья и забывают годы горя. Не уверена. По-моему, все происходит ровно наоборот. За мгновения пронзительного восторга приходится платить годами разочарований и невзгод, которые и составляют основу жизни. О них помнят и говорят без конца, находя сладость в самом факте преодоления, в том, что выстояли, в том, как выстаивали. А минуты счастья… полно, были они или только привиделись? Эти минуты не более чем тени на стенах Платоновой пещеры, нечто вроде прорыва в тучах во время летнего ненастья. Показалось солнышко — уже хорошо, уже весело. Но там, где солнце шпарит круглый год, счастье видится как раз дождевой тучкой, проносящейся мимо.

Вот в этом все дело. Светлое воспринимается относительно темного. Что же такое ужасно плохое случилось в тридцать пятом году, если Паньоль оказался самым ярко окрашенным позитивным пятном их жизни? Это необходимо выяснить, чтобы дать опору воспоминаниям. Когда приключилось то-то и то-то, что делал Паньоль, кто был рядом с ним и где были вы? Как это все происходило?

Правда, Песю так расспрашивать не стоит. Это же не баба, а тридцать три несчастья. В котором году погиб ее первый сын?.. Нет, это было позже. Но спрашивать все равно опасно. У ее подружек не меньше бед в жизни и скелетов в шкафах, чем у нашей Песи. Правильнее сначала расспросить мужиков, у них другое отношение к жизни. Вот Гершон — он должен помнить эту Тю-тю, а значит, и Паньоля в той же связи. Песя не дает мужу забыть историю с чужой задницей. Уверена, что не Гершон, а именно она повесила картину над диваном, чтоб служила мужу уроком и постоянным напоминанием.

Плохо было то, что Гершон меня в упор не замечал. Здоровался, когда натыкался и, если пять раз в день натыкался, пять раз здоровался. И все. Кроме ответного «здравствуйте!», он, пожалуй, ничего и слышать не хотел. В цикориепитии не участвовал. Сидел в кресле и читал газету.

Трактат о пользе и вреде механической мясорубки — отступление, которого не должно быть

Читать сугубо по собственному желанию

Если бы не блины, начинка которых была создана при помощи мясорубки советского производства ГОСТ 4035, мой путь к Шмерлю мог оказаться в десять раз длиннее. А прежде проклятая мясорубка извела Симу и старинный кухонный стол, к которому мясорубку прикручивали винтом. Сделано было это чудище явно из остатков металла, шедшего на опоры мостов, и весило только чуть меньше трехлетнего слона. Мясорубка плясала, обламывая край стола, и грозила, обрушившись, покалечить Симе ноги. Кроме того, она вдруг переставала молоть или испускала фарш не из решетки, а из жерла. Рвало ее наполовину перемолотым фаршем.

Поэтому, как только появились кухонные комбайны, мясорубка была отправлена в сундук для ненужных вещей, которые могут все-таки когда-нибудь понадобиться. Порой Сима использовала ее как гнет для закваски капусты. Иногда заколачивала ею особо упрямый гвоздь. Но как же я удивилась, обнаружив старую мясорубку в моем багаже! Вернее, в ящике, в который мой бывший супруг сложил все то из нашего общего багажа, что было ему абсолютно не нужно. Вроде моих бюстгальтеров и этой вот мясорубки.

Я приписала наличие мясорубки в багаже Симиной растерянности, связанной с моим отъездом. Но, выслушав в Париже рассказ о позорном конце моего замужества, Сима сказала задумчиво:

— Почему же ты не воспользовалась мясорубкой?

В ответ на мой вопрос, какое отношение имеет мясорубка к Мишкиному безумию, Сима пожала плечами, потом рассмеялась.

— Да бог знает! Ты же ничего, кроме котлет, готовить не умеешь. Как же без мясорубки. А еще говорили, что у вас арабы заходят в дома и убивают. Я и большие ножи положила. Мало ли…

Я хотела выбросить мясорубку, но все забывала. А когда Песя завела разговор об излишках мяса на кибуцном столе и о том, что, будь у нее мясорубка, она бы уж знала, что с этими излишками делать, я решила презентовать ей наше фамильное чудовище. Господи, если бы я знала, чем это для меня обернется!

Получив в руки мясорубку, Песя пошла пихать в нее, что только на глаза попадалось. Она перемалывала излишки мяса и излишки салатов, излишки вареной картошки и излишки куриц, излишки рыбы и излишки яблок. А перемолотое заворачивала в блины. В доме установился мерзкий дух перегоревшего масла, и каждые полчаса Песя подкатывалась то ко мне, то к Гершону, то к соседкам с предложением: «Съешь блинчик!»

К кофе из цикория она подала блинчики пяти сортов: картофельные под сметаной, с яблоками под сахарной пудрой, мясные просто так, овощные под сиропом из апельсиновых корок и блины из рыбных остатков под соусом пяти островов. Я не шучу. Этот покупной соус так и называется «Соус пяти островов», и подают его к чему угодно, но ни одно кушанье от этого вкуснее не становится.

Я завопила, что рыбные блины — это кошмар! И вопила не столько из-за начинки, сколько из-за соуса: мы рассматривали альбом Каца, и соус мог оказаться стратегическим оружием. Черт его знает, из чего варят этот соус на пяти островах, но с одежды он не снимается ни одним моющим средством. Правда, Песя раздала подружкам салфетки, и Маня с Соней старательно обтирали ими пальцы, переворачивая страницы.

Я-то глядела на эти фотографии как на пятна света и тени. Ни одного знакомого лица и ни малейшего понятия — где кто и что они там делают. А Песя с подружками веселились, как барышни, играющие в фанты.

— Ну, скажи, кто это? Кто? Моник? Чепуха! Вот Моник, вот его нос и вот его рваная куртка. Собственного мужа перепутала! А может, это не случайно? Ой, как этот Стефан закружил твою голову! Сознайся, сознайся!

— А это кто? Ни за что! У Сарки никогда не было такого платья! Разве ты не помнишь, как она всегда клянчила что-нибудь надеть? Я думаю, это Рейзл, которая приезжала из Лемберга, а потом уехала назад. Говорят, она погибла в гетто.

Мне было приятно узнать собственного деда в стройном красавце, одетом как опереточный актер. Хорош, хорош! И на всех фотокарточках при позе. Впрочем, рассматривая альбом ранее, я и сама предполагала, что этот красавчик — Паньоль.

— А кто это? — спросила я, ткнув пальцем в фотографию светловолосой барышни с большими задумчивыми глазами и тонким лицом, одетую строго, но интересно и со вкусом. Это лицо постоянно возникало на картинах Шмерля не только в виде фронтального портрета, но и в игре теней, в расположении лепестков цветка и очертаниях облаков. Правда, там оно было иным, беспечно нежным, ангельским, умилительно прелестным. Вместе с тем портреты оставляли впечатление незавершенных, словно художника томила какая-то тайна, будто он всякий раз убеждался в том, что портрет не удался.

— Не знаю, — сказала Песя сухо и поднялась. — Я принесу еще блинчиков. Мне кажется, мы проголодались.

Маня и Соня переглянулись, и каждая отрицательно помотала головой, мол, не знают, кто это такая. Но глаза у обеих были лживые. Кофепитие расстроилось. Песины подружки куда-то заторопились, а Песя ушла вслед за ними, унося с собой полную миску блинчиков.

Я вышла на террасу. Значит, эта женщина и есть Тю-тю? Что же могло заставить элегантную красавицу спать с кем ни попадя и позировать нагишом? Экстравагантность? Вряд ли. А о Шмерле никто ничего не знал. Правда, при рассматривании альбома всплыла еще одна неожиданность: у Паньоля появился брат. Я никогда о нем не слышала, Соня о нем не рассказывала, Паньоль — тоже. Разглядеть его как следует нельзя было — на всех фотографиях он оказывался в тени, на заднем плане или в углу. Странное существо, совершенно не ложащееся на фотографическую эмульсию. Все лица четкие, а его лицо — обязательно расплывшееся, я бы даже сказала, растаявшее.

Песя и ее подружки утверждали, что брата звали Марек, что он был тихий и что Паньоль защищал его, как лев ягненка. Марек всегда был при брате, обычно молчал, и вообще был немножко… того, тю-тю. У него даже были пейсы, он их закладывал за уши. Говорили, что этот Марек учился в ешиве. И что Пиня забрал его оттуда и привез сюда. Привез в кибуц, чтобы он отвык от своего бога. Рисовал ли он? Нет, этого кибуцницы не помнили. Сидел в уголке и улыбался, как дурачок. Что с ним стало? Кто его знает? Пропал вслед за Паньолем.

Судя по часам, вечер еще только наступал, но вокруг уже дышала влажная ночь. День был жаркий, или, как тут говорят, хамсинный. Хамсин — это жара, которую пригоняет ветер с Аравийского полуострова, она не рассеивается и не проходит, а ломается. Разом задувает холодный ветерок, что-то в природе щелкает, словно невидимые пальцы на столь же невидимом пульте передвигают рычажок, и становится легче дышать. Высыхает пот, успокаиваются нервы, проходит ломота в костях. Мир становится терпимым, порой даже прекрасным.

Но хамсин не ломался, да этот день и не был хамсинным. Просто жара в начале весны, явление обычное. В горах жара напрямую зависит от солнца — солнце спрячется, и становится прохладно. А тут, в низине, жара застывает, как жир на сковородке. Так и будет стоять всю ночь — влажная, как в парилке, душная, вобравшая в себя все запахи и не имеющая возможности перебросить их ветру. Пахнет травой, мятой, гарью, асфальтом, жасмином и еще чем-то едким и неприятным.

Жара не может отдать ветру запахи, а тело не знает, куда девать пот. Он течет из всех пор и не испаряется. Одежда прилипает и становится влажным компрессом. Сейчас бы под душ, но в Песином доме строгие порядки: в душ идут перед сном, а впереди еще ужин в кибуцной столовой, потом будет лекция. Я ее слушать не обязана, но сидеть в душной комнате рядом с не замечающим моего присутствия и тяжело молчащим Гершоном — хуже лекции.

— Что тебе здесь надо? — услыхала я вдруг его низкий носовой голос.

— Я мешаю?

— Нет. Я хочу понять, что ты ищешь.

— Малаха Шмерля.

— Никто тут не слышал про Малаха Шмерля.

— Но картины, которые Паньоль оставил у Каца, подписаны его именем. Паньоль говорит, что это его, Паньоля, картины, а я не верю. Эти картины писал человек, влюбленный в мир. Паньоль — другой, и мне кажется — он всегда был таким, как сейчас.

— Зачем тебе этот Малах Шмерль?

— Чтобы был, вернее, чтобы стал. Вы его заспали, не заметили, что рядом с вами бродит уникальный человек, великий художник. Никто о нем не знает. Никто ничего не помнит. Паньоль что-то скрывает и добровольно не признается. Почему? Что за тайна? Роз сказала, что картины написал Йехезкель Кац. Я ей не верю. Я видела его картины. Кац был желчный, больной, разбитый, сумасшедший человек. Он жаждал славы, но у него не было таланта.

— Хези был слабым человеком, это правда. Я его знал, — ответил из темноты гнусавый голос. — Он действительно искал славы. Но он не мнил себя великим художником. В молодости немного учился, потом подрабатывал, делая формы для какого-то литейщика. А мечтал он стать ни больше ни меньше как членом кнессета. Пытался агитировать, попался на фальшивых подписях избирателей, помешался на этом деле. И стал изгоем. И Роз эта… тоже немного помешанная. Мы все тут немного помешанные. Ты думаешь, я хотел выращивать авокадо? Нет, я мечтал стать великим писателем. Нормальные люди не убегали из своих стран и городов, от своих семей в эту глушь. А у меня была сумасшедшая мать, которая решила сделать из меня великого человека. Еще она была помешана на иврите и на воссоздании еврейского государства.

Поначалу, по приезде сюда, мы жили в Тель-Авиве. Я писал свой первый бессмертный роман, а мама работала машинисткой и платила за мои уроки скрипки и литературы. Я ходил к профессору Шарфштейну, выходцу из Германии. О, он бы сделал из меня знатока литературы, но мать нагрубила своему боссу, и деньги кончились. А мать была социалисткой. И мы пошли в кибуц. Вызвали Песю из Вильно. Жили. А в тридцать пятом году, ты же про этот год спрашиваешь, жизнь тут казалась адом и раем одновременно. Еды мало, одна пара выходных ботинок на трех друзей, зато какие мечты и какие возможности! Борьба! И каждый может стать героем.

— Ты знал Песю еще там?

— Да. Она была из очень простой семьи, но моя мама ее полюбила. Она… как бы это сказать… она очень верная, понимаешь? Надежная. Мама считала, что в Палестину можно везти только такую девушку. Все было хорошо, пока не появился Паньоль. Вокруг него всегда было весело и интересно. Споры, разговоры, атмосфера большого мира. Мы все ему слегка завидовали. А наши дамы в него влюбились. И моя Песя не избежала этого поветрия. Вокруг Пини вертелся разный люд. Но Шмерль… нет, я не помню такого имени. И не помню, чтобы Пиня так представлялся или подписывал свои работы. Как, кстати, звали его отца? Может быть, Малах? Или Шмерль?

— Не знаю. Я вообще ничего не знаю о своей семье. Мою маму отец вынес из гетто в мешке со строительным мусором. А мой дядя выдал за это своего брата немцам. Я об этом узнала недавно.

— A-а… Ну, я не знаю, как тебе помочь. Впрочем, была тут во времена Паньоля одна девушка родом из Кракова. Она была не такой, как мы все. — Да… — Гершон мотнул головой, словно отгонял воспоминание, запутавшееся в сетях памяти. — Да… Все мы были в нее немножко влюблены. Но она никому не отдавала предпочтения. Паньоль ее рисовал. Все местные художники готовы были отдать последнюю пару ботинок, чтобы она им позировала… А она одним позировала бесплатно, а другим не хотела позировать даже за деньги. Очень нуждалась, но не позировала! Она и сама рисовала. Училась в Краковской академии. Паньоль считал, что она очень талантлива.

— Они были… любовниками?

— Эстер и Пиня? Нет! Она над ним посмеивалась. Только она одна и позволяла себе смеяться над Пинхасом Брылей. Но он не был в нее влюблен. Они были друзьями. Потом она вышла замуж за… даже говорить тошно. Какой-то идиот! То ли кузнец, то ли неудавшийся механик. Кац делал формы, а этот Шлойма заливал в них металл, потом шлифовал отливки. Кац говорил, что они неплохо зарабатывают. Это случилось, когда… а, да что уж! Ты же знаешь эту историю! Песя отдала тебе картину. Вышел шум, крик, даже визг. Все напали на бедную Эстерку, и она сбежала замуж.

— Она жива?

— Да. Живет в Ришоне. Адреса я не знаю. Мы больше не встречались. Но я не раз видел ее вместе с Роз. Шли по улице и смеялись.

Я представила себе сумрачного Гершона, застывшего за деревом и вывернутого наизнанку встречей с дамой сердца, оглушенного ее непереносимым смехом. Наверное он не раз подглядывал за своей Эстеркой, искал ее на улицах, крутился возле ее дома.

Я пошла за альбомом. Гершон взглянул мельком на фотографию, положившую конец кофепитию с блинчиками, и утвердительно кивнул.

— Это она. Найди ее. Она знала всех художников. И знала Пиню. Она тебе поможет. Если захочет, конечно. Эстерка, она такая. Одним отдаст всю себя, другим не позволит даже подступиться.

В его словах послышалась разбавленная горечь, словно разболелась старая мозоль. Это ж надо! Люди потеряли двух сыновей и сумели стереть их из памяти, Песя — целиком, а Гершон — в той степени, какая позволяет жить дальше, не ощущая ежедневно пустоты и потери. Но забыть любовную историю сорокалетней давности ни один из них не смог. Одна не простила измену, которая не произошла, другой — того, что она не произошла.

Я предполагала провести у Песи неделю. Ее подружек следовало расспрашивать наедине, не торопясь, начав издалека. И постепенно перейти к именам и лицам, которые всплывут в разговорах. Песины подружки настроены против Эстерке, но, возможно, другие кибуцницы с ней встречаются и знают, где она живет и как фамилия ее мужа, кузнеца Шлойме.

Но тем же вечером произошло неожиданное: Песя вернулась с лекции, как сказала бы Сима, «накрученная». Кто ее там «накрутил», я не знала, да и много ли надо? Песя заводится с пол-оборота, достаточно одного косого взгляда, чтобы вся муть, скопившаяся в этой душе, закипела и забулькала.

Увидев меня в шезлонге на крыльце, Песя прошла мимо, принципиально отвернув голову. Я вошла за ней в дом и готова была съесть еще один блинчик, чтобы разрядить атмосферу. Но на сей раз Песя не предложила мне даже блинов.

— Что случилось? — спросила я осторожно.

— Идем во двор, поговорим! — Тон был воинственный. — Ну, ну! — хмуро сказала Песя и оглядела меня так, словно я прячу в кармане слямзенные с ее стола серебряные ложечки. — Говорят, ты обокрала не только Хези, но и Кароля, который вытащил тебя из грязи!

Кровь бросилась мне в лицо. Песя не выбирает выражений, но такую гадость она бы сама не придумала.

— Что тебе наврали и кто это сделал? — спросила я резко.

— Почему же наврали? Абка теперь работает в штабе Кароля. Он приехал, сидит в столовой. Узнал, что ты у нас, и не захотел даже зайти. Весь штаб знает, как ты забрала у Кароля галерею.

— Как я это сделала?

— Шантажом!

— И чем же я Кароля шантажировала?

— Кто тебя знает? У тебя голова — три тома Талмуда, и все — хитрость! Абка сказал, что ты была готова дать за мою картину тысячу долларов, а мне ты дала несколько куколок!

— Ты сама не хотела ее продавать. И Кароль сам просил меня взять его галерею, потому что в биографии кандидата в мэры не должно быть таких зацепок. Я заставлю его рассказать своим бандитам, как все было. Уж поверь мне, я заставлю его заткнуть грязные рты, будь то рот твоего Абки или его дружков.

— Это у моего Абки грязный рот?!

— Как и у тебя. А я пошла! И можешь прислать Абку за своей картиной.

— И куда же ты пойдешь ночью?

— Это тебя не касается! Лишь бы не дышать с тобой одним воздухом!

— А я не хочу забирать картину! Отдай мне тысячу долларов.

— Для того чтобы продать эту картину за такие деньги, надо сильно постараться. А стараться для тебя я не собираюсь. Продавай сама.

— Нет, ты украла мою картину, так верни деньги!

— Я возвращаю якобы украденное. Денег я у тебя не брала. А куколок можешь оставить себе. Кстати, привет тебе от Хайки, с которой ты училась в школе. Она тебя помнит и предупредила меня, чтобы я к тебе близко не подходила.

Песя явно растерялась.

— Я постелю тебе на террасе, — сказала она, помявшись. — Нехорошо, если будут говорить, что я среди ночи выкинула человека на улицу.

— О тебе и не такое говорят. А я не собираюсь оставаться ни на час!

— Тогда подожди, пока я помою мясорубку.

— И ее оставь себе. Вы нашли друг друга. Но запомни — если будешь распространять про меня такие слухи, я заставлю Кароля выгнать твоего Абку вон! За это вранье он у меня разгонит весь свой штаб! Я его шантажировала! Это ж надо! Ах, сволочь!

Только сейчас до меня дошло, что про якобы шантаж рассказал своим людям сам Кароль. И что он мне эту историю с галереей не простит. Вот пройдут выборы, а потом настанет час расплаты. Найдут ли у меня подброшенный людьми Кароля маковый сап или еще что, но мне несдобровать. Ну что ж! Славно, что Абка проболтался Песе, а Песя мне. Что делать дальше, я пока не знала, но бой придется давать и на этом фронте. Господи, что за наваждение такое!

А на что я рассчитывала, связавшись с Каролем? На добрую волю черного подполковника? На его порядочность? Это при той славе, которая за ним идет? Нет уж, действовать необходимо немедленно, пока выборы и пока я могу пригрозить раскрыть некоторые секреты. Это же надо! На человеке клейма негде ставить, его из армии убрали куда подальше, чтобы не пострадала честь мундира, но обвинят все равно не его, а меня. Потому что он родился в Биньямине, а я черт-те где, потому что он — местный герой, а я — галутная козявка.

И тут я вдруг не только поняла, но и почувствовала на своей шкуре, чем стала для моей мамы Сима в белорусских лесах. Спасением, скалой, завесой от дурного мира и залогом если не свободы, то какой-никакой справедливости. Спасением, от которого часто хотелось бежать, но к которому приходилось всякий раз добровольно возвращаться. Мне не хотелось попадать в такую же зависимость к Шуке, но выхода не было. Без его помощи мне с Каролем не справиться.

Кибуц остался позади, тащиться дальше не было сил, и я решила заночевать под каким-нибудь деревом. Шмерль, наверно, часто так делал. У него есть три ночных пейзажа. А его самого ни на одной из этих картин нет. Есть какое-то смазанное пятно, словно воронка, и не обязательно в центре картины. Но перспектива — всегда из нее! А вокруг — смятенное дерево, обычно апельсиновое. Эстерка, то грустная, то испуганная, то задумчивая, то гневная. И какой-то юноша в тени. Значит, автор? Кто же тогда глядит из этой воронки? И почему вокруг дерева и влюбленных забор из оранжевых полос? Оранжевые апельсины в темной зелени, желтые луны в фиолетовом небе и перекрещивающиеся по углам картины огненные штрихи — это, конечно, красиво, но должен быть и смысл.

Я вдохнула цитрусовый аромат, пристроила голову на сумке, легла на бок и вдруг поняла: Шмерль писал изгнание из рая! Лучи вокруг — это огненный меч, который не пускает назад, в кущи. Хлещет по периметру, рассекает все, что движется. Потому и апельсины такие кривые, мазок крученый, листва ходит волнами, лун — где три, где пять, и рыжий пес задирает к ним голову, но не воет. Он пошел за хозяином добровольно, и вот принюхивается и присматривается. Не зря эти три картинки вызывают у меня чувство смертной тоски, приглушенной смутным обещанием, что все еще устроится и наладится.

Из какого же рая выгнали нашего художника? Из кибуцного? Или семейного? И черт бы побрал здешних муравчиков, они хуже Песи. А Хайка Цукер, когда я ей сказала про Песю, действительно нахмурилась и сказала:

— В моем классе была только одна Песя, и если это та же Песя, старайся пройти мимо и не наступить.

— Разве ты училась в гимназии? — спросила я.

— Это была не гимназия, а ОРТ[9]. Нас учили шить и ивриту тоже. Многому учили. Школа была хорошая. В нее было нелегко попасть.

— Тогда почему ты стала базарной торговкой?

— Кем еще я могла оказаться? Портнихой в ателье? А чем ателье лучше, чем базар? Цукер стал хорошим семьянином и занялся канализацией много позже. Я вышла замуж за хосида, детка, а хосид хочет хорошо есть и много пить. Еще он хочет, чтобы у него в голове небо каждую минуту соединялось с землей. И хочет учить Тору. А советская власть этого не любит. И он отсидел восемь лет от звонка до звонка. А мне нужно было кормить троих детей. Базар давал такую возможность, а ателье — нет. В ателье я сидела бы, не открывая рта, как испуганная курица. Шутка ли — жена лагерника! А базару — какая разница?

Уже засыпая, я подумала, что при взгляде на лицо Эстерке мне каждый раз почему-то вспоминаются Цукеры. Но связи не было и быть не могло. А Песя! Черт бы ее подрал! Дрянь какая! Змея подколодная! Да нет, просто скандальная дура, несчастная баба с запутавшимися мозгами. Абка, скорее всего, не приедет за картинкой.

Одно вам скажу: засыпать под апельсином не так страшно, как просыпаться. Может быть, я и перекрыла своим телом муравчикам их главное шоссе, но они могли пойти в обход, не так уж я огромна. А эти ниндзи пытались меня загрызть. Даже Гулливер не смог бы похвастать таким количеством зудящих и пылающих болевых точек. От муравьиного яда я вся опухла. Оказалось, что в темноте я недалеко ушла и от нашего, человеческого, шоссе. Только поднялась на пригорок и тут же оказалась на обочине. Пыльный «Форд» остановился по первому взмаху моей руки. Неужели я выгляжу как существо, нуждающееся в скорой помощи?

— Сколько берешь? — спросил у меня жилистый потный мужичок лет пятидесяти.

— За что?

Он ухмыльнулся и сделал непонятное телодвижение.

— Мне надо в Ришон, желательно на автобусную станцию. Подвезешь?

— Это в другую сторону, — ответил мужичок, и в его голосе прозвучало удивление.

— Ну извини.

Я вылезла, мужичок поехал дальше, а я пересекла шоссе и снова подняла руку.

Опять подъехал тот же пыльный «Форд». Сплю я, что ли?!

— Садись! — велел мужичок. — Можно и в Ришон. Есть дело.

Он косился на меня минут десять, потом спросил:

— Так ты не проститутка?

Вопрос интересный, а в моем положении — даже заковыристый, потому что муравчик укусил и в левое веко тоже. Веко распухло, и разглядеть мужичка краем глаза было невозможно. Пришлось повернуться всем телом. Мужичок как мужичок, в мятой рубашке и с усами.

— Нет. Не проститутка. Это меня муравьи покусали.

— А что ты тут на плантации делала?

— Спала. Ушла ночью из Яд-Маньи, заблудилась и заснула под апельсиновым деревом. А почему ты решил, что я проститутка?

— На этой плантации водятся проститутки. Приезжают целыми шайками и ловят тут клиентов.

— Не знаю. Тихо было. Ничего такого не слышала.

— Ну извини, — смущенно пробормотал мужичок. — А что ты делала в Манье?

— Навещала знакомую, поссорилась с ней и решила идти пешком до шоссе.

— Они вредные, эти из Маньи. У них стакана воды не допросишься.

— А ты откуда?

— Из Нес-Ционы.

— Давно?

— Всегда.

— И сколько же лет было тебе в тридцать пятом году?

— Десять, а что?

— Я ищу знакомых деда. Имя Малах Шмерль тебе что-нибудь говорит?

Мужичок подумал и отрицательно помотал головой. Потом вздохнул и сказал с обидой:

— Жалко, что ты не проститутка.

Дальше мы ехали в полном молчании, благо ехали быстро и приехали скоро.

Первое дело — купить спирта, ваты и обтереть лицо. Нет, лучше, пожалуй, куплю лосьона. Если попрошу в аптеке спирт, решат, что я еще и пьяница.

— Что с тобой случилось? — спросила аптекарша.

— Муравчики покусали.

— Это кто?

— Ну, маленькие такие, черные, не знаю, как они называются на иврите.

— Блохи?

— Нет. Они еще выпускают кислоту.

— Скорпионы?

— Нет. Они еще строят такие кучи. Я легла на их шоссе.

— A-а! Муравьи. Помажь цинковой болтушкой. Она снимает зуд.

Физиономия человека, искусанная муравчиками, вымазанная цинковой болтушкой и наполовину спрятанная под широкополую соломенную шляпу с маками и колокольчиками, выглядит устрашающе, но — делать нечего, и я отправилась в этом виде навещать Роз.

Закрыто. Ни объявления, ни извинения. Просто закрыто, и даже жалюзи не спущены. Полдневное солнце безжалостно сжигает лилово-розово-фиолетовый флер в витрине, обесцвечивает цветную соломку и бабочек. Все они жухнут и тухнут на глазах. Непорядок. Роз опускает жалюзи даже на время обеденного перерыва.

— Говорят, ее опять отвезли в больницу, — охотно сообщил мне хозяин соседней лавки, предлагающей путникам сигареты и сладости. — Никто не знает, в какую больницу она ложится. Это секрет. Мы думаем, она тю-тю, — мужчина покрутил рукой у виска. Жест был необычный: он крутил не указательным пальцем, а сложенной ладонью, словно вкручивал отверткой винтик. И не успокоился, пока винтик не вошел в череп по самую шляпку. — Так что ищи ее в дурдоме, каком — не знаю.

— А какая у нее фамилия?

— Что-то на «ш», «Шмерль» по-моему. Эзра! — заорал он. — Как фамилия этой сумасшедшей торговки шляпами?

— Шмерль, — буркнул Эзра, не поднимая глаз от мотороллера, в моторе которого копался.

Шмерль? Как — Шмерль? Я же у нее спрашивала! Гершон прав, они все тут сумасшедшие.

В предвыборном штабе Кароля меня допустили к телефону. Наверное, шептались за спиной, ну и черт с ними. Этим мы займемся чуть позже. Любезная секретарша даже выписала для меня номера телефонов близлежащих дурдомов и ближайшей общей больницы имени какого-то Каплана. «Иногда везут в Асаф га-рофе», — пробормотала она осторожно. Я взяла телефон и этого заведения. Но ни в одном из лечебных учреждений Роз Шмерль не числилась.

Добравшись до дому, я обзвонила все остальные больницы и дурдома. Роз пропала без вести. Пришлось идти к Каролю. По его приказу с того дня весь предвыборный штаб следил за шляпной лавкой на центральной автобусной станции, и каждое утро я выслушивала очередной доклад: лавка закрыта, и жалюзи не спущены.

Попытка выяснить домашний адрес Роз успехом не увенчалась. Почту она получала на адрес лавки, его же дала мэрии и больничной кассе. Возможно, она и впрямь в этой лавке и жила, там есть задняя комнатка. Но требование взломать лавку мэрия отвергла. Вот если бы соседи пожаловались на трупный запах…

Ребята Кароля выехали на место и принюхивались втроем. Трупный запах отсутствовал. Роз Шмерль испарилась, не оставив вещественного следа. А меня занимал вопрос: могла ли она сама быть Малахом Шмерлем? Малах — это на иврите «ангел». Вполне подходит для псевдонима.

Роз с ее шляпками и неистребимой любовью к Паньолю. Выдумщица и фантазерка, злобная и мудрая, упрямая и хитрая, некогда похожая на крепкое райское яблочко, но со временем потерявшая вкус и цвет, как сухофрукт, залежавшийся в вазе… Нет, картины говорили от имени совсем иного персонажа. Этим персонажем Роз не была даже тогда, когда каждая клеточка ее тела полнилась сладким, но вязким соком. Художник не может вложить в картины то, чего в нем самом нет. Что ж! Видно, осталось прижать Паньоля. Но раньше следовало прижать Кароля Гуэту. Или сматываться из Яффы ко всем чертям, пока кости целы.

Шука выслушал мой рассказ молча. И молчал еще минут пять после того, как я закончила свои речи. Потом ударил кулаком по столу. Несильно, но зло.

— Каакуа зарвался! — сказал Шука. — Зачем он полез в политику?! Всему есть предел! Пусть снимет свою кандидатуру!

— Постой, а что будет с галереей?

— Какое мне дело!

— Так все же упирается в галерею!

— А зачем тебе галерея Кароля? Ты же не знаешь, что делать с двумя из четырех комнат своего дома. Преврати их в галерею. От Кароля дурно пахнет, детка. И от его галереи пахнет плохо. Отойди в сторону. Купи у него эти твои железки, сколько их осталось, и открывай свой бизнес.

Решение было таким простым и невероятно удобным, что я обалдела. И почему мне это самой в голову не пришло? Может, посвятить Шуку и в историю со Шмерлем? Может, и там есть простой ход, который я проглядела? Я несколько раз примеривалась, как бы подступиться к рассказу, но каждый раз пасовала.

Путаница ужасная, рассказывать долго, — да и что толку? Шука скажет: раз Паньоль все знает, надо спросить Паньоля. Я и сама так думала, только не знала, как заставить деда сказать правду. Может, начать с брата Марека? Куда он девался? Почему даже Соня о нем не упомянула? Что натворил таинственный брат, как стал черной овцой в столь и без того неблагополучном семействе? Или — напротив? Семейство провинилось в чем-то перед Мареком?

Господи, ну что это за мир такой? Этот вопрос я задала Шуке, а тот только развел руками.

— Мой мир ведет себя прилично, — сказал он. Помолчал и выдавил из себя нехотя: — Что-то с твоим миром не в порядке. Знаешь, мне иногда кажется, что ты не живешь и не радуешься жизни, а разглядываешь ее в волшебном шаре, где бродят тени. Ты словно что-то потеряла, а что — не помнишь. Ищешь вслепую, закрыв глаза и расставив руки, и каждый раз вздрагиваешь, когда пальцы упираются во что-то непонятное.

Мне было странно и неприятно услышать про себя такое. Чего ж он тогда от меня не отлипает, от сомнамбулы несчастной? Но только он, этот Шука, да еще Цукеры продолжали считать меня за человека. И тут мне в голову пришла неожиданная мысль.

— Шука, — спросила я, — у тебя нет знакомых в Телефонной компании?

— Есть, а что?

— Тут соседи воюют за столбы. Столбов нужно всего пять. Ты не можешь помочь?

— Делов-то! — вздохнул Шука и подошел к телефону. Вечер был ветреный, и в трубке так трещало и гудело, словно за забором шел лесоповал. — Ты слышишь? Нет, ты слышишь? — сурово допрашивал Шука кого-то на другом конце провода. — Будут тебе столбы, — сообщил он, повесив трубку. — А с собой тебе все же необходимо разобраться.

Загрузка...