5. Дом и крыша

После Нес-Ционы Яффа любому покажется столицей мира. А по сравнению с Абкиной хибарой моя развалюха — дворец и чертог, даже и без крыши.

Слабое утешение, но другого у меня не было. Дом без крыши — не дом, жить в нем нельзя, ремонтировать его не на что, а надежда на заработок погибла вместе с незадачливым специалистом по пуговицам.

Но странным образом именно после неудачной поездки к безвременно погибшему Кацу у меня появилась ни на чем не основанная уверенность, что крыша сама прилетит. Ну не может же быть, что взбесившаяся крышка багажника просто так бьет по темечку своего хозяина, вследствие чего погибает моя единственная надежда жить под крышей!

У всего в этой жизни должен быть смысл. Йехезкель Кац знал, кем писаны дедовы картины. И это было плохо. Каца больше нет. Но это еще хуже, потому что картин этих тоже нет. И нет надежды устроить мистификацию, продать картины и починить крышу. Эрго, крыша должна прилететь сама. Другого просто не дано.

А пока срочно требовалось выпустить из дома воду. Дело в том, что ввиду многолетнего отсутствия крыши, комнаты превратились в пруды с илом, лягушками и ряской. Прочная арабская кладка, высокие пороги и разбухшие резные двери не давали вешним водам, несшимся с неба, стечь на землю, завершив круговорот. Из залы, над которой крыша почему-то сохранилась, вода, попадавшая внутрь сквозь зияющие окна, убегала в сад по ступенькам крыльца. А в комнатах она стояла и квакала.

По этой причине ни я, ни зловредные духи Яффы, ни муниципальные работники не могли в эти комнаты попасть. Ни я, ни мэрия даже не знали, сколько в доме комнат. Предположили, что три и еще ванная. И мэрия согласилась с Бенджи, что, пока в комнатах живут лягушки, я за них не должна платить налог.

Ясно было, что кухня есть. Дом без кухни — это еще менее вероятно, чем дом без крыши. Но где она, эта кухня, оставалось неизвестно. Сквозь выбитые окна можно было разглядеть в глубине двух комнат двери, а куда они ведут — кто знает? Может, там еще комнаты, наверняка — очаг, печь или газовая плита, но не исключается и спуск в царские подвалы, набитые сокровищами и наполненные зерном, медом и вином.

Добраться до этих дальних помещений было невозможно ни снаружи, ни изнутри. Почему изнутри, я уже объяснила. А снаружи — потому что задняя часть дома была плотно охвачена могучими и непроходимыми зарослями, вырубить которые я не решалась. Там сплелись сладко пахнущий персидский жасмин, плющ, невиданной мощи местный вьюн с огромными лиловыми цветами и еще какие-то кусты и деревья. И зачем их вырубать? Красота-то какая! И то сказать, не за ночь же они выросли, эти заросли, прикрывая замок уколовшейся о веретено дурочки. Кто-то их сажал. Стал бы он сажать жасмин перед дверью и плющ перед окнами, чтобы они оплели и закрыли на века все входы и выходы?

Нет, наверное. Хотя… Сажая в землю нежный безобидный прутик, люди не всегда представляют себе, во что он может превратиться. В моем заброшенном саду рядом друг с дружкой росли две здоровенные пальмы. Как-то, лежа возле них на траве, я тупо разглядывала качели, привязанные к пальмам-близнецам. Качели поскрипывали высоко над моей головой, и я напряженно размышляла: кто и зачем их туда повесил? Только к вечеру догадалась, что повесили-то на нормальной высоте, но снять забыли. А пальмы тянулись и тянулись вверх. Качели им расти не мешали. Да и сейчас не мешают. Скрипят себе на уровне второго этажа. Которого, извините, нет!

Дом занимал теперь все мои мысли, в нем сосредоточился смысл жизни. Дом пропадал, и я пропадала. Нам нужно было держаться друг за дружку и друг дружку спасать. Как? Денег нет, а картины тю-тю! Где их искать? И кто, кроме погибшего Йехезкеля Каца, может вообще сказать, есть ли они в природе? Лучше уж сосредоточиться на трубах и стоках. А для этого необходимо вспомнить, на какой улице в городке Нетания поселились Цукеры. Кто передавал мне от них привет и звал от их имени в гости? Кто?

Галерея Кароля мне опротивела, опротивели продавленный диванчик в кладовке, сырые простыни, кефир и булки. Опротивел Блошиный рынок, тошнило от разъевшегося Бенджи, от яффской вони, от всей окружавшей меня дури. Работала я спустя рукава, и Кароль стал было придираться, но Мара его остановила. С человеком явно что-то стряслось, надо выяснить, что. Свой же человек, не чужой!

И я, дура, распустила нюни и все им рассказала.

— Мы найдем эти картины, — воскликнул Кароль, — но я в доле! Пятьдесят процентов!

— Пятнадцать комиссионных, — ответила я, вспомнив Женьку и давний разговор, происходивший в том же месте. Вот только обивка кресел полиняла от травяного дыма, которым кадила Бандеранайка, а Марин щенок-шарпей, привезенный из Италии, где он был куплен за большие деньги, съел шелковые кисти подушек.

— Тридцать. Учитывая расходы. В Париж ты, получается, ездила не по семейным делам.

— По семейным. И чуть там не осталась. И если ничего не изменится, уеду туда не позже сентября навсегда. Пятнадцать, на больше я не согласна! А подарки к праздникам полагаются всем работникам в этой стране.

— Ладно! — махнула рукой Мара и строго посмотрела на Кароля. — Если дело выгорит, деньги будут неплохие.

Кароль потемнел лицом, надулся, но телефонную трубку, протянутую Марой, взял.

— Израильская армия не сдается и не отступает, — произнес он многозначительно. — Мэр Ришона, конечно, дурак. Зато я знаком с Виктором.

В этой фразе было не больше смысла, чем в рассказе Бенджи о яффских блохах и иорданских минах. Вернее, смысл наверняка был, только я его не улавливала. Кароль произнес имя «Виктор» так, как я бы произнесла: «золотой ключик». И Мара понимающе кивнула.

Заметив мое недоумение, мне объяснили, что мэры приходят и уходят, а Виктор остается. И без его санкции в городе ничего не происходит. Ни один мэр не может сделать то, что Виктору не нравится. И ни один заместитель мэра не может не сделать того, что хочет Виктор. А все потому, что родители Виктора были из людей Барона, и Виктор убежден, что город принадлежит ему по праву.

Разуверить его в этом мог бы разве что сам барон де Ротшильд, но ни он, ни его наследники в дела города давно не вмешиваются, хотя деньги на кое-какие городские нужды все еще дают. А Виктор держит руку на этом кране. Открыть кран шире он не в состоянии, но прикрыть его вполне может. И с этим нельзя не считаться. Поэтому, а быть может и не поэтому, а потому, что город привык к Виктору и не представляет себя без него, как Виктора невозможно себе представить без Ришон-ле-Циона, Виктор всегда будет при городе и при мэре, а мэр и город будут при Викторе. У Виктора нет сыновей. С его уходом из жизни в Ришоне бесповоротно закончится Время Барона, но с этим уже ничего поделать нельзя. Барон не подготовил Виктору смену, а теперь поздно. И если Барон спит спокойно, то и нам незачем волноваться по этому поводу.

Кароль ловил ришонского кудесника целый день, но Виктор оказывался то на одной стройке, то на другой, инспектировал городской бассейн, решал спор между хозяевами двух овощных лавок, принимал делегацию из штата Коннектикут и проверял работу травильщиков крыс. И все это время ласковая секретарша вселяла в душу Кароля надежду на встречу и поливала его водопадом слов.

Виктор помнит Кароля, любит Кароля, умирает от желания с ним встретиться, извиняется и проклинает текучку, постарается найти телефон в овощной лавке, там может произойти убийство, это не шутки, разве Кароль не знает, что такое жертвователи-американцы из Коннектикута, они же Виктора не отпустят от себя ни на минуту, сколько не оказывай им почета, всегда мало… ах, в подвалы под супермаркетом нужно спускаться в маске, хорошо бы в противогазе, еще лучше в скафандре, телефонов там нет, пусть господин Кароль подождет всего несколько минут. Виктор не забывает об услуге, которую оказал ему Кароль, он только и говорит о Кароле и молится за него каждый день, алло! Господин Кароль? Виктор у телефона.

— Надо встретиться, — сказал Кароль хмуро, прервав словоизвержение, обрушенное на него еще и Виктором. Кивнул и положил трубку.

— Какую услугу ты ему оказал? — поинтересовалась Мара.

Оказалось, что Кароль спас репутацию Виктора и его ставленника, взяв на себя какие-то обязательства по отношению к правительству Родезии. Эти обязательства дал подопечный Виктора под поручительство не только прямого начальства, но еще и самого Барона, а выполнить их не смог. Кароль все сделал за него, заработал на этом деле, да еще взял Виктора в долю.

— За это можно потребовать много, — задумчиво пробормотала Мара.

Надо сказать, что именно в Ришоне жили Марины родители, да и сама Мара провела в нем достаточно времени, чтобы считать городок своим. И у нее созрел план: присвоить город, не забирая его из рук Виктора, а напротив, воспользовавшись этими руками. Короче, Мара решила, что Кароль должен стать мэром Ришона.

В Яффе у Кароля есть имущество, бизнес и много врагов. Яффа привязана к Тель-Авиву, а Тель-Авив — слишком большая ставка для начала игры. Зато в Ришоне у Кароля нет ни имущества, ни врагов, и есть Виктор, что дает Ришону большое преимущество перед всеми остальными городами и городками страны. А Каролю — перед всеми остальными кандидатами в мэры этого города.

Кароль выслушал Марины мечтания с удивлением, у него самого подобных планов вовсе не было. Но мысль стать мэром ему понравилась до такой степени, что наш подполковник целую неделю ходил по гостиной в обнимку с телефонным аппаратом.

В пятницу мы уже знали, что правящая партия поддержит кандидатуру Кароля, что ему окажут помощь канцелярия премьер-министра, восемь членов кнессета, среди них министры, несколько генералов в отставке, возглавляющих крупные концерны, и «Гистадрут». Казалось, что Ришон у нас в кармане.

— Еще не в кармане, — нахмурился Кароль, — но скажем так: этот бой можно выиграть, если правильно рассчитать и расположить войска, амуницию и провиант.

Войск у него пока не было. Кароль не решался объявить призыв и собирать народ под свои штандарты, не поговорив прежде с Виктором. А вот про амуницию и провиант он уже подумал. И если Виктор возьмет на себя тыл и слегка прикроет фланги, амуниции и провианта должно хватить на все, в том числе и на самого Виктора.

Разговор о картинах Паньоля, валяющихся в запечатанной квартире Йехезкеля Каца, задолжавшего мэрии большие деньги, мог служить разве что дивертисментом в грядущей оратории. Предстояла встреча гигантов, и к ней было необходимо подготовиться. Разведка должна была принести Каролю такие улики против Виктора, что даже если бы этот хитрый вассал Барона хотел забыть о правительстве Родезии и о Кароле, ему было бы очень и очень невыгодно о них забывать.

Во главе своего личного абвера Кароль поставил Хону из налогового управления. Хона воевал под началом Кароля в Синае. И свое дело он знал.

Не прошло и недели, как папка с документами и нарочным прибыла почему-то в галерею, откуда я быстренько переправила ее наверх, в дом. Разумеется, пробежав глазами содержимое. Ну и сволочь этот Виктор! Клейма на нем негде ставить. В тюрьму — и бессрочно. Но у Кароля было совсем иное представление о том, что такое хорошо и что такое плохо.

— Прекрасно! — мурлыкал он. — Ах, какой умница! Что за дьявольская голова! Пять миллионов! В один заход! Цены парню нет! Гений! Просто гений! Повалиться в пыль и целовать ему ноги! Нет, до такого даже я бы не додумался! Какой ход! Нет, с таким помощником только дурак не станет миллиардером!

Мара не обращала внимания на возгласы Кароля. Ее внимание было отдано мусаке, голубцам в виноградных листьях, жареным сардинам — прямо из моря на сковородку! — и фаршированным перцам. Марина мама готовить не любила, а бабушка стала так стара, что с трудом отличала ступку от тарелки. Но нельзя же было Каролю идти в мэры, не получив прежде одобрения Мариного отца! Пригласить родителей в ресторан? Нет, обед должен был быть семейным. И нельзя возложить эту заботу на плечи Мариной мамы.

Все эти «нельзя» придумала сама Мара, но за день-два они приобрели силу завета и заповедей. И Мара — кровь из носу! — должна приготовить праздничный стол, запаковать его в коробки, корзинки, картонки, обложить со всех сторон подушками и доставить в Ришон теплым. Потому что в небольшой маминой духовке будет потеть яблочный пирог — единственная съедобная вещь, которую бывшая певица научилась производить, доведя, впрочем, по словам Мары, этот рецепт до совершенства.

В атмосфере подготовки семейного крестового похода на Ришон мне было неуютно. Я перебирала папки, сумки, баулы и делала это бесцельно. Что называется, наводила порядок в делах и вещах. И наткнулась на обрывок газетной бумаги с адресом Цукеров, так и не вспомнив, откуда он у меня взялся. Мара с радостью дала мне отгул. Дни непраздничные, посетителей мало, езжай на все четыре стороны! И я поехала. И — ох! Дом Цукеров оказался юдолью слез.

Незадолго до отъезда из Вильнюса в Израиль Малка вышла замуж за оперного тенора Казиса Жюгжду. Я об этом знала, была даже звана на свадьбу, но приехать в назначенный день не могла и послала подарок почтой.

— И я спросила, — стукнула себя по колену Хайка Цукер, — я спросила свою еврейскую дочь: «Что ты будешь делать с этим антисемитом?»

— Казис не был антисемитом, — махнула ресницами Малка. — Он стал им тут.

— Антисемитами не становятся, а рождаются, — возразила Хайка. — Почему твой Казис не хотел большой свадьбы? Потому что он стеснялся новой родни! Не хотел показывать своим тетушкам и дядюшкам, сколько евреев они не добили во время войны!

— Ты знаешь, что родители Казиса не участвовали в убийствах евреев, — грустным тоном отпиралась Малка. — Их вывезли в Сибирь. Их в Литве не было.

— А! Все это пустые разговоры! Я же оказалась права!

Малка опустила голову, оттянула плечи назад, завела мотор и пошла на таран.

— Большую свадьбу не хотела устраивать ты! И именно потому, что стеснялась новой родни! Ты даже хотела посыпать себе голову пеплом и сесть на землю! Ты желала мне смерти!

— Я не желала. Я только сказала, что так поступили бы со мной мои родители. И разве они были неправы? Смотри, чем это кончилось!

Кончилось, как я поняла из дальнейшего разговора, тем, что в Израиле не нашлось певческой работы ни для Малки, ни для Казиса. Израильской опере они не подошли. И поехали на разведку в Чикаго, где у Казиса была родня. А родня не приняла в свой круг еврейку, и Казис от нее отступился. Впрочем, он все еще писал Малке письма и обещал либо вернуться, либо завоевать место на американской сцене и тогда вызвать Малку к себе. Пока же Казис работал помощником у собственного дядюшки, имевшего фирму по травле крыс и жуков.

— Очень правильная работа для литовского прохвоста! — сказал маленький ласковый еврей Иче Цукер, откладывая газету.

— Казне не травит жуков, а сидит в конторе! — возмутилась Малка.

— Чего нельзя сказать о его американском дядюшке, который таки травил евреев газом в Треблинке, — парировал ее отец.

— Этот дядюшка — единственный в их семье, кто травил евреев! — выкрикнула Малка, прежде чем ушла рыдать в ванную.

— И твой Казис ничего против этого не имеет! — крикнула ей вдогонку Хайка. — Я еще подумаю, не написать ли об этом американскому президенту!

— Если писать, то Визенталю, — возразил Иче. — Или ты думаешь, что американскому президенту больно оттого, что какой-то убийца евреев травит жуков в его государстве? Или ему есть до этого дело?! Ой, как обидно, — произнес он с такой болью, что слезы сами навернулись у меня на глаза, — ты даже не понимаешь, как это обидно! Я сказал Хайке — преодолей! Это твоя дочь — преодолей! Нет выхода, дети не поступают больше по заветам наших дедушек и бабушек. Преодолей, молчи, и пусть этот Казис чувствует себя в нашем доме хорошо. И он чувствовал себя хорошо! Я помог им с мебелью и машиной. Мы все купили для нашей Малки сами, его родители не дали ни гроша! Потом мы заплатили за его диплом и за переезд. Потом, уже тут, он два года не работал, только тренировал свой голос и пил сырые желтки. Но я работал, и дети ни в чем не нуждались. Даже Левка и Менька, ты ведь помнишь наших близнецов, помогали этому Казису чем могли. Они пошли в армию и тянули эту лямку до конца. Но никогда не отказывались сходить туда и сходить сюда, отнести то и принести другое. Даже когда приходили из армии на побывку, мертвые от усталости, поднимались с дивана и шли. Потому что никто из нас не хотел, чтобы в доме были скандалы. А этот Казис, он устраивал Малке по скандалу в день. Ой, как обидно! Они вышвырнули ее из дома, не допустили к праздничному столу! И он остался с ними, а она вернулась в гостиницу. А кто дал деньги на билеты до Чикаго? Может, их прислал этот его дядюшка? Нет, можешь мне верить! Я вытащил эти деньги из дерьма Нетании вот этими руками! Прочищал канализацию и клал трубы. А! — Иче махнул рукой и отвернулся. Наверное, чтобы скрыть слезы.

И правда, набрякшая рука водопроводчика шарила в заднем кармане, разыскивая носовой платок.

— Иче, — сказала я, помедлив, — я не знала, что у вас такая беда. Но и у меня беда. Муж выкинул меня из дома. Я купила себе старый дом в Яффе, но там есть большая проблема с канализацией и водопроводом.

— Мы решим эту проблему, — кивнул Иче и высморкался.

— Проблема большая, а денег у меня нет. Но я постепенно выплачу все до копейки.

— Ладно. Работы сейчас немного. Завтра мы подъедем к тебе с Левкой и Менькой. Они работают со мной. Я гоню их учиться, а они говорят, что хотят открыть семейный бизнес. Ну зачем это? Какой отец хочет, чтобы его дети копались в чужом дерьме? Попробуй уговорить мальчиков, чтобы они пошли учиться. Я за все заплачу, только бы они получили хорошие профессии. Попробуй, когда-то они тебя слушались.

Два юных бандита никогда никого не слушались. Но один был склонен к живописи и в детстве сидел тихо, если я показывала ему, как рисовать стакан или чайник. А второй… Второй был склонен только к игре в ножички и к собиранию монет. Стоп! Этого можно пристроить к старцу Яакову. Но кто же из близнецов Менька, а кто Левка? А! Один черт!

Итак, поездка в Ришон откладывалась, потому что ко мне должны были приехать Цукеры. Мара обиделась, но Кароль, как бывший отец солдатам, оценил ситуацию правильно. В первую очередь необходимо решить малые, но насущные проблемы, потому что большие умеют ждать. Канализация важнее Виктора. А поездку можно разделить на две части — семейный ужин с родителями Мары отдельно, и встреча с Виктором тоже отдельно.

Я ждала Цукеров во дворе моего дома и жутко волновалась. Улица Афарсемон спрятана в Яффе более надежно, чем мастерская Роз на автобусной станции Ришона. Афарсемон — это вообще-то хурма. И может быть, хурма когда-то здесь росла. В Яффе за тысячелетия ее существования росло все, чем может похвастаться атлас Королевского общества садоводов Великобритании, в котором изображено все, что имеет свойство цвести на нашей планете.

Почему вся эта экзотика могла цвести именно в Яффе? Потому что тут побывали люди из всех уголков земли, а люди имеют такое свойство: они хотят видеть вокруг себя то, к чему питает склонность их глаз. Крестоносцы притащили сюда свою знаменитую розу. Впрочем, они же ранее утащили ее в Европу из Палестины. Можно предположить, что королевские лилии, которых в моем саду было немало, завезли в Яффо люди Наполеона. Тамплиеры вывезли отсюда тюльпаны и гиацинты, а улучшив породу, вернули луковицы на Святую землю. Ну а какой-нибудь чудак-армянин или зороастриец был вполне способен припереть и хурму. Возможно, как раз в моем саду она некогда и росла. Другого места для нее не находилось.

Справа и слева от дома простирались пустыри. Бенджи постановил, что пустыри принадлежат мне, потому что раньше там стояли хозяйственные постройки, магазин и склады хозяина дома, Ахмад-бея. Мэрия не согласилась с мнением Бенджи и отдала в мое владение только прилежащий к дому сад. Хурмы в нем не было, но были сливы, груша, пальмы, тис, заросли жасмина и несколько засохших деревьев; поди знай, какие плоды они приносили. А во дворах домов напротив и сегодня не растет ничего, кроме травы и колючек. Бенджи говорил, что там и домов раньше не было. И что понастроенные в глубине крохотных участков хибары не имеют муниципальных прав на существование. Так что эта земля, в сущности, тоже моя, поскольку Ахмад-бей ее купил и специально оставил в девственном виде. Чтобы не было у него соседей и соглядатаев. Так что негде было этой хурме расти, кроме как в моем саду.

Но сейчас-то никакой хурмы на улице Хурмы не было. И где расположена эта улица, не мог сказать в Яффе никто, кроме жителей самой улицы. Как же Цукеры меня найдут?

Почему я не догадалась назначить встречу у часов на улице Яфет, где только влюбленные не назначают в Яффе свидания? Не назначила потому, что решила: уж больно это место шумное и бойкое из-за поджидающих друг дружку машин и туристических групп. Влюбленные, кстати, не назначают там встречу по той же причине.

Можно было встретиться и у только что построенного на морском берегу недалеко от въезда в Яффу бетонного здания для дельфинов и змей, раскрашенного такими яркими красками, что Цукеры его ни с чем не спутают.

Я металась по саду и вдруг заметила мужскую фигуру на крыше, вернее, на том, что от нее осталось и покрывало мою великолепную гостиную.

— Эй ты! — крикнула грозно. — Убирайся, не то позову Бенджи!

— Зови хоть Господа Бога! — ответил мне сверху нахальный молодой голос.

Я раздумывала, как следует поступить. Человек, на которого имя «Бенджи» не произвело ни малейшего впечатления, он либо не из Яффы, либо из Яффы, но зарвался. А надо сказать, что у Бенджи есть власть даже над духами Яффы. Он запретил им посещать мой дом, и духи до сих пор этим запретом не пренебрегали. Так кто же посмел залезть на мою крышу?

— Менька! Слезай немедленно! — раздался хриплый женский голос.

Потом моим глазам стало темно, шее горячо, плечам влажно. Отгадать, кто это, было не сложно, потому что оно пахло духами «Дом Труссо». Таких духов не было тогда в продаже, но целых семь флаконов этого загадочно-призывного и скандально-утверждающего духа покоились в ящике комода Малки Цукер.

Малка рассказала, что, уезжая из негостеприимного Нью-Йорка, принюхалась к случайно снятому с полки в дьюти-фри флакону и скупила весь запас духов «Дом Труссо» в беспошлинной парфюмерной лавке. Это помогло ей взойти на трап и сесть в самолет, улетавший в Израиль. Да, она возвращалась домой без мужа, но зато с какими духами!

Малка использовала каждую каплю «Дом Труссо» рачительно, но готова была подарить мне целый флакон, только я не взяла. У каждого должен быть свой заветный запах. Я еще не нашла духи, которые выражали бы мое внутреннее «я» хотя бы на пятьдесят процентов. А «Дом Труссо» вообще не имели права говорить от моего имени.

— Какой дом! Какое место! — восторженно шептала мне прямо в ухо Малка. — Тут я могла бы быть счастлива.

— Комнат много, — ответила я небрежно, — когда в них можно будет жить, выбирай любую. Поставим рояль, и пой себе с утра до вечера. Даже ночью можно петь, соседи не услышат.

— Только учти, мои родители и близнецы наговорят тебе о твоем доме кучу гадостей. Не обращай внимания. Дом великолепен!

Милая моя Малка, где те времена, когда наставления старших еще повергали меня в пучину сомнений и страданий? Ясное дело, что дом не понравится твоим родителям, на то они — Хайка и Иче, люди основательные и разумные.

— Ой-ой-ой! — послышался голос Хайки Цукер. — Неужели «Сохнут» теперь дает такие трущобы новым репатриантам? Это же надо прописать в американских газетах! Наши американские братья жертвуют последние копейки на Израиль, а на них тут покупают такие развалины! Готеню! Вос туцех?!

Не получив от Господа ответа на вопрос, что же это делается на белом свете, Хайка громко и деловито высморкалась.

— Что ты будешь делать с крышей? — спросил Иче Цукер.

— Когда-нибудь закажу новую. А пока буду жить в комнате, в которой есть крыша. Только мне мешают эти пруды. Они воняют. И я не могу спать под кваканье лягушек. А кроме того, мне нужен водопровод.

— А я не могу делать бессмысленную работу! — Иче тряхнул головой и топнул ногой. — Сначала настилают крышу. Пусть она даже немного течет, но крыша — это крыша, и крыша — это дом. А дом без крыши — это фью, — Иче присвистнул, — это… я не знаю, что это. Даже не скворечник!

— Но у меня нет денег на крышу!

— А на водопровод у тебя есть?

Что правда, то правда, денег на водопровод тоже не было.

— Значит, так, мы настелем какую-нибудь крышу, выпустим лягушек в сад и дадим тебе воду. На это уйдет три дня, а может быть, неделя или две. Работать нам придется урывками, когда платной работы нет. Дай нам ключи.

— Ключей нет. Дверь не закрывается.

— Вейз мир ништ! — заломила руки Хайка Цукер. — Она живет без ключей! И где? В этом бандитском Яффо! Ее украдут и изнасилуют.

— А красть зачем? — спросил подошедший близнец. Второй все еще прохлаждался на крыше.

— Ты Левка? — спросила я строго.

— Ну, Левка.

— Тот, который рисует, или тот, кто собирает монеты?

— Рисует Менька.

— Понятно. Тогда позже пойдешь со мной на Блошиный рынок. Я познакомлю тебя с самым большим специалистом по нумизматике в Израиле. Ему нужен помощник.

— Идем сейчас. Этот дом как швейцарский сыр — одни дыры. Отдай его «Сохнуту» и возьми себе что-нибудь нормальное.

— Нет, это мой дом, и другого мне не надо. Кроме того, «Сохнут» мне ничего не должен. Он дал мне квартиру в Петах-Тикве, но она осталась бывшему мужу.

— Так мы с Менькой враз его оттуда выселим. Он у нас возьмет свою котомочку и пойдет… в общем, — Левка оглянулся на Хайку и Иче, — ну, пойдет себе!

— Нет. Я хочу жить тут.

— Ну и дура!

— Левка, — перебил сына отец, — где мы можем взять столько водопроводных труб и шифера на крышу?

— Мадам Ципори выкапывает совсем еще хорошие трубы и кладет новые, — задумчиво ответил Левка. — Она не велела нам хранить старые трубы. И ее старые ванны-унитазы-умывальники вполне годятся. Эта идиотка перестраивает свою виллу каждые пять лет. Все старое там еще вполне новое.

Иче кивнул и закурил.

— Ну? — сказал он. — Я же спрашивал про крышу.

— А что крыша?! Ерунда — крыша. Черепицу возьмем там и здесь. Так крыша будет не совсем одного цвета! С балками плохо.

— Про балки я и думаю, — вздохнул Иче.

— Балки лежат вон там, — Менька спрыгнул с крыши прямо на землю, спланировал, как кузнечик.

— Где — там? — недоверчиво переспросил Левка.

— Мне сверху видно все, ты так и знай! — пропел Менька приятным баритоном. — Там, на пустыре, лежит гора старых телеграфных столбов. Они никому не нужны, сквозь них пророс лопух. Чем не балки?

Близнецы отправились на разведку, а Хайка раскинула на траве привезенное с собой одеяло и стала раскладывать на нем мисочки и пластиковые коробки с едой.

— Где тут покупают напитки? — спросил Иче деловито. — Мы забыли привезти колу.

Он отправился за напитками, а мы с Малкой уселись на тех самых старых скрипучих качелях, которые раньше висели на уровне второго этажа. Близнецы уже успели спустить их, перевесить и опробовать.

— Это неправда, что Казис от меня отказался, — сказала Малка не столько убежденно, сколько убеждающе. — Он пытается спасти наш брак. Он много работает. Знаешь, как он плакал, когда я уезжала! Вот, ты вышла замуж за еврея, и что?

— Ничего. Только… Ты-то почему не пытаешься что-нибудь спасти? У тебя есть голос, замечательный голос. А ты сидишь дома и ревешь. Начни крутиться!

— Где? Тут одна опера, и у нее нет денег. Они берут своих, даже если те поют плохо.

— А ты пой! Давай концерты. Разъезжай по кибуцам и городкам. Твое дело — петь, а не записывать телефонные заказы на починку водопровода и канализации. Пусть Израиль привыкнет к звучанию твоего голоса и решит, что без него — это уже не совсем Израиль.

— Отец содержит семью. Близнецы ему помогают. Я не хочу сидеть на их шее!

— Вот и не сиди! Начни двигаться. А твой Казис… либо он придет и повалится тебе в ноги, либо…

— Никаких «либо» не будет!

— Кто его знает? Вдруг он тебе больше вообще не понадобится?

— Как такое может быть?!

— Может. Знаешь, Мишка меня не бросал. Это я его бросила.

— Ты? — пушистые Малкины ресницы затрепетали. — И кто вместо?

— Пока никто. Но все равно хорошо. Все равно намного лучше.

Я прислушалась к разговору Хайки с мужем.

— Тут куча работы! — сказала Хайка сердито. — Кто нам за это заплатит?

— Я делаю это для реб Меирке, — ответил Иче.

Хайка вздохнула.

— Я понимаю, что для реб Меирке… — сказала она уже без злости, — но согласись, что этот дом — мишугас. Не лучше ли направить девочку на нормальный путь?

— Кто знает, какой путь нормальный? Реб Меирке ее не оставляет. Видишь, она приехала в Израиль. Кто бы мог подумать, что такое случится?

— Наверное, ты прав, — вздохнула Хайка. — Наверное, реб Меирке знает лучше. Сделайте ей крышу и канализацию. Но, Боже мой, какими путями все идет!

— Я и говорю, — согласился Иче. — Но так будет правильно.

Кто такой этот реб Меирке, ради которого мне собираются настлать крышу, провести и вывести воду? И как об этом спросить? Я уже повернулась было к Малке, вдруг она знает что-нибудь о таинственном ребе, но в этот момент в калитку вошел Левка. Вошел и застрял, потому что он держал передний конец длиннющего телеграфного столба, а задний конец держал, очевидно, Менька, не сообразивший вовремя развернуться. Левка крикнул: «Иди направо!», но Менька его не слышал. Я побежала к дыре в заборе, передать Меньке то, что сказал Левка. Иче тоже вскочил и стал оглядывать забор, надеясь найти еще один лаз. Потом он побежал за мной, и работа закипела.

— Сначала необходимо подкрепиться! — шумела Хайка.

Малка повела ее на качели, там они о чем-то оживленно разговаривали. А поленница телеграфных столбов все росла. Когда все столбы перекочевали с пустыря в мой сад, Левка с Менькой стали собирать сухие ветки и обдирать кусты, потому что поленницу было решено закамуфлировать.

— Столбы, конечно, никому не были нужны, пока лежали там, на пустыре. А сейчас они могут оказаться соринкой в завистливом глазу, — объяснил мне Менька.

Закончив камуфляж, мужчины принялись долбить дырки в стенах, чтобы выпустить воду из комнат. Болото стало вытекать, и поднялась такая вонь, что есть уже никому не хотелось. Левка надел резиновые сапоги и бывалым канализатором смело ступил в скользкий ил, покрывавший полы моего дворца. В первую очередь он, разумеется, побрел к таинственным дверям. Одна вела в огромную кухню, набитую почерневшей медной посудой, другая — в ванную, в которой все прогнило, третья — в боковую комнату.

Значит, у меня дворец не из трех комнат, как было написано в документах мэрии, а из четырех. И это славно. А подвал в таком доме просто обязан быть. Он откроется, этот Сезам, и в нем ждут меня сказочные сокровища — бутылки скисшего вина и мешки проросшей и сгнившей пшеницы.

Забегая вперед, скажу, что подвала не оказалось. И Иче посчитал, что это хорошо, потому что подвалы порождают крыс.

После того как мы поели и Иче с Хайкой устроились на одеяле поспать, произошел серьезный разговор с близнецами.

— А я говорю, — кипятился Левка, — что, если у человека есть настоящий интерес, плевать ему на маму с папой, на все плевать! Он свое сделает и своего добьется. У Меньки нет настоящего интереса рисовать, вот и все! А поэтому пусть сидит в дерьме и не чирикает!

— Я бы пошел в ешиву, — сказал Менька с тоской. — Мне нравится.

— Ну уж нет! — ответил Левка спокойно. — Вот этого я не допущу! Это мракобесие у тебя от тоски. Найдешь хорошую бабу и успокоишься. Художником — это пожалуйста! Даже кибуцником — пожалуйста! А ешиботником — нет! Этого никогда не будет!

Малка молчала. Не ей говорить. Она уже и так натворила черт-те что. Менька тоже не слишком распалялся. Видно, считал, что спорить не о чем. Зато Левка явно завелся.

— Он устроил нам кошер! — чуть не кричал Левка. — Нам! Ему не хватает маминой кошерности, ему нужна своя! Тебе это понятно?

Я вообще не разбиралась в подобных тонкостях. Даже свинину ела без угрызений совести. И все вокруг делали то же самое. Правда, Мара свинину из рациона исключила. Сказала, что в теплых странах ее нельзя есть из-за какой-то свинячей болезни. Ну, нельзя и нельзя. Не больно надо. А вот чем отличается Хайкина кошерность от Менькиной кошерности, это было за семью замками. И почему Левка так убивается из-за желания брата-близнеца идти в ешиву, я тоже не понимала. Не схиму же они там принимают! Тут бы мне и спросить про этого рава Меирке, но я о нем начисто забыла. Столько всего навалилось за день!

— Я хочу изучать Тору, — тихо, но настойчиво объявил Менька. — Мне это интересно.

— Ну и изучай после работы! — взвился Левка. — Гимели тебе на это не положены!

— Какие «гимели»? — переспросила я.

— В армии дают отпуск по болезни или придури. Называется «гимель», — невнимательно объяснил мне Левка. — Я тебе скажу так: я бы послушался отца и пошел учиться. Сейчас самое интересное в мире — это компьютеры. Но я сижу в дерьме из-за этого кретина, потому что отец не удержит его дома. Он пропадет среди пейсатых, и нет у меня больше брата! А я к нему привык, к придурку этому.

— У каждого свой путь, — упрямо пробормотал Менька. — Я знаю, куда ведет мой сегодня. Но никто не знает, куда приведет Господь в конце концов моего брата. Может случиться, что он как раз станет раввином, а я окажусь художником.

— Вот этого не будет никогда! — вспыхнул Левка. — Художником ты, может, и станешь, а я раввином — нет! От одного вида этих вонючих бездельников меня тошнит! И мой брат среди них крутиться не будет. Они же в армию не идут, трусы паршивые! Знаешь, почему была Катастрофа? Потому что их Господу захотелось избавиться — разом! — от этих своих вшей. Они дохли за колючей проволокой с удовольствием. Понимаешь, с удовольствием! А я с удовольствием отремонтирую этот арабский дом, чтобы в нем поселилась хорошая еврейская девчонка! И с удовольствием прошибу голову каждому, кто поднимет руку на мое государство. И я не понимаю, зачем я должен кормить своей кровью всю эту кучу религиозных бездельников, всех этих вшей. Я же не Господь Бог! Да вот и тому надоело! Нет! Если Менька хочет идти на поселения, защищать Эрец-Исраэль и учить там Тору, пожалуйста! Я и сам с ним пойду. За ним присмотр нужен. А в ешиву — фиг! Не выйдет!

Менька спокойно грыз яблоко. По его лицу я видела, что ничего Левке не поможет. Менька уйдет в ешиву, где его будут звать Мендл, то есть именно так, как назвали при рождении. Плохо это или хорошо, я не знала. Поняла только, что упрямые близнецы в моей помощи не нуждаются. Нечем мне их одарить. Найдут каждый свой путь. Вот Малкой надо бы заняться. У Кароля есть дружки во всяких организациях. Пусть устроит Малке концерты. Вместе со своей тещей. Старая грымза все равно не удержит зал больше двадцати минут. А у Малки голос драгоценного тембра, ее необходимо спасти. Не от этого Казиса, а от распада, как мой дворец. Этим и займемся.

Вверив Цукерам судьбу моего дома, я стала торопить Кароля и Мару с поездкой в Ришон. Виктор ждал. Где-то ждали картинки Паньоля. Ждал мой дворец. На Ришон! Но как раз в тот момент, когда Кароль решал, надевать ли пиджак, а Мара — добавлять ли к заготовленным для Виктора подаркам бутылку импортного виски, в дверь вошел Женька, и лица на нем не было. Лицо словно стерли ластиком. Женька был бледен до невероятности, в его глазах стоял ужас, а ладони были обильно смочены в крови.

— Что это? — спросил Кароль строго, устремив взгляд на Женькины ладони.

— Луиз… — прохрипел Женька и повалился на пол, словно его хлестнули под колени.

А надо сказать, что пока я ездила в Париж и в Ришон, на Женькиной яхте «Андромеда» разворачивались потрясающие события. Правда, сначала они развивались в укромных уголках города, на скамейках в парке и в тель-авивских кафе. Но вскоре Луиз примелькалась на яхте, а потом на нее переселилась. Любовь пылала, Женька таял в мареве страсти, а лицо Луиз, раз приняв удивленно-радостное выражение, больше его не теряло. К нам они не заходили, но и я, и Кароль, и Мара встречали влюбленную парочку то тут, то там.

— Хорошо это не кончится, — хмурился Кароль.

— Саид — цивилизованный человек, да еще и христианин, — возражала ему Мара. — Русскому, конечно, придется жениться на этой арабке, а до того принять христианство. Но мне кажется, с этим проблем у него не будет. Буддистам это не запрещается.

У меня были сомнения относительно того, что Женька буддист. Мы все увлекались дзеном, йогой, хокку и творчеством поэта Басе, но к буддизму все это имело опосредованное отношение. Зато креститься Женьке было вовсе ни к чему, он был уже крещеный. То есть так: Женька искал смысл жизни еще в СССР и нашел его в церкви, но не православной, а протестантской. Из любви к Мандельштаму и Максу Веберу, надо думать. Крестился он в Риге. Но вскоре передумал и стал сионистом. Надел на шею магендавид, а крестик держал в портмоне. Снять магендавид, нацепить опять крестик — дело двух минут. И, насколько я знала из рассказов разных людей, Луиз не согласилась перебраться на «Андромеду», не побывав прежде в церкви.

Когда я все это рассказала Каролю, тот кивнул и сообщил мне по большому секрету даже от Мары, что венчались Женька и Луиз где-то под Тверией. Но Луиз все медлила с представлением мужа родителям. И дело было не в том, что родители этот брак не одобрят, а в том, что все шло не по правилам. Женька должен был сначала попросить руки Луиз, пройти через смотрины и прочие процедуры, и только потом тащить ее под венец. Но случилось то, что случилось. Они поехали в Галилею, где воздух пьян и миндаль всегда в цвету, во всяком случае, до первых летних хамсинов. Луиз всего боялась, ей казалось, что за ней следят. Арабка дрожала, как осиновый лист, а тут подвернулась церквушка.

Женька побежал к священнику, предъявил свой крестик, вручил несколько крупных банкнот и… в общем, Женька унял нервную дрожь своей возлюбленной. Оставалось сообщить об этом родителям Луиз, и, насколько я поняла, сообщение было отправлено через посредников, одним из которых был сам Кароль. Родители кочевряжились. Луиз временами рыдала. Но дело явно шло к счастливой развязке. Посредников было много, и все они приносили на «Андромеду» и Каролю утешительные сводки. В семействе Луиз ветер постепенно менял направление, тучи рассеивались, и скоро должно было взойти солнце.

Что же произошло? Что?!

Путаный Женькин рассказ был кошмарен. Они проснулись рано, и Женька отправился в пекарню Абулафии за свежими питами к завтраку. Питы вскоре поспели, и Женька вернулся минут через двадцать, не больше. Уже с причала он услыхал крик. И кинулся на «Андромеду», не разбирая дороги. А там… там… Луиз билась в последних судорогах с перерезанным горлом, и кровь кипела вокруг ее прекрасного лица… кипела и шипела, как газировка… Алая… Яркая… Женька видел, как Луиз напряглась, открыла глаза, потянулась к нему и… все. И все.

А в углу каюты Женька увидал среднего брата Луиз… его в семье не любили, он был помешанный. Луиз считала, что этот Фарид-Поль тайно принял мусульманство. Как бы там ни было, он стоял в углу, выставив окровавленный нож. И Женька принял вызов. Он не понимал в тот момент, что делает. Кинулся на Фарида, недолго с ним боролся, а когда нож оказался у Женьки в руках, вонзил его в левый карман на рубашке этого подонка.

— Нож вошел, как в масло, — удивленно бормотал Женька. — Я думал, это тяжело, а это просто.

Кароль пошел к телефону и сообщил полиции, что на «Андромеде» два трупа. Дочь Саида-таксиста и его сын. Опять честь семьи. Эта проклятая арабская честь семьи! А Мара отвела Женьку в ванную, отмывать и приводить в чувство.

— Мара! — вдруг заорал Кароль. — Скажи ему, что это была самооборона. Фарид был с ножом и занес нож! Объясни ему! Ни фига это не поможет, — пробормотал он мрачно, не мне даже, а самому себе, — сейчас начнется кровная месть. Этому русскому все равно не жить!

Кароль нанял для Женьки самого хорошего и очень грязного адвоката. Грязного в том смысле, что этот адвокат никакими методами не гнушался. Наверное, можно было обойтись более дешевым и более чистым защитником. Фарид наследил в каюте так, что Женьку ни в чем, кроме самозащиты, никто и не подозревал. Фарид напал, Женька защищался. Фарид убил Луиз. Женька убил Фарида. Теперь предстояло организовать сульху, то есть примирение. Кароль не стал действовать сам. Он послал Бенджи к Саиду-таксисту. За сульху потребовали всю «Андромеду». Кароль рекомендовал Женьке согласиться. Жизнь дороже, а клан Саида — меджнуны, сумасшедший воинственный клан. Сам Саид человек цивилизованный, но его сыновья, братья и кузены — это совсем другое дело. И Женька отдал яхту. Он и подниматься на нее не захотел. Ему было все равно, что с этой яхтой будет.

Встал вопрос, где Женька собирается жить? Оказалось, что нигде. Нет у него такого желания. Тридцать три года он шел к своей Андромеде — и вот, не сумел ее защитить. За каким чертом ему теперь нужна эта его проклятая жизнь?! Тут Кароль вспомнил про Абку из Ришона и про его друга Пазю. Эти ребята знали, что такое чернуха и как с ней бороться. Правда, Кароль назвал чернуху «шоком от атаки», но дела это не меняло. Абка и Пазя все еще просыпались по ночам и орали друг другу через стены, а порой — километры: «Огонь! Горит! Надо прыгать! Кто прикрывает?» Потом пили воду, курили на крылечке и опять пытались заснуть. Для них Женькино ночное повизгивание и всхлипы: «Луиз, Луиз!» — дело привычное.

Кароль сговорился с Абкой по телефону, и мы повезли Женьку в Ришон. В механике он кое-что понимал. Будет ремонтировать машины и тракторы, пока не оклемается. К тому времени Женька уже не просыхал, водка булькала во всех отверстиях и порах его съежившегося тела. А Абка и Пазя этого дела совсем не понимают и враз это безобразие прекратят. Выходила двойная польза. Впрочем, доброго чувства к Женьке ни Кароль, ни Мара не испытывали. Женька был «свой», ему следовало помочь, но делали это чуть нехотя, брезгливо и раздраженно.

Возможно, они были правы, но мне было не по себе. Мы отправляли Женьку в колонию трудового режима, а ему было сильно плохо. Его надо было отогреть в руках, как птенчика, дать выговориться и выкричаться и тихонечко подтолкнуть в спину. Он бы и пошел. Споткнулся бы разок, другой, но оклемался бы в хороших-то руках. И сделать это должна была я.

Почему я? А потому что он все еще был мой, несмотря на Луиз. Я сама его отдала. Если бы рыдала, а того вернее — вены себе вскрыла, он бы у меня в ногах еще лет пять провалялся. А я сказала: «Пошел ты!» Он и пошел. И потом… когда мне было совсем худо, он меня выходил.

Нет, все нормально, все правильно. Женька меня предал. И с чего бы это мне самоубиваться? Из-за обманутой любви? Да не любила я его! Просто все вокруг — чужие, другие. Захотелось прильнуть к чему-то знакомому, своему.

Нет, любила! И раньше любила, и когда он с Луиз был, на стены от тоски и злости лезла. Думала — ничего, ты еще приползешь! Кончатся шуры-муры, тебя такая тоска охватит, так разберет… Вот только бы дети не появились! А теперь это. Если бы не Кароль и Мара, я бы… А что «я бы»? И чем мне Мара и Кароль мешают? Но не лезть же к человеку со своей любовью, когда он как отравленный! Только он меня когда-то спас, а я его отсылаю в Нес-Циону эту недоделанную, посылаю на перевоспитание к двум контуженым парням!

Меня так и подмывало остановить машину, отозвать Женьку в сторонку и сказать: «Пошло оно все к черту! Дом скоро починят, место есть. За Фарида ты расплатился, они тебя не тронут. А я тебя выхожу!» Но ничего такого я не сделала и не сказала. Чувствовала, что Женька ждет от меня именно этих слов. Но промолчала. Скажи он тогда что-нибудь дельное, даже покажи взглядом, что хочет сказать, я бы отозвалась. Но Женька глядел не на меня, а в окно. И руки засунул в карманы поглубже, чтобы даже случайно до меня не дотронуться.

Мы сидели рядом на заднем сиденье. Между нами — несколько сумок с тем, что Мара успела настряпать. На случай, если останется время для посещения родных пенат. А Женька все смотрел в окно, отвернулся даже. И я разозлилась. «И слава богу, что все обошлось, — начала я безмолвный диалог с самой собой, — и слава богу, что есть на свете Кароль и Мара. Что бы с нами, со мной и с тобой, дураком, было, если бы не они? Ну, привез бы ты меня избитую на „Андромеду“, и что? И сдал бы полиции. Мишку бы посадили. Я бы носила ему передачи — больше же у него тут никого родного нет. А тебя кто просил лезть к этой Луиз? Двух недель не прошло с той истории в Шаарии, а тебе уже долго показалось! Сволочь ты. Ты, а не я! И сиди в собственном дерьме, и не чирикай! Благодари Мару и Кароля, если бы не они, валялся бы сейчас на нарах или, того хуже, в канаве с перерезанным горлом!»

Женька вздохнул и затих. То ли услыхал третьим ухом мои слова, то ли сам до чего-то додумался. Мы сдали его Абке и поехали к Виктору.

Не помню, что там трепетало над нашими головами, — вязы, клены или фикус Биньямина, огромное дерево с мясистыми листьями и темно-фиолетовыми плодами размером с небольшую сливу, которые шмякаются на ветровое стекло машины и долго кровоточат фиолетовыми подтеками, — но колыхание листьев в высоте создавало ощущение патриархального покоя. Тогда Ришон был тихим городишкой. Тихие улочки, неторопливые прохожие, медленные машины, яркая зелень.

В ожидании Кароля, беседовавшего где-то с Виктором, я снова и снова прокручивала в голове нашу поездку. Никак не могла избавиться от мыслей о Женьке. Нас с Марой Кароль на встречу с Виктором не взял. Мы сидели в кафе и ели мороженое. Разговаривать не хотелось. Меня занимали мои мысли, а Мара нервничала, но вида не показывала. Видно, ей очень хотелось сделать своего Каро мэром. А я считала, что ничего хорошего из этой затеи не получится. Но и об этом мне не хотелось говорить с Марой. Ни о чем мне с ней разговаривать не хотелось. И не была я ей благодарна за Женьку.

Мы сами справились бы; может, и хуже, но правильнее. Будь моя воля, я бы остановила первое такси и поехала за Женькой в Абкину исправительную колонию строгого режима. Но своей воли у меня не осталось. Уложила ли ее на лопатки неодолимая воля женщины, пересекавшей Атлантику на плоту и прыгавшей с мостов «банджи», или она, эта воля, сама скукожилась, утомившись от нескончаемых перипетий, в которые судьба раз за разом погружала меня по самую макушку, я и теперь не знаю. Помню только, что была я какая-то подневольная.

— Что он обещал? — спросила Мара, когда подсевший к нам Кароль съел свое мороженое и допил кофе.

— Все, — усмехнулся Кароль. — Просил оставить ему папочку на недельку, мол, необходимо внимательно прочитать и ознакомиться.

— Ты оставил?

— За кого ты меня принимаешь? Я объяснил, что такая папочка должна храниться в надежном месте, мало ли кто может на нее наткнуться. Он съел и не поперхнулся.

— А что с моими картинками? — спросила я осторожно.

Кароль кинул на стол связку ключей.

— Можем искать там, сколько хотим. Не найдем, помогут искать в другом месте. Этот Кац — он что-то вроде городского сумасшедшего. Картинки его никому не нужны, а за квартиру не плачено лет пять. Да еще огромный долг за лавку и мастерскую.

— Где эта мастерская?

— Во дворе дома, в котором он жил. Большой ключ — от нее. Маленький — от лавки. Остальные — от квартиры. Ключи надо вернуть.

Неприятно копаться в чужой квартире, оставленной хозяином на несколько часов только для того, чтобы отвезти в починку швейную машинку. Еще менее приятно не найти там то, что искал, а нужных мне картин в двухкомнатной квартире Каца не оказалось.

Йехезкель Кац жил экономно, но ни в коем случае не скромно, потому что в буфете стоял такой дорогой коньяк, что Кароль только крякнул и тут же прибрал обе бутылки в портфель.

— Для чиновников мэрии или налоговой инспекции, которые придут делать опись, — пояснил он, — это слишком жирно. Они даже не поймут, что пьют.

В ящиках комода обнаружилось не менее десяти колод карт, да еще было колод пять нераспечатанных. Кроме того, мы нашли две рулетки и несколько блокнотов с записями. Записи однозначно указывали на то, что Йехезкель Кац держал подпольное казино. Листы были поделены пополам — слева какие-то инициалы, справа — суммы проигрышей и выигрышей.

— Играли по-крупному, — кивнул самому себе Кароль.

Центр гостиной занимал огромный стол, окруженный крепкими дубовыми стульями. У стен были расставлены дополнительные стулья и кресла. Телевизора в комнате не было. Было несколько картин в позолоченных массивных рамах. Копии, к тому же небрежные. Художник не хотел даже скрывать, что они — подделки. Может, сам Кац все это и намалевал. Но ничего даже отдаленно похожего на картины Паньоля на стенах гостиной не было. Модерн сюда вообще не допускали. А сервант был забит хрусталем и мейсенским фарфором.

— В описи ничего этого не будет, — хмуро сказал Кароль, любовно оглаживая фарфоровые кружева мейсенской танцовщицы.

— Поставь на место, — холодно велела Мара. — Вот когда станешь мэром, потребуешь опись и накажешь виновных.

— Еще чего! — ухмыльнулся Кароль. — Мэрия заберет все это за долги, а я у нее перекуплю. Недорого встанет.

— Лучше бы ты этого не делал, — пробормотала Мара.

А я размышляла: что заставляло Каца жить экономно при таких-то ценностях в серванте? Обтерханные полотенца и старенький бритвенный прибор в ванной, серое и расползающееся от старости белье на неубранной кровати, в холодильнике: две баночки кефира, коробочка со слабительным и свечками от геморроя, пластиковый судок с остатками фаршированной рыбы, очевидно, подношение жалостливой соседки, и больше — ничего. А на кухонном столике, покрытом липкой клеенкой, в алюминиевой мисочке остатки тартуры, любимого блюда экономных холостяков и беременных женщин.

О, тартура! Как сладок был ее вид на кухонном столе тогда еще холостяка, моего бывшего супруга, когда я пришла к нему договариваться о разводе!

Вообще-то эта штука называется суп-тартар, и я, хоть и знаю, что «тартар» переводится как «мелкорубленое мясо по-татарски», а возможно, первоначально имелось в виду вообще «мелкорубленная татарскими кривыми ножами человечина», предпочитаю видеть перед собой татарского воина, вялившего конину под собственной задницей, то есть под седлом. Он видеть уже, очевидно, не мог это кишащее личинками насекомых бордовое мясо. И как только случай выводил его к стойбищу, юрте, дымку и куреню, он орал не «курки, млеко, яйки», а «кумыс!». Но соглашался и на простоквашу, если ничего другого не было.

В кумыс он крошил что ни попадя: лук, репчатый или зеленый, чеснок, огурец, укроп, все, чем удавалось разжиться. Солил, перчил и, если хватало терпения дожидаться, ставил миску на лед или в холодную ручьевую воду. Ах! — особенно в жару, особенно после горячки долгого перехода, когда натруженное тело умоляет: витаминов и прохлады!

Что же до холостяков — чего легче? Простокваша в холодильнике, огурцы и лук — в лавке. Соль и перец на столе. Но! Разборчивый холостяк положит в тартуру не только свежий огурец, но и маринованный. Добавит кунжутные зерна или кедровые орешки. Повозится со специями — кориандр в тартуре хорош, а имбирь еще лучше.

Йехезкель Кац ел зеленый огурец в простокваше, присыпанной зеленым луком. Без изысков. Но почему-то не доел. Видно, торопился. Или прозвучал телефонный звонок. Какой? О чем? О том, что ему необходимо собираться и ехать в Сараево, тьфу, на улицу Нахлат Биньямин?

Как бы то ни было, моих картин не было и на антресолях, где Кац держал сношенные ботинки и почему-то старые автомобильные покрышки.

— Золото он, что ли, в них прячет? — спросил себя Кароль и полоснул по покрышке ножом.

Покрышки были пусты.

— Дурак какой-то, — пожала плечами Мара.

— Жмот, скряга и дерьмо, — обозленно добавил Кароль. — Держит дорогой коньяк на виду, а в холодильнике — вонючую рыбу. И копит старые покрышки на антресолях. Голову даю на отрез, что носки у него дырявые.

— Он умер, — напомнила Мара.

— Туда ему и дорога! Терпеть не могу таких типов! Пошли в мастерскую.

Мастерская была устроена в подвале. Маленькая клетушка, набитая железками, старыми кистями, пустыми тюбиками из-под красок и разбитыми глиняными горшками. Что он там делал, в этой мастерской? Судя по толщине слоя пыли, ничего. И давно так. Когда-то он там чертил или рисовал. На столе лежала пыльная рейсшина. В углу стоял ветхий мольберт. Но картин не было и здесь. Никаких. На стене — карта обоих полушарий, наклеенная прямо на штукатурку. Вешалка с рваными полотенцами и запыленными серыми халатами, рабочая одежда. Грязная раковина с остатками кофе, присохшими к стенкам. И больше ничего. Ни-че-го.

— Осталась только лавка на автобусной станции, — вздохнула я.

— Минуточку! — попросил Кароль и вышел. Он измерял что-то снаружи, потом измерял внутри. Качал головой и снова считал плитки. — Не сходится! — объявил, наконец, торжественно. — Тут должна быть еще конура.

Кароль внимательно оглядел стены, приподнял халаты, потом принялся разглядывать карту. Разглядывал долго, хмыкнул и велел принести связку ключей. И пока мы с Марой искали проклятые ключи, потому что их куда-то бросил Кароль и, как всегда, не помнил, куда именно, наш следопыт не решался сдвинуть палец с желтого пятнышка, погруженного в синий океан.

— Мадагаскар, — усмехнулся Кароль. — Я там был. Красивая дыра!

Первый же ключ вошел в остров Мадагаскар, как родной. И провернулся без скрипа. А за дверью, заклеенной картой, открылась кладовка, набитая холстами.

Первое же вытащенное Марой из общего ряда небольшое полотно имело явное сходство с картиной Паньоля, которую я видела у тети Сони в Париже.

— Ладно, разбирайся тут с этим барахлом, — велел Кароль. — А мы поедем к теще и тестю.

Итак, что мы имели в этой каморке? Во-первых, значительно больше картин, чем оставил Паньоль, а они, как известно, не размножаются почкованием. Эрго: тут не только картины Паньоля.

Чьи же?

Очевидно, есть картины самого Каца. И, возможно, еще каких-то художников. Могу ли я определить с первого взгляда, какие картины принадлежат кисти Паньоля, какие — нет?

Ага! Это — не Паньоль. Грязные цвета, неумелый мазок, мрак и тоска. Кажется, это та самая опушка городского парка, которую я наблюдала со скамейки в Нес-Ционе. То же дерево и под ним — куст, а под кустом — подобие фонтана. Только домов вокруг еще нет. Или есть, но не те дома. Какие-то скалы, или это контуры домов, замазанные так, что кажется, будто это — скалы. В общем, бред. Мазня. Откладываем.

Еще одна мазня и еще две. А вот это… кто-то пытался делать абстракт. Подписано… подписано «П. Б.». Пинхас Брыля? Черт с ним, нам это не подходит.

А вот эта бабочка на носу у женщины-облака — это для нас. Радостная какая! Надо же — куст, бабочки и облако. Бабочки раскачиваются на ветке, смеются и, кажется, целуются. Цвета чистые, но не очень интенсивные. И — красиво! Вот что хотите делайте, красиво! Не холодный сюр кишками наружу, а этакая весенняя фантазия, легкая и экспрессивная. Хорош! Минуточку, она подписана. Еврейские буквы. Малах Шмерль! Значит, Паньоль именно так подписывал тогда свои работы. Черт же его дернул уподобляться Браку, Делони и Сутину! Дурак, какой дурак! Откладываем. И эту — портрет молодого человека с четырьмя лицами, каждое в иной цветовой гамме, тоже откладываем. Тоже подписана. И опять Малах Шмерль.

А эту мазню — вон! И эту тоже — вон! А это у нас кто? Паньоль малюет под Кандинского? Ну не подлинный же Кандинский тут валяется?! Вон! Жалко, конечно, работа неплохая. Ладно, поставим в угол, поглядим, сколько у нас чего наберется. А это кто на картине? Роз! Точно — Роз! И уже совсем немолодая. Работа, значит, не такая старая. Но какой кондовый расейский реализм! Школа плохая, провинциальная. Подписано — Хези Кац. Он что, подписывался по-русски?

За этой картинкой открылась целая серия холстов с лицом музы Малаха Шмерля. Какое лицо! То дьявольское, то ангельское, но везде прекрасное, озаренное светом изнутри, и где-то я это лицо уже видела. Где?

Среди картин была торчком встроена большая папка, а в ней — десятки листиков бумаги разной величины и назначения — от обложек старых книг до листов, вырванных из школьных тетрадок. И все изрисованы, испещрены какими-то схемами и набросками. В папке встречались и картинки маслом. Шмерль, вернее, Паньоль писал их прямо по холсту книжных обложек, порой специально позволяя некоторым буквам заголовков входить в картину. Буквы были немецкие. А на одном листике красовалась головка той самой музы и было по-немецки же написано: «Эстерке! Не ищи меня! Я обязательно найдусь!» И подпись: М.

Я поглядела на свет: виднелись две дырочки от кнопок — одна посередине наверху, другая — тоже посередине, но внизу. Надо думать, что Малах приколол эту картинку на дверь или на стенку, сообщая таким образом своей музе, что куда-то ушел или уехал, а может, запил.

Эстерке! Это облегчало дело. Песя должна знать, о какой Эстерке идет речь. Эстерке — ласкательное от Эстер, а Эстер — это Эсфирь, то есть Фира, Фирочка, Эткале, Этуш, Эська, Эсенька, Эти. Эстерке — сокращение не такое уж частое. Ну что ж! Ищем Эстерке.

Подписанных картин Малаха Шмерля набралось чуть больше тридцати. Тридцать две для точного счета. И еще пять под вопросом. Эти пять не были подписаны. На неподписанных танцевали хасиды и цадики. А что мы знаем о хасидских танцах? Ничего мы о них не знаем! Я их видела, эти танцы, когда болталась в Цфате. Попала там на свадьбу под открытым небом и глядела во все глаза. Вот пузатый ребе выкидывает ноги налево и направо, идет почти вприсядку, а руками вертит над головой, словно тянет небо за сосцы. И не говорите мне, знатоку алтайской наскальной росписи, что ребе просто напился горячительного и вертит-крутит ручонками и ножонками в полузабытье или исступлении. Этот танец — моление о дожде. И не просто о дожде — о ливне, трещине в сводах небесных, откуда и должна излиться требовательно вызываемая влага.

Ах, доит наш ребе небесную корову, тянет упрямую за сосцы, крутит колесо ног, колесо вселенной, пытается запутать ветер и облака, заговорить, заболтать, умолить пролить драгоценную влагу не там, где облака собирались это делать, а там, где в том нуждаются люди. Но прочти я тогда в Цфате хоть и тридцать лекций по символике шаманского жеста, никто бы мне не поверил. А на рисунке этого Шмерля ребе добыл-таки воду из сосцов небесной коровы! Вот она, вода, льется сверху, наш ребе вымок до нитки и пляшет в радости. Он заставил Небеса дать людям дождь!

Я подумала: «на рисунке Шмерля», а речь между тем шла об одной из пяти неподписанных картин. Шмерль ли их рисовал? Я была уверена, что он. Вернее, Паньоль. Но есть еще какой-то художник, подписывавший картины буквами «П. Б.». И эти картины отдаленно напоминают картины, подписанные буквой «М» или полным именем — Малах Шмерль. Допустим, что речь идет о разных периодах творчества Паньоля. Назовем это: период «П» и период «М».

Однако в разные периоды творчества могут измениться колорит, мазок, способ раскрытия формы, точка зрения на перспективу, но не сам художник. «П», судя по картинам, человек жесткий, насмешливый, даже желчный, нервный и, пожалуй, злой. А «М» и «Шмерль» — весельчак, легкая натура, увлеченная миром и собой. Он моложе «П», наивнее, нежнее. Совсем без житейской горечи, даже на самом донышке души. Я бы сказала — просветленный тип человека…

— Ты еще здесь! — воскликнула Мара. — Давай картинки, едем!

— Я еще не до конца разобралась.

— Тогда тебя отвезет Абка. А мы поехали. Я уже еле на ногах держусь.

Назад я ехала в маленьком автобусике в обнимку с картинами. Вернее, картины ехали сзади, а я — спереди, рядом с Абкой.

— Это картины Хези? — спросил Абка вроде бы безразличным тоном, но в голосе явно чувствовалось скрытое недовольство.

— Эти картины оставил Кацу мой дед. Твоя мама его помнит, она его цимесом кормила. За ними я и приезжала в Ришон. На день бы раньше… даже на час. Может, Кац и не поехал бы в Тель-Авив. Я собиралась расспросить его о деде и тех временах. Он должен был продать картины Паньоля, но зачем-то их сберег. Или их никто не купил. Дед просил меня забрать эти картины у Каца.

— Кому они нужны! — сказал Абка потеплевшим голосом. Я поняла, что подозрение в мародерстве с меня снято. — Твой дед стал знаменитым?

— В другом смысле. А художник из него получился средний.

— Средний — это тоже хорошо. А что ты собираешься делать с картинами? Развесишь по стенкам?

— Еще не придумала. Может, все же удастся продать. Если даже только по тысяче долларов, уже набирается на первый взнос за дом. А мне еще полагается особая ссуда на квартиру.

— Ну, это ты загнула! — рассмеялся Абка. — Кто даст тебе за эти картинки по тысяче долларов? У моей мамы одна такая висит, так она ее всем даром предлагает, никто не берет. Там голая тетка нарисована, но, слава богу, сзади.

— Я хочу посмотреть эту картину. Может, я ее куплю.

— Приезжай. Мать тебе будет рада. А картину она тебе, пожалуй, так отдаст. Или, знаешь что, привези ей куклу. Она собирает куклы в национальных костюмах. У нее их штук сто. Обменяетесь.

Я не спросила у Абки, как дела у Женьки. Абка хотел мне что-то сказать, но так и не решился.

Загрузка...