ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ НА ПОЛЮСЕ ХОЛОДА

Если вас спросят: кто самый несчастный человек на свете, — отвечайте: тот, кто поставлен в бесконечно-бессрочное бездействие и гниет заживо не от отсутствия сил и способностей, а от отсутствия возможности употребить их в дело.

И. А. Xудяков, Из письма к матери от 2 ноября 1869 года.


В Иркутск тем временем пришло распоряжение III отделения генерал-губернатору Восточной Сибири М. С. Корсакову. «Его императорское величество, — говорилось в нем, — высочайше повелеть соизволил: вменить вашему превосходительству в обязанность назначить Худякову одно из таких самых отдаленных мест Сибири, с которого бы он не мог ни под каким предлогом скрыться, и с тем, чтобы Худяков оставался под строгим вашим наблюдением и без разрешения вашего никогда и никуда не отлучался с назначенного ему места жительства»{233}.

Корсаков и назначил такой пункт, откуда и побег был невозможен и где в те времена человек оказывался заживо погребенным. Это был «город» Верхоянск, расположенный на Полюсе холода, здесь зимой температура доходила до 70 градусов. Якутскому губернатору предписывалось отдать Худякова в Верхоянске «под личную ответственность земского исправника или особого надежного лица, а вместе с тем иметь и со своей стороны постоянное бдительное и строгое наблюдение за Худяковым» и доставлять ежемесячно в Иркутск «надлежащие о его поведении сведения»{234}.

Но не назначенный ему строжайший режим и не суровые условия Крайнего Севера оказались роковыми для Худякова, а то страшное безлюдье, в какое он попал, и та бездеятельность, на которую он был обречен.

В. Ногин, отбывавший ссылку в Верхоянске в девяностых годах XIX века, то есть спустя тридцать лет после Худякова, так описывает это место: «По переписи 1897 г. в Верхоянске было 59 дворов с 356 человеками населения. Название «город» не подходит к Верхоянску; не вяжется с ним и слово «деревня». По внешности самая плохая русская деревня выглядит лучше его. Это якутское зимовье, куда были перенесены административные учреждения округа почти безлюдное летом, когда якуты уходили в летники на сенокос»{235}.

Сам Худяков рассказывал в «Кратком описании Верхоянского округа», что все население Верхоянска в 1867–1868 годах составляли пятьдесят якутов и несколько русских семей. Ни одного политического ссыльного, с кем бы мог Худяков перекинуться словом, тогда в Верхоянске не было. Русское население, состоявшее из исправника и считанных семей поселенцев, почти что ассимилировалось по языку. На всем Крайнем Севере не было ни одной школы. В этой обстановке и должен был коротать свои дни Худяков.

22 февраля 1867 года в сопровождении офицера и двух казаков Худяков был отправлен из Иркутска в Якутск. «По строгости предписаний, — писал он, — офицер, которому меня сдавали, заблаговременно распорядился везти меня с обнаженными саблями»{236}. Приказ, однако, выполнен не был из-за жестоких морозов.

Около трех недель длился путь до Якутска по пустынному унылому тракту. В Якутск Худяков был доставлен 11 марта.

И уже через два дня началось «бдительное и строгое наблюдение»: к Худякову был подослан шпион-осведомитель, столоначальник канцелярии Якутского губернатора А. Трофимов, который первую свою запись о разговоре с Худяковым пометил 14 марта. «Я выдаю себя за поляка, — сообщал Трофимов. — Высказывал ему свое убеждение, что рано или поздно Польша будет существовать и что в России необходим новый порядок». Трофимов действовал осторожно, назвал себя Трохимовичем, рассказывал, что участвовал в восстании 1866 года за Байкалом, что в Якутске есть кружок ссыльных и что через него, Трохимовича, «политические преступники» ведут переписку. Все это он раскрывал Худякову не сразу, стремясь расположить его к себе и добиться доверия. «Разумеется, — писал он, — подобные убеждения я высказываю ему двусмысленно и полунамеками, так, чтобы он мог только догадаться. По мере сближения с ним я буду увеличивать свою откровенность». И Трофимов добивался своего. «Мои двусмысленные выражения на счет русского правительства ему ужасно нравятся, — отмечал он»{237}.

Сближению Трофимова — Трохимовича с Худяковым помогало то обстоятельство, что Худякову разрешили жить вне острога, как следовавшему на поселение, и жил он у Трофимова. Видимо, все это было специально подстроено. Худяков же считал эти «послабления» результатом ходатайства его иркутских друзей, имена которых назвать Трофимову отказался, несмотря на все ухищрения осведомителя.

16 марта Трофимов уже записывал: «Со мной делается больше и больше откровенным»{238}. В Якутске Худяков пробыл не более недели и в сопровождении Трофимова был отправлен в Верхоянск. Последнюю запись, не имеющую даты, Трофимов делал уже «в дорожном костюме»{239}.

Сведения, собранные Трофимовым, представлялись якутскому и восточносибирскому начальству столь важными и открывающими новые обстоятельства каракозовского дела, что М. С. Корсаков лично повез их в Париж и передал находящемуся там начальнику III отделения, не дожидаясь общей докладной записки Трофимова, написанной уже после его возвращения из Верхоянска — 4 мая 1867 года{240}. Но в Петербурге считали все дело конченым, никаких дополнительных расследований производить не собирались, и вывод из донесений Трофимова был один — необходимо строжайшее наблюдение за Худяковым, его перепиской и связями.

Дорога от Якутска до Верхоянска была еще более тяжелой, чем из Иркутска в Якутск. В «Опыте автобиографии» Худяков упомянул, что сопровождавший его чиновник — это и был Трофимов — назвал езду в Верхоянск «хуже каторжной работы»{241}. Но, видно, слишком заманчивы были награды и повышения, которые сулил ему этот каторжный труд, чтобы от них отказаться. На следующий год он снова прибыл в Верхоянск, и в Петербург было отправлено его новое донесение. Но об этом дальше.

Худяков, как сообщал Трофимов, переносил свое положение равнодушно, интересовался только книгами. «Во время дороги, — докладывал Трофимов, — Худяков был весел и почти постоянно пел; только подъезжая к Верхоянску, он начал выказывать некоторое утомление»{242}. Тогда Худякова еще не покидала надежда, что его положение может измениться, что его либо переведут в более благоприятные условия, либо вовсе возвратят из ссылки. «Все будет зависеть, откуда ветер подует — понимаете?» — говорил он Трофимову{243}.

7 апреля Худяков был доставлен в Верхоянск. Трофимов, находившийся там дней десять-пятнадцать, продолжал свои наблюдения. Он сообщал, что добился согласия Худякова пересылать через него письма и что Худяков просил его печатать под своим именем то, что он напишет для печати. Но, как видно, Худяков все же не рискнул воспользоваться «любезностью» Трофимова.

Около полутора месяцев вел свою черную работу этот добровольный шпион, не состоявший официальным агентом в III отделении. И его общий вывод был таков: «Понесенное Худяковым наказание решительно не имеет никакого влияния на его образ мыслей»{244}. «…Государственный преступник Иван Худяков, как человек хорошо образованный и притом свободно владеющий разговором, по своим убеждениям будет весьма вредным в обществе, но на месте настоящей его ссылки нельзя ожидать от него никакого вреда»{245}.

О жизни Худякова в Верхоянске имеется краткий рассказ Н. С. Горохова, сына русского купца и якутской женщины. Рассказ этот известен в передаче врача Я. Белого, отбывавшего ссылку в Верхоянске в начале восьмидесятых годов. К этому времени Горохов был волостным писарем, правильно говорил по-русски в отличие от других жителей, почти забывших родной язык. Он был образованным самоучкой, «много читал, выписывал «Отечественные записки» и «Русские ведомости» и состоял даже членом Географического общества за сообщение о костях найденного мамонта…»{246}

Но когда Худяков приехал в Верхоянск, Горохов был еще юношей. Он умел читать и считать на счетах, любил книгу и читал «без разбора все, что попадалось»{247}. По словам Горохова, Худяков в Верхоянске «ни с кем из русских не хотел знакомиться», общался только с якутами, так как хотел поскорей овладеть якутской речью. «Я не мог к нему проникнуть, — говорит Горохов, — пока хозяин его не уверил, что я наполовину якут»{248}. После этого у Худякова установились самые дружеские отношения с Гороховым. Он руководил чтением юноши, а тот помогал Худякову в изучении якутского языка. Горохов был искренне привязан к своему учителю.

В Верхоянске Худяков поселился в юрте у многосемейного якута, где за перегородкой содержался и скот. «…Воздух в ней был невыносимый», — сообщал Горохов. Средств к существованию не было, казенное пособие, полагавшееся ссыльным, Худякову не выдавали. Не было также никакой работы, которая могла бы его прокормить. Ничтожной оказалась связь с внешним миром: почта в Верхоянск приходила два раза в году. Письма, которые писал Худяков в Россию, шли через исправника и якутского губернатора к генерал-губернатору Восточной Сибири и не всегда передавались по назначению.

И все же какая-то материальная помощь и моральная поддержка — то деньгами, то книгами, то редкими письмами — доходила до Худякова, скрашивая горечь одиночества и тяготы быта. За весь 1867 год на его имя поступило всего 99 рублей{249} — сумма ничтожная, позволявшая только что не умереть с голоду. В ответ на его просьбу ему прислал какие-то книги Г. А. Лопатин{250}. Регулярно писала мать (отец умер в 1867 году). И не столько нужда, бытовое неустройство, к которым Худяков привык применяться и раньше, сколько отсутствие дела ложилось тяжелым грузом на его психику и привело в конце концов к неизлечимой душевной болезни.

Деятельная натура Худякова не могла мириться с вынужденным бездельем, с неподвижностью сонной жизни оторванного от мира маленького селения «на краю света», чуждого каких бы то ни было духовных запросов. И он с первых же дней принялся за разнообразные занятия, чтобы заполнить свой досуг и принести пользу полудикому в те времена народу. Худяков стал изучать якутский язык, хлопотал об открытии школы в Верхоянске, сумел убедить в такой необходимости исправника и уговорить местных жителей собрать деньги для ее постройки{251}. Одновременно с изучением якутского языка Худяков принялся за составление якутско-русского и русско-якутского словарей и грамматики, приступил к сбору якутского и местного русского фольклора и этнографических материалов, а кроме того, писал свои воспоминания — «Опыт автобиографии», которые вчерне закончил в декабре 1867 года.

Весной следующего года в Верхоянск снова прибыл Трофимов. Он нашел в Худякове «противу прежнего большую перемену». Худяков «сделался очень печален, — сообщал шпион, — постоянно ищет уединения, так что даже довольно трудно было вызвать его на продолжительные разговоры. Прежняя надежда на скорое осуществление задуманных планов далеко в нем ослабла, хотя нельзя сказать, что совершенно угасла». Из донесения Трофимова видно, что Худяков жил довольно уединенно и окружающая обстановка все более раздражала его. «Сведений о ходе в настоящее время политических событий со дня пребывания в Верхоянске, — продолжал Трофимов, — имеет очень мало, так как в городе получаются только «Биржевые ведомости» и «Северная почта», но он, считая эти газеты правительственными органами, почти в них не заглядывает»{252}.

Наблюдения Трофимова подтверждаются и воспоминаниями Худякова, последние. строки которых раскрывают его трагическое одиночество и нарастающую душевную депрессию. «…Людям, относящимся ко всему, кроме жвачки, с равнодушием коровы, трудно понять всю тяжесть агонии человека, находящегося в моем положении, — пишет Худяков. — Жить вместе с телятами, по целым неделям голодать, при невозможности работать что нибудь дельное, среди общества самых пошлых ябедников, среди людей, которых все мысли и поступки возмущают душу; не иметь более года никакого известия от самых дорогих и близких людей, ждать их по целым месяцам и снова ничего не получать, наконец, видеть ужасные бедствия родной страны, которые могли быть…»{253} Фраза осталась незаконченной, но что должно было следовать дальше, угадать нетрудно.

Естественно, что, когда Трофимов передал ему предложение якутского губернатора Лохвицкого принять участие в экспедиции по исследованию Чукотского края, Худяков с радостью на него откликнулся. Лохвицкий действительно испрашивал разрешения у иркутских властей. Но генерал-губернатор Восточной Сибири счел недопустимым разрешить «государственному преступнику» «столь дальнюю и долговременную отлучку». Участие Худякова в экспедиции не состоялось.

В том же 1868 году в Верхоянск приезжал географ и путешественник Г. Майдель, следовавший в поездку по северо-восточной части Якутской области. Его исследования нуждались в метеорологических наблюдениях. «Мне удалось найти в Верхоянске лицо, — писал позже Майдель, — которое с большой готовностью вызвалось производить не только термометрические, но и барометрические наблюдения. Это был государственный преступник, замешанный в каракозовском покушении…

Фамилия его Худяков. Это был вполне образованный человек. Я просил его отмечать наблюдения трижды в день, а также записывать ночные minima. Помимо этого, я просил его в сильно изменчивую погоду и при сильных бурях наблюдать температуру ежечасно, поскольку он был в состоянии это исполнить, для чего и оставил ему годные карманные часы. Он очень обрадовался и обещался прилежно наблюдать до моего приезда. Так как до возвращения оставалось почти два года, то я мог надеяться на двухгодичные наблюдения в Верхоянске, что было очень важно для более точного определения Полюса холода, чем это было возможно до сих пор.

Худяков вполне оправдал мои надежды и даже более, так как он делал наблюдения ежечасно в течение всех месяцев, а летом записывал температуру каждые четверть часа; но, с другой стороны, наблюдения его обнимают цикл, если не ошибаюсь, всего 14 месяцев… За короткое время очень добросовестные труды Худякова имели необыкновенно важное значение, так как только на основании их академик Вильд мог вычислить температуру Верхоянска»{254}.

Видимо, Худяков не довел до конца (до двух лет) свои наблюдения в связи с начавшейся болезнью.

В «Опыте автобиографии», говоря о невыносимых условиях, в которых он оказался, Худяков замечал: «Мысль, однако, не поддается никакому ограничению»{255}. И он, как будто чувствуя, как мало ему отпущено времени для полноценной мозговой работы, спешил охватить все, что было доступно в полудиких условиях его ссыльной жизни. За первые полтора года пребывания в Верхоянске Худяков в новой для него области сделал так много, как иной бы не смог за всю свою жизнь.

Кроме словарей и воспоминаний, он написал статьи «Успехи человека в прошедшем и будущем», «Об устройстве в Сибири железной дороги», «О вымышленных и действительных Робинзонах». Об этих статьях мы ничего не знаем, кроме их названия. Последняя, судя по заглавию, должно быть, рисовала переживания человека, жизнь которого по духовному одиночеству не отличалась от жизни на необитаемом острове. Но главными его трудами, сохранившими свою научную ценность и до наших дней, явились этнографические и фольклорные исследования — «Краткое описание Верхоянского округа» и «Материалы для характеристики местного языка, поэзии и обычаев».

Первая работа, состоявшая из шестнадцати глав с дополнениями, содержала физико-географический очерк Верхоянского округа, описание его флоры и фауны, местного и русского населения с их обычаями, бытом, преданиями и умственным развитием. Во второй были собраны мифы, сказки, песни, загадки, пословицы и другой фольклорный материал в якутском подлиннике и русском переводе. Здесь же был представлен и местный русский фольклор.

Все эти работы через исправника посылались якутскому губернатору, а затем шли в Иркутск для окончательного решения, как с ними поступить. И только благодаря переписке между восточносибирскими и якутскими властями исследователю Б. Кубалову удалось впервые выявить список верхоянских трудов Худякова. Об их последующей судьбе мы расскажем особо.

Якутские власти были заинтересованы в издании некоторых работ Худякова, в частности словарей. Получив благоприятный отзыв от людей, знавших якутский и русский языки, якутский губернатор А. Д. Лохвицкий обратился за разрешением в Иркутск, ссылаясь на то, что словарь будет весьма полезен русским чиновникам, приезжающим на службу в Якутскую область, и может быть издан Якутским статистическим комитетом. Замещавший генерал-губернатора Восточной Сибири генерал Шелашников ответил на это ходатайство так: «Имея в виду бывшие уже примеры к отклонению высшим правительством не только государственным, но и политическим преступникам помещать их сочинения в печати, я считаю невозможным и издание упомянутого словаря, но к принятию этого словаря статистическому комитету, как дара, или с уплатою денег от комитета и к изданию затем, во всем согласно существующих правил, без обозначения имени составителя, по мнению моему, не может встречаться препятствий»{256}. Словарь, однако, издан не был, и дальнейшая его судьба неизвестна. Есть глухие сведения, что им, как материалом, позднее пользовался известный ученый, специалист по Якутии — Э. К. Пекарский, отбывавший в Якутской области ссылку в начале восьмидесятых годов как участник революционного движения{257}.

Затем Худяков перевел на якутский язык некоторые книги Ветхого завета. Вопрос об этом издании не решались взять на себя не только якутские, но и восточносибирские власти. Перевод Худякова был отправлен в III отделение и, видимо, застряв там, в Сибирь не был возвращен.

В ответ на запрос якутских властей относительно других работ, представленных Худяковым, Шелашников ответил, что «не находит возможным дать статьям дальнейший ход», а что касается этнографических трудов, в издании которых статистическим комитетом якутское начальство было заинтересовано, то их публикация (конечно, без имени автора) после длительной переписки была разрешена при том условии, если статистический комитет признает их полезными и они не содержат в себе «ничего недозволенного»{258}.

В результате в статистический комитет попали следующие рукописи Худякова: «Материалы для характеристики местного языка, поэзии и обычаев», «Краткое описание Верхоянского округа» и словари. Рассмотреть их поручили епископу Дионисию. Тот сообщил, что о словарях, с которыми он познакомился раньше, он уже дал одобрительный отзыв. «Что же касается до прочих рукописей, — писал Дионисий якутскому губернатору в августе 1869 года, — то я передал их на рассмотрение знатоку якутского и русского языка священнику Димитриану Попову»{259}.

19 декабря того же года отзыв Попова был прочтен на заседании статистического комитета. «Якутский язык очень богат тождеством слов, — говорилось в этом отзыве, — и труден по конструкции выражения мыслей; без погрешностей владеть им может только опытный знаток. Составитель «Материалов…», не приобретя еще ни навыка, ни понятий в якутском говоре, взялся за настоящее дело. Перевод текста якутского на русский язык не везде согласен со слововыражением якутским, а удержаны лишь мысли и переданы на бумаге перифразически… Составителю необходимо заняться вновь пересмотром и исправлением своих трудов»{260}. Таков был вывод рецензента. Вполне возможно, что он не лишен справедливости. За короткий срок пребывания в Верхоянске Худяков действительно мог еще не вполне овладеть всеми тонкостями языка. Подобное мнение было высказано и таким знатоком Якутии, как Э. К. Пекарский, который при самом доброжелательном отношении к памяти уже умершего Худякова, сличая рукописи его переводов о якутскими подлинниками, отмечал, что Худяков «знал якутский язык плохо, ибо в затруднительных случаях очень неудачно копировал якутские слова, очевидно, вовсе не понимая их значения». Правда, и замечания Д. Попова Пекарский считал не всегда грамотными и обоснованными. Между тем, по мнению Пекарского, плохое знание языка не помешало Худякову «дать прекрасный перевод собранных им песен, сказок и проч, (при помощи своих учеников Гороховых), как незнание греческого языка не мешало Жуковскому дать классический перевод «Одиссеи»{261}.

На основании отзыва Попова статистический комитет возвратил рукописи верхоянскому исправнику для передачи их Худякову. Но к этому времени все больше давало себя знать усиливавшееся психическое заболевание их автора.

Как рассказывал Н. С. Горохов, «болезнь началась с перемены характера: обыкновенно приветливый и словоохотливый с людьми, близкими к нему, он вдруг стал молчаливым и мрачным, сидел молча и на все предложения выйти на воздух погулять отвечал отказом»{262}. Начало заболевания Горохов относит к концу второго или началу третьего года пребывания Худякова в Верхоянске, то есть к весне или лету 1869 года. Однако подобную перемену Трофимов заметил в Худякове еще годом раньше. Видимо, тогда это были лишь первые приступы меланхолии, весьма далекие от серьезных психических нарушений. Худякову было еще над чем работать, и его еще окрыляла надежда, что хоть эти труды не пропадут даром.

Но чем дальше, тем больше угасала вера в то, что его вернут из ссылки к нормальным условиям жизни или хотя бы переведут из Верхоянска в более благоприятную обстановку, о чем почти непрерывно хлопотала по разным инстанциям мать. 25 мая 1868 года Александром II был издан манифест о сокращении сроков заключения всем осужденным, в том числе и политическим каторжанам. Однако эта амнистия не коснулась ни Худякова, ни Чернышевского, ни Ишутина, «как по важности совершенных ими преступлений, так и ввиду их неблагонадежности»{263}.

Петля в отдаленнейшей ссылке затягивалась все туже. Не было выхода накоплявшимся духовным силам, неуемной потребности творчества и деятельности. Все беспросветной становилось будущее. И это тяжелым гнетом давило на психику, поражало нервную жизнедеятельность, разрушало работу мозга. Болезнь все больше и больше прогрессировала. По свидетельству Н. С. Горохова, Худяков «лишился сна и аппетита, затем начались бредовые идеи…»{264} О некоторых из них мы можем судить по заключению врача Бриллиантова, обследовавшего Худякова осенью 1874 года в Якутске. Худяков, например, говорил: «Сахара страна прекрасная, она освещена светом глаз рыб». «Мяса и рыбы, — говорилось в заключении, — он в пищу не употребляет, не желая истреблять животных: он желал бы, чтобы и весь род человеческий, в видах сохранения животных, последовал его примеру в этом отношении (говорят, что такую аскетическую жизнь он ведет уже четыре года). Он неохотно употребляет и растительную пищу, — по-видимому, ему жаль и растений. Он желал бы питаться только воздухом и считает употребление пищи не потребностью, а только привычкой»{265}.

Но долгое время душевное заболевание проявлялось приступами, перемежавшимися с нормальным мироощущением и восприятием действительности. В сохранившихся письмах к матери не только конца 1869 года, но и более поздних, все логично и ясно. Но в них уже сквозит нарастающая душевная депрессия. «Разглядев положение, в которое поставил меня приговор верховного суда, — пишет Худяков, — невольно вспоминаю слова поэта:

Дар напрасный, дар случайный,

Жизнь, зачем ты мне дана?..» {266}

Это писалось в ноябре 1869 года.

Наиболее явные признаки помешательства сквозили в его заявлении на имя исправляющего должность гражданского губернатора де Витте и прокурора в Якутске летом 1870 года. В донесении де Витте восточносибирскому начальству говорилось, что «Худяков влиянием своим на некоторых верхоянских жителей возбуждает между ними ссоры и тяжбы» и что от него поступило «прошение, заключающее в себе с дерзкими выражениями ябеднический донос на верхоянское местное начальство и других лиц». Самый факт жалобы на представителей местной власти еще, конечно, ничего не означает: это мог быть вполне резонный протест против вся-кого рода самоуправства и злоупотреблений. Но когда в этой же жалобе Худяков пишет, что требует себе «административных, прокурорских и судебных прав свободного человека»{267}, то якутские власти прежде всего должны были бы задуматься, мог ли о таких вещах писать нормальный человек, о поведении которого все время давались одобрительные отзывы. Но начальство еще долго не замечало признаков душевной болезни. Оно обнаружило только, что у Худякова нет никаких средств к существованию, что ему нечем платить за «квартиру». И с января 1871 года ему было назначено казенное пособие — по 9 рублей в месяц. Но и за эти деньги никто не хотел держать у себя больного человека. Позже эту сумму увеличили до 10 или 12 рублей.

По донесению верхоянского исправника, Худяков впервые был замечен в легком умопомешательстве 23 марта 1871 года. Временами он, однако, «приходит в нормальное положение и жалуется на головную боль, — сообщалось в этом донесении, — и при всем убеждении не принимает никаких медицинских пособий, которые в Верхоянске весьма ограниченны; болезнь его более и более увеличивается»{268}.

По версии, рассказанной Н. С. Гороховым, хозяева, у которых жил Худяков, заметив неладное, сообщили об этом исправнику. Последний явился, чтобы выяснить, в чем дело. Худяков «встретил его неласково, и тот велел его вести в казачью караулку, где его держали долго, никого к нему не допускали…»{269}

Находясь уже в психиатрическом отделении иркутской больницы, сам Худяков говорил, что в 1871 году у него появились галлюцинации «религиозного содержания», которым «предшествовал период совершенного беспамятства»{270}.

Извещенный о состоянии Худякова генерал-губернатор Восточной Сибири Н. П. Синельников отнесся к этому сообщению с недоверием и заподозрил симуляцию «в видах послабления за ним надзора и затем даже побега»{271}. Не помогли и новые хлопоты матери, узнавшей о болезни сына, относительно перевода его в Иркутскую или Томскую губернии и разрешения с ним проживать. Она повсюду встречала отказ.

А из Верхоянска из месяца в месяц сообщалось, что состояние Худякова не улучшается. Якутский губернатор докладывал о том же в Иркутск. Но Синельников стоял на своем. Переписка между якутскими и иркутскими властями продолжалась несколько лет. Лишь в декабре 1873 года Синельников, наконец, решился запросить III отделение, нельзя ли перевести Худякова в Якутск. Разрешение было дано, но пока оно достигло Верхоянска, пока решились его везти в Якутск, прошло не менее восьми месяцев. А болезнь тем временем прогрессировала.

Худяков был доставлен в Якутск только 31 августа 1874 года. Ни отделения для душевнобольных, ни врачей-психиатров в якутской больнице не было. Освидетельствовавший его Бриллиантов пришел к заключению, что «умственные способности у Худякова не в порядке», но тем не менее считал, что для окончательных выводов требуется «более или менее продолжительное время для наблюдения за этим субъектом»: он страховался на всякий случай.

В заключении Бриллиантова говорилось, что Худяков «угрюм и, по-видимому, чем-то озабочен», что «он пускается без всякого к тому повода в длинные и бесконечные рассуждения о разных предметах, касаясь при этом вопросов политических, политико-экономических, религиозных, анатомо-физиологических и проч.», что «память имен и событий у него довольно хороша, и говорит он не без смысла, но в изложении мыслей нет последовательности и ясности», а «иногда высказывает и явные нелепости». И все же в этом расстроенном мозгу сохранялась какая-то неудержимая потребность творчества. «Днем он занимается письмом, — продолжал Бриллиантов, — и трудно разобрать, что он пишет. При письме он следует новому, им будто бы придуманному методу, пишет он снизу от правой руки к левой и этот метод считает выгоднейшим для органов зрения»{272}.

Между тем мать продолжала свои хлопоты. В то же время и якутские власти пришли к выводу, что содержание Худякова в якутской больнице бесполезно, что его надо направить «в одно из специальных заведений, где имеются все средства для лечения подобного рода больных, как, например, в гор. Казани»{273}. Пока шла новая переписка с III отделением, минуло еще полгода. О Казани, конечно, нечего было и помышлять, речь шла хотя бы об Иркутске.

Только в июле 1875 года Худяков был доставлен в Иркутск. Его сопровождали конвойный из казаков и несчастная мать, поехавшая за ним в Якутск, чтобы ускорить дело. Худякова поместили в Кузнецовскую больницу, в отделение для душевнобольных. Но было уже поздно…

В тот год в Иркутске находился в ссылке участник революционной борьбы Н. П. Гончаров. Он навестил Худякова в больнице. То, что он увидел, «было какое-то мучительное переживание ужаса», Худяков «имел вид первобытного существа… Во всем потоке слов, не касаясь политики, чувствовалось большое напряжение, стремление проникнуть во что-то непостижимое — тайну, — окутавшую его судьбу. Слова, не застревая, бурно неслись в беспорядочном хаосе. Все черное, мрачное затопило его когда-то светлые мысли. Вечное одиночество грезилось и тогда, когда окружали его страдающие материнские глаза и нежная любовь. Порой он быстро повторял все одну фразу, произнесенную министром юстиции при обряде публичной казни: «Даровать жизнь Николаю Ишутину»{274}.

И здесь, как в Якутске, а до того в Верхоянске, он продолжал писать по целым дням, писал сверху вниз, справа налево, заполнял целые страницы цифрами, что-то высчитывал, над чем-то задумывался. Среди этих записей встречаются вполне логичные, сплетающиеся с бредовым набором фраз и слов.

Немногим более года пробыл Худяков в иркутской больнице. Через несколько месяцев умерла его мать, а 19 сентября 1876 года скончался и он. И над ним, мертвым, по-прежнему тяготело «высочайшее повеление» о полной изоляции от единомышленников, друзей, родных.

Родственникам не позволили самим похоронить Худякова. Он был погребен в одной могиле с двумя неизвестными покойниками, случайно оказавшимися в анатомическом театре. Могила была вырыта в больничной части иркутского кладбища, где хоронили бездомных и неизвестных бродяг. И даже в этот последний путь «государственного преступника» сопровождал конвой. Над могилой не разрешили поставить ни памятника, ни плиты, ни креста…

Загрузка...