ВМЕСТО ВВЕДЕНИЯ

Незрелому состоянию капиталистического производства, незрелым классовым отношениям соответствовали и незрелые теории. Решение общественных задач, еще скрытое в неразвитых экономических отношениях, приходилось выдумывать из головы. Общественный строй являл одни лишь недостатки; их устранение было задачей мыслящего разума.

Ф. Энгельс, Развитие социализма от утопии к науке. (К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., изд. 2-е, т. 19, стр. 194.)


И. А. Худякову не исполнилось еще девятнадцати лет, когда он выпустил свою первую книгу, и было не более двадцати одного года, когда он стал деятельным участником революционной борьбы.

В апреле 1866 года Худяков был арестован по делу Д. В. Каракозова, совершившего 4 апреля покушение на жизнь царя Александра II. Оба они принадлежали к одной и той же тайной организации революционеров, известной под именем Ишутинского кружка.

Это первое покушение на «божья помазанника» было в то время фактом, беспрецедентным в русской истории. Не то чтобы неприкосновенность царствующих особ так уж строго соблюдалась в России. Стоит вспомнить императора Петра III, убитого в 1762 году фаворитом его супруги, Екатерины II, будущим графом Орловым, или задушенного в 1801 году его же ближайшими придворными Павла I. Но между этими акциями и покушением 4 апреля не было ничего общего — ни в политическом, ни в моральном отношении.

Титулованные убийцы убирали одного монарха, чтобы расчистить путь другому. Их действия не угрожали монархическому строю. Каракозов же метил не в данного царя, а во всю систему самодержавия. «Пусть узнает русский народ своего главного могучего врага, будь он Александр Второй или Александр Третий и так далее, это все равно», — писал он в прокламации «Друзьям-рабочим», которую распространял в Петербурге перед покушением{1}.

Орловы и другие обделывали свои дела под покровом строжайшей государственной тайны, пользуясь свободой доступа к намеченным жертвам. Они действовали с молчаливого согласия новых претендентов на престол и при моральной поддержке дворянства. Они не подлежали суду общественного мнения, а тем более суду уголовному.

Каракозов считал себя представителем народа и потому стрелял открыто, на виду у всех. Он шел на верную смерть, убежденный, что его покушение послужит сигналом для народного восстания и что это восстание положит начало новой эре в России — эре политической свободы и социализма. «Справится народ со своим главным врагом, '— говорилось в его прокламации, — остальные мелкие — помещики, вельможи, чиновники и другие богатеи струсят, потому что число их вовсе незначительно. Тогда-то и будет настоящая воля. Земля будет принадлежать не тунеядцам, ничего не делающим, а артелям и обществам самих рабочих. И капиталы не будут проматываться царем, помещиками да сановниками царскими, а будут принадлежать тем артелям рабочих»{2}.

Такое представление о путях, ведущих к «настоящей воле», к социализму, было столь же утопичным, как и уверенность, что совсем нетрудно сокрушить немногочисленных богатеев, а с ними вместе и весь общественный строй, основанный на угнетении человека человеком. Революция — это взрыв, подготовляемый накоплением различных экономических, социальных и политических факторов. Ее не вызвать ни выстрелом в царя, ни другими искусственными мерами. Смертью самодержца не уничтожить самодержавия. Сила господствующего класса не в его численности: угнетателей всегда меньше, чем угнетаемых. Но только в моменты революционных бурь количественный перевес становится важным фактором общественной борьбы. В периоды же более или менее мирного развития господство класса проявляется через государственную власть и ее разветвленный аппарат. Наконец, с гибелью политической системы самодержавия не рушится экономический строй, опирающийся на частную собственность. Все это, безусловно, так.

Может быть, на том и поставить точку? Стоит ли раздумывать над социальными утопиями и политическими иллюзиями, несостоятельность которых доказана ходом истории? Не проще ли их осудить как ненужные и даже вредные зигзаги общественной мысли, от которых никакой пользы ни научному познанию законов исторического развития, ни делу социального и политического преобразования общественных отношений?

Есть строгие судьи истории, которые рассуждают именно так. Они твердо усвоили дефиницию толковых словарей: «Утопия — нереальное пожелание, несбыточная мечта, вымысел». Для них, людей, уверовавших в собственную трезвость ума, утопии — это то, что противостоит науке, не имеет никаких с ней точек соприкосновения и даже служит серьезной помехой развитию научных идей. Иначе говоря, утопии беспочвенны и бесплодны. Вывод этот уложен в формулу: утопии — «слабая сторона» демократических теорий.

Схема эта может показаться убедительной и логичной. И как просто решались бы исторические проблемы, если бы они укладывались в такую вот схему. Но не спешите под ней подписываться. Она соответствует законам формальной логики, но не выдерживает проверки законами диалектики.

Прислушаемся к голосу основоположников научного коммунизма, к голосу тех, кто преодолел утопизм и поставил на научные основы изучение общественных явлений. Маркс, имея в виду Фурье, Оуэна, Сен-Симона и других утопических социалистов, писал: «…мы не должны отрекаться от этих патриархов социализма, как современные химики не могут отречься от своих родоначальников — алхимиков»{3}. Одно заглавие известной работы Ф. Энгельса — «Развитие социализма от утопии к науке» указывает на преемственную связь между социальными утопиями и научным коммунизмом. О том, что утопический социализм не был бесплоден, явившись одним из источников марксизма, писал и В. И. Ленин в статье «Три источника и три составных части марксизма»{4}.

Разумеется, признание той роли, какую сыграл утопический социализм, не означало отказа от критики как ранних, так и позднейших утопий, вплоть до народнического социализма. И эта критика была бескомпромиссной и глубоко принципиальной, однако отнюдь не страдала односторонностью, свойственной формально-логическому мышлению, которое так зло высмеял Энгельс. Подвергнув критическому разбору идеи великих утопистов Запада, Энгельс в то же время писал: «Предоставим литературным лавочникам самодовольно перетряхивать эти, в настоящее время кажущиеся только забавными, фантазии и любоваться трезвостью своего собственного образа мыслей по сравнению с подобным «сумасбродством». Нас гораздо больше радуют прорывающиеся на каждом шагу сквозь фантастический покров зародыши гениальных идей и гениальные мысли, которых не видят эти филистеры»{5}.

Это было написано в 1877–1878 годах, когда марксизм завоевывал господствующие позиции в мировой теоретической мысли. Что же можно сказать о современных «трезвых умах», которые поучают мыслителей и деятелей прошлого, как надлежало им думать и как действовать!

Основной гениальной идеей социальных утопий являлась идея замены частной собственности собственностью общественной. И хотя ее исходным моментом была еще не наука об экономических законах капиталистической эволюции, а этический фактор (несправедливость эксплуатации человека человеком, в силу скопления богатств у одних и нищеты других), тем не менее она дала движение научной мысли. Как писал Ф. Энгельс в предисловии к первому немецкому изданию «Нищеты философии» К. Маркса (1885), «что неверно в формально-экономическом смысле, может быть верно во всемирно-историческом смысле. Если нравственное сознание массы объявляет какой-либо экономический факт несправедливым, как в свое время рабство или барщину, то это есть доказательство того, что этот факт сам пережил себя, что появились другие экономические факты, в силу которых он стал невыносимым и несохранимым. Позади формальной экономической неправды может быть, следовательно, скрыто истинное экономическое содержание»{6}.

В этих словах содержится ответ на вопрос: представляли ли собой социальные утопии что-то беспочвенное, вроде патологического нароста на общественном мышлении, или же были закономерным, хотя и исторически ограниченным (а потому и искаженным) идейным явлением, в котором отражались глубинные процессы общественной жизни и ее экономической основы.

Но, может быть, то, что писали Маркс, Энгельс, Ленин о великих утопистах Запада, неприменимо к русским утопистам второй половины XIX и первых десятилетий XX века? Ведь эти утописты действовали в такое время, когда все большее распространение получала теория научного коммунизма.

Послушаем, что говорил об этом Ленин.

Прежде всего он подчеркивал значение критической стороны утопических теорий. На определенном историческом этапе эта сторона являлась важным фактором освободительной борьбы. Ленин отмечал ее даже в толстовстве, то есть в наиболее отсталом и реакционном утопическом учении. Так, Ленин писал, что в восьмидесятые годы («Четверть века тому назад») эти элементы «могли на практике приносить иногда пользу некоторым слоям населения вопреки реакционным и утопическим чертам толстовства»{7}.

В народнических утопиях критическая струя выступала сильней и непосредственней — не в религиозном, как у Толстого, облачении, а в социальном. Вопросу о значении народнической утопии Ленин посвятил особую статью — «Две утопии» (1912). В ней сопоставлялась утопия российских либералов XX века, стремившихся без классовой борьбы, путем сговора с самодержавием добиться политических преобразований в России, с народнической утопией того же периода — мечтой о социалистических преобразованиях с помощью справедливого раздела земель. И та и другая были нереальны: нельзя столковаться с самодержавием о политических свободах, установление которых равносильно для него самоубийству; «справедливый» раздел земель явился бы не социалистической, а максимально последовательной буржуазно-демократической мерой. Но и та и другая утопии не были беспочвенны: они отражали насущные интересы определенных классов — буржуазии, которая хотела уговорить самодержавие, но всегда оказывалась сама им обманутой, и крестьянства, страдавшего от полукрепостнических порядков в деревне.

Используя положение Энгельса о ложном в формально-экономическом смысле, но истинном во всемирно-историческом, Ленин так характеризовал народническую утопию: «Будучи утопией насчет того, каковы должны быть (и будут) экономические последствия нового раздела земель, она (народническая утопия. — Э. В.) является спутником и симптомом великого, массового демократического подъема крестьянских масс…»{8} В этом и состояло ее историческое значение. Эта утопия не была бесплодной. И если, характеризуя либеральную утопию, Ленин отмечал, что она «…вредна не только тем, что она — утопия, но и тем, что она развращает демократическое сознание масс. Массы, верящие в эту утопию, никогда не добьются свободы; такие массы недостойны свободы…»{9}, то совсем иную роль он отводил народнической утопии в общественной борьбе масс. Она «выражает их стремления бороться, обещая им за победу миллион благ (то есть социализм. — Э. В.), тогда как на самом деле эта победа даст лишь сто благ (то есть наиболее демократический путь капиталистического развития. — Э. В.). Но разве не естественно, — заключал Ленин, — что идущие на борьбу миллионы, веками жившие в неслыханной темноте, нужде, нищете, грязи, оброшенности, забитости, преувеличивают вдесятеро плоды возможной победы?»{10} Нет, Ленин не считал бесплодной народническую утопию даже того времени, когда она существовала рядом с наукой, с марксизмом. Он вскрывал ее исторический смысл, ее общественное значение.

Утопия Каракозова и его единомышленников принадлежала другой, допролетарской эпохе. Но в ее основе лежала та же самая мысль: минуя капиталистическое развитие, сразу войти в царство социализма с помощью крестьянской поземельной общины, уничтожить одним ударом политический гнет самодержавия и все виды экономической эксплуатации. Это был утопический социализм, основанный на выводе о несправедливости экономического неравенства и эксплуатации. Это был крестьянский социализм, потому что движущей силой общественного преобразования считалось крестьянство и еще потому, что мероприятия, считавшиеся социалистическими, в действительности могли освободить крестьянина только от полуфеодальной, но не от капиталистической эксплуатации. Избавление человечества от гнета частной собственности и экономического угнетения было заложено как раз в капиталистическом способе производства: капитализм дает огромный толчок развитию производительных сил, подготовляя для социализма необходимый экономический уровень, и создает себе могильщика, то есть тот класс, который и является основной движущей силой социалистического преобразования. Однако для того чтобы это стало ясно, требовался не только гениальный ум Маркса, но и определенный уровень капиталистического развития, позволявший увидеть противоречия этого строя. России до такого уровня было еще далеко.

Прошло всего пять лет с тех пор, как пало крепостное право. Реформа была вынужденной мерой царизма. Сам Александр II во всеуслышание объявил, что лучше освободить крестьян сверху, чем ждать, когда они сами освободят себя снизу. В нараставшем недовольстве крепостных отражался тот факт, что, говоря словами Энгельса, крепостничество пережило себя, стало невыносимым и несохранимым, служило помехой общественному и прежде всего экономическому развитию страны, вступившей уже на капиталистический путь. Это недовольство охватило не только крестьян, но и сравнительно широкие слои образованного общества, сочувствовавшего крестьянам и страдавшего к тому же от политического гнета самодержавия.

Однако крестьянская реформа не могла радикально решить насущные вопросы, не задевая интересов господствующего класса помещиков. Поэтому она и была половинчатой, сохранявшей множество крепостнических пережитков, тормозивших буржуазную эволюцию России. Крестьянин получил личную свободу, но эта свобода была опутана таким клубком всевозможных ограничений, что, по существу, больше приближала его к крепостному состоянию, чем к положению свободного гражданина. Крестьянин получил землю. Но за нее он должен был уплатить помещику втридорога против ее рыночной стоимости и до выкупа, пока земля продолжала считаться помещичьей собственностью, вносить оброк или отрабатывать барщину. Земля, которой пользовались крестьяне до реформы, была урезана.

Между тем с нее теперь надо было не только кормиться, но и получать доход, чтобы платить оброчные, выкупные и другие платежи. Помещики оставили себе лучшие земли, переселив крестьян «на песочки», болотистые и неплодородные почвы. Крестьянам не оставлялось ни леса, ни выпасных лугов, и им приходилось на кабальных условиях, за отработки арендовать у помещика свои же бывшие земли.

Естественно, что реформа вызвала вспышку крестьянского недовольства, оно проявлялось в местных разрозненных волнениях, усмирявшихся военной силой и часто заканчивавшихся жестокой расправой. В связи с этим достиг и своей кульминации демократический подъем в образованном обществе (как называли тогда интеллигенцию), требовавшем элементарных человеческих свобод.

С давних времен крестьяне владели землей общинно, переделяя ее по душам и тяглам через те или иные промежутки времени. Этот порядок сохранился и после реформы. И русские утописты, начиная от А. И. Герцена и Н. Г. Чернышевского, видели в общинном владении наиболее благоприятные условия для социалистического развития страны, позволяющие ей якобы миновать капиталистическую стадию. На этой почве и расцвели идеи русского или крестьянского утопического социализма. В сочетании с верой в близкую крестьянскую революцию эти идеи были самыми передовыми в общественной мысли России шестидесятых и семидесятых годов.

В эпоху падения крепостного права; общественный накал в стране был настолько силен, что казалось, вот-вот он разрешится революцией, которая покончит и с самодержавием и с социально-экономическим угнетением. По всеобщему убеждению, крестьянская революция должна была вспыхнуть не позже 1863 года, когда истекал срок для подписания крестьянами и помещиками условий освобождения (уставных грамот). Образованное меньшинство готовилось, к революции. Стихийно возникали полулегальные кружки и тайные общества. Наиболее крупной была организация, назвавшаяся «Землей и волей». Выпускались прокламации, во всю мощь звонил из Лондона бесцензурный герценовский «Колокол», на страницах подцензурного «Современника» Н. А. Добролюбов и Н. Г. Чернышевский пропагандировали революционные идеи в завуалированной форме. Стало создаваться революционное подполье, жившее своей особой жизнью. К этому прибавилось национально-освободительное движение в Польше, находившейся под пятой русского царизма. В начале 1863 года оно вылилось в восстанию, поддерживавшееся русскими- революционерами.

Однако крестьянской революции не произошло. Царское правительство сумело справиться и с польскими повстанцами: и отразить натиск революционных, еще очень слабых сил. Реакционная печать, изображавшая польское восстание как: антирусскую акцию, разжигала шовинистический угар. Колеблющиеся и еще недавно склонявшиеся к революции элементы отошли в сторону. Аресты и преследования революционеров- обескровили не успевшее окрепнуть подполье. К концу 1863 года спад демократического движения стал совершенно явным.

Но все же небольшие и разрозненные группы революционно настроенной молодежи продолжали тайную борьбу с царизмом, искали новые методы этой борьбы, пытаясь учесть опыт своих предшественников.

Общие контуры революционной программы, рассчитанной на этот период временного затишья, были начертаны Чернышевским в его романе «Что делать?», написанном в Петропавловской крепости. Программа эта сочетала легальные методы с подпольными, организацию производительных ассоциаций и народных школ для пропаганды социализма и просвещения масс, с одной стороны, и подготовку к грядущей революции путем создания тайных организаций — с другой.

По этому пути и шел кружок, в котором состоял Каракозов, кружок, известный под названием Ишутинского, по имени его организатора Н. А. Ишутина. Он был основан в Москве осенью 1863 года, а позже установил связи с остатками петербургского революционного подполья, где выдающаяся роль в то время принадлежала Ивану Александровичу Худякову.

Загрузка...