Две последние главы были сфокусированы на различных аспектах европейского развития. Глава 12—на локальной интенсивной феодальной динамике, особенно на ее экономической составляющей. Глава 13 описывает, как эта динамика вышла наружу (как сделала и сама Европа), фокусируясь на более экстенсивных отношениях власти, особенно на роли государства. В целом европейское развитие объединяло в себе оба аспекта. В настоящей главе мы рассмотрим их комбинацию, которая со временем привела к промышленной революции. Предметом этой главы являются скорее экстенсивные, чем интенсивные, аспекты развития и в особенности роль государства в нем. Соответственно, ей недостает того, что в идеале должно было быть, — достаточно подробного объяснения различных стадий экономического роста, ведущих к промышленной революции. Подлинное объяснение потребует и экономической теории, и сравнительной методологии применительно к различным регионам и странам Европы, которые подошли к неравномерному рывку и индустриализации. Англия, ставшая Великобританией, была первой индустриальной страной, именно поэтому я рассматриваю Великобританию. Но ответы на вопрос: «Почему не Италия, или Фландрия, или Испания, или Франция, или Пруссия, или Швеция, или Голландия?»— являются необходимой частью объяснения, и потому эти страны по отдельности рассматриваться не будут.
Это может привести к чересчур британскому «акценту» всего процесса. Британия сделала это первой, но Франция, Голландия, Нидерланды, Бельгия, Люксембург вскоре последовали ее примеру. Как только всем в мультигосударственной системе стало очевидно, что Британия наткнулась на огромные новые ресурсы власти, ей тут же стали подражать. Промышленный капитализм распространялся значительно быстрее в других социальных условиях, в которых он чувствовал себя как дома. Если мы рассмотрим эти страны как автономные примеры, мы получим не одну динамику (или, если угодно, один «переход от феодализма к капитализму»), а несколько различных. Именно к подобному заключению, например, приходит Холтон (Holton 1984) после тщательного анализа Британии, Франции и Пруссии. Тем не менее они были не автономными кейсами, а всего лишь национальными акторами в более широкой геополитической мультигосударственной цивилизации. Силы внутри этого единого целого (а также извне; см. главу 15) оказали влияние на Британию, социальная структура и геополитическое положение которой периодически делали ее «передовым фронтом» в процессе развития, происходившем в рамках рассматриваемого периода. Передовой характер, хотя и в минимальной степени, этого фронта был не случайным.
таблица 14.1. Английские государственные финансы, 1502–1688 гг.: средний ежегодный доход в текущих и постоянных (1451–1475 гг.) ценах
Примечание. Все данные полностью сравнимы с теми, которые приведены в табл. 13.2. Детализацию всех источников и подсчетов см.: Mann 1980.
Источники. Доходы: 1502–1505 гг. — Dietz 1964а, скорректированные Wolffe 1971; 1559–1602 гг. — Dietz 1923; 1604–1640 гг. — Dietz 1928; 1660–1668 гг. — Chandaman 1975. Индекс цен: Phelps-Brown and Hopkins 1956.
К сожалению, это не то утверждение, которое я мог бы полностью аргументировать в силу отсутствия устойчивой сравнительной методологии и теории. Тем не менее теория также является интегральной частью этой главы. Речь идет о продолжении аргументации из предыдущей главы. Эту аргументацию также широко приемлют современные экономисты: рост рынка массового потребления (изначально потребления крестьянских семей), который мог эксплуатировать труд сельского пролетариата, создал основной стимул для экономического взлета, который произошел в Британии в конце XVIII в. Этот рынок был преимущественно внутренним, причем не просто внутренним, а национальным. Это обстоятельство оправдывает нашу постоянную концентрацию на возникновении организационной власти, которая дала начало сети национального взаимодействия, то есть государства. Не забывая, что экономический динамизм, описанный в главе 12, давал о себе знать на протяжении этого периода, принимая в возрастающей степени капиталистические формы, сконцентрируемся на английском государстве. Время от времени я буду прислушиваться к рокоту экономического динамизма, а более подробно рассмотрю его в конце главы.
Возвратимся к английским государственным финансам как индикатору функций государства. Однако в этой главе неадекватность данного показателя станет очевидной, и я дополню его другими формами исследования.
Таблица 14.1 содержит собранные мной динамические ряды совокупных доходов за период 1502–1688 гг. За период 1452–1501 гг. нет надежных данных, как и за периоды правления Генриха VIII, Эдуарда VI и Марии Тюдор. Все цифры до 1660 г. основаны в определенной степени на догадках и оценках (Mann 1980)1. Напротив, цифры после 1660 г. можно считать надежными. Таблица 14.1 показывает, что Генрих VII восстановил уровень государственных финансов в текущих и постоянных ценах до показателя, на котором они находились до спада во время войны роз. Затем вплоть до Гражданской войны цифры демонстрируют два тренда: огромную инфляцию цен, которая многократно увеличила государственные финансы и сократила реальные доходы, если сделать поправку на инфляцию. Последний тренд удивителен, поскольку большинство историков рассматривают великое развитие государства, произошедшее при Тюдорах[123][124]. Исследуем эти тренды более детально.
Не отягощенный ни инфляцией, ни продолжительными войнами, Генрих VII сбалансировал свои бухгалтерские книги и даже накопил излишки. Его доходы равными долями проистекали из трех основных источников: ренты от земель короны, таможенных пошлин и парламентских сборов (parliamentary taxation). Последние оберегали его престол от соперников и иностранных сил. Вопреки финансовой реорганизации его государство (в общем размере и наборе основных функций) было традиционным. Расходы королевского двора, оплата политических рекомендаций немногочисленных советников, осуществление верховного правосудия, регуляция торговли через государственные границы, выпуск монет, а также ведение периодических войн с помощью лояльных ему баронов — вот весь перечень государственных функций, который почти наверняка составлял менее чем 1 % национального богатства и был маргинальным по отношению к жизни большинства подданных государства.
В течение последующих двух столетий это государство существенно изменилось под воздействием трех сил, две из которых были традиционными, а одна — новой. Мы вновь сталкиваемся с ростом военных издержек и инфляцией. Но увеличение роли государства как координатора правящего класса все еще не достигло «органической» фазы.
Первое изменение — рост военных расходов — было предсказуемо по средневековому опыту: последствия восшествия на престол более воинственного короля Генриха VIII. Таблица 14.2 содержит оценки Дитца общих денежных расходов в первые годы его правления. Взгляните на четырехкратное увеличение расходов в 1512 г., когда король начал свои французские войны, и практически троекратное увеличение в следующем году, когда военная кампания приобрела более интенсивный оборот. Эти увеличения были всецело следствием роста военных расходов. Как и в три предыдущих века, ведение войн было сущностью государства. Подобные скачки в расходах в начале войн существовали вплоть до наших дней. Но сегодня высота этого скачка в расходах стала снижаться. Французские военные кампании Генриха VIII увеличили расходы в десять раз за два года — в 1511–1513 гг. Если верить данным Дитца (Dietz 1918: 74; 1964а: I, 137–158), французские и шотландские войны 1542–1546 гг. увеличили расходы примерно в четыре раза. Четырехкратное увеличение расходов было нормальным на протяжении следующего столетия, однако после 1688 г. они стали снижаться. Не то чтобы изменились границы государства или войны
таблица 14.2. Денежные расходы, 1511–1520 гг., фунтов стерлингов
стали вестись реже, скорее выросли военные расходы мирного времени. Таблица 14.2 показывает, что это уже было подготовлено ранними войнами Генриха VIII, поскольку по крайней мере одна статья расходов оплачивалась из отдельного счета: содержание гарнизона во французском городе Турне составляло 40 тыс. фунтов стерлингов в год в 1514–1518 гг. (когда он капитулировал). Отныне на протяжении XVI в. расходы на содержание гарнизонов в Берике, Кале, Турне, а также в Ирландии исчислялись такими же огромными суммами, как и все остальные расходы, вместе взятые. Установилось «перманентно-военное государство».
Расходы на содержание гарнизонов были верхушкой айсберга изменений в военной организации, произошедших примерно в период 1540–1660 гг. Эти изменения многие историки вслед за Робертсом (Roberts 1967) называют «военной революцией». Огнестрельное оружие было ее частью, хотя его роль часто преувеличивают (как утверждается в Hale 1965) — Внедрение огнестрельного оружия в Европе в XIV–XV вв. было медленным, к тому же оно оказало незначительное воздействие на тактику армий. Батальоны пикинеров, которые преобладали с начала XIV в, просто вооружили мушкетами. Тяжелые пушки оказывали большее влияние на ход сражений, особенно морских, но требовали значительных инвестиций в масштабах, недоступных богатой провинциальной знати. С их помощью король успешно осаждал замки феодального дворянства.
Но затем пушки привели к триумфу нового типа оборонительной наземной войны — trace italienne (дословно «ходы сообщения», или апроши), постройке низких укреплений в форме звезд, из-за которых мушкетеры могли «выкашивать» огнем осаждавших еще до того, как они подходили к главным крепостным стенам (Duffy 1979) — Возведение подобных бастионов с тяжелой артиллерией, массивными земляными укреплениями приводило к тому, что взятие крепостей измором занимало больше времени, удлиняло продолжительность военных кампаний, увеличивало срок службы солдат и повышало военные расходы. В связи с этим были введены мобильные тактические инновации генералов Морица Нассауского (Оранского) и Густава Адольфа, которые обнаружили, что восстановление линий фронта, которое было выведено из обращения в XIV в. шведами и фламандцами, может повысить огневую мощь пехоты, вооруженной мушкетами. Но линейное построение требовало более тщательной военной подготовки по сравнению с батальонами, кроме того, в случае атаки им было необходимо укрытие в земляных укреплениях. Хорошо оплачиваемые дисциплинированные профессионалы были полны желания трудиться и более чем когда бы то ни было воевать. Это увеличило централизацию военных организаций, а военная подготовка способствовала преобладанию наемников (к тому же еще одним закономерным результатом стали проблемы с автономией). Размер армии по отношению к общей численности населения вновь вырос в XVI в. по меньшей мере до 50 % (Sorokin 1962: 34°) — Паркер утверждает (Parker 1972: 5_6)> что в некоторых случаях размер армии увеличился в десять раз (ср. Bean 1973). Размер флота и затраты на него выросли с середины XVI в. Изначально специализированные военные корабли были редкостью, но даже переделанные торговые корабли требовали ремонта, а моряки-переобучения. Оснащение кораблей артиллерией требовало инвестиций. Все это не только повышало военные издержки, но и гарантировало, что они останутся на высоком уровне. Отныне в военное или мирное время военные издержки были существенными. Когда Людовик XII спросил своего миланского советника Тривульцио, как гарантировать успех его вторжения в Италию, тот ответил: «Мой великодушный король, необходимы три вещи: деньги, деньги и еще раз деньги» (цит. по: Ardant 1975: 164) — С каждым последующим витком роста расходов советник мог добавлять: «…и еще раз деньги».
Все изменения вели ко все большей роли капиталоемкого снабжения, а следовательно, к более централизованной упорядоченной администрации и учету капитала, который мог концентрировать ресурсы подконтрольной государству территории. Эти изменения усилили территориально централизованную власть (государства), а также распространение товаров внутри этой территории (то есть капитализм). Исследователи отмечают, что капиталистические методы впервые появились на елизаветинском флоте и в валленштейнской армии. Связи между капитализмом и государством становились все более тесными.
Выше я сжато описал период военной истории, который охватывал два века — скажем, от первого регулярно оплачиваемого артиллерийского расчета, сформированного французским королем Карлом VII в 1444 г., до смерти Морица Нассауского (Оранского) и Валленштейна в 1625 и 1634 гг. соответственно. Следовательно, необходимо подчеркнуть, что революция в военном деле произошла не по причине внезапности приведенных выше изменений, а в силу их долгосрочного воздействия. Технология огнестрельного оружия, тактика и стратегия, а также формы военной и государственной организации развивались на протяжении всего этого периода. Лишь в самом конце трансформация была завершена, смерть двух великих военачальников, вероятно, была символической. Как сказал Хинце: «Полковники перестали быть частными военными предпринимателями и стали государственными служащими» (Hintze 1975: 200; ср. McNeill 1982: глава 4).
Но какого типа государствам способствовали эти изменения? Положение крайне бедных государств теперь стало незавидным. И с «феодальными» государствами было покончено: система без-контрактной поставки вассалами своих личных отрядов во время военных кампаний морально устарела. Эти «бесплатные» феодальные ополчения невозможно было усилить отрядами наемников, которые стали чрезмерно капиталоемкими. В рамках систем городов-государств, которые существовали в Италии, маленькие и небольшие государства (размером с Сиену) не могли найти достаточно денег, чтобы поддержать свою независимость в оборонительной войне. Требовались более крупные, централизованные администрации. Действительно, консолидирующие и централизующие последствия порохового оружия очевидны по всему миру — его распространение в Англии, Японии и различных частях Африки усилило центральную власть государства (Brown 1948; Kierman 1957: 74; Stone 1965: 199–223; Morton-Williams 1969: 95–96; Goody 1971: 47–56; Smaldane 1972; Bean 1973; Law 1976: 112–132). Эти исключения подтверждали, что Европа движется к системе государств, иными словами, что уцелевшие единицы будут относительно централизованными и относительно территориальными. Слабые феодальные конфедерации — бродячие военные машины, а также маленькие интерстициальные города и мелкие княжества терпели поражения.
Таким образом, Европа стала более упорядоченной мульти-государственной системой, в которой акторы были более или менее равными, сходными в интересах и формально рациональными в дипломатии. Вся Европа отныне повторяла предшествующий опыт маленькой итальянской мультигосударственной системы. Кроме того, именно в Италии было распространено большое количество ранних военных и дипломатических технологий, которые оберегали продолжительную патовую геополитическую ситуацию в стране, защищая ее как мультигосудар-ственную систему. Оборонительная дипломатия государств была нацелена на предотвращение гегемонии одного из них.
У военной революции не было шансов изменить эту геополитически патовую ситуацию, разрушив передовые или крупнейшие государства. Изменились только фундаментальные логистические инфраструктуры. Армии по-прежнему могли передвигаться пешком в течение девяти дней по европейской территории (где была доступна вода). Затем солдаты забирали у крестьян урожай, делали привал, чтобы испечь хлеб на следующие три дня, и продолжали марш-бросок. В конце XVII в. ряд генералов (Мальборо, Ле Телье, Лавуа) начали уделять существенное внимание организации продовольственного снабжения, но они по-прежнему могли обеспечить лишь 10% необходимых припасов. Армии по-прежнему жили за счет деревень. Без революции в наземном транспорте урожайность зерна вдоль маршрутов, по которым шли армии, была существенно ограничена. Как мы видели в табл. 12.1, этот коэффициент медленно возрастал до XVIII в. (когда он подскочил). Это могло быть основной детерминантой роста численности армий. Но это все еще устанавливало верхний предел численности, мобильности и развертывания армии, так что ни одно государство не могло разбить другое крупное государство без определенной численности войск или скорости движений[125]. Следовательно, результатом войны могла быть не гегемония, а только лишь избегание полного поражения. Европа оставалась мультигосударственной системой, затеявшей бесконечную игру с нулевой суммой на одной и той же фиксированной территории. Передовые государства могли разбить более слабые, но в сухопутных сражениях ситуация между ними была патовой, хотя море давало дополнительные возможности. Одним важным вкладом в патовую ситуацию была одна общая характеристика мультигосударствен-ных систем: стоило только ведущей державе внедрить новые технологии власти, как самый успешный из ее соперников незамедлительно начинал перенимать новые технологии более упорядоченным и плановым образом. Преимущество отсталости не было особенностью исключительно мультигосударственной системы, которая началась только с индустриализации.
Но что могли представлять собой внутренние структуры этих государств? Было несколько вариантов. Один из любопытных вариантов был представлен крупным «капиталистическим» предприятием Валленштейна во время Тридцатилетней войны. Получив большие поместья, конфискованные у протестантов Фридландии, он использовал свои ресурсы, чтобы собрать и обучить армию. Затем армия прошлась по северу Германии, заставив города платить дань, которая позволила ему увеличить численность войск до 140 тыс. человек. Если бы не его убийство, кто знает, какое «государство» мог бы создать такой предприимчивый генерал. Помимо этого имели место два основных типа государств, которые могли стать передовым фронтом военной власти, так как удовлетворяли двум основным необходимым требованиям: приобрели огромные богатства, а также создали большие централизованные военные администрации. Поэтому только очень богатые государства могли позволить себе содержать передовые армии, полностью обособленные от государственных дел и жизни его граждан. Или государство, которое обладало определенным богатством, но в большей степени людскими ресурсами, могло создать крупные конкурентоспособные военные силы с помощью системы, извлекавшей налоги и людские ресурсы и более централизованной в администрировании и социальной жизни в целом. Позднее в этой главе мы увидим, как «фискальная» и «мобилизующая» альтернативы разовьются в «конституционный» и «абсолютистский» режимы. Поэтому огромное богатство и большая численность населения в случае разумной концентрации и способности мобилизовать их при помощи единообразных административных технологий отныне стали едва ли не главными преимуществами. В последующих веках итальянские республики (Генуя и Венеция), Голландия и Англия славились своим богатством, а Австрия и Россия — своим населением и относительно унифицированным государственным аппаратом. Испания и Франция обладали обоими преимуществами, а потому, разумеется, близко подошли к политической гегемонии на военной основе над всей Европой, которая в конечном счете была предотвращена мультиосударственной системой.
Основные монархии и республики Европы неравномерно двигались к полному контролю над военной машиной — с Испанией и Швецией в авангарде и Англией и Австрией в хвосте. Раньше других влияние финансового импульса ощутила на себе Испания. Ладеро Кесада (Ladero Quesada 197°) демонстрирует, что увеличение королевских расходов Кастилии втрое в 1480 г. и вдвое в 1504 г- было прежде всего результатом войны. В 1480–1492 гг. в период завоевания Гранады военные издержки составили по меньшей мере три четверти всех государственных расходов. Когда военные действия прекратились, военная машина не была демонтирована, а была направлена на другую международную авантюру. Паркер (Parker 1970) пишет, что в 1572–1576 гг. более трех четвертей испанского бюджета уходило на возврат и обслуживание долга (ср. Davis 1973: 211). Резкий рост государственных расходов в Европе XVII в. был в основном результатом роста военных расходов, а также развития более постоянных систем оплаты долгов (Parker 1974: 560–582).
Англия замыкала список, поскольку ее государственные расходы на основные военные силы и флот не росли так быстро вплоть до XVII в. Только когда Англия и Голландия вытеснили каперство путем создания империи и столкновения их друг с другом, морская власть английского государства стала преобладающей. Три англо-голландские войны за морскую гегемонию датируют рост государств 1650-70-ми гг. Начиная с середины 166о-х гг. и в последующие двести лет флот был основной статьей английских государственных расходов, за исключением нескольких лет, когда затраты на сухопутные силы или возврат военных долгов перекрывали его. При Елизавете и первых двух Стюартах совокупные военные расходы могли сокращаться до 40 % от всех государственных расходов в мирные годы, но при Карле II и Якове II они никогда не опускались ниже 50 % и поддерживались более обременительными выплатами долгов (Dietz 1923: 91-104; Dietz 1928: 158–171; Chandaman 1975: 348–366). Перманентно военное государство возникло в Англии в две стадии. Хотя гарнизоны Тюдоров были его предшественниками, именно флот Пеписа составлял основную ударную силу Тюдоров.
Военные расходы были усилены из-за второй традиционной угрозы государству — инфляции. Таблица 14.1 показывает, что вскоре после 1660 г. размер государственных финансов в реальном выражении, по сути, не увеличивался (скачок, вероятно, произошел в рамках незадокументированного периода Содружества Англии, Шотландии и Ирландии 1650-х гг.) в основном благодаря военным расходам и долговым выплатам. Инфляция Тюдоров оказала, как это обычно и происходило, инновационный эффект на государство, который был усилен благодаря росту инфляции. Цены выросли в шесть раз за сто лет начиная с 1520-х гг., что, вероятно, было близко к цифрам всей остальной Европы[126]. Такая инфляция была беспрецедентной для европейских государств (хотя XX в., вероятно, видел еще и не такое). Реальное благосостояние росло на протяжении этого периода, так что повышение цен можно было пережить. Но инфляция негативно отразилась на некоторых источниках дохода короны, особенно на земельной ренте. Задавленные инфляцией и ростом текущих издержек войны, правительства Генриха VIII, Эдуарда VI и Марии Тюдор прибегли к крайним мерам — экспроприации церковных земель, порче монеты, продаже королевских земель, крупным займам. При Генрихе VIII пришлось прибегнуть к действиям с далеко идущими последствиями — налогообложению в мирное время. Начиная примерно с 1530 г. нельзя было и предположить, что причиной налогообложения было вступление в войну (Elton 1975)’ хотя налоговые поступления по-прежнему шли практически непосредственно на борьбу с инфляцией и покрытие военных расходов.
Эти годы знаменуют собой важный сдвиг. В 1534 г. часть парламентских поступлений от налогов была впервые направлена на общие гражданские нужды государства. Этого в основном потребовало финансирование операций по наведению порядка в Ирландии, а также строительство укреплений и портовых работ. Шофилд тем не менее рассматривает это как «революцию», поскольку скорее общие отсылки к королевскому «могуществу и милости» стали заполонять парламентский язык (Schofield 1963: 24–30). Так как же обстояли дела с «гражданскими функциями» государства Тюдоров и Стюартов? Возникли ли новые гражданские функции? Это породило третью инновацию: увеличение координационной роли государства до отметки, на которой национальное государство стало органической единицей.
Если смотреть исключительно на государственные финансы, роста гражданских функций в XVI в. не разглядеть. Расходы на содержание королевского двора начиная с правления Генриха VII и заканчивая последними годами Елизаветы выросли примерно в пять раз (Dietz 1932), то есть примерно на столько же, насколько и цены. Помимо этого никакого роста невоенных расходов не происходило. Тем не менее начиная с правления Якова I произошли изменения. Его гражданские расходы выросли выше уровня времен Елизаветы в период дефляции цен. В последние пять лет правления Елизаветы (1598–1603) среднегодовые расходы составляли около 524 тыс. фунтов стерлингов, из которых 75 % составляли военные расходы. Яков I заключил мир со всеми иностранными державами и сократил военные расходы (в основном за счет ирландских гарнизонов) до 30 % бюджета. В 1603–1608 гг. среднегодовые расходы составляли около 420 тыс. фунтов стерлингов, таким образом, гражданские расходы выросли на четверть (Dietz 1964: II, 111–113; дополненные перерасчеты см. в Mann 1980). Дитц (Dietz 1928) демонстрирует три фактора, которые этому способствовали. Во-первых, в отличие от Елизаветы Яков был женат и имел детей, а потому и содержание его двора обходилось дороже. Во-вторых, он был весьма расточительным, и его оппоненты утверждали, что потратить 15593 фунта на ребенка королевы Анны было мотовством. Но его расточительность переходила в третий фактор расходов, который был непреложным для всех государств, — награды дворянским служащим. То есть Яков покупал верность и преданность своих баронов отчасти потому, что для них он был иностранцем, шотландцем на троне. Но система раздачи государственных должностей в обмен на лояльность (spoils system)[127] стала общепринятой в Европе, даже у королей, которые пользовались большей поддержкой. Расходы на жалованье владельцам подобных раздаваемых должностей не были экстраординарными по сравнению с объемами военных расходов. Но значение раздачи должностей было важнее расходов на них, поскольку они ознаменовали собой расширение государственных функций.
Рассмотрим сначала систему раздачи государственных должностей в обмен на лояльность (spoils system) с точки зрения дворян и джентри. Величие состоятельных семей было гораздо меньшим по сравнению с величием их предшественников. Ряд историков подсчитали доходы семейств поздних Тюдоров и ранних Стюартов. Доходы девятого графа Нортумберленда составили менее 7 тыс. фунтов в год в период 1598–1604 гг. и выросли до 13 тыс. в 1615–1633 гг. (Batho 1957: 439) — Сэр Роберт Спенсер, по общему мнению, богатейший человек королевства, получал максимум 8 тыс. фунтов в год в начале XVII в. (Finch 1956: 3», 63). Сесил — главный чиновник на протяжении века, первый граф Солсбери в период 1608–1612 гг. имел доход около 50 тыс. фунтов, хотя доходы второго графа в большей степени зависели от земли, а не от должности, они сократились примерно до 15 тыс. в 1621–1641 гг. (Stone 1973: 59,143). Тем не менее они были тесно связаны с королевскими доходами. Ничего подобного в средневековый период не было. Отныне бароны стали более значимы как класс, а не в силу индивидуального или семейного состояния их домохозяйств.
Из этого следовало, что средневековая соборная природа правительства (король в окружении около двадцати великих мужей) была неприемлема как средство консультаций. Более оптимальной была либо структура, выстраиваемая вокруг двора, либо представительные собрания— относительно «абсолютистский» и «конституционный» пути будут рассмотрены далее. Из этого также следовало, что великих людей уже нельзя было включить в индивидуальные отношения «лорд — вассал». Чтобы произвести впечатление, монарх отныне стал публичной персоной, демонстрируя величие с показной роскошью и пышностью. В своей крайности это становилось эксцентричным, как мы можем судить из описания Людовика XIV:
Король Франции был полностью, без остатка, «публичным» персонажем. Мать родила его на публике, и с появления на свет все моменты его жизни, вплоть до самых ничтожных, проходили перед глазами слуг, которые занимали высокопоставленные государственные должности. Он ел, ложился в постель, просыпался, одевался и приводил себя в порядок, мочился и испражнялся на глазах у публики. Он не принимал ванну на публике, но и не уединялся. У меня нет свидетельств о том, что он имел половые сношения на публике, но он подошел к этому достаточно близко, рассматривая условия, при которых он собирался лишить невинности свою августейшую невесту. Когда он умер (на глазах у публики), его тело было быстро и неряшливо разрезано и его расчлененные куски церемониально розданы наиболее восторженным из персонажей, которые наблюдали за ним на протяжении всего его морального существования [Poggi 1978: 68–69].
Важнее было то, что публичная демонстрация была следствием роста публичного законодательства. Правила поведения отныне были значительно труднее установить сверху по цепочке «лорд — вассал». Первой общей стадией перехода от партикулярных к универсальным правилам управления в Англии, Франции и Испании были «графства, окружавшие столицу» — централизованное правление, которое мы уже упоминали в главе 13. В Англии Йоркский король Эдуард IV (1461–1483) рекрутировал меньше человек (ведущих рыцарей и джентри) из «графств, окружавших столицу», в свой двор. Он правил этой богатой центральной областью напрямую (а не через великих баронов, как в других графствах). К периоду правления Генриха VIII люди из этих графств составляли большинство кабинета его величества. Карта этих графств представлена двумя или более джентльменами его кабинета (Falkus and Gillingham 1981: 84), соперничавшими с блоком представителей из соседствовавших графств в Восточной и Юго-Восточной Англии, а также трех графств, расположенных где бы то ни было еще. Последняя стадия данного процесса отчетливо видна в Англии XVIII в.: «класс-нация» через всю страну объединил джентри, дворян, бюргеров и политических «служащих», богатство которых было приобретенным или использовалось капиталистически. Поздний этап был отделен от раннего сложным переходом, который испытал заметное влияние особенностей конфликтов светских и религиозных властей. Однако в целом это был светский процесс развития капиталистического класса внутри нации.
Такой могущественный слуга, как капиталистический класс, также весьма полезен для государства. Хотя настоятельная необходимость в его автономных военных ресурсах отпала, монарх крайне нуждался в его богатстве. Этот класс также контролировал администрации и суды в большинстве стран, а следовательно, имел доступ к богатству своих соседей. Способность капиталистов к пассивному сопротивлению государству, особенно сборщикам налогов, была весьма существенной. Ни один монарх не мог править без них. Они все чаще занимали центральные государственные посты: военные и гражданские. Не свое поместье, а королевский двор отныне был центром их деятельности, а государственные должности были их основным желанием. Количество государственных служащих росло, хотя и различным образом в разных странах.
Мы можем выделить две основные переменные. Во-первых, сухопутные державы привлекали дворян в основном на службу в сухопутные войска, а не в военно-морские. В XVII–XVIII вв. высшее командование, а также непосредственный офицерский корпус, за исключением артиллерии, во всех странах составляли дворяне в отличие от морских офицеров из средних классов (Vagts 1959: 41_73’ Dorn 1963: 1–9) — Во-вторых, некоторые монархи не хотели либо не могли консультироваться о прямых налогах, обостряя исторический процесс продажи королевских должностей, особенно в форме откупов. Франция — наилучший тому пример, хотя практика откупщиков и была широко распространена (Swart 1949) — Повсеместно уважение к монарху, расточительность Якова I, система раздачи государственных должностей (spoils system) разрастались как в масштабах участников, так и в количестве истраченных на это денег. Все это способствовало централизации исторической социальной солидарности монарха с земельным дворянством, а следовательно, централизации и политизации их солидарности и конфликтов.
Тенденции к централизации сделали государственные финансы неполным руководством для исследования государственной деятельности. Ни финансовые выгоды, ни издержки системы раздачи государственных должностей (spoils system) не были огромными, тем не менее координационная роль монархии существенно возросла. Политическим следствием был ряд конфликтов между партиями «двора» и «графств», который явился важным шагом в развитии «симметричной» и «политической» классовой борьбы, принуждая дворянство и купцов двигаться к государственным ролям.
В Англии двор и парламент стали двумя основными аренами национального конфликта и координации. Двор был более партикуляристским, распределявшим права и обязанности по сетям патрон-клиентских отношений. Это всего лишь добавило количество людей, толпы придворных, к старому консилиуму приближенных ко двору. Парламент был более новым, даже если не таким могущественным. Его законодательная деятельность значительно выросла. В первые семь сессий правления Елизаветы были выпущены 144 публичных и 107 частных законов, а 514 биллей провести не удалось (Elton 1979: 260). Примечательно, что количество публичных и частных законов было примерно равным. Последние предназначались для одной определенной локальности, корпорации или иных наборов отношений. То, что частные споры стали чаще доходить до Вестминстера, свидетельствует об упадке великих поместий баронов и церкви. Универсальные и партикулярные правила устанавливались в одном доминирующем месте, хотя центральная координирующая власть по-прежнему разделялась с двором. Пока это не было унитарным государством.
Сфера социального законодательства выступает показательным примером этих трендов. Английское государство, как и большинство основных государств, отныне не отвечало за финальный контроль зарплат, цен и мобильности в кризисных условиях. При Тюдорах и Стюартах законодательная сфера расширилась. Рост экономики и населения создал социальную турбулентность. Принудительное огораживание вызвало массу парламентских дискуссий, а троекратный рост населения дестабилизировал Лондон между 1558 и 1625 гг. Страх перед общественными беспорядками и благие намерения объединились в елизаветинском законе о бедных. Формально объем новых законов был огромным. Местные налоги шли на зарплаты и рабочие материалы для тех, кто хотел работать и отбывать наказание и избавляться от безделья. Местные мировые судьи поставили эту систему всецело под контроль Тайного совета. Закон о бедных не был основной законодательной мерой, а запасным вариантом широкого ряда парламентских законодательных актов, направленных на регуляцию зарплат и условий занятости, контроль за движением труда и распределением продуктов для бедных во время голода. Это и было расширением государственных функций — не просто военная машина или суд высшей инстанции, а активный орган, контролировавший классовые отношения.
Реальность была менее революционной. Нам не известно, как исполнялся закон о бедных, но это свидетельствует о том, что принуждение было неравномерным и находилось под местным контролем. Мировыми судьями, разумеется, были местные джентри. Налоговые сборы были значительно меньше, чем объем частной милостыни, идущей на те же цели (за исключением междуцарствия в 1650–1660 гг.). Начиная с 1500 по 1650 г. частные лица выделяли по меньшей мере 20 тыс. фунтов в год на благотворительность — богадельни, прямые пожертвования, госпитали, работные дома и т. п. Qordan 1969: глава 5). Эта сумма превышала общие расходы государства Тюдоров на гражданские функции, если исключить из их числа расходы на содержание двора.
Планы Тюдоров были «наполеоновскими»: повысить благосостояние и мораль подданных, расширить промышленность и торговлю. Но эти намерения не были осуществлены на практике вследствие финансовых причин: инфляции, войны, больших расходов на частные нужды двора. «Практически ничего не было потрачено государством на реализацию социальных функций, которые рассматриваются современными авторами», — заключает Дитц (Dietz 1932: 125). Подобное давление осуществлялось европейскими монархами. Вот почему экстравагантное название книги Дорварта «Прусское государство всеобщего благоденствия до 1740» (Dorwart 197°) было нелепым, вне реалий идеологии. Доказательство Дорварта свидетельствует о том, что на практике прусское государство полагалось на местные могущественные группы интереса точно так же, как это делало английское государство (см., например, его исследование полицейских функций: Dorwart 1970; 305–309).
Тем не менее трансформации в государственной идеологии свидетельствуют об ослаблении транснациональной власти церкви. Хотя законодательные акты этого периода были пропитаны духом благотворительности, государство не действовало так же четко в отношении собственных обязанностей (как делает современное государство всеобщего благоденствия в своей законодательной деятельности), прислушиваясь только к общей идеологии и морали господствующего класса, как раньше прислушивалось к голосу церкви. Административные аппараты появились не для помощи местным благотворительным организациям и контроля за бедняками — она в основном и не требовалась. Социальное законодательство выступало примером не огромной деспотической власти государства над обществом, более могущественной коллективной организации, большей натурализации господствовавших групп в обществе. Если бы они могли прийти к согласию по политическим вопросам, то были бы способны к устойчивой связи на национальном уровне.
Наиболее очевидными были трансформации в культуре и языке времен Елизаветы. Ощутив широкое влияние распространения печатных книг и грамотности в целом (Cressy 1981), английский язык стал стандартным и стандартизированным в соответствии с областями применения. Стандартизация продолжалась. В современных англоговорящих странах люди могут испытывать определенные трудности с пониманием некоторых наиболее поэтически утонченных, а также повседневных речевых оборотов эпохи Елизаветы (если мы возьмем Шекспира в качестве примера и того и другого), но также существовал стиль письма о человеческих чувствах, который кажется абсолютно понятным и ясным сегодня. Например, сэр Уолтер Рэли, который был одним из наиболее образованных и воспитанных придворных своего времени, который как никто другой был далек от народа его времени, писал:
Но истинной любви огонь
В душе не угасает,
Он не умрет, не обожжет,
Себе не изменяет.
Это стихотворение написано на нашем, родном [английском] языке. Отчетливый пример относительной устойчивости английского как национального языка на протяжении столетий, начиная с короля Якова, Библия которого использовалась во всех английских протестантских церквях с 1611 по 1970-е гг. Оба примера приводят к одному заключению: как культурная и лингвистическая единица Англия практически полностью сложилась к 1600 г. Какие бы новые группы, классы и даже страны к ней впоследствии ни присоединялись, манеры письма и речи абсорбировались существующим сообществом.
Не всякий был активным членом этого сообщества. А кто был? Вновь мы можем взглянуть на культурные артефакты как символы монарха в парламенте. В конце своего правления, в 1601 г., Елизавета уступила парламентскому наступлению на ее контроль над монополиями. В частности, она притворилась, что никакого конфликта не было. В своей «золотой речи» она сказала:
И хотя Господь вознес меня высоко, я все же считаю славой моего правления то, что я правлю с вашей любовью… Что касается меня, я никогда не была настолько соблазнена славным именем короля или королевской властью королевы, но восхищена тем, что Бог сделал меня инструментом утверждения его правды и славы и защиты его королевства, как я сказала, от опасности, бесчестья, тирании и угнетения… И, несмотря на то что вы имели или, возможно, будете иметь много более могущественных и мудрых монархов, сидящих на этом месте, вы никогда не имели и не будете иметь ни одного такого же заботливого и любящего… И я умоляю вас, господин Контролер, и вас, господин Секретарь, и вас, члены моего совета, прежде чем эти джентльмены возвратятся к себе домой, привести их всех поцеловать мою руку [цит. по: Elton 1955- 4®5]-
Ее торжественное заявление было не правдой, а пропагандой. Но насколько же влиятельной была эта пропаганда! Средневековые монахи никогда не отождествляли себя с простолюдинами, они также никогда не обращались к Богу исключительно как к символу национального (примечательно, что величайший пропагандист Елизаветы — Шекспир в своих исторических драмах пытался убедить нас в обратном). Отметим также полное единство класса и национальную лояльность. «Придворные джентльмены» (вместе с лордами, епископами и купцами) были теми, кто составлял национальный парламент. Как коллектив, этот экстенсивный и политический класс более не являлся единством семейных кланов, он контролировал национальную администрацию, армию, полицию, суд и церковь. В это время в соответствии с Оксфордским словарем английского языка термин «нация» потерял свое средневековое значение группы, объединенной общим кровным происхождением, и стал применяться ко всему населению территориального государства. Разумеется, он никоим образом не относился к массам — они были исключены из политической нации. Нации не были мобилизованы или организованы, они пассивно лежали у основания этой структуры. Классовые отношения по-прежнему были ассиметричными, хотя отныне один класс был политически организован.
Символизм становится завершенным по мере того, как члены парламента один за другим отпускали прошлое королевы, целуя ее руку. Идеология была универсальной и органичной.
Взаимозависимость короны и класса собственников отныне была настолько тесной, что идеология вскоре могла стать реальностью. Но, достигнув этого момента, нам необходимо обсудить две другие характерные особенности XVI в. — протестантизм и европейскую экспансию. Они обращают нас к международному пространству.
В главе 10 я утверждаю, что после распада Римской империи христианство предоставило ойкумену — универсальное сообщество (братство) по всей Европе, в рамках которого социальные отношения были упорядочены даже в отсутствие политического единства. Южная Европа постепенно восстановилась до предыдущего уровня цивилизации, и он, в свою очередь, был передан большей части Северной Европы. Церковь, как мы убедились, враждебно относилась к экономическому развитию. Но экономический рост был следствием четырех сил, с которыми церкви было нелегко справиться: возникновения современной науки, капиталистического класса, Северо-Западной Европы и современного национального государства. Первые две силы возникли в основном благодаря развитию городской жизни, последние две — через развитие геополитики. Все четыре представляли огромную проблему для Рима, поскольку их было невозможно преодолеть, не подталкивая церковь к расколу. В городах оживились классические городские обитатели и их мысли. Вера в человеческие возможности и энергию нашла выражение в движениях эпохи Возрождения: культе человеческого тела, вере в то, что человеческий разум может раскрыть все тайны, надежде, что правительство может руководствоваться рациональными принципами государственного управления. Ничто из этого не было чуждо существовавшему христианству, а некоторые священники даже оказались в самом центре этого движения. Но это секуляризировало ойкумену для грамотных классов. Гуманизм пересмотрел классическое образование, которое существовало в Греции. Он путешествовал через границы, не прибегая к помощи церковных организаций, подчеркивал одну из частей дилеммы религий спасения (индивидуальную рациональность, а не церковный авторитет) в церкви, которая в своем компромиссе со светской властью тяготела к другой части этой дилеммы.
Развитие научной рациональности ставило церковь в неудобное положение. Здесь она допустила страшную ошибку. Она настояла на авторитете уже разработанного набора космологических доктрин, которые были центральными по отношению к ее имперскому наследию власти, но которые едва ли могли быть центральными по отношению к изначальной христианской догме. К сожалению, они также были опровергнуты. Веками авторитет церкви невольно подрывали такие ученые, как Галилей, который продемонстрировал, что Земля не находилась в определенной «иерархической» позиции по отношению к другим небесным телам, Бюффон, который подсчитал, что возраст земли значительно превышает 4004 года, и Дарвин, который утверждал, что человеческий вид был частью ощущаемой чувствами жизни в целом. Ранних ученых часто преследовали, к их собственному недоумению. Наследие было катастрофой для церкви. Опровержение ее космологических претензий показало, что ее доктрина ложна. К XVII в. даже лояльные интеллектуалы, такие как Паскаль, разделяли «веру» и «разум». Наука больше не была частью религии. К тому же многие из ее функционеров — современных ученых были активными противниками религии.
Остановимся на разрыве между религией и наукой, учитывая его значимость антиклерикального движения в последующие века. От просветителей до Конта и Маркса, до современного светского гуманизма существовала идея, согласно которой религия была всего лишь отражением гуманизма ранней истории, бессилия перед законами природы. Как только наука и технология смогли приручить природу, религия устарела. Отныне наши проблемы являются социальными, а не космологическими, утверждает она. Поборники религии не могут отрицать, что наука захватила многие из областей, которые традиционно объясняла религия: они резко возражают, что это тривиальные области (Greeley 1973: 14) — В предыдущих главах мы видели, что они правы. С самых истоков цивилизации религии, рассматриваемые в этой книге, не уделяли большого внимания природному миру. Их волновало преимущественно социальное, а не природное: как устанавливается общество или общество верующих и как им следует управлять? Ни одна из этих религий не испытала влияния науки и технологии, пока религия не демонстрировала враждебность к их силам. Весь аппарат современной науки и технологий, вероятно, не повлиял бы на религию тем или иным образом, если бы между ними не возник социально обоснованный идеологический конфликт.
Имели место два подобных конфликта. Первый был конфликтом между авторитетом и разумом. Огромное количество людей по всей Европе активно вмешивались в природу исторически беспрецедентным способом, и многие размышляли о всеобщем научном значении подобных технологий. Для церкви было бы самоубийственным требовать власти над знанием, полученным таким путем. Церковь не могла усилить свои требования в настолько диффузных дискурсах. Но второй конфликт был еще более важным, поскольку он оказал сходное воздействие на все версии христианства. Христианство не могло с легкостью инкорпорировать две возникшие формы сознания — классовые и национальные идеологии, а потому они стали светскими, соперничавшими идеологиями. Это основная идея данного параграфа.
Второй проблемой церкви были купцы и нарождающиеся капиталисты. Отсюда и сложный вопрос «Протестантской этики» — веберианский аргумент о том, что между «Протестантской этикой» и «духом капитализма» существовало взаимно усиливающее сродство. Я лишь кратко затрону этот тезис. Центральные моменты концепции Вебера представляются общепринятыми. Во-первых, между централизованной властью католической церкви и требованием децентрализованного принятия решений рыночной системы тех, кто обладал средствами производства и обмена, существовало противоречие. Во-вторых, противоречие существовало между постоянным порядком статусов, легитимированных церковью, и требованиями товарного производства, где ничто, за исключением обладания собственностью, не давало постоянного авторитетного статуса. В частности, труд при капитализме не обладал внутренней стоимостью: он был всего лишь средством достижения цели и мог быть обменян на другие факторы производства. В-третьих, противоречие существовало между социальной потребностью богатых в «роскоши» (то есть содержанием больших домовладений, созданием множества рабочих мест и возможностью подавать милостыню бедным) и капиталистической потребностью в правах частной собственности на излишки для создания высокого уровня реинвестиций.
Эти противоречия означали, что церковь не может оказать существенную помощь предпринимателям в поиске конечного смысла деятельности. Многие были привлечены «примитивной» доктриной индивидуального спасения, не опосредованного иерархией священников или сословий, в которой тяжелый труд и аскетизм были моральными добродетелями. Предприниматели, ремесленники и «протопромышленники», организованные в широком территориальном масштабе, с деятельностью, простиравшейся на сельскохозяйственные области и потому связанной с богатыми крестьянами, не находили приемлемой католическую систему смыслов или латинский язык, на котором она была выражена. Теперь они в массе обучались грамоте на родных национальных языках и развили способность к самостоятельному изучению религиозных текстов. Работы Эразма, Лютера, Кальвина и других религиозных исследователей помогли им прийти к более приемлемой системе смыслов, которая, в свою очередь, усилила их нормативную солидарность. Результатом стало, по Веберу, высокорелигиозная «классовая солидарность» буржуа и предпринимателей, убеждения которой сделали их более активными агентами трансформации мира (см. отличную интерпретацию Поджи (Poggi 1984).
Этот класс мог прибегнуть к новому способу существования внутри церкви или повернуть к новому направлению более индивидуальной формы спасения. Обе возможности были реальными. Христианство является религией спасения, его средневековая иерархическая структура была оппортунистическим наростом; злоупотребления и скандалы этой структуры стали цикличными и периодически исправлялись. Христианские радикалы всегда призывали к более простой аскетичной примитивной церкви как реальной модели христианского сообщества. Лютер и прочие бунтовщики протестовали против симонии, непотизма, торговли индульгенциями и священнической интерпретации евхаристии, как многие до них. Чтобы объяснить, почему в одних, а не в других условиях люди порвали с церковью и установили протестантизм, необходимо обратиться к организациям власти, которые игнорировал Вебер. Это подводит к рассмотрению третьей и четвертой проблем церкви.
Третьей угрозой был геополитический результат экономического развития. Когда Северная и глубоко Западная Европа вошли в ойкумену, неравномерное развитие, рассмотренное в главе 12, оказало влияние на региональный баланс власти. Север и Запад стали более могущественными. После навигационной революции XV в. это стало еще более очевидным, учитывая явные преимущества этих областей по сравнению с Атлантикой и Балтикой. Но центр церковной организации находился в Риме, к тому же ее традиционной сферой деятельности было Средиземноморье. Логистических и геополитических средств, позволявших этой организации контролировать развивавшиеся центры власти в Швейцарии, Северной Германии, Голландии и Англии, не хватало. Ее дипломатические традиции затрагивали в основном балансировку претензий мирских властей в центре — итальянских государств, Испании, Франции, Южной Германии и Австрии. В геополитическом отношении церковь оказалась под угрозой. Это определило характерную географическую кривую, разделившую католицизм и протестантизм, устроившую беспорядок в простых, вдохновленных Вебером (или Марксом) объяснениях возникновения капитализма в терминах протестантизма (или наоборот). Северная и Западная Европа (и часть Северо-Западной Европы) безотносительно к проникновению капитализма тяготели к протестантизму. Внезапное усиление политической и экономической власти, которое произошло в этих регионах, спровоцировало кризис смысла, который пытались понять идеологи.
Региональный разрыв усиливался четвертой проблемой — ростом национального государства. Оно возникло вне церкви и не было следствием каких-либо ее действий. Государство было заинтересовано в развитии и военной власти, и класса-нации. В долгосрочной перспективе это способствовало становлению относительно территориальному, централизованному и координирующему государству. Возглавляемая государством национальная мобилизация ослабила церковную транснациональную ойкумену. Теперь правители обладали необходимыми военными возможностями и национальной поддержкой, чтобы в любой момент противостоять папству и его ближайшим территориальным союзникам. Их воля и растущая власть оказывали обратное действие на некоторых традиционных субрегиональных оппонентов, которые по этой причине стали яростными сторонниками Рима. Этим объясняется большинство региональных исключений, например католическая Ирландия и Польша[128].
Эти четыре проблемы полностью слились в XVI–XVII вв. Только объединив их вместе, мы можем объяснить возникновение протестантизма. В Европе христиане были осведомлены об интеллектуальных и моральных провалах церкви и необходимости реформ. Среди предпринимательских групп в торговле, промышленности и специалистов в сельском хозяйстве росла потребность в более релевантной знаковой системе, выраженной на национальном языке. Чем дальше от Рима, тем более неудовлетворенной была эта потребность. Любое обновление доктрины, которое ослабляло власть Рима, обладало особым значением для правящих политических элит. Затем последовало быстрое взаимодействие между четырьмя источникам власти, приведшее к окончанию единства христианской ойкумены.
В 1517 г. Лютер всего лишь прибил свои тезисы к двери церкви в Виттенберге, до того как на его «защиту» от преследования и возможного наказания со стороны Римской курии встал Фридрих Мудрый, курфюрст Саксонии, главный северогерманский оппонент австрийского императора. Эти действия сразу же исключили возможность чисто религиозного компромисса. С самого начала это был не только идеологический, но и политический конфликт. Протест Лютера быстро распространился среди княжеств и городов Северной и Центральной Германии. Через рынок и сети военного рекрутирования протест проник в крестьянство, которое уже убедилось в своей военной отваге благодаря службе наемными ландскнехтами (пикинерами) в германских и иностранных армиях — любопытный финал возникновения фаланг пикинеров. Вдохновленные неправильно понятым небольшим трактатом Лютера «О свободе христианина», протесты переросли в Крестьянскую войну в Германии 1524–1525 гг. Лютер скорректировал протест при помощи другого трактата «Против разбойных и кровожадных шаек крестьян», отплатив свой политический долг. Германские князья, писал он, обладали божественным правом управлять и организовывать возникавшую веру как «временные епископы». Тридцать лет споров и вооруженной борьбы ушло на подавление радикальных протестантов (таких как анабаптисты, которые отвергли всякую власть, будь то политическую или церковную). Аугсбургский религиозный мир, заключенный 1555 г., провозглашал принцип cuius regio, eius religio (свободы вероисповедания), то есть все подчиненные должны были следовать религии своего князя (хотя имперским городам гарантировалась религиозная веротерпимость). Восстание в Нидерландах против католической Испании и оппортунизм английских и скандинавских правителей создали геополитическую и религиозную кривую к 1550 г. Развитие капиталистических сил Голландии и Англии стимулировало большую степень грамотности и допускало значительную широту религиозных обрядов, если не реальную толерантность. После ужасных религиозно-политических войн протестантские силы плюс католическая Франция сопротивлялись испанской гегемонии, усиленной южными и центральными католическими властями, чтобы политическое, религиозное и экономическое разделение, установленное Вестфальским миром в 1648 г., — «Cuius region, eius religio» было подтверждено и закреплено. Религиозная карта Европы, начертанная в 1648 г., остается практически неизменной до настоящего времени. В рамках христианства не возникло больше ни одной динамичной силы, пытавшейся ее изменить, — очевидный признак последующего упадка власти христианства и возвышение власти светского общества.
Религиозные войны, рассматриваемые как угроза европейскому единству, изначально выстраивались на христианской основе. Мирное соглашение разделило Европу на католическую и протестантскую части — деление, у которого было множество последствий. В краткосрочной перспективе оно повысило скорость изменений в Северной и Западной Европе и затормозило их в остальных частях. Так, протестантские государства перевели Библию на свои национальные языки и некоторые (особенно швейцарцы) выстраивали обучение на основе чтения Библии. Католические страны не делали этого. Поэтому протестантские национальные идентичности развились быстрее католических.
Тем не менее Европа поддерживала идеологическую, хотя и все более секулярную идентичность. Франция сыграла в этом решающую роль, поскольку она острее других стран столкнулась с геополитическими и геоэкономическими претензиями с обеих сторон: со средиземноморскими и атлантическими претензиями, легкими и тяжелыми почвами, коммерческой торговлей и аристократическими землями. Ее оппортунизм в ходе Тридцатилетней войны (в союзе с протестантскими странами и, несмотря на это, подавление собственных протестантов внутри страны) свидетельствовал о том, что европейское единство может быть поддержано дипломатически при помощи упорядоченной мульти государствен ной цивилизации, хотя религиозный фундамент треснул. Несмотря на развитие национальных языков, перевод с одного на другой был трудной задачей даже для большинства образованных представителей правящего класса. В течение последующих двух столетий Франция играла ключевую роль идеологического посредника, особенно между дворянами, а также между потенциально существовавшими двумя Европами. Ее язык становился языком дворян и дипломатии, тем самым предоставляя нерелигиозный смысл нормативного сообщества правителям всей Европы.
Таким образом, религия стала существенной частью органического единства национального государства в ряде протестантских стран и в меньшей степени в некоторых католических. Это было особенно верно для Англии с ее национальной протестантской церковью, возглавляемой монархом. Но установления Елизаветы, как отмечает Хэнсон (Hanson 1970), внесли противоречия. Органичное гражданское сознание, которое эти установления намеревались воспитать, смешивали две различные политические теории. Первая понимала правительство как власть, происходившую свыше, единолично от короля или от привилегий и статуса в целом. Вторая рассматривала правительство как воплощение свободы, происходившей от людей. Эти концепции были одновременно традиционными опорами и противоречиями христианского мира, классовая идеология и трансцендентная идеология отныне были полностью национализированы. Заявление о возможности достижения согласия между ними, вероятно, встретило бы противников и сверху, и снизу.
Сверху сопротивление органическим притязаниям Елизаветы оказали Карл I и Яков II, которые сделали шаг назад, попытавшись ликвидировать органическое единство монарха в парламенте. Они усилили двор за счет парламента и пытались «жить за свой счет», хотя при этом создали постоянную армию. Поскольку они не могли обратить вспять все налоговые и законодательные тренды, которые я описал выше, возвращение к средневековым практикам координирующего правления было невозможным. Путь, по которому они пошли, привел бы их к абсолютизму, как поняли его противники. Снизу доносился ропот исключенных классов, особенно из армии нового типа времен Гражданской войны в Англии. Оба соперника ассоциировались с религиозной верой: деспотизм с католицизмом и высокой англиканской церковью, популизм (народничество) — с расколом между ними, поскольку английская протестантская церковь была сущностной частью органической идентичности, за которую они сражались. Католическая и кальвинистская фракции оппозиции были более транснациональными в своих ориентациях, а потому они потерпели поражение от усиливавшегося национализма новых сообществ.
Установления 1ббо и 1680 гг. более или менее соответствовали тому, чего добивалась Елизавета, — монарх правил с согласия народа в парламенте, их органическое единство было укреплено протестантизмом. Поэтому Гражданская война в Англии во многих историях не фигурирует как революция, то же касается и событий 1688 г. Это были не массивные социальные трансформации, а неудавшийся роялистский переворот. Они действительно мобилизовали под свои знамена потенциально огромные социальные движения, которые были подавлены. После этих событий основным понятиям «народ» и «протестантизм» были даны четкие, конкретные определения.
Народ был определен лордом-канцлером перед парламентом в 1661 г. так:
Это привилегия… право простого люда Англии быть представленным более великими, образованными, богатыми и мудрыми людьми, которые будут избраны из числа нации; смешение Палаты общин Англии… с простым людом Англии было первым ингредиентом злополучного… Содружества [цит. по: Hill 1980: 12].
Избирательное право было ограничено: в 1740 г. палата общин избиралась меньшей долей населения, чем в 1640 г. Критерий собственности для отправления функции присяжного заседателя был в десять раз выше, чем электоральный критерий. Отныне народом были люди, которые владели собственностью и доля которых, вероятно, намного превышала 3 % тех, кому король Георг в 1690-х гг. приписывал доход 100 фунтов в год. Теперь они встречались в одном месте (хотя и в разных палатах) в Вестминстере. Власть королевского двора шла на убыль. Нация была классом, и его энергию можно было мобилизовать.
Протестантизм также был осторожно определен. Высокая англиканская церковь, обычно самые знатные семьи, была переведена в доктринально более широкую церковь. В городе за пределами церкви к инакомыслящим относились толерантно (чего нельзя было сказать об отношении к ним в графствах), но им не позволялось занимать государственные должности. Во времена Георга I единственной значимой для английских политиков религией был католицизм, и главное — он был заграничным. На протяжении большей части XVIII в. светский, грамотный, рациональный, надежный, интегрированный правящий класс дворян, джентри и бюргеров, возглавляемый монархом, по сути и был нацией Великобритании[129]. Это был единственный экстенсивный организованный политический класс в рамках нации. Классовая борьба не была «симметричной», хотя капиталистические действия этого класса (рассматривавшего все экономические ресурсы как товары, огораживавшего свои земли и отнимавшего права крестьян) также постепенно сплачивали и тех, кто ему подчинялся. В 1760-х гг. снизу послышались первые значимые вызовы (они будут рассмотрены в томе 2).
Слабость протестантизма и католицизма по сравнению с национальным государством вскоре была раскрыта. Транснациональный кальвинизм существенно пострадал от того, что у Англии не было возможности полноценно вмешаться в Тридцатилетнюю войну. Весь транснационализм пострадал, когда католическая Франция подавила протестантское меньшинство гугенотов, а затем вступила в войну на стороне протестантов. «Национал-капитализм» стал верховным правителем в Атлантике после 1652 г., когда две основные протестантские силы — Англия и Голландия начали сорокалетние морские баталии за господство в международной торговле.
По сравнению с католицизмом протестантизм охотнее подчинялся национальному государству. Его организационные формы, которые до этого не существовали, обычно определялись государством, как в Англии, Шотландии, Скандинавии и Балтике. В Нидерландах и Франции протестантизм принял другие формы (по причине вовлеченности в гражданские войны), но он также был подчинен могущественным лордам и бюргерам. Швейцарские кальвинисты и английские пуритане оставили характерные следы на церковной и социальной организации, особенно пуритане. Они усилили тенденцию к конституционной монархии в Англии и установили республиканские колонии в Новом Свете. Распространение христианства в Новом Свете происходило в формах, определенных официальными религиями метрополий.
Общее воздействие геополитики на религию можно понять, обратившись к работе Мартина «Общая теория секуляризации» (Martin 1978: 15–27). Он отмечает, что основные формы секуляризации в христианстве могли быть предсказаны на основе трех переменных (из которых последние две были геополитическими): (1) различия между протестантизмом и католицизмом; (2) положения церкви в национальном государстве — монополистическое, дуалистическое или плюралистическое; (3) внутреннего или внешнего происхождения политических революций в национальном государстве. Переменные (2) и (3) демонстрируют важность организации национального государства. Как и многие социологи, Мартин имплицитно принимает примат национального государства, объединяя его с «обществом» в целом, то есть он предполагает, что оно должно быть основной единицей анализа. Протестантизм не был трансцендентной религией, создающей общества силой. В отличие от изначального христианства он был направлен на усиление границ и морали существовавших сетей политической власти, его интенсивная проникающая власть вносила свой вклад, трансформируя их в более полноценные «общества». Это связующее звено, например, в исследовании Фулбрука (Fulbrook 1983) поворотов в отношениях между государством и церковью в трех странах: протестантизм мог стать революционным (в Англии), усиливающим абсолютизм (в Пруссии) или умиротворяющим (в Вюртемберге), но везде трансформирующее воздействие, оказываемое им, было одинаковым — «общества», определяемые государством.
Сила протестантизма была в другом — в усилении индивидуальной веры, опыте непосредственного общения с Богом, силе его апокалипсического видения и осознании индивидуального спасения. Как и все религии спасения, он связывал это с ритуалами рождения, заключения брака и похорон, а также с рутиной местной жизни. Его сектантские ответвления создавали преданные небольшие религиозные общины и доктринальную интенсивность. Поэтому он проникал в повседневную жизнь и в интеллектуальной эзотерической жизни иногда был так же силен, как христианская традиция в целом. Но ему недоставало вторичной социальной организации и завершенной теории социального порядка. В качестве космологии он был менее полным по сравнению с ранним христианством. Его величайшее воздействие были оказано на развитие высокой науки — последнее великое достижение рациональной неугомонности христианства. (Я не подчеркиваю этот источник динамизма, поскольку не вижу непрерывной последовательности между высокой наукой и технологической инновацией вплоть до того времени, когда промышленная революция была уже на ходу.)
Католицизм преуспел немногим лучше. Озабоченность проблемами социального порядка, иерархией, социальным долгом привели его к вмешательству в процессы светской власти через учительские сословия, братства бизнесменов, католические торговые объединения и политические партии. Они существуют и по сей день и в целом обладают большей властью по сравнению с их протестантскими собратьями.
Нельзя сказать, что протестантизму удалось избежать фундаментальной секуляризации современной европейской цивилизации с меньшими потерями, чем католицизму. Современная Европа была интегрирована четырьмя взаимосвязанными секулярными институтами: (1) капиталистическим способом производства, который вскоре принял форму (2) индустриализма, причем и тот и другой нормативно регулировались и географически направлялись (3) национальным государством с (4) мультигосударственной, геополитической, дипломатической цивилизацией. Все четыре института создали свои идеологии, и их комбинация сильно ослабила христианство. Таким образом, фундаментальная «путеукладческая» роль христианства была абсолютно исчерпана прежде в ходе ее успешной реализации. Христианская ойкумена была установлена, другие силы были повержены в ходе более интенсивного проникновения ойкумены и ее экстенсивного распространения по всему миру. Христианская ойкумена была разрушена страшными религиозными войнами, в которых деноминации по обе стороны отрицали базовую гуманность друг друга. Когда государства и церкви достигли временного соглашения, государственная дипломатия стала единственным средством мира. Ойкумена была секуляризирована. Основные секулярные акторы внутри нее (князья, дворяне, купцы, банкиры, протопромышленники, мастера, ученые, интеллектуалы) обладали двойственными идентичностями — национальной и транснациональной европейской идентичностью. Они обменивались продуктами, идеями, брачными партнерами и тому подобным не всецело «свободно», а теми способами, которые были ограничены лишь хорошо отрегулированными международными каналами связи.
Заметьте, я придаю особое значение процессу секуляризации: экстенсивная власть религии сократилась, поскольку она потеряла свою способность к социальной организации секулярных ресурсов власти, а также в силу секулярной европейской культуры. Это не изменило христианство в корне и не подразумевает какого-либо дальнейшего снижения власти. Христианство сохранило близкую к монопольной власть над проблемами смысла, которые проистекают из человеческого опыта: рождения, сексуального желания, воспроизводства и смерти. Кроме того, христианство смогло предоставить организационные и ритуальные рамки, соединяющие этот опыт в осмысленный семейный жизненный цикл. В таких странах, как Ирландия и США, оно по-прежнему интегрирует семью в жизнь местного сообщества и даже играет значительную нормативную роль в государстве. В этих функциях оно процветает. Некрологи, которые социологи используют, чтобы обвинить ее в убийстве секулярного общества, следует взять назад. В настоящее время социологи отмечают продолжение существования христианской религии, стабильность ее приверженцев и в некоторых странах (особенно в США) даже рост числа верующих.
В этой области смыслов, этики и ритуалов христианство не имеет себе равных. Ни капитализм, ни национализм, ни уж тем более поздние силы, такие как социализм, не имели эффективных средств, чтобы связывать семьи, их жизненный цикл и смерть с макросоциальными силами, которые они собой воплощают. Что касается экстенсивной организационной власти, то христианство растеряло большую ее часть с XVII до XVIII в., будучи сломленным взаимно усиливавшимся развитием экономической, военной и политической власти. Соответственно, христианство едва ли вновь будет главным героем моего повествования.
Тенденции по направлению к органическому единству класса-как-нации были усилены наиболее драматическими трансформациями в XVI и XVII вв. — выходом за европейские границы[130]. Однако в определенных отношениях европейская экспансия была всего лишь продолжением ранних тенденций. Геополитически это усиливало движение власти на Запад. Португальская навигационная революция совпала с решающим исламским завоеванием Константинополя. Средиземное море стало озером, но не благодаря торговому маршруту и невероятным возможностям для экспансии, открытым атлантическим державам. Они могли использовать его, поскольку ко времени навигационной революции более могущественные государства Западной Европы уже монополизировали лицензии на международную торговлю, гарантируя торговые права купцам (зачастую своим соотечественникам) за прибыль. Следовательно, расширение международной торговли не обязательно сократило экономическую значимость национальных государств.
Я возвращаюсь к статистике по торговле. В те времена иностранная торговля, по всей видимости, росла более быстрыми темпами, чем совокупный национальный доход, а в последние несколько столетий этот тренд мог развернуться в обратном направлении. Пока у нас нет точных цифр соотношения торговли и национального дохода, таких, как я представлю для более поздних периодов. Тем не менее Гоулд (Gould 1972: 221) фиксирует пятикратное реальное увеличение (то есть принимая в расчет инфляцию, а не за счет нее) в иностранной торговле между 1500 и 1700 гг., когда национальный доход в целом вырос по меньшей мере вдвое. На самом деле это была вовсе не международная экономика, поскольку торговля выросла с очень низкой базы[131], кроме того, этому способствовало национальное государство. В XVI в. различные государства начали собирать статистические данные об общей структуре своей торговли— достаточное основание государственной вовлеченности. В Англии первая торговая статистика датируется временами правления Елизаветы. К 1559–1561 гг- торговля шерстью и тканями сохраняла свое доминирование в экспорте со Средних веков, хотя торговля тканями доминировала, свидетельствуя о существенном развитии национальной текстильной промышленности. Торговля тканями составляла 78 % экспорта, а шерстью и тканями, вместе взятыми, более 90 %. Импорт был более разнородным, но его основу составляли предметы роскоши. Две трети грузооборота было сконцентрировано в Антверпене и практически все остальное — в портах Франции и Иберийского полуострова. К 1601–1602 гг. мало что изменилось, за исключением того, что Амстердам и германские порты вытеснили Антверпен (в силу разрушений, учиненных революцией в Нидерландах). Но одним из важнейших событий в заморской торговле стала постепенная замена иностранных кораблей английскими, закрепленная в конце концов навигационными актами 1650-60-х гг. Теперь у кораблей появилась национальность (см. Stone 1949).
Таким образом, особой связи международной торговли с широкими массами населения в целом практически не было: часть была вовлечена в экспорт, а класс — в импорт товаров роскоши. Это не была национальная экономика, полностью интегрированная в международную. Хотя английская торговля отличалась от торговли других стран, перечень основных товаров (ткань, зерно или, возможно, лес) плюс определенный набор товаров роскоши был самым обыкновенным. В Нидерландах значение торговли для экономической деятельности в целом было несколько больше, чем в Англии, хотя французская торговля составляла менее четверти экономической активности на душу населения (по оценкам Brulez 1970).
Торговля также зависела от государственного регулирования. Экспансии на другие континенты способствовали оформлению капиталистического развития внутри государственных границ. Никакой изначальной регуляции международных отношений между европейскими и другими державами в то время не существовало. Транснациональные элементы ранней средневековой экономики зависели от христианской нормативной регуляции. Как только экономика стала более экстенсивной, она стала в большей степени зависеть от союза с государством. Торговая и военная экспансия Европы, торговые и военные силы государства стали более близкими.
Это может быть отчетливо видно на примере экономической политики и философии меркантилизма. Политика меркантилизма основывалась на двух ключевых моментах: внутреннем— исключать местные феодальные привилегии и обычаи, способствовать огораживанию, регулировать условия наемного труда — и внешнем — облагать налогами и лицензиями международную торговлю, препятствовать оттоку драгоценных металлов за границу, сохранять экспортные прибыли. Политика меркантилизма начала применяться в XV в., то есть до европейской экспансии, хотя она не преобладала в государственной политике вплоть до середины XVIII в. Таким образом, господство политики меркантилизма продлилось немногим менее ста лет.
Политика меркантилизма подкреплялась философией меркантилизма, центральный тезис которой гласил: богатство всего мира представляет конечную сумму, а следовательно, его распределение есть игра с нулевой суммой. Процветание было следствием упорядоченного распределения внутренних (то есть национальных) ресурсов и внешней защиты от других сил. Страна А могла увеличить свои богатства только за счет страны В по мере установления внутреннего порядка. Точное влияние этой философии было противоречивым10, но рост политических систем, воплощенный в тесной связи между «властью и изобилием» (используя соответствующие тому времени выражения), был очевидным.
Меркантилизм усилил две тенденции, с которыми мы сталкивались начиная с XIII в.: натурализацию экономической деятельности и милитаристическое координирование государства и экономики. Он также был рациональным, учитывая условия того времени. Идея, согласно которой богатство по природе своей конечно, бытовала вплоть до конца XVIII в. Она была усилена очевидной взаимосвязью между богатством страны и способностью ее государства одерживать победы в войне. Завоевание внешних рынков было продиктовано потребностями ранней промышленности, которая в основном расширялась за счет соседей. Голландия выросла за счет Испании и Франции, нанеся большой урон французской промышленности и торговле в конце XVI в., Англия росла за счет Испании и Франции, Франция — за счет Испании. Когда в 1620-х гг. Испания усилила свой протекционизм, это немедленно нанесло ущерб французским торговцам и промышленникам. Франция также ответила протекционизмом (Lublinskaya 1968)[132][133]. В теории протекционизм заканчивался, когда одна из сил становилась гегемоном и диктовала риторику «свободной торговли» (как это практически и произошло с Британией в начале XIX в.), но до этого баланс сил препятствовал гегемонии. Альтернативой был поиск рынков сбыта в неевропейской колониальной сфере влияния каждой страны. Это несколько отклонило от исходного курса, но тем не менее не остановило военный дрейф европейской истории. Короткие жестокие колониальные войны были рациональными — победа обеспечивала контроль над спорной колониальной территорией, захват менее желанных колониальных территорий мог подсластить горечь поражения. Было еще много добычи, которую необходимо было разделить.
Невозможно точно определить, кто был в выигрыше от меркантилизма и успешной войны. Без сомнения, на основные группы крестьянства расширение торговли в целом не оказывало никакого влияния. К тому же война (особенно если она проходила на нейтральной территории) не наносила особого вреда местному населению, особенно если она была организована на основе «фискального», а не «мобилизационного» принципа, которые были противопоставлены выше. В таком случае на войне сражались профессионалы и война не была затратной в терминах социального благосостояния в целом. Успешные войны никому не вредили в одержавшем победу государстве (если они не были сопряжены со слишком тяжелыми налогами или мобилизацией), а лишь, как представляется, приносили выгоды большинству. Английский народ был в выигрыше прежде всего потому, что на его территории войны не происходили и в целом он наслаждался плодами победы. Англичане не чурались говорить об общей выгоде войны. Шофилд собрал исторические документы, свидетельствовавшие о постепенном снижении сопротивления налогам в первой половине XVI в. Состоятельные классы в целом стали с большей охотой выделять значительные средства на финансирование агрессивной политики за рубежом (Schofield 1963: 31–41, 47О_472) — Но в зависимости от того, были прибыли общими или нет, они разделяли граждан каждого государства на тех, кто эти прибыли получал, и на тех, кто не получал. Экономика была отныне жестко ограничена государственными границам, и удовлетворенность и неудовлетворенность подобным образом выражались внутри границ каждого территориального государства.
Таким образом, в XVI и начале XVII в. значимость развития государства заключалась не столько в увеличении его общих размеров, сколько в росте его роли как местоположения класса-нации. Государство по-прежнему было незначительным по своим размерам. На самом деле во время общего экономического роста доходы и расходы государства как доля от национального богатства, вероятно, сокращались, хотя у нас и нет точных данных о национальных доходах вплоть до более позднего периода[134]. Следует подчеркнуть обманчиво безболезненный сбор налогов в Англии времен Тюдоров. Взимаемые суммы были огромными, оценка имущества членов сообщества была возложена на них же, и сбор налогов проводился в очень короткий промежуток времени. Шофилд показал, что суммы, которые требовал парламент, с неизбежностью выделялись. Все суммы, которые требовались государству Тюдоров, должно быть, составляли очень незначительную часть национальных ресурсов. В терминах функций, требующих соответствующих ресурсов, государство Тюдоров и ранних Стюартов было позднесредневековым. К их основной традиционной деятельности по ведению войн они всего лишь добавили более регулярные и фискальные аппараты, которые по-прежнему служили военным целям. Даже когда государство стало существенно увеличиваться в размерах в период Содружества Англии, Шотландии и Ирландии и позднее при поздних Стюартах, оно по-прежнему находилось в этой колее, накатанной веками. Если мы говорим об административной революции Тюдоров (что созвучно с заголовком классической работы Элтона), мы описываем социальную и административную реорганизацию существующих ресурсов, концентрацию социальных сетей на уровне территориального государства.
Но даже если это заключение и верно для Англии, его едва ли можно применить к другим странам, в которых государства достигали больших размеров. Это поднимает проблему абсолютизма. Его обсуждение отправляет нас к периоду после 1688 г.
Как и все идеальные типы, которые были созданы на основе определенных исторических примеров, понятие абсолютизма может вести нас двумя разными путями. Заинтересованы ли мы в развитии абсолютизма как идеального типа, который можно распространить на другие примеры, или мы хотим описать и выделить определенные европейские режимы? Я задам следующий вопрос: могут ли компоненты идеального типа провести различие между двумя очевидно различными формами режимов в Европе начиная с XV и заканчивая XVIII в.: с одной стороны, «конституционными» монархиями и республиками, прежде всего Англией и Голландией, с другой стороны, «абсолютными монархиями», такими как Австрия, Франция, Пруссия, Россия, Испания, Швейцария и Королевство обеих Сици-лий? Давайте начнем с идеального типа. Абсолютизм обладал двумя основными компонентами.
1. Монарх является единственным земным источником закона, хотя, поскольку он подчиняется Закону Божьему, некоторое остаточное право на восстание против него существует в случае, если он нарушил «естественный закон». При абсолютизме не было никаких представительных институтов.
В конце средневекового периода все европейские монархи правили, конкурируя с маленькими, неформальными, но представительными собраниями привилегированных по закону. Во многих странах в последующий период эти собрания были упразднены. В последний или предпоследний раз они собирались в Арагоне в 1592 г., во Франции в 1614 г., в испанских Нидерландах 1632 г. и в Неаполе в 1642 г. (Lousse 1964: 46–47). Режимы, которые пришли им на смену, назывались абсолютистскими, до тех пор пока в XVIII в. представительные собрания были восстановлены. Этот критерий отличает такие «конституционные монархии» («король в парламенте»), как Англия и Голландия, от большинства континентальных «абсолютистских» режимов.
2. Монарх правил при помощи постоянной, профессиональной зависимой бюрократии и армии. Государственные служащие, гражданские и военные, не обладали существенной автономной властью или социальным статусом, за исключением тех, что давал им пост.
Традиционно король правил и воевал, опираясь на баронов, которые обладали большими независимыми ресурсами земли, капитала, военной власти и церковных институтов. В 1544 г. от государственных служащих испанской короны в Милане потребовали, чтобы они отдали часть своей собственности короне, как традиционно требовала персональная клятва верности. Но они отказались на том основании, что доходы, которые они получают от своих постов, являются платой за оказываемые ими услуги, а не подарками короля — это, согласно Хабо-ду (Chabod 1964: 37), наилучший пример возникновения новой «бюрократии» и абсолютистского понятия государственной службы. Последствием этого решения было создание «постоянной армии», которая в дополнение к обязанности защищать территорию государства могла быть использована для подавления внутренних возмущений и повышения власти монарха над «гражданским обществом».
Теории абсолютизма, которые я рассмотрю, изначально приписывали рост монархической власти некоему определенному состоянию «гражданского общества», особенно классовым отношениям. Существуют три конкурирующие теории: (1) абсолютизм представляет собой остатки феодального способа производства, или (2) его остатки плюс формирующийся капиталистический способ, или (3) продукт транснациональной классовой структуры, где ни один, ни другой не доминировали. Андерсон (Anderson 1974: 17–40) утверждает: расширение отношений производства и обмена означает, что феодальное крепостничество не могло больше получать политической поддержки от раздробленной манориальной (помещичьей) власти — отношения с зависимыми классами теперь требовали централизованной власти. Феодальное дворянство было основной опорой абсолютистских режимов. Валлерстайн (Wallerstein 1974) и Люблинская (Lublinskaya 1968) считают, что для возникновения капиталистических отношений требовалось сильное государство в центральных областях Европы для легитимации его социальной революции и защиты иностранной экспансии. Мойснир (Mousnier 1956) утверждал, что абсолютизм возник в транснациональный период, когда монарх мог настроить возникавшую буржуазию и традиционное дворянство друг против друга. Каждая теория обладает своими достоинствами, лучше объясняет одни государства, чем другие (Восточная Европа соответствует позднему феодализму, Испания — периоду возникновения капитализма, Франция — переходу между ними). Но у этих теорий также есть свои слабости. Во-первых, они слишком резко выражают различия между двумя формами режимов и двумя типами классовых структур, на которых они предположительно основаны. Во-вторых, они пренебрегают промежуточной ролью войны в объединении классов с формой режима. Прежде всего преставление о сильном режиме преувеличено. Мы должны различать два основных значения, вкладываемые в понятие «сильный режим»: власть над гражданским обществом, то есть деспотизм, и власть для координирования гражданского общества, то есть инфраструктурная власть. Инфраструктурно абсолютистские государства едва ли были сильнее своих предшественников. В международном масштабе Англия, конституциональное государство, по сути, стало доминировать. Вопрос о внутренней силе также не очевиден, поскольку все государства обладали монополией на создание законов и расширяли свои координационные возможности: елизаветинская Англия в той же мере, в какой Испания времен Филиппа II. Все это признаки деспотической власти, которую я собираюсь вскоре рассмотреть.
К тому же существенные изменения в классовой структуре, которые оказывали влияние на государство, везде были одинаковыми: упадок великих баронов и их дворов, а также появление большего количества состоятельных семей требовали новой формы политической организации, отчасти чтобы подавить крестьянство, но в основном для того, чтобы помочь лордам организовать сбор налогов, оказывать влияние на монарха, заключать династические браки и в целом наслаждаться социокультурной жизнью. Тенденция к потере экономической и военной автономии баронами была общей для всей Европы, этот процесс шел и в «конституционных», и в «абсолютистских» режимах. Их превращение в «государственных служащих» не обязательно вело к абсолютизму.
Если различия не были столь уж систематическими и если мы вспомним, что предмет нашего интереса — государство по-прежнему было слабым, мы должны допустить идиосинкразию государственного развития. Сутью абсолютизма было достижение монархом определенной степени финансовой автономии и автономии в человеческих ресурсах от его более могущественных и организованных подданных. Тем не менее указанная степень автономии не была такой уж большой. Если монарх избегал иностранных войн и мог жить за свой счет, он мог собрать небольшие излишки, обзавестись профессиональной армией, подавить представительные собрания, а затем получить больше денег произвольным способом. Как мы увидим, самая сложная часть начиналась потом. Прусский и российский абсолютизм базировался на частных поместьях своих правителей. Карл I следовал своему пути, когда, к несчастью для него, выяснилось, что армия, которую он собрал, состоит из шотландцев и пуритан, неподконтрольных определенному типу его абсолютизма. Яков II также создал профессиональный офицерский корпус, который впоследствии не поддержал его католицизм. Другим везло больше. Испанский абсолютизм был основан на золоте и серебре из Нового Света, французский абсолютизм, хотя и с опозданием, — на сложной стратегии торговли государственными должностями. Политическая осмотрительность, неожиданности во внешней политике и финансовые расходы направляли одни государства на путь абсолютизма, а другие — конституционализма.
Если на верхушке этих, скажем, классовых организаций находятся общие причины, то необходимо искать их причины. В конце концов мы убедились, что классовые отношения во всех странах стали привлекать к себе внимание на уровне государственных партий только как побочный продукт геополитических отношений, который в этом контексте был самым важным аспектом государственной деятельности.
Первой геополитической переменной, важной в этом отношении, является различие между сухопутными и морскими державами. Связь профессиональной армии с абсолютистскими режимами неподдельна, но, возможно, она была более специфичной, чем до сих пор полагали. Было бы просто интеллектуальной уловкой разделять абсолютистские и конституционные режимы по критерию наличия постоянной армии. Это эффективно исключает Англию и Голландию из абсолютистских. Но если мы включим в понятие постоянной армии постоянный флот, это вернет обе страны на место, особенно в период, когда они были полностью конституционными, — после 166о г. Армию можно было использовать для внутренних репрессий, флот нет. Английский парламент никогда не боялся профессионального флота так, как боялся профессиональной армии. Следовательно, флот и армия, как правило, соответствуют конституционному и абсолютистскому режимам. Лишь к Испании такое обобщение было неприменимо (будучи абсолютистской, она смешивала морскую и сухопутную власть). Когда основной государственной функцией было ведение войны, нет смысла объяснять их различие в терминах войны, а затем в терминах производных функций типа классовой регуляции.
Но маргинальность государства по отношению к внутренней общественной жизни таким же образом сокращала силу самого абсолютизма. Идеология утверждала, что монарх подчиняется божественному, а не человеческому закону. Но монарх не был древним императором — он не был единственным источником закона, монет, весов, мер, экономических монополий и прочего скарба античной экономической инфраструктуры. Он не мог прибегнуть к принудительной кооперации. Он обладал лишь своими поместьями. «Частная» собственность, то есть «скрытая», была глубоко укоренена в европейской социальной структуре. Она была завещана феодализму транснациональными силами, а небольшие и средние государства-наследники практически ничего не могли с этим поделать, даже несмотря на то, что имели соответствующие планы.
Каковы были планы правителя, вступившего на путь абсолютизма, создавшего небольшую постоянную армию на основе собственных ресурсов и государственных расходов? Он мог строить роскошные дворцы, устраивать щедрые приемы для гостей и подавлять своих внутренних противников, но ему было нелегко собрать суммы, необходимые для того, чтобы не отставать от своих иностранных коллег в эпоху роста военных расходов и практически патовой ситуации в сухопутных войнах. Тем не менее это по-прежнему была основная функция государства. Как проходила налоговая мобилизация или мобилизация человеческих ресурсов? Даже постоянная армия не могла гарантировать их изъятие. В доиндустриальных обществах, как я уже отмечал, было нелегко даже оценить земельную собственность (в качестве размера налоговой базы), не говоря уж о том, чтобы собрать с нее налоги. Доходы торговли были более открытыми — они циркулировали. Поэтому все аграрные государства следовали девизу: «Все, что движется, нужно обложить налогом!» Но торговля была небольшой и обычно чувствительной. Эффективное налогообложение для военных целей требовало оценки и сбора земельных богатств. Мобилизация населения на военную службу означала, что крестьян отрывали от земли. И то и другое требовало содействия крупных землевладельцев в передаче их крестьян, богатств, а также оценки и изъятия богатств их соседей. На практике все режимы зависели от крупных землевладельцев.
В этих основных задачах конституционные и абсолютистские режимы различались фундаментальным образом. Изначально, в силу того что армии были профессиональными и относительно небольшими, мобилизация крестьян не требовалась. На начальном этапе различия заключались в «фискальных» средствах, а не в средствах «мобилизации». Англия и Голландия полагались на налогообложение богатых землевладельцев и торговцев после консультации с ними. Абсолютистские режимы полагались на обложение бедных землевладельцев и богатых торговцев, опираясь на совет и репрессивную помощь со стороны богатых землевладельцев. Причиной этого, безусловно, было большее распространение капитализма в классовых структурах первых стран. Дворянство, джентри, йомены и купцы — все они становились в большей степени похожими на капиталистов. Они становились более единообразными в своих политических ориентациях и менее подверженными монархической стратегии «разделяй и властвуй», чем в других странах.
В большинстве абсолютистских режимов, в отличие от конституционных, земельное дворянство в целом было освобождено от налогов, тогда как крестьяне, купцы и городская буржуазия нет. Налоговые льготы для наиболее могущественных групп означали, что представительные собрания можно было не собирать, поскольку основной вопрос представительного правительства — налогообложение — не вставал. Напротив, двор был единственным институтом государства, и только дворянство имело к нему доступ. Торговля государственными должностями была дополнительной стратегией в качестве источника дохода и средства допуска в ряды состоятельного дворянства, в правящий класс (например, noblesse de la robe (аристократии) во Франции). Тем не менее деспотизм был значительно менее органическим по сравнению с конституционализмом, поскольку он функционировал через большее количество всевозможных различий и эксклюзий. Наряду с обычным разделением между включенными во власть и исключенными из нее существовали сильные территориальные фракции и фракции двора. В то время как конституционализм усиливал развитие органического капиталистического класса, абсолютизм, как правило, блокировал его развитие или разделял его своими политическими различиями.
Поскольку абсолютизм был менее органическим, он был в первую очередь инфраструктурно слаб. Опять же это была симметричная переменная, поскольку слабость разоблачалась и каралась в военном порядке. Успех герцога Мальборо демонстрировал огромную силу хорошо организованной фискальной машины, снабжавшей профессиональную армию. Испания была первой из крупных держав, чьи недостатки были выявлены. Неспособное к единообразному налогообложению, государство передало фискальные и рекрутинговые полномочия сборщикам налогов, а также местным сообществам и баронам. Война децентрализовала Испанию Габсбургов и тем самым обеспечила ее фиаско. Как поясняет Томпсон (Tompson 1980: 287), «война была… не столько стимулом, сколько проверкой государства». Следующей была Франция. При Ришелье и Мазарини корона централизовала свою налогово-военную машину в XVII в., но только заручившись поддержкой дворянства и богатого крестьянства путем налоговых льгот (Bonney 1978). В XVIII в. участившиеся войны выявили эту слабость.
Но даже если так, абсолютистские государства открыли для себя другую стратегию самоусиления. По мере увеличения армий и их огневой мощи солдат не успевали обучать необходимым профессиональным навыкам. Это было прежде всего результатом развития в XVIII в., которое привело к усовершенствованиям мушкетов и росту производительности сельского хозяйства и смогло высвободить больше мужчин и накормить более крупную армию. Крестьян можно было мобилизовать силой, и хотя их военная подготовка была хуже, чем у наемников, они хорошо проявляли себя в битвах. Таким образом, «мобилизующая» военная машина могла на равных конкурировать с «фискальной», соответственно, Британия и Голландия могли утратить лидирующие позиции. Надолго мобилизованные русские армии стали более полезными, призывные части прусской и австрийской армий стали больше и эффективнее.
Франция колебалась между этими двумя путями в геополитическом, геоэкономическом и конституционном отношениях. Большинство французских политических мыслителей стали склоняться к конституционализму, после того как они терпели военные поражения от Британии. Их единственной победой была победа в союзе с американскими революционерами, которые были более конституционалистами по сравнению с британцами. Это давление вылилось во Французскую революцию, из которой развилась смертоносная, мобилизующая военная машина, которая могла быть адаптирована различными режимами. Но до этого абсолютистская форма правления Бонапарта была ослаблена партикуляризмом. Отныне перед абсолютизмом была открыта возможность получения коллективных усилий всех классов, но он ее проигнорировал. Это в меньшей степени отразилось в военной организации (по крайней мере в сухопутных войнах), чем в экономической организации. Абсолютистские государства не научились применять стратегии «догоняющего развития» вплоть до XIX в. До этих пор эффективное развитие в абсолютистских государствах проистекало из коллективных, но диффузно организованных усилий капиталистического класса. Парадокс абсолютистских государств рассматриваемого периода состоял в том, что они обладали лишь поверхностным классовым сознанием, тем не менее не смогли понять новизну и универсальную значимость классов, действуя как отдельные династии и домовладельцы, хотя и более крупные.
Причиной их провала было определенное геополитическое и военное давление. Они в большинстве своем сражались в Центральной Европе, многие из них не имели выхода к морю, надеясь на расширение территории в игре с нулевой суммой. Поэтому они привлекали традиционные группы, наиболее заинтересованные в земле, — дворянство, особенно младших сыновей. Напротив, морские державы надеялись на выгоды от торговли и привлекали тех, кто обладал подходящим капиталом, то есть любого с солидной собственностью. Они могли мобилизовать внутренние налоговые потоки классов-собственников, что в конце концов объединяло последних в класс-нацию. Именно они, а не государство или династические привилегии, с которыми они традиционно сражались, обеспечивали динамизм европейского общества. Это тезис в защиту аргумента о том, что конституционные режимы были благоприятны для возникновения капитализма и ответственны за него, поскольку способствовали единству класса частных собственников. А абсолютистские режимы, как правило, охраняли социальную структуру феодализма и сдерживали различного типа собственников. Но эти внутренние различия были выражены в государственной политике посредством инструмента войны.
Таким образом, конституционные и абсолютистские режимы были подтипами единой формы государства — слабого по сравнению с могущественными группами гражданского общества государства, но такого, которое все больше координировало деятельность этих групп вплоть до момента появления органического класса-нации, центральным местом которого был либо двор, либо двор/парламент государства.
Проверка власти и автономии государства может быть обнаружена в колониальных империях. Практически полная государственная монополия на международные отношения давала ему больше свободы для маневра в колониальных, чем в национальных вопросах. Давайте посмотрим, как это происходило.
Конституциональные отношения и отношения собственности в колониях были изначально различными, неся отпечаток различного устройства европейских метрополий. Португальская корона брала все торговые риски на себя вплоть до 1577 г., снаряжая свои корабли, покупая, продавая и забирая прибыль. Испанская корона пыталась осуществлять жесткий контроль за торговлей и правительством Советом по делам Индии[135] и лицензировала монополию консульства севильских купцов. Французская корона также была непосредственно вовлечена в торговлю, предоставляя большую часть венчурного капитала. Голландские и британские инициативы, напротив, обычно были частными, а их империи были всего лишь первым из крупных собственников таких огромных организаций, как индские компании
Однако необходимо отметить общий признак, характерный для всех предприятий. Эти компании были национально ограниченными. Будь то государственное или частное управление, международная торговля и доминирование были в целом монополистическими и государственно ограниченными. Все конституционные формы подразумевали большую координацию военных и экономических организаций в каждом государстве и его колониальной сфере влияния.
По мере развития колониализма возник общий образец. Что касается военной сферы, то к концу XVIII в. для военной защиты иностранной торговли и владений требовались капитальные инвестиции, превышавшие возможности частных компаний. Все государства приняли общую имперскую форму, при которой государство координировало военное и экономическое расширение. Что касается экономической сферы, развился обратный тренд: ни одно государство в действительности не распоряжалось колониальными экономиками. До определенной степени это было результатом военных успехов Англии. Критики режимов во Франции и Испании утверждали, что частная собственность была значительно эффективнее и вела к большему богатству и власти. Но королевский контроль был также подорван изнутри контрабандистами, включая их колонии и агентские связи с вражескими властями. Количество драгоценных металлов, вывезенных тайно из Америки, например, превышало то, которое было вывезено испанским Серебряным флотом.
Абсолютизм был недостаточно силен, чтобы низвергнуть право частной собственности. Французы и испанцы вели себя в Новом Свете так же, как и на родине, а их короны никогда не демонстрировали, что хотят или обладают ресурсами, чтобы это изменить. Логистика власти лишь частично была на стороне короны. Военный или вооруженный торговый корабль был концентрацией огневой мощи, к тому же он мог покрыть большую часть морского пространства. Но его невозможно было использовать для принуждения на заморских территориях. До большинства колоний демонстрация короны в Европе могла доходить раз в год. Канцелярия была эффективной в поддержании широких пределов колониального правления в период между приходом кораблей из метрополии. Все администраторы были обязаны вести учет на регулярной основе, используя стандартные формы, выпускаемые массовым тиражом. Государственные служащие были грамотными, что касалось чтения и письма, поэтому предполагалось, что ошибки и упущения были преднамеренными. Но большую часть года, пока плыли корабли из метрополии, колонисты пользовались эффективной независимостью в ведении учета. Корона закрепила это институционально, награждая своих служащих доходами от должности, а не жалованьем. Государство было коммерческим даже внутри своего тела.
В любом случае та же самая логистика внутреннего контроля могла связывать более крупные торговые компании с капиталистическими методами ведения бухгалтерского учета. В 1708 г., например, английская Ост-Индская компания революционизировала систему бухгалтерского учета, установив стандартные заголовки таблиц для капитального счета и счета текущих операций, а также используя систему двойной записи ежемесячного притока и оттока капитала. Начальник финансовой службы в Лондоне отныне мог легко оценить прибыльность каждой отрасти торговли, предвосхищая тем самым, как утверждает Чоудхури (Chaudhuri 1981: 46), методы транснациональной корпорации. Бумага была основным логистическим инструментом авторитетной власти и государств, и капиталистических предпринимателей, которые все теснее функционировали вместе. Этот союз предоставил инфраструктуру для того, что Стинс-гард (Steensgaard 1981: 254) называет «уникальной комбинацией временных перспектив власти с временными перспективами прибыли в… балансе между силами рынка и властью правительства». Таким был европейский колониализм.
К XVIII в. ни одно государство не вмешивалось в свою экономику, будь то внутреннюю или колониальную, до той степени, которая была общей для древних империй. Две группы «гражданского общества» (дворяне и купцы), которые могли помочь работе колоний, вели свое происхождение из децентрализованных структур власти средневековой Европы. Их интерес состоял в поддержании этой структуры, а не в контроле над государством. Поэтому с XVII в. власть монархов продолжала подрываться изнутри. Как мы видели в главе 12, экономические сети уже были деполитизированы столетием ранее до возникновения капитализма. Государство было фундаментально ослаблено инфраструктурной неспособностью проникнуть в гражданское общество. Это верно и для абсолютистских, и для конституционных режимов.
У досовременных конституционных и абсолютистских режимов было гораздо больше сходств, чем различий. В следующем разделе мы увидим, что их государственные финансы были по сути сходными. Этим режимам были присущи две основные характеристики: их власть в основном ограничивалась военными функциями и не распространялась на участие в праве собственности, к тому же они извлекали свои налоговые доходы и координировали внутренние классы исключительно из-за военных целей. Отличали их лишь формы координации (один режим двигался по направлению к органическому единству, другой — наоборот), детерминированные теми способами, при помощи которых две развивающиеся сети власти — классы и национальные государства взаимодействовали друг с другом на поле брани.
Точные годовые данные о бюджете центрального правительства Великобритании за период после 1688 г. были собраны и приведены к стандартному виду Митчеллом и Дин (Mitchell and Deane 1962) и Митчеллом и Джонсом (Mitchell and Jones 1971). Общепринято считать 1690-е гг. началом «долгого века» (до 1815 г.) регулярно сменявших друг друга периодов мира и крупных войн в Европе. Используя даты о государственных расходах за тот период, мы можем систематически проверить гипотезы, выдвинутые для ранних периодов.
Хронология следующая. После ирландских кампаний и морских сражений Вильгельма III мир продлился с 1697 до 1702 г. В ходе этого периода в 1694 г. был основан Банк Англии, который стал центром займов английского правительства и выплат долга и который на регулярной основе существует по сей день. Затем война за испанское наследство, включавшая кампании графа Мальборо, продлилась с 1702 по 1713 г., за которыми последовал еще более продолжительный период мира вплоть до 1739 г. Затем началась война за ухо Дженкинса[136], которая вскоре стала войной за австрийское наследство и продлилась до 1748 г. Период тревожного мира был закончен Семилетней войной 1756–1763 гг. Затем мир просуществовал до войны за независимость Америки, вылившейся в долгие морские войны между 1776 и 1783 гг. Затем вновь наступил мир вплоть до 1792 г., с которого Французская революция и Наполеоновские войны более или менее непрерывно продолжались до 1815 г., хотя и с краткосрочным затишьем в начале века, обозначенным Амьенским миром 1801 г. Это была намного более регулярная последовательность войны и мира, чем в XIX и XX вв. Поскольку эта эпоха также предшествовала влиянию индустриализации на государственные расходы, она тем самым служит хорошей проверкой для всего доиндустриального периода.
На рис. 14.1 основные результаты представлены в графической форме, разделяя совокупные расходы государства и их три основные статьи: военные, гражданские расходы и расходы на выплату долга. График расходов представлен в постоянных ценах, то есть с поправкой на инфляцию путем использования индекса цен Фелпс-Брауна и Хопкинса (Phelps-Brown and Hopkins 1956). В качестве базовых цен я использовал цены в 1690–1699 гг. — начала исследуемого периода[137]. Государственные расходы вместе с индексом цен представлены в табл. 14.3.
Прежде всего отметим восходящий тренд в финансовых размерах британского государства: между 1700 и 1815 гг. реальные расходы выросли в пять раз (а в текущих ценах — в тридцать пять раз). Это, бесспорно, самый быстрый уровень роста, какой мы только видели за столетие. Мы предполагаем, что доля государственных расходов в валовом национальном доходе также росла. Используя подсчеты Дин и Коула (Deane and Cole 1967), основанные на современных оценках национального благосостояния Грегори Кинга, мы можем прийти к заключению, что
рис. 14.1. Государственные расходы Британии в 1695–1820 гг. в постоянных ценах 1690–1699 гг. за 100%
в 1688 г. расходы составляли около 8 % валового национального дохода (о методике подсчетов см. Deane 1955)’ к г- они вы" росли до 27 %. Хотя эти цифры и не являются точными, порядок цифр впечатляет.
Но восходящий тренд не был равномерным. Общие расходы неожиданно взлетали шесть раз. И совершенно не удивительно, что пять из этих взлетов пришлись на начало войн, а также что все шесть были непосредственным следствием большого роста военных расходов. Более того, выплаты по долгам, которые совершались исключительно для финансирования военных нужд, возрастали к концу любой войны и продолжали находиться на достигнутом уровне в первые годы мира. Этот паттерн является весьма регулярным: вскоре по окончании всех шести войн растущая кривая государственных расходов на выплату долга пересекла снижавшуюся кривую военных расходов, и расхождение после пересечения каждой войны становилось все больше. Это обстоятельство обладало эффектом сглаживания последствий войны. Если смотреть на годичную диаграмму, наибольшее увеличение совокупных расходах в текущих ценах над расходами предыдущего года составляло всего лишь чуть больше 50 % (в 1710–1711 гг. и 1793–1794 гг.), что гораздо ниже по сравнению с 200-1000 % увеличения, преобладавшего в начале войн вплоть до времен Генриха VIII. И в мирное время существовали большие военные расходы (особенно на флот) и расходы на выплату долга, которые держались на соответствующем уровне.
Таблица 14.3. Государственные расходы Великобритании в 1695–1820 гг., млн фунтов в текущих и постоянных ценах 1690–1699 гг.
Между 1770 и 1801 гг. детализованные пункты упали, исключая совокупные расходы, приблизительно до 500 тыс фунтов. Причины этого падения в источнике не приведены.
Данные 1785 г. соответствуют идиосинкразической системе бюджетирования.
Данные неполные.
Источники: Mitchell and Deane 1962; Mitchell and Jones 1971.
«Перманентное военное государство» устанавливало себя все решительнее. Гражданские расходы оставались более постоянными и небольшими. За весь рассматриваемый период (за исключением 1725 г. после десятилетия мира) они не превышали 23 %. Однако в ходе Наполеоновских войн возник новый тренд. Начиная с 1805 г. гражданские расходы, остававшиеся неизменными на протяжении всего предыдущего столетия, стали расти. Я оставлю этот тренд для следующего тома. Перманентное военное государство также означало, что после каждой войны государственные расходы не возвращались к довоенным уровням, даже в реальном выражении. В середине века поэт Купер выразил это простым двустишием:
Война ложится бременем на плечи,
И мир не делает груз государства легче.
Эти данные подтверждают все гипотезы, сделанные для предыдущих веков на основе разрозненных данных. Основной статьей государственных финансов были иностранные войны. Поскольку война способствовала развитию более профессиональных и постоянных вооруженных сил, государство выросло как в абсолютном, так и в относительном выражении по сравнению с подконтрольным ему «гражданским обществом». Каждая новая война вела к увеличению государства в два этапа: непосредственное воздействие на военные расходы и опосредованное — на выплату долга. Пока функции такого государства (позвольте напомнить: «конституционного» государства) были в основном военными. Остальные функции по большей части развивались в процессе войны[138].
Подобные тренды не были характерны исключительно для Великобритании. Ниже предложены, хотя и в более сжатом виде, данные относительно других стран, прежде всего для Австрии, поскольку они доступны с 1795 г. (см. табл. 14.4). Поскольку Австрия была сухопутной державой, ее военные расходы практически полностью шли на армию (тогда как более половины военных расходов Британии предназначались флоту). Данные демонстрируют сходное преобладание военных расходов, хотя и в меньшей степени по сравнению с Британией, особенно в мирное время (1817 г.). Военная сила Австрии была скорее более мобилизующей, чем фискальной, состоявшей в основном из многочисленных отрядов призывников. В мирное время эти отряды расформировывали, а потому колебание в доле военных расходов было больше, чем у Британии.
Таблица 14.4. Государственные расходы Австрии в 1795–1817 гг., %
* Данные Бира несколько не полны за период 1795–1810 гг. В 1795 г., я полагаю, пропущенные суммы относились к гражданским расходам и в 1800–1810 гг. — к выплате долга. Это наиболее очевидная интерпретация. Поскольку Бир всегда предоставляет нам военные и совокупные расходы, доля военных расходов достаточно точна.** Бир подразделяет на составные части обычные расходы за 1815 и 1817 гг., а не совокупные расходы, которые составляют 132,9 и 122,1 млн гульденов соответственно.*** Солидные английские субсидии в период 1814–1817 гг. снизили государственный долг. Без них расходы на военные нужды составили бы большую долю, а гражданские расходы — меньшую. Источник: Beer 1877.
Данные, доступные за аналогичный период для Соединенных Штатов, представлены в табл. 14.5. В томе 2 я более систематически работаю с данными по США. Но нужно сделать одну оговорку: США — федеральная система. Для того чтобы получить более полную картину финансов американского «государства» (или «государств»), мы должны учитывать финансы составлявших их штатов. Но, к сожалению, достоверные данные по исследуемому периоду отсутствуют. Поэтому приведенные цифры несколько преуменьшают реальный размер «американского государства», к тому же они переоценивают военный компонент, поскольку вооруженные силы были по большей части обязанностью федерального правительства. Однако финансы федерального правительства напоминают финансы европейских государств, даже если мы примем во внимание особенности американской внешней политики. Единственным периодом объявленной войны были 1812–1814 гг., хотя напряженность в отношениях с британцами существовала на протяжении более длительного временного интервала — с 1809 г., а Соединенные Штаты заняли позицию справедливо настороженного нейтралитета с 1793 г. Эти периоды подлинного мира, вооруженного нейтралитета, открытой войны и затем снова мира отражены в табл. 14.5. В целом преобладание военных расходов и расходов на выплату долга не настолько значительно, как в Британии, но того же самого порядка, что и в Австрии. Инерционный эффект войны на государственные финансы, как в Британии, также должен был ощущаться.
таблица 14.5. Расходы федерального правительства США в 1790–1820 гг., %
а Исключая выплаты ветеранам (см. том 2 для исследования этой важной статьи).ь Данные о расходах представляют собой среднее значение за период 1789–1791 гг., как указано в источнике.
с Данные за 1789 г.
d Данные за 1801 г.
Отрывочные данные сохранились и для других стран. Пруссия гораздо позже пришла к дефицитному финансированию. Высокие доходы от поместий короны и большие возможности налогообложения крестьян и купцов позволили правителям финансировать войну без заемных средств до второй половины XVIII в. В 1688 г. «от половины до пяти седьмых [государственных расходов] шли на армию» (Finer 1975: И0)- ® 174° г-> последнем мирном году для Пруссии, три основные статьи прусского бюджета составляли армия (73 %), гражданская служба и двор (14 %) и резервный фонд (13 %) (Seeley 1968: I, 143–144). В 1752 г. Пруссия тратила 90 % своих доходов на военные цели в мирный год (Dorn 1963: 15). Но к середине 1770-х гг. армия поглотила 6о% доходов, тогда как гражданские службы расходовали всего лишь 14 % (Duffy 1974: 130–118) — был ли это баланс по обслуживанию государственного долга? Но именно так обстояли дела к 1786 г., когда тремя основными статьями были армия (32 %), двор и правительство (9 %) и долговые платежи (56 %) (Braun 1975: 294) — удивительное сходство с британским бюджетом на этот год.
Практически каждый историк, специализирующийся на Пруссии, подчеркивает милитаризм ее режима с помощью известного афоризма: «В Пруссии не армия для государства, а государство для армии» (Dorn 1963: 90). Прусское государство действительно было одним из наиболее милитаристических в Европе XVIII в. Но это происходило не в силу характера государственной деятельности (она была такой же, что и у прочих государств), а скорее в силу размаха ее милитаризма (поскольку Пруссия отдавала большую часть своих ресурсов армии). В 1761 г. прусская армия составляла 4,4 % от численности ее населения по сравнению с аналогичной цифрой для Франции—1,2 % (Dorn 1963: 94). В конце XVII в. налоговое бремя Пруссии было в два раза тяжелее французского и в десять раз тяжелее английского (Finer 1975: 128,140), хотя эти цифры зависят от предположений о национальном доходе. Мы можем датировать развитие прусской административной машины, даже если не можем точно подсчитать ее финансы. Основные составляющие прусского абсолютизма, установленного Фридрихом Великим, — постоянная армия, существующая в мирное время, налоговая система, согласованная с юнкерами еще в 1653 г., развитое военное снабжение — были ответом на шведскую угрозу в Тридцатилетней войне. Следующим шагом было возникновение Генерального военного комиссариата (Generalkriegskommisariat) в 1670-е гг. Это позволило государству дотянуться до локального уровня, чтобы собрать налоги, провизию, человеческие ресурсы и ввести военных в гражданскую и полицейскую администрацию. Это также было ответом на шведские кампании (ср. Rosenberg 1958; Anderson 1974; Braun 1975: 268–276; Hintze 1975: 269–301).
Российское и австрийское государства укрепились, хотя не так давно, в ответ на похожие внешние угрозы. Польша не смогла ответить на вызов шведского господства и прекратила свое существование. Как заключает Андерсон:
Восточный абсолютизм был обусловлен в своей сути ограничениями международной политической системы, в которую объективно была интегрирована знать всего региона. Это была цена ее выживания в цивилизации, определявшейся упорной борьбой за территории. Неравное развитие феодализма обязало восточноевропейские страны соответствовать государственным структурам Запада гораздо ранее, чем они достигли сопоставимой стадии экономического перехода к капитализму [Anderson 1974: 197–217, цит. по: с. 202; Андерсон 2010: 189–190].
Неудивительно, что он, будучи марксистом, предваряет это отсылкой к марксистской теории войны.
Большая часть французских королевских архивов сгорела в двух пожарах XVIII в. Относительно XVII в. Бонни (Bonney 1981) работал с уцелевшими сведениями одного главного служащего финансового интендантства. Цифры напоминают британские. Войны резко поднимали военные расходы, а «чрезвычайные расходы» (выплата долга?) росли к концу войны. Военные и чрезвычайные статьи расходов все время превышали гражданские за этот период (1600–1656 гг.) примерно в десять раз. Для XVIII в. нам остаются ремарки типа тех, которые делал Жак Неккер, министр финансов: в 1784 г. армия съедала две трети доходов, к тому же Франция обладала внушительным флотом (цит. по: Dorn 1963: 15). Приведенная доля военных расходов за указанный год намного больше английской.
В Нидерландах между 1800 и 1805 гг. военные расходы, объединенные с выплатой долга, превышали 80% совокупных расходов (Scharma 1977: 389, 479’ 497) — сходные с английскими данные за аналогичные военные годы. В различных немецких княжествах в XVII и XVIII вв. военные расходы составляли 75 % бюджета на протяжении большей части лет, возрастая еще больше к середине войн (Carsten 1959)- ® т724 г- военные расходы Петра Великого составляли 75 % российских государственных финансов (Anderson 1974: 215–216).
Каждое государство имело свои особенности, но всеобщий паттерн был очевиден. Государство, которое хотело выжить, было обязано увеличить свои способности по изъятию ресурсов с определенных территорий, чтобы обзавестись призывной и профессиональной армией или флотом. Те, кому это не удавалось, были сокрушены на полях сражений и включены в состав других государств — такова судьба Польши, Саксонии и Баварии в этом и следующем веках. Ни одно из европейских государств не пребывало в постоянном мире. Мирное государство прекращало свое существование еще быстрее, чем государство, неэффективное в военном плане.
До настоящего момента я рассматривал военные функции государства как синонимичные внешним функциям. Но (это спорно) не использовались ли военные силы государства для внутренних репрессий и не были ли они неразрывно связаны с внутренними классовыми отношениями? Каждая европейская страна использовала свою армию для внутренних репрессий. Постоянные армии повсеместно рассматривались как инструмент неприкрытой классовой эксплуатации и деспотизма. Но внутренние репрессии не были причиной роста государства. Во-первых, как было показано, этот рост происходил в период войны между государствами и в меньшей степени в периоды внутреннего развития. Во-вторых, необходимость внутренних репрессий, организованных государством (а не местными землевладельцами), обычно была вызвана государственной потребностью в средствах для ведения войны. В-третьих, различия в степени внутренних репрессий разных стран также могут быть объяснены отсылкой к их военно-финансовым нуждам. Я цитирую Андерсона по поводу этого эффекта на примере Восточной Европы. Если сравнительно более бедные страны этого региона хотели выжить, они были вынуждены взимать налоги и мобилизовывать человеческие ресурсы более интенсивно, что предполагало больше внутренних репрессий с их стороны. В то же время богатые торговые страны, такие как Англия, могли поддерживать великодержавный статус без интенсивных поборов и, следовательно, без постоянной армии. К тому мы можем добавить геополитические соображения: у морских держав были проблемы с использованием сил для внутренних сухопутных репрессий. Таким образом, рост современного государства, измеряемый величиной его финансов, объясняется в первую очередь не в терминах внутреннего насилия, а в терминах геополитических отношений насилия.
За XVIII в. британской статистики по торговле и национальному доходу предостаточно. Дин и Коул (Deane and Cole 1967) собрали данные и рассчитали динамические ряды по торговле и национальному доходу на протяжении столетия. Их подсчеты относительно международной торговли, которые усовершенствовали первые исследования Шумпетером (Schumpeter i960) таможенных документов, могут быть использованы без каких-либо затруднений. Но это едва ли так для национального дохода. Не существует изначальных официальных источников. Есть лишь данные по выпуску отдельных товаров, каждый из которых может быть принят в качестве показателя сектора экономической активности — например, производства пива для потребительских товаров, угля — для потребления энергии, производства зерна — для сельского хозяйства. Объединение этих данных в совокупные показатели вдобавок ко всему требует экономической теории — теории относительной значимости различных типов деятельности во всей экономике. В XVIII в. это означает теорию экономического роста, в частности позиции по одной из основных дилемм экономической теории — роли международной торговли в экономическом росте (Gould 1972: 218–294). К сожалению, это именно то, что мы хотим прояснить: отношения между международной торговлей и экономикой в целом.
Поэтому методология Дин и Коула отчасти кольцевая. Она начинается с допущения, что международная торговля будет важной и включает (1) высокий вес экспортно ориентированной деятельности и (2) соответствующее допущение о том, что производительность сельского хозяйства оставалась на довольно низком уровне большую часть века. Последнее допущение было недавно оспорено авторами, к которым я вскоре обращусь. Они приходят к заключению, что существенные улучшения в сельскохозяйственном производстве, а также в стандартах потребления и питании сельскохозяйственного населения произошли в первой половине XVIII в. и продолжились во второй. То, какое воздействие это допущение оказывает на цифры Дин и Коула, было исследовано Крафтсом (Crafts 1975) — Первое допущение также выглядит не настолько сильным в случае, если сельское хозяйство, а не в целом экспортно ориентированные отрасли увеличивали свой вклад в национальный доход. Это также постулирует Эверсли (Eversley 1967): период «разогрева» с 1700 г. и далее к промышленному «рывку» после 1780 г. произошел вследствие роста сельскохозяйственных излишков, доступных для потребления в рамках домохозяйства, особенно средними социальными группами, которые стимулировали внутренний рынок сильнее, чем это делал экспорт.
Рассматривая эти споры, обратимся к более простому уровню измерения национального дохода — оценкам Грегори Кинга и Артура Янга. Используя эти данные и сравнивая их с данными о торговле, которые имеют другое происхождение, можно дать приблизительные оценки соотношения торговли и национального дохода. Эти цифры представлены в табл. 14.6, которых достаточно, чтобы продемонстрировать общий порядок цифр за два первых периода, а также более точные данные за 1801 г.
Согласно этим данным, международная торговля составляла около четверти всех торговых денежных операций в 1700 г. Эти цифры больше 15 %, в пользу которых свидетельствуют Грегори Кинг, Дин и Коул. Они могут быть завышенными. К 1770 г. это отношение могло представлять собой величину того же порядка, то есть около 20 %. Но к 1801 г. это отношение достигло одной трети. Не вызывает сомнений тот факт, что в два последних десятилетия XVIII в. международная торговля росла быстрее национального дохода. Дин и Коул (Deane and Cole 1967: 3°9-11) полагают, что этот рост был в три раза больше. Их аргументы касаются только первой половины XVIII в. Долгосрочный тренд в период 1500–1870 гг. заключался в том, что международная торговля росла быстрее, чем национальный доход в денежном выражении, но этот тренд был прерван или замедлился в период 1700–1770 гг. Каким бы ни был точный тренд, в 1800 г. британская международная экономика была меньше национальной экономики, но этот разрыв постепенно сокращался.
таблица 14.6. Оценки национального дохода, международной торговли и населения 1700–1801 гг. в Англии и Уэльсе и в Великобритании
* Данные о национальном доходе на основе оценок Грегори Кинга за 1688 г. составляют 48 млн фунтов; данные о международной торговле, пересмотренные Дином и Коулом (Deane and Cole 1967: 319), включая издержки страхования и перевозки импорта, взяты у Шумпетера (Schumpeter 1960); численность населения оценена Эверсли (Evers-ley 1967: 227).** Национальный доход — Артур Янг; международная торговля — Дин и Коул; численность населения— Эверсли.*** Данные по национальному доходу и численности населения взяты у Митчелла и Дина (Mitchell and Deane 1971: 6, 366); данные по международной торговле Дина и Коула немного увеличены пропорционально увеличению неучтенных данных Шумпетера между 1800 и 1801 гг., которые не были исправлены Дином и Коулом.
Это свидетельствует не о сокращении экономической значимости национального государства перед транснациональной экономикой. Дин и Коул (Deane and Cole 1967: 86–88) приводят данные о географическом распределении рынков, которые демонстрируют обратное. В 1700 г. более 80% экспортной торговли и более 6о% импортной приходилось на Европу, но к 1797“*798 гг- эти цифры упали до 20 и 25 % соответственно. Причиной этого отчасти является торговля с Ирландией, островом Мэн и Нормандскими островами, что отражено в статистике заморской торговли, хотя она с очевидностью была частью внутренней сферы интересов Британии. Но значительная часть роста торговли Британии приходилась на торговлю с колониями Северной Америки и Вест-Индией. Эти рынки были по большей части закрыты для иностранных конкурентов. Действительно, рост колоний оказывал влияние на торговые структуры Великобритании на протяжении XVIII в. В 1699–1701 гг. шерсть и ткань, все еще остававшиеся основной статьей английского экспорта (до 47 % экспорта), сдали свои позиции, уступив лидерство реэкспортной торговле, в основном реэкспорту сахара, табака и хлопчатобумажной ткани из британских колоний в Европу. Навигационные акты и меркантилистский климат препятствовали развитию более прямой торговли между ними. Отныне реэкспортируемые товары составляли 30 % импорта и экспорта. В свою очередь, англичане экспортировали промышленные товары в свои колонии и продолжали импортировать предметы роскоши основных европейских соперников (Davis 1969а). Эти тренды росли в XVIII в., и к ним присоединился еще один — импорт сырья из северных и южных отдаленных областей Европы, особенно Балтики (Davis 1969b).
Поэтому мы можем обнаружить лишь ограниченную транснациональную взаимозависимость. Британская сфера интересов включала Британские острова, британские колонии и более специальным образом европейскую периферию, особенно Скандинавию. Она не распространялась на другие крупные европейские державы, в которых доминировала внутринациональная торговля. Она тщательно регулировалась государством и в основном состояла из прямого импорта и экспорта товаров, включенных в производство или потребление меньшей части населения. Война за независимость США дала существенный толчок этой группе сетей, но она нанесла меньше вреда, чем боялись британцы. К 1800 г. американцы обнаружили, что потоки свободной торговли сходны с теми маршрутами, которыми проходила прежняя колониальная торговля. Они оставались в рамках британской сферы влияния.
Торговые структуры каждого из крупнейших европейских государств различались. Но общим трендом было то, что большая часть роста международной торговли ограничивалась своей сферой влияния, несмотря на то что эти сферы распространились по всему миру. Сегментарные полосы сетей экономического взаимодействия развивались и усиливались, как мы уже видели, под воздействием политического, военного и идеологического давления. Между этими сегментами торговля, как правило, двигалась к двусторонним отношениям: импорт и экспорт приходили к равновесию с дефицитом и излишками, переведенными в слитки или двусторонние кредиты. То, что обычно называют ростом «международного» капитализма, необходимо писать через дефис, чтобы было понятно, что «между-народ-ный» капитализм еще не был транснациональным.
Поэтому рассмотрим более внимательно национальную экономику. Даже до 1700 г. это была преимущественно денежная экономика. Согласно Грегори Кингу, в 1688 г. 25 % экономически активного населения практически полностью жили в денежной экономике с несельскохозяйственной занятостью. Относительно объема денежного обращения среди оставшихся 75 % в сельском хозяйстве трудно что-то утверждать, но практически никто уже не платил всю ренту в натуральном виде и не получал большую часть жалованья в натуральном выражении. Монеты с изображением короля или королевы стали обмениваться и могли свободно циркулировать на территории государства, но не так легко за его пределами.
Кроме того, на пути свободной циркуляции практически не существовало политических или классовых препон: внутренних сборов, препятствий против экономической деятельности различных аскриптивных категорий граждан, а также значительных статусных или классовых барьеров. Единственным значимым барьером, ограничением политической или экономической деятельности была собственность. Любой человек, обладавший собственностью, мог вступить в любую экономическую транзакцию, гарантированную универсальным законодательством и принудительной властью национального государства. Отныне собственность измерялась в количественном выражении, ее ценовой и товарной стоимостью, как этого и можно было ожидать от капиталистической экономики. Поэтому буквально каждый обладал собственностью (хотя и в весьма различных количествах). Даже если ее было недостаточно, чтобы голосовать или служить присяжным, все еще можно было принимать участие в качестве отдельного актора в экономике.
Однако эти две характеристики не гарантируют, что реально существовал национальный рынок — сети экономической интеграции выстраивались крайне медленно, а потому в течение XVIII в. центральные регионы и провинции были весьма слабо интегрированы. Но это не означало, что экономический рост мог протекать свободно и диффузно по всей нации, в географическом и иерархическом отношениях без авторитетного политического действия. В большинстве стран рассматриваемого периода ничего подобного и не было. Таким образом, в Британии как национальной единице капитализм был широко, равномерно и органично распространен по всей ее социальной структуре еще до того, как начался значительный экономический рост в конце XVIII в.
Это особенно важно еще и потому, что рост принял форму, которая часто встречалась в средневековой и раннесовременной Европе. Он был сельскохозяйственным, локальным в своей основе, децентрализованным, диффузным и «квазидемократиче-ским». Он действительно представлял собой практики, распространявшиеся за пределы национал-капитализма, который был рассмотрен выше.
Сельскохозяйственный рост сделал резкий рывок в 1700 г., возможно, несколько раньше[139]. В течение полувека он удвоил средние излишки от 25 до 50 % от общих расходов, что, вероятно, снизило возраст вступления в брак, увеличило рождаемость, сократило уровень смертности и все еще сохранило запасные резервные мощности. Поэтому, хотя сельскохозяйственный рост привел к росту населения, темпы первого превосходили темпы второго. Таким образом, мальтузианский цикл был сломлен (хотя две тяжелые фазы имели место в середине и в конце века). Он включал рост производительности. Вероятно, самым важным из них был постепенный отказ от вспашки земли под пар. Благодаря ротации и севообороту поля можно было использовать каждый сезон, чередуя злаки и овощи, для которых применялись различные химические компоненты или использовались разные слои почвы и которые восстанавливали почвы, истощенные другими культурами. Это практически та же агротехника, которую огородники используют в настоящее время. Поскольку культуры, предназначенные для корма скота, были частью системы ротации, удавалось откормить больше животных, что, в свою очередь, улучшало рацион питания, а также обеспечивало больше навоза для почвы. Ряд сельскохозяйственных культур были завезены из Нового Света: репа, картофель, маис, морковь, капуста, гречка, хмель, рапс, клевер и прочие кормовые растения. Другие улучшения были связаны с использованием лошадиной силы (что стало возможным благодаря корму для скота), усовершенствованием плуга и подков, широким применением железа для их изготовления и возросшим интересом к селекции семян и животных.
Трудно объяснить, почему эти усовершенствования произошли именно в это время в Англии. Однако проще показать то, чего они не включали: сложных технологических изобретений — последних не было вплоть до самого конца века, достижений высокой науки, хотя она также развивалась, больших объемов капитала. Ими управляли не торговые города или классы, а фермеры в сельской местности — одни побогаче, другие беднее, то есть сельскохозяйственные группы среднего достатка. Эверсли называет их несельскохозяйственными ассоциациями «средних классов», но это имеет классово ограниченный привкус. Сельскохозяйственный рост также предполагал наличие безземельных сельских пролетариев, оторванных от своих земель в ходе нескольких столетий, готовых работать в качестве «свободно наемных» рабочих на фермеров.
Меньшие объемы излишков, которые были произведены таким образом, были распределены среди большего количества населения. Это был предел того, что крестьянские семьи и их ассоциации могли потреблять в качестве основных продуктов питания, то есть эластичность потребляемых продуктов питания по доходу была малой. Поэтому излишки были доступны для обмена на более разнообразные товары домашнего потребления. Тремя кандидатами на то, чтобы стать товарами массового потребления, доступными благодаря маленьким мастерским и кустарной промышленности, были одежда, железные изделия и изделия из другого сырья, например керамики или кожи, которые были полезны в домохозяйстве. Массовое производство низкозатратных товаров всех типов переживало бум. Англия импортировала более чем в два раза больше хлопка-сырца ежегодно в период 1750-60-х гг., чем в период 1698–1710 гг. Потребление железа выросло более чем на 50 % между 1720 и 1760 гг., и это тогда, когда спрос промышленности на железо был ничтожным. По оценкам Байроха (Bairoch 1973: 491), домохозяйства собственноручно производили 15 % всей железной продукции к 1760 г.
Здесь нам открываются непосредственные причины промышленной революции: бурное развитие основных отраслей — хлопковой, железной и керамической; их дальнейшее развитие, которое затем превратилось в технологическую и научную проблему, решенную в результате изобретения паровой тяги; капиталоемкость производства и фабричная система. В ходе XVIII в. Британия стала национальной экономикой: сетью экономического взаимодействия, основанной на среднем сельскохозяйственном домохозяйстве как производительной и потребительской единице, с медленно и затем (после 1780 г.) стремительно растущим промышленным сектором, который стимулировал спрос домохозяйств и в котором работали избыточные силы пролетариев.
В этой главе я продемонстрировал взаимное проникновение капитализма и национальных основ индустриализма. Капиталистический способ производства, как он был определен ранее, является всего лишь экономической абстракцией. Реальная жизнь капитализма как формы экономики, которая реально восторжествовала в течение определенного времени по всей Европе и всему миру, действительно предполагала и включала в себя другие формы власти, особенно военную и политическую. В частности, наряду с производством капитализм состоял из рынков и классов, «органических» национальных государств, соперничавших внутри дипломатически регулируемой, мультигосударственной цивилизации. Европа была цивилизацией с множеством акторов власти, в которой основными независимыми акторами были владельцы индивидуальной собственности и классы-нации. Я продолжу их рассмотрение в рамках более широкого исторического контекста в следующей главе.
Anderson, Р. (1974). Lineages of the Absolutist State. London: New Left Books; Андерсон, П. (2010). Родословная абсолютистского государства. М.: Территория будущего.
Ardant, G. (1975). Financial policy and economic infrastructure of modem states and nations. In the Formation of National States in Western Europe, ed. C.Tilly. Princeton, N.J.: Princeton University Press.
Bairoch, P. (1973). Agriculture and the industrial revolution, 1700–1914. In the Fontana Economic History of Europe, Vol. 3: The Industrial Revolution, ed. C.Cipolla. London: Fontana.
Batho, G. R. (1957). The finances of an Elizabethan nobleman: Henry Percy, 9th earl of Northumberland (1564–1632). English Historical Review, 9.
Bean, R. (1973). War and the birth of the nation-state. Journal of Economic History, 33.
Beer, A. de (1877). Die Finanzen Ostereiches. Prague.
Bonney, R. (1978). Political Change in France under Richelieu and Mazarin. London: Oxford University Press. --. (1981). The Kings Debts: Finance and Politics in France, 1589–1661. Oxford: Clarendon Press.
Braun, R. (1975). Taxation, sociopolitical structure and state-building: Great Britain and Brandenburg Prussia. In the Formation of National States in Western Europe, ed. C.Tilly. Princeton, N.J.: Princeton University Press.
Brown, D. M. (1948). The impact of firearms on Japanese warfare, 1543-98. Far Eastern Quarterly, 7.
Brulez, W. (1970). The balance of trade in the Netherlands in the middle of the sixteenth century. Acta Historiae Neerlandica, 4.
Carsten, F. L. (1959)- Princes and Parliaments in Germany. Oxford: Clarendon Press.
Chabod, F. (1964). Was there a Renaissance state? In the Development of the Modern State, ed. H. Lubasz. London: Collier-Macmillan.
Chandaman, C.D. (1975). The English Public Revenue 1660-88. Oxford: Clarendon Press.
Chaudhuri, K. N. (1981). The English East India Company in the 17th and 18th centuries: a pre-modern multinational organization. In. Companies and Trade, ed. L. Blusse and F. Gaastra. London: University of London Press.
Cipolla, C.M. (1965). Guns and Sails in the Early Phase of European Expansion 1400–1700. London: Collins; Чиполла, К. (2007). Артиллерия и парусный флот. Описание и технология вооружения XV–XVIII вв. М.: Центрполиграф.
Coleman, D. С. (ed.). (1969). Revisions in Mercantilism. London: Methuen.
Crafts, N. F. R. (1975). English economic growth in the eighteenth century: a re-examination of Deane and Coles estimates. Warwick University Economic Research Papers, 63.
Cressy, D. (1981). Levels of illiteracy in England, 1530–1730. In Literacy and Social Development in the West: A Reader, ed. H.J. Graff. Cambridge: Cambridge University Press.
Creveld, M. van (1977). Supplying War: Logistics from Wallenstein to Patton. Cambridge: Cambridge University Press.
Davis, R. (1969a). English foreign trade, 1660–1770. In the Growth of English Overseas Trade in the Seventeenth and Eighteenth Centuries, ed. W. E. Minchinton. London: Methuen.--. (1969b). English foreign trade, 1700–1779. In the Growth of English Overseas Trade in the Seventeenth and Eighteenth Centuries, ed. W. E. Minchinton. London: Methuen.--. (1973). The Rise of the Atlantic Economies. Ithaca, N. Y.: Cornell University Press.
Deane, P. (1955). The implications of early national income estimates. Economic Development and Cultural Change, 4.
Deane, P., and W. A. Cole. (1967). British Economic Growth 1688–1959: Trends and Structure. Cambridge: Cambridge University Press.
Dent, J. (1973)- Crisis in France: Crown, Finances and Society in Seventeenth Century France, Newton Abbot, England: David & Charles.
Dietz, F. C. (1918). Finances of Edward VI and Mary. Smith College Studies in History, 3. --. (1923). The Exchequer in Elizabeths reign. Smith College Studies in History. 8. --. (1928). The receipts and issues of the Exchequer during the reign of James I and Charles I. Smith College Studies in History, 13.--. (1932). English public finance and the national state in the sixteenth century. In Facts and Figures in Economic History, essays in honor of E. F. Gray. Cambridge, Mass.: Harvard University Press.--. (1964a). English Government Finance 1485–1558. London: Casso.--. (1964b). English Public Finance 1558–1641. London: Casso.
Dorn, W. (1963). Competition for Empire 1740–1763. New York: Harper & Row.
Dorwart, R.A. (1971). The Prussian Welfare State Before 1740. Cambridge, Mass.: Harvard University Press.
Duffy, C. (1974). The Army of Frederick the Great. Newton Abbot, England: David & Charles. --. (1979). Siege Warfare. London: Routledge & Kegan Paul.
Elton, G. R. (1955). England Under the Tudors. London: Methuen.--. (1975). Taxation for war and peace in early Tudor England. In War and Economic Development, ed. J. M. Winter. Cambridge: Cambridge University Press.--. (1979). Parliament in the sixteenth century: function and fortunes. Historical Journal, 22.
Eversley, D.E.C. (1967). The home market and economic growth in England, 1750-80. In Land, Labour and Population in the Industrial Revolution, ed. E.L.Jones and G.E. Min-gay. London: Arnold.
Falkus, M., and J.Gillingham. (1981). Historical Atlas of Britain. London: Grisewood and Dempsey.
Finch, M. (1956). The Wealth of Five Northamptonshire Families, 1540–1640. London: Oxford University Press.
Finer, S. (1975). State and nation-building in Europe: the role of the military. In The Formation of National States in Western Europe, ed. C.Tilly. Princeton, N.J.: Princeton University Press.
Fulbrook, M. (1983). Piety and Politics: Religion and the Rise of Absolutism in England, Wi-irttemberg and Prussia. Cambridge: Cambridge University Press.
Goody, J. (1971)- Technology, Tradition and the State in Africa. London: Oxford University Press.
Gould, J. D. (1972). Economic Growth in History. London: Methuen.
Greeley, A. M. (1973). The Persistence of Religion. London: SCM Press.
Hale, J. R. (1965). Gunpowder and the Renaissance. In from the Renaissance to the Counter-Reformation, ed. С. H. Carter. New York: Random House.
Hanson, D. W. (1970). From Kingdom to Commonwealth: the Development of Civic Consciousness in English Political Thought. Cambridge, Mass.: Harvard University Press.
Hartwell, R. M. (1967). The Causes of the Industrial Revolution in England. London: Methuen.
Hechsher, E.F. (1955). Mercantilism. 2 vols. London: Allen & Unwin.
Hill, C. (1980). Some Intellectual Consequences of the English Revolution. London: Weidenfeld & Nicolson.
Hintze, О. (1975). The Historical Essays of Otto Hintze, ed. E Gilbert. New York: Oxford University Press.
Holton, R. (1984). The Transition from Feudalism to Capitalism. London: Macmillan. Howard, M. (1976). War in European History. London: Oxford University Press.
John, A. H. (1967). Agricultural productivity and economic growth in England, 1700–1760.
In Agriculture and Economic Growth in England: 1650–1815, ed. E. L. Jones. London: Methuen.--. (1969). Aspects of English economic growth in the first half of the eighteenth century. In The Growth of English Overseas Trade, ed. W. E. Minchinton. London: Methuen.
Jones, E. L. (1967). Agriculture and economic growth in England, 1660–1750: agricultural change. In Agriculture and Economic Growth in England, 1660–1815, ed. E. L.Jones. London: Methuen.
Jordan, W. K. (1969). Philanthropy in England, 1480–1660. London: Allen & Unwin. Kiernan, V.G. (1957). Foreign mercenaries and absolute monarchy. Past and Present, 11. --. (1965). State and nation in western Europe. Past and Present, 31.
Ladero Quesada, M.A. (1970). Les finances royales de Castille ala veille des temps moder-nes. Annales, 25.
Lane, F. C. (1966). Venice and History. Baltimore: Johns Hopkins University Press.
Lang, J. (1975). Conquest and Commerce: Spain and England in the Americas. New York: Academic Press.
Law, R. (1976). Horses, firearms and political power in pre-colonial West Africa. Past and Present, 72.
Lousse, E. (1964). Absolutism. In The Development о f the Modern State, ed. H. Lubasz. London: Collier-Macmillan.
Lublinskaya, A. D. (1968). French Absolutism: the Crucial Phase, 1620–1629. Cambridge: Cambridge University Press.
McKeown, T. (1976). The Modern Rise of Population. London: Arnold.
McNeill, W. H. (1982). The Pursuit of Power. Oxford: Blackwell; МакНил, У. (2008). В погоне за мощью. Технология, вооруженная сила и общество в XI–XX веках. М.: Территория будущего.
Mann, М. (1980). State and society, 1130–1815: an analysis of English state finances. In Political Power and Social Theory, ed. M. Zeitlin, vol. 1. Greenwich, Conn.: J Al Press.
Martin, D. (1978). A General Theory of Secularisation. Oxford: Blackwell.
Mitchell, B.R., and P. Deane. (1962). Abstract of British Historical Statistics. Cambridge: Cambridge University Press.
Mitchell, B. R., and H.G. Jones. (1971). Second Abstract of British Historical Statistics. Cambridge: Cambridge University Press.
Mousnier, R. (1954). Les XVIe et XVIIe siecles. Paris: Presses Universitaires de France. North, D. C. and R. P. Thomas. (1973). The Rise of the Western World: A New Economic History. Cambridge: Cambridge University Press.
Outhwaite, R. B. (1969). Inflation in Tudor and Early Stuart England. London: Macmillan. Parker, G. (1970). Spain, her enemies and the revolt of the Netherlands 1559–1648. Past and Present, 49.--. (1972). The Army of Flanders and the Spanish Road 1567–1659. Cambridge: Cambridge University Press.--. (1974). The emergence of modem finance in Europe, 1500–1730. In the Fontana Economic History of Europe: The Middle Ages, ed. C.M.Cipolla. London: Fontana.
Parry, J. H. (1973). The Age of Reconnaissance: Discovery, Exploration and Settlement 1450–1650. London: Sphere Books.--. (1974). Trade and Dominion: European Overseas Empires in the Eighteenth Century. London: Sphere Books.
Phelps-Brown, E.H., and S.V. Hopkins (1956). Seven centuries of the price of consumables. Economica, 23.
Poggi. G. (1978). The Development of the Modern State. London: Hutchinson. --. (1984). Calvinism and the Capitalist Spirit. London: Macmillan.
Roberts, M. (1967). The Military Revolution 1560–1660. In Roberts, Essays in Swedish History. London: Weidenfeld & Nicolson.
Rosenberg, H. (1958). Bureaucracy, Aristocracy and Autocracy: The Prussian Experience 1660–1815. Cambridge, Mass.: Harvard University Press.
Scharma, S. (1977). Patriots and Liberators: Revolution in the Netherlands, 1780–1813. London: Collins.
Schofield, R. S. (1963). Parliamentary lay taxation 1485–1547. Ph.D. thesis, University of Cambridge.
Schumpeter, E.B. (i960). English Overseas Trade Statistics, 1697–1808. Oxford: Clarendon Press.
Seeley, J. R. (1968). Life and Times of Stein. 2 vols. New York: Greenwood Press.
Smaldane, J. P. (1972). Firearms in the central Sudan: a reevaluation. Journal of African History, 13.
Sorokin, P.A. (1962). Social and Cultural Dynamics, vol. III. New York: Bedminister Press.
Steensgaard, N. (1981). The companies as a specific institution in the history of European expansion. In Companies and Trade, ed. L. Blusse and F. Gaastra. London: London University Press.
Stone, L. (1949). Elizabethan overseas trade. Economic History Review, ser. 2, vol. 2. --. (1965). The Crisis о f the Aristocracy /558-1641. London: Oxford University Press. --. (1973). Family and Fortune: Studies in Aristocratic Finance in the Sixteenth and Seventeenth Centuries. Oxford: Clarendon Press.
Swart, K. (1949). The Sale of Offices in the Seventeenth Century. The Hague: Nijhoff. Thompson, I. (1980). War and Government in Habsburg Spain, 1560-/620. London: Athlone Press.
U.S. Bureau of the Census. (1975). Historical Statistics of the United States. Bicentennial ed. pt. 2. Washington, D. C.: Government Printing Office.
Vagts, A. (1959). A History of Militarism. Glencoe, Ill.: Free Press.
Wallerstein, I. (1974). The Modern World System. New York: Academic Press; Валлер-стайн, И. (2015). Мир-система Модерна. Том I. Капиталистическое сельское хозяйство и истоки европейского мира-экономики в XVI веке. М.: Русский фонд содействия образованию и науке.
Wolffe, В.Р. (1971). The Royal Demesne in English History. London: Allen & Unwin.
Wrigley, E.A., and R.S. Schofield (1981). The Population History of England, 1541–1871. London: Edward Arnold.