Сцена 5. Тельман Иванович Епанчин


СЮЖЕТ 5/1

Господин Епанчин (Тельман Иванович, 68 лет, вдовец, пенсионер бывшего союзного значения, бывший штатный чиновник Общества филателистов Российской Федерации, известный филателист, старинный и заслуженный консультант компетентных органов, проживающий по адресу-телефон… факс… без вредных привычек, без политических убеждений, состоит в разводе, жена проживает в Москве, сын — астрофизик, живет отдельно, работает в ГАИШе… и тэ дэ, и тэ пе, и пр.) оказывается сереньким маленьким пыльным человечком с разрозненными золотыми зубами и с быстрыми мышиными глазками на морщинистом лице Акакия Акакиевича Башмачкина.



Рис.5/1. Епанчин Тельман Иванович

Входит и здоровается без всякого достоинства, быстро-быстро потирая озябшие сизые ручонки, подшмыгивая серым носиком (не граф де ля Фер, нет, совсем не граф, и даже не канцлер Сегье, а скорее уж господин Бонасье, но заметно съежившийся от старости и аскетического при советской власти образа жизни). Чинно присаживается в предложенное кресло, скрытно, но внимательно оглядывается и тотчас же затевает маленькую склоку насчет Юрия, присутствие коего кажется ему, естественно, необязательным и даже излишним.

СЮЖЕТ 5/2

— У меня, знаете ли, дело чрезвыча-а-айно деликатное, чрезвычайно…

— Разумеется, дорогой ТЕльман Иванович! За другие мы ведь здесь и не беремся…

— ТельмАн, — поправляет его клиент, голосом раздраженным и даже капризным. — Меня зовут ТельмАн Иванович, с Вашего позволения.

— Прошу прощенья. И в любом случае вы можете рассчитывать у нас на полную и абсолютную конфиденциальность.

— Да-да, это я понимаю… Фрол Кузьмич мне Вас именно так и аттестовал…

— Ну, вот видите!

— И все-таки… Здесь случай совершенно особенный. Дело это настолько щекотливое… Мне придется называть звучные имена, очень даже звучные… А немцы, между прочим, знаете как говорят: что знают двое, знает и свинья, хе-хе-хе, я извиняюсь. Двое!

— Совершенно с Вами согласен, уважаемый ТельмАн Иванович. И с немцами — тоже согласен. Но ведь сказал же понимающий человек: «Два — любимое число алкоголика». А в Писании так и совсем жестко сформулировано: где двое вас собралось, там и я среди вас. И соответственно, я предупреждаю, просто обязан предупредить, что вся наша беседа записывается.

— Ах, вот даже как! Но, в этом случае я вынужден буду, к сожалению…

И оскорбленный в лучших своих ожиданиях господин Епанчин принимается демонстративно покинуть сей негостеприимный кров — двинается, изображая сдержанное дипломатическое возмущение, шевелится лицом и всем телом, начинает приподниматься над креслом, но никуда, разумеется, не уходит и даже спорить перестает, а только усаживается попрочнее и произносит с покорностью:

— Ну хорошо, ну раз так… Раз иначе нельзя…

— Нельзя, Тельман Иванович! — бархатно подхватывает Работодатель, — Никак нельзя иначе. Ноблес, сами понимаете, оближ. На том стояли и стоять будем, а что касается гарантий, то они абсолютны — здесь у нас тоже ноблес неукоснительно оближ. Вы можете быть совершенно уверены: ни одно сказанное вами слово этих стен не покинет. Без вашего, разумеется, специального позволения.

СЮЖЕТ 5/3

Господин Епанчин произнесенными заверениями, видимо, удовлетворяется. Он снова в двух-трех беспорядочных фразах подчеркивает чрезвычайную и особливую щепетильность предлагаемого дела, снова без особой связи с предметом, но с явным нажимом напоминает о таинственном (для Юрия) Фроле Кузьмиче, рекомендовавшем ему Работодателя как серьезного профессионала и в высшей степени порядочного человека.

И только после этого совершенно бессвязного и даже, пожалуй, бессюжетного вступления принимается излагать наконец суть. Суть эта (изложенная, напротив, отточено гладкими, ясными, хорошо отредактированными и, может быть, даже заранее отрепетированными фразами) состоит в следующем.


Господин Епанчин, оказывается, не просто видный коллекционер-филателистом, он («доложу вам без ложной скромности») обладатель крупнейшей в СССР (он так и сказал — «в СССР») коллекции марок, включающей в себя выпуски всех без исключения стран мира, ограниченные, впрочем, одна тысяча девятьсот шестидесятым годом. Марки, выпущенные в мире после шестидесятого года нашего века, его почему-то не интересуют, но все, что выпущено ДО ТОГО, составляет предмет его интереса и в значительной — «в очень значительной степени, что-нибудь порядка девяноста пяти процентов» — в его замечательной коллекции представлено. Среди многочисленного, прекрасной красоты, но, так сказать, «рядового материала», находится в его сокровищнице и некоторое количество «мировых раритетов», подлинных филателистических жемчужин, а правильнее сказать бриллиантов чистейшей воды и неописуемой ценности. Каждый из этих бриллиантов знаменит, известен по всему миру в количестве двух-трех, максимум десяти экземпляров, и когда — редко, крайне редко! — появляется подобный на аукционе, то уходит он к новому владельцу по цене в многие десятки и даже сотни тысяч долларов. И вот один из этих бриллиантов, самый, может быть, драгоценный, у него несколько месяцев назад пропал, а правильнее сказать, был варварски похищен. И он догадывается, кто именно совершил это хищение. Более того, он (Тельман Иванович) догадывается, когда в точности это произошло и при каких конкретных обстоятельствах. Однако доказать что-либо у него (Тельмана Ивановича) никаких возможностей нет, есть только обоснованные подозрения, и задача, которую он хотел бы перед Работодателем поставить, и которая как раз и состоит в том, чтобы в этой деликатнейшей ситуации найти хоть какой-нибудь реально приемлемый выход и по возможности восстановить попранную справедливость, а именно: защитить законное право личной собственности, пусть даже и без наказания преступника, буде таковое наказание окажется затруднительным…


Любопытно: начинает он говорить по заранее заготовленному и говорит поначалу казенно, бесстрастно и осторожно, словно по минному полю идёт на ощупь, но постепенно начинает горячиться, история этого отвратительного, низкого преступления, этой глубоко личной несправедливой обиды бередит старые раны, и он делается страстен и зол.


Как он только посмел, этот подлый вор⁈ Как посмел он затронуть самое святое⁈


— … Он, знаете ли, английские колонии собирает, а я — весь мир. Так вот МОИ английские колонии лучше его в два раза, и это его озлобляет, это его выводит из себя совершенно… Как же так: ведь он академик, миллионер, а я кто? Да, никто. А моя коллекция в два раза лучше. Он этого уже не способен переносить и на все готов, чтобы меня опустить — не так, так иначе… Сначала слухи обо мне унизительные распространял, будто я в НКВД… в КГБ… Неважно, гнусности всякие. Интриги строил, чтобы меня из руководства Общества исключить. А теперь вот — пожалуйста! — докатился и до уголовщины…

Это был душный августовский вечер, гроза надвигалась, было жарко, потно, Академик — грузный, одышливый мужчина — поминутно утирался роскошным шелковым платком, они пили чай за обеденным столом и говорили «о редких вариантах ретуши ранних марок Маврикия». Они были одни в квартире, Полина Константиновна накрыла им чай и ушла до понедельника (а происходило все в пятницу, часов в восемь-девять вечера). Окна были открыты от духоты — толку от этого было немного, но это важное обстоятельство, потому что все началось, видимо, именно с предгрозового порыва ветра: ветер вдруг ворвался в комнату, ахнули с дребезгом тут же захлопнувшиеся створки окна, полетели со стола бумажные салфетки, он кинулся их (зачем-то) ловить, зацепил стакан, чайник, вазочку с конфетами, еще что-то, все полетело на скатерть, на пол, Академик с неприличным смехом (хотя чего тут, спрашивается, было смешного?) выскочил из кресла, спасая штаны от разлившегося чая.

Нет, марок, разумеется, на чайном столе не было. Все альбомы и кляссеры оставались там, где они их рассматривали — на отдельном столике в углу, где шкафы с коллекцией. Но вот что странно: почему-то и некоторые кляссеры тоже оказались на полу, хотя до них от места чаепития было не меньше трех метров, а скорее, даже больше. Он не может толком объяснить, как это произошло. Он и сам этого не понимает. Словно затмение какое-то с ним внезапно тогда приключилось. Только что вот сидел он за чайным столом и ловил улетающие салфетки и вдруг, без всякого перехода, сидит уже на диване у дальней стены, Академик с лязгом орудует щеколдами, запирая окна, а кляссеры — лежат на полу, четыре штуки, и несколько марок в клеммташах из них выскочило и тут же рядом пребывает — на полу, рядом с журнальным столиком и под самим столиком.

Нет, тогда он этому никакого значения не придал — испугался только, не попортились ли выпавшие марки. Но все оказалось в порядке, марки были целы и невредимы, они с Академиком тут же собрали их и положили в соответствующие кляссеры на нужное место. Нет, он уже не помнит, что это были за марки. Кажется, Британская Центральная Африка. Да, это неважно, рядовые какие-то, по сто-двести «михелей», ничего особенного, поэтому и не запомнились.

Вообще-то, по правде говоря, многие обстоятельства тогдашних событий ему не запомнились, и весь тот вечер в памяти до сих пор как бы затянут этакой смутной дымкой, и по поводу каких-то простейших вещей остались и остаются неясные недоумения. Например: был телефонный звонок сразу после аварийного чаепития или ему это только кажется теперь? Вроде бы все-таки был. А может быть, и не было. Разогревали они с Академиком чайник по второму разу, или он, Академик, тут же после инцидента и удалился, сославшись на позднее время? Не вспоминается. Провал. Неясность. Вряд ли это важно для дела, но факт тот, что в памяти все это смотрится до странности нерезко, словно в расфокусированный бинокль

Он грязный, грязный тип! У него внуки в институте уже учатся, а он все за девками гоняется, старый козел. И язык у него грязный, что ни слове — похабщина. Можете себе представить — вдруг ни с того ни с сего сообщает мне: он у врача, видите ли, был, анализы какие-то делал, так у него все сперматозоиды, видите ли, оказались живые! А⁉ Какое мне, спрашивается, дело до его сперматозоидов? Грязный он, грязный, и все мысли у него грязные. И вор. Я вам сейчас скажу откровенно, что я сам об этом думаю: он меня чем-то отравил. Он же химик. Подсыпал мне в чай какую-то дрянь и, пока я лежал в беспамятстве, взял из коллекции, что ему захотелось. А кляссеры на пол бросил: как будто они от ветра туда свалились. Не зря же про него ходит дурная слава, что он гипнотизер: является к человеку, якобы честно купить у него коллекцию, наведет на него дурь, тот и отдает ему за бесценок. Потом спохватится, бедняга, да только поздно, и ничего уже никому не докажешь Тем более: академик же, лауреат! «Как Вы можете даже подумать о нем такое?!. Ай-яй-яй!» А вот и не «ай-яй-яй». Очень даже не «ай-яй-яй».


СЮЖЕТ 5/4

Юрий слушает все эти сбивчивые жалобы пополам с инвективами почти отстраненно — он близок к обмороку. Сердце бьётся с перебоями и уже даже не бьётся теперь, а лишь судорожно вздрагивает, как лошадиная шкура под ударами вожжей. Он отчаянно борется с наползающей дурнотой, его мучает одышка, а в голове крутится, как застрявшая пластинка, единственная фраза из какого-то романа:

«И вот тут-то я и понял, за что мне платят деньги!»

Пару раз он уже ловит на себе косой, сердито-обеспокоенный взгляд Работодателя, но отвечает на эти взгляды только раздраженным насупливанием бровей, а также злобными гримасами в смысле:

«Да, пошел ты! Занимайся своим делом!».

Такой сумасшедшей концентрации вранья давно ему встречать не приходилось, а может быть, и не встречал он ничего подобного и вообще никогда. Серый-пыльный Тельман Иванович врёт, буквально, через слово, почти поминутно, причем без всякого видимого смысла и сколько-нибудь разумно усматриваемой цели. Каждая его очередная лживость хлестает несчастного Юрия вожжой по сердечной мышце, поперек обоих желудочков и по коронарным сосудам заодно. Он уже почти перестаёт улавливать смысл произносимых Тельманом Ивановичем лживых слов и молит Бога только об одном — не обвалиться бы сейчас всем телом на стол, прямо на всю эту свою регистрирующую и контролирующую аппаратуру, а в особенности — на Главную Красную Кнопку, об которую он уже указательный палец намозоливает, непрерывно её нажимая.

— Вы меня спрашиваете, почему я ничего не предпринял. (Удар по коронарам: вранье — ничего подобного никто у него не спрашивал!) А что? Что мне было делать? Я, между прочим, еще как предпринимал! Какие только варианты не перепробовал! Лично к нему ходил и знал же, что пустой это номер, но пошел! «Как Вам не стыдно» — говорю! (Вранье.) В лоб его спрашиваю: «Где же ваша совесть, господин хороший?» (Вранье, ложь, ложь.) «Ведь вы же заслуженный, — говорю, — пожилой человек! О Боге пора уже подумать!» (Врет, врет, серый крыс — никуда он не ходил, никого в лоб ни о чем не спрашивал)

— И что же он вам на это ответил? — Работодатель наконец включается (и как всегда, в самый неожиданный момент).

— Кто?

— Академик. Что он вам ответил на поставленные в лоб прямые вопросы?

— Ничего. А что он мог ответить? Молчал себе. Улыбался только своими искусственными челюстями.

— Не возражал? Не возмущался? Не угрожал?

Тут Тельман Иванович словно бы затормозит. Жуёт серыми губами. Вытаскивает клетчатый платок, вытирает лоб, губы, руки почему-то вытирает — ладони, сначала левую, потом правую.

— Плохо вы его знаете, — говорит он наконец.

— Я его вовсе не знаю, — возражает Работодатель, — Кстати, как Вы сказали его фамилия?

— А я разве сказал? — спрашивает Тельман Иванович. У него даже остроконечные ушки встают торчком.

— А разве не сказали? Академик… академик Вышеградский, кажется?

Тельман Иванович ухмыляется только, с некоторой даже глумливостью.

— Нет, — произносит он почти высокомерно, — Не Вышеградский. Отнюдь.

— А какой?

— Я не хотел бы называть имен, — произносит Тельман Иванович еще более высокомерно, — Пока мне не станет ясно, готовы ли Вы взяться за мое дело и что именно намерены предпринять.

Однако, Работодателя осадить и тем более нахрапом взять невозможно. Никому еще (на памяти Юрия) не удавалось взять Работодателя нахрапом. Он ответствует немедленно и с неменьшим высокомерием:

— Не зная имен, — говорит он, — Я совершенно не могу объяснить Вам, что я намерен предпринять, и вообще не могу даже решить, готов ли я взяться за Ваше дело.

Загрузка...