ГЛАВА 15

От предложения Оанчи подвезти его на совещание Догару отказался. Решил идти пешком, хотя дорога должна была занять минут сорок, не меньше. Свободного времени хоть отбавляй, такого с ним годами не случалось. Догару не спеша побрился, принял, несмотря на мороз, холодный душ, выпил крепкого кофе, съел булочку и больше ни до чего не дотронулся, хотя обещал Оанче позавтракать поплотней. Есть не хотелось, ничто не привлекало взгляд. Какая-то странная вялость и безразличие не оставляли его с тех пор, как он узнал о совещании. Было ясно, что предстоит широкая, откровенная дискуссия. Слишком много скопилось проблем, слишком многое нужно было прояснить.

Несколько дней назад на бюро они отработали окончательный текст доклада. Много времени он уделил разделу, подготовленному кадровиками, целиком одобрил текст экономистов. Как всегда, внимательно выслушивал, вносил поправки и дополнения, с чем-то соглашался, а с чем-то нет. И все это вежливо, но решительно, ровным, спокойным голосом. И никто не замечал той пустоты в его душе, которая мучила его, приводя в оцепенение мысли, парализуя способность мгновенно отбирать самые действенные аргументы. В таком состоянии он безуспешно попытался отредактировать свое выступление, просмотрел его еще раз по дороге. А вечером в Бухаресте вопреки своему правилу зачитал текст Оанче, искренность, честность и здравомыслие которого знал и ценил давно, еще с подполья. Оанча посидел в задумчивости, энергично потер подбородок и спросил впрямую: «Это что, завуалированная просьба об отставке? Разве ты до сих пор не знаешь, что в партии в отставку не подают?» И сколько Догару ни спорил, ни доказывал, что чувствует себя в ответе за многие ошибки в уезде, Оанча отвергал все его доводы, сердился: «Думаешь, такое только у вас? Ошибки допускали и на более высоком уровне — признали же это на съезде! И сейчас речь о том, чтобы их как можно быстрее исправить. А тон твоего доклада, постановка вопросов больше походят на жалобу, кое-где даже открытым текстом звучит неверие в то, что нам удастся исправить положение. И после всего ты еще хочешь, чтобы я согласился с этим?» Было ясно, что он не понял желания Догару втянуть и других в откровенную, искреннюю дискуссию о стиле партийной работы, о необходимости главное внимание уделять не плановым показателям, а людям, досконально знать морально-политический климат в коллективах, тщательно работать с руководящими кадрами. «Не хочешь ты, Димаке, понять, что мы не можем идти вперед, не избавившись окончательно от гноя, накопившегося за долгие времена. Вот говоришь, что этот мой доклад не самокритика, а самобичевание. А разве есть тут хотя бы одно преувеличение? Все правда!» Но Оанча настойчиво доказывал, что мало знать правду, нужно суметь сделать что-то с ее помощью, а для этого должны быть созданы условия. Иначе такие откровения кажутся признанием собственной немощи. Догару не соглашался: «Так что мне, молчать из-за того, что кому-то что-то покажется? Моя задача — поставить проблему. Если мы не уберем со своего пути все порождения старого стиля работы, дальнейшее движение вперед будет невозможно. Потому что это не отзвук старых времен, не инфекция, проникшая из другого мира. К сожалению, это наше, собственное. Оно принадлежит нам. Как принадлежит нам все хорошее, что мы сделали за годы после Освобождения. А твой подход к этому вопросу означает бездействие».

Оанча гневно заметался по комнате. Остановившись перед Догару, спросил: «Ты хочешь сказать, что таков был и твой стиль работы?» Догару вынес его пронзительный взгляд. «В значительной мере да. Я ведь, понимаешь ли, получал указания и распоряжения как нечто такое, что никогда и ни под каким видом нельзя ставить под сомнение…» Оанча рассмеялся: «Ну, не скажи, в Бухаресте до сих пор вспоминают, как ты разделал под орех инструктора, пожаловавшего к вам из сельхозсектора!» Догару невесело отмахнулся: «Одна птичка весны не делает».

Утром, уходя на работу, Оанча крепко пожал ему руку и сказал: «Задел ты меня за живое, старина, всю ночь глаз не сомкнул. Но прежде чем брать слово, подумай еще, взвесь все как следует. Не ради себя — ради дела»…

Город тонул в сугробах. Только главные магистрали были расчищены, хотя и здесь дома казались какими-то хмурыми, недовольными. На боковых улочках снег убрали только с проезжей части, тротуары же были сплошь покрыты льдом, и пешеходам приходилось проделывать акробатические трюки, чтобы удержаться на ногах.

Первое заседание продолжалось всего несколько минут. Один из секретарей Центрального Комитета, Михай, предложил собравшимся ознакомиться с заранее подготовленным докладом, выделив на эту работу четыре часа, и обсуждение доклада начать после обеда.

Доклад произвел на Догару сильное впечатление. Хотя основной акцент был поставлен на недостатках, достижения от этого не поблекли. Здесь были подвергнуты серьезной критике стиль и методы партийной работы, а также пропагандистская деятельность. Заставляли серьезно задуматься строки, посвященные нормам жизни партийного актива. Особенно запомнилась Догару фраза: «В конце концов, партия состоит из конкретных людей, из тех, кто на своем рабочем месте призван проводить в жизнь ее решения». За обедом он все время думал о соотношении между идеей и конкретным ее воплощением. Захотелось коснуться и этой проблемы. Он достал свое выступление, внес несколько поправок и опять перечел его — раз, другой… Да, вот теперь есть все, что надо.

Он вошел в зал, устроился по привычке в одном из дальних рядов. Заседание началось. Большинство ораторов говорили в духе казенного оптимизма, и это очень раздражало. Но особенно возмутил его первый секретарь соседнего уезда, с которым у них не раз возникали трения. Сосед бодро рапортовал об инициативах и успехах, вся его самокритика свелась к стереотипной формуле:

— Есть и у нас немало недостатков, однако не они характеризуют положение дел.

К удовольствию Догару, из-за стола президиума раздалась реплика Михая:

— А не кажется ли вам, что не мешало бы подробнее остановиться на них?

— Думаю, что о выявленных нами недостатках было самокритично сказано с этой высокой трибуны, — жизнерадостно ответил оратор. — А если что-то ускользнуло от нашего внимания, тогда вы, дорогие товарищи, нам на это укажете, для того мы тут и собрались!

В зале послышались смешки, заглушенные голосом Михая:

— Весьма любопытно! Есть и такой, оказывается, способ заниматься самокритикой. Похоже, вы не обратили должного внимания на то значение, какое придается в докладе именно стилю и методам работы.

Оратор сконфузился, пробормотал невнятно что-то вроде «возможно, вы правы» и быстро спустился вниз. На трибуну пригласили Догару.

Он положил перед собой текст доклада, достал очки и попытался читать. Но на первых же фразах споткнулся, взглянул в зал, повернулся к президиуму и, решительно отодвинув листки в сторону, сказал внезапно охрипшим голосом:

— Наверное, я нарушу правило, давно введенное в нашей партийной работе, но мне бы не хотелось зачитывать заранее приготовленный текст. Этот доклад, над которым работало все бюро уездного комитета, я передам в секретариат. Здесь говорится и о наших достижениях, и о наших недостатках, дан их анализ и конкретные предложения по их преодолению. Но сейчас, хотя я являюсь первым секретарем уездной партийной организации…

— И членом Центрального Комитета, — добавил в микрофон председательствующий.

— Да, но сейчас мне бы хотелось выступить просто как старому коммунисту и поделиться с вами некоторыми соображениями, которых я никогда еще публично не высказывал.

Зал замер в настороженном ожидании. Догару обвел взглядом знакомые лица в первых рядах, и вдруг все они слились в одно — лицо Пэкурару…

Он высказал все, что накопилось у него в душе. Кратко, но не упустив ничего существенного. Дважды Михай обращался к залу с предложением продлить время выступления, и дважды зал единогласно поддерживал его. Заканчивая, Догару извинился за нарушение регламента, передал в президиум текст своего непрочитанного доклада и сказал:

— Вот на основании чего я пришел к выводу, что не оправдал оказанного доверия. Считаю необходимым заменить меня другим товарищем, более соответствующим требованиям времени, способным отказаться от старого стиля работы. Думаю, что полученный урок и мой большой опыт позволят мне успешно выполнять другую работу, которую, надеюсь, мне доверят.

Зал молчал. Объявили получасовой перерыв. Потом совещание продолжилось, на трибуну выходили другие первые секретари, некоторые из них даже основывались на выступлении Догару, и не было уже этого бодрячества, этого фальшивого оптимизма. Разговор шел о конкретных недостатках, о путях исправления ошибок. С трибуны звучали серьезные, деловые предложения. К вечеру были подготовлены выводы и рекомендации.

У выхода из зала Догару остановил инструктор.

— Завтра в девять утра вас приглашает товарищ секретарь.

Догару молча кивнул. На улице было уже темно. Он не спеша направился к дому Оанчи, но все окна в квартире были темными. Не решившись беспокоить семью друга, он поймал такси и поехал в партийную гостиницу. Войдя в номер, сразу лег в постель и проспал мертвым сном до утра.


Товарища Михая он знал еще с 1949 года, когда тот работал секретарем парткома на одном из больших бухарестских заводов. Догару был председателем контрольной комиссии, в течение месяца проверявшей работу этого парткома. Его тогда поразило, как подробно рассказывал Михай о каждом коммунисте многочисленной заводской парторганизации. Он не только знал всех без исключения, но и имел собственное мнение о каждом, о его достоинствах и недостатках, о том, что его волнует и чем он живет. С редким тактом умел слушать, не торопился высказать свое мнение, но, когда спрашивали, говорил кратко, четко и по существу. Михай был тогда еще молод: среднего роста, черные вьющиеся волосы, большие глаза, волевой подбородок и длиннющие баки, вошедшие в моду гораздо позже. Через много лет в далекой заграничной командировке Догару повстречал его в ранге посла. Глаза искрились той же живостью, речь отличалась той же взвешенностью и остроумием. Однако чего-то недоставало. Догадавшись наконец, Догару спросил без обиняков: «А где же твои бакенбарды, Михай?» Посол расхохотался и не без лукавства ответил: «Когда я их носил, мало кто мог похвастаться такой роскошью. А теперь чуть ли не каждый малец из лицея отращивает. Да и послу как будто не к лицу». В тот день они снова увиделись на приеме в честь румынской делегации. И Догару был поражен, как свободно беседовал Михай с зарубежными дипломатами, легко переходя с английского на русский. Улучив минуту, полюбопытствовал: «И когда ты эти языки освоил?» Михай ответил просто: «Если бы только это… В общем, пришлось в свое время попотеть». На девятом партсъезде он был выбран в руководящие органы партии и вскоре стал секретарем Центрального Комитета. Они еще неоднократно встречались, но никогда ни один из них не вышел из рамок строгих официальных отношений. Только порою Догару чувствовал на себе его внимательный взгляд. Но как только поворачивался, взгляд Михая рассеянно скользил мимо, словно искал кого-то другого. За эти годы Догару ни разу не обратился к нему, не попросил личного приема, все деловые вопросы решал только через помощников и инструкторов. Ему казалось, что инициатива должна исходить от самого секретаря. И вот теперь наконец Михай пригласил его. Догару не сомневался, что причиной тому его выступление.

Из приемной секретарша сразу провела его в кабинет. Михай встал с кресла, шагнул навстречу и протянул руку.

— Рад тебя видеть, товарищ Догару, — сказал он с улыбкой и пригласил к столу. Сам сел напротив, внимательно и испытующе разглядывая гостя. — Все в порядке, здоров?

— Вот вопрос, который я слышу впервые за последние двадцать лет, — с грустью ответил Догару. — Когда-то, еще в подполье, и потом, после Освобождения, он был таким естественным. И шел он от души, поэтому никогда не казался пустой формальностью.

— Хочешь сказать, что я…

— Нет, товарищ Михай. Если бы мне казалось, что и для тебя это формальность, я таких слов не говорил бы.

Михай вздохнул с облегчением:

— Слава богу! По-моему, между нами всегда были по-настоящему дружеские отношения.

— Рад это слышать. Честно говоря, в последние годы мне казалось, что ты уже так не думаешь.

— О-о, товарищ Догару. В нашей работе все личные чувства надо держать в узде, чтобы никто не усомнился в нашей трезвой и взвешенной политической оценке.

Догару с удивлением поднял глаза.

— Неужели кто-то серьезно считает, что личные симпатии и антипатии могут влиять на объективность центральных органов?

— Люди разные… Для тебя ведь не секрет, что твое вчерашнее выступление для одних прозвучало как искренняя и глубокая озабоченность будущим партии, а для других — как жалобы человека, застрявшего в эпохе революционной романтики и потерявшего компас.

Догару смотрел на Михая и думал: «А ты, Михай, к кому себя относишь? Впрочем, какие могут быть сомнения, Михай всегда с теми, кто смело смотрит вперед, честно анализирует прошлое». Словно угадав его мысли, Михай сказал твердо:

— Да, знаю, ты не сомневался, что мыслями я с тобой. Больше того, считаю, что в твоем выступлении прозвучали те передовые идеи, которые все глубже проникают в массы, но еще не завладели умами везде и повсюду. На всех уровнях. Нам удалось закрыть рот бесстыдным лгунам, но управу на самых изощренных обманщиков мы еще не нашли… А на мой вопрос ты так и не ответил.

Догару замешкался — он забыл вопрос. Но дружеская улыбка секретаря была такой заботливой, что Догару вспомнил:

— Ах, да. Здоровья еще хватает. Хотя, если говорить честно, устал. Не столько физически, сколько душевно. Трудновато пришлось.

Лицо Михая посуровело. Между черными бровями пролегла поперечная складка, какой раньше не было.

— Да. «Короткое замыкание». Я все знаю из отчета Петре Даскэлу. Даже о Кристине знаю, дочке Виктора Пэкурару. Кое-что рассказывал и Оанча.

— Оанча? — удивился Догару.

— Он же мне шурин. Я женат на его младшей сестре… Но вернемся к твоему вчерашнему выступлению. По существу, как я уже сказал, ты был прав. Но по форме — не совсем. Наверное, зал заседаний не самое подходящее место для таких разговоров. А вывод: замените меня — нарушал логику всего твоего доклада, он резко диссонировал с твоими продуманными, реалистическими предложениями. Отсюда и неуверенность, в которой тебя, естественно, обвинили.

— Ну и что!

Михай смотрел с какой-то незнакомой Догару жесткостью, наконец улыбнулся, но в голосе еще слышался металл:

— Когда говорит политик с твоим опытом и прошлым, он обязан рассчитывать на сотни километров вперед эффект каждого сказанного слова. Пойми меня правильно. Я отнюдь не призываю к замалчиванию ошибок и недостатков. Но всему свое время.

— Так что же, ждать следующего века?

— Зачем? Надо разложить все по полочкам, рассчитать свои силы, посмотреть, что можно сделать сегодня, а что оставить на завтра.

— Согласен. Но к чему все держать в тайне? Почему не сказать обо всем открыто и честно, хотя бы партийному активу?

— Так оно, в общем-то, и делается. Посмотри выводы вчерашнего совещания. Но во всем нужны максимальное терпение и осторожность. Ты очень точно подметил вчера, что профессиональная подготовка и творческий дух не единственные качества, которые требуются коммунисту. Тем более находящемуся на руководящем посту. Именно поэтому секретариат ЦК учел твою просьбу об освобождении от обязанностей первого секретаря уездного комитета. Мы рекомендуем перевести тебя в Центральную партийную комиссию. Там ты найдешь широкое поле деятельности. Практически неограниченное. И именно там ты будешь максимально полезен. Что скажешь?

— Может, действительно ты прав. Но что станет с уездом? Попэ еще не в состоянии…

Михай положил ему руку на колено.

— Я сказал то же самое. Тот факт, что тебя так волнует будущее уезда, в котором ты проработал всего несколько лет, делает тебе честь. Есть одно предложение. Человек здесь, ждет в приемной.

Он нажал на кнопку. Через секунду в кабинет вошел Петре Даскэлу. Увидев его, Догару двинулся навстречу, и они крепко обнялись.

— Ну что ж, комментарии излишни, — улыбнулся Михай.

— Как сказать! Пусть знает товарищ Догару, что я слушал его вчера со слезами на глазах. Я хотел бы здесь, в вашем присутствии, товарищ Михай, сказать, что полностью согласен со всем, что он говорил. А такой самокритичной позиции я еще не встречал. Обещаю, что именно так я буду работать: честно, открыто, вместе с людьми. Знаете, у Максима Горького есть мысль о том, что труд надо возвести в ранг искусства. А наша партийная работа, работа с людьми! Разве это не настоящее искусство? Конечно, это творчество, созидающее человека как сознательную индивидуальность и вместе с тем как частицу коллектива…

Михай улыбался, ободряя Даскэлу. Лицо Догару было по-прежнему напряженным: он думал над словами будущего первого секретаря. Когда тот замолчал, Догару сказал:

— Согласен с тобой. Тысячу раз согласен. Но коли дела обстоят так, давай не забывать, что истинное искусство чуждо шаблону. Порою слышишь, что в партийной работе для каждой проблемы нужно искать единственно верное решение. Откуда эта аксиома, никто не знает. А где гарантия, что единственное решение — самое лучшее? Когда человек пишет роман, рисует картину или высекает из камня скульптуру, разве у него не появляются разные варианты решения избранной темы? А если партийная работа тоже искусство — и еще какое искусство! — почему не дать творческий простор для решения местных проблем в соответствии с конкретными условиями? Разумеется, на основе генеральной линии…

— Нам еще надо обсудить массу конкретных вопросов, товарищ Догару, — сказал Даскэлу. — Хотя в целом уезд и его нынешние проблемы я знаю, ведь мне довелось участвовать в работе вашего пленума. Давайте перейдем в другой кабинет, не будем отвлекать товарища секретаря.

Михай их не задерживал. Догару протянул руку, сказал просто:

— Желаю больших успехов, товарищ Михай.

Но секретарь вдруг хитро улыбнулся, посмотрел на часы:

— Не торопись прощаться, товарищ Догару. Мы увидимся еще сегодня вечером. В восемь часов.

— А где? — растерялся Догару.

— Как где? У Оанчи.

Догару вышел из кабинета под руку с Даскэлу. В разговорах они и не заметили, как наступил вечер.

Лютый мороз пронизывал, казалось, до самых костей. Поднимаясь по лестнице, Догару чувствовал себя ледяной сосулькой.

Оанча встретил его в прихожей.

— Раздевайся скорее, все на столе. Сейчас мы тебя отогреем.

После ужина мужчины перешли в кабинет Оанчи. Раскупорив бутылку коньяка, он стал донимать Догару за «неуместное» выступление и обвинил его в «обезглавливании» уезда. А после замечания Михая о том, что Петре Даскэлу вполне в состоянии справиться с порученной работой, переключился на Михая:

— А тебе не кажется, что вы слишком часто тасуете руководящих работников? Не боитесь, что практика отстранения старых кадров вам когда-нибудь боком выйдет? Ты из поколения, выросшего после Освобождения, но когда-то умел уважать наш опыт, опыт старших…

Михай внимательно поглядел на Оанчу и от всей души расхохотался, шлепнув его ладонью по спине:

— Слушай, шурин, все, что ты обо мне думаешь, можешь высказать и так, совсем не обязательно прикидываться подвыпившим. Уж больно хитрить научился, как начальником заделался.

— А что прикажешь делать? Раньше, бывало, что на уме, то и на языке, можно и выругаться, и потрепаться по-приятельски о том о сем. А теперь все чего-то боятся, слова в простоте не скажут, сидят как на допросе и круглыми фразами перекидываются. Или, черт возьми, совсем мы отупели, или иссякло наше доверие к людям? Вот нас здесь трое, мы друг друга всю жизнь знаем, и я тебе все эти вопросы задаю в лоб!.. И поскольку мы не на совещании, отвечать придется сразу, на месте!

Догару смотрел на своего старого друга и поверить не мог, что это тот самый Оанча, который настаивал на более мягкой редакции текста его выступления. Теперь он сам очертя голову рвался в спор. Зато Михай не терял спокойствия, словно у него в кармане были приготовлены ответы на все вопросы. Закурил, задумчиво выпустил пару колечек дыма и только потом заговорил, медленно, словно бы размышляя вслух:

— Одни твердят о конфликте поколений. Другие полностью его отрицают. Мне лично кажется, что несхожесть поколений нельзя называть конфликтом. Каждое поколение живет в определенный исторический период, аккумулирует определенный опыт, выдвигает свой подход к решению многих традиционных проблем. Но мы обязаны развивать то доброе, что уже создано до нас, поднимать его на более высокую ступень…

— А можно конкретнее? — резко перебил его Оанча.

— Я и так конкретно. Догару я знаю и по-настоящему ценю. Не могу с тобой согласиться, что мы от него отделались. Ты вот всю ночь его поучал, а он тебя не послушал. Я же беседовал с ним около часа, и, как видишь, мы пришли к согласию.

— Да уж, — вступил Догару, — пенсионером, сажающим цветочки или восседающим в кресле-качалке с газеткой, я себя не представляю. И там, куда меня направили, надеюсь принести реальную пользу.

Подождав, пока Догару выскажется, Михай продолжал:

— Понимаю, вам, представителям старшего поколения, хотелось бы, чтобы молодежь унаследовала побольше вашей революционной романтики. Но чья вина, если молодежь утратила ее? Во всяком случае, это не вина самой молодежи. Романтика не вакцина, которую можно привить с помощью укола. Это состояние души, и родиться оно может только в периоды социального становления, поднимающего и одухотворяющего людей. Ваш вклад в революцию неоценим, но надо смотреть реально. Вот Догару, например, сам пришел к заключению, что не соответствует уровню современных задач. Смелость, с какой он выступил, доказала ясность его мышления, преданность делу. Значит, на новом месте Догару сможет сочетать глубокую человечность с коммунистической непреклонностью. Именно это редкое сочетание качеств там необходимо, так как придется внимательно, без спешки вникать в каждую человеческую судьбу. Он будет очень полезен. И не только тем, кто работает сегодня, но и тем, кто придет завтра…

Они засиделись допоздна. Бросив взгляд на часы, Михай воскликнул:

— Уже второй час!

— Ничего, — успокоил его Оанча. — Тебе постелили в комнате вместе с Виктором. Если не будете спорить, выспитесь.

— Кто бы говорил! Сам целую ночь морочил нам голову, — поддел Михай шурина.

Оанча не остался в долгу:

— Вот типичный пример самокритики руководящих товарищей. Бьет себя в грудь и тут же ищет козла отпущения…

Догару и Михай долго лежали молча в темноте, каждый боялся потревожить соседа. Наконец послышался голос Михая:

— Чувствую, что не спишь, товарищ Догару.

— После такого разговора неудивительно.

— Очень мне хотелось поговорить с тобой с глазу на глаз, только не в официальной обстановке. Я много знаю по делу Виктора Пэкурару. И тем не менее мне хотелось узнать как можно больше о жизни этого человека, особенно о последних годах. Как мог такой закаленный коммунист дойти до самоубийства?

— Что я могу сказать? Пэкурару не был «выдающимся деятелем коммунистического движения», как теперь принято выражаться. Он вступил в партию в самый разгар революционной борьбы, в феврале 1933 года, работал сначала в Союзе коммунистической молодежи. Он не был ни оратором, ни теоретиком, никакими особыми талантами не выделялся. Однако в работе подполья был практически незаменим. А главное, его всегда отличала поистине безграничная любовь к людям и самоотверженность…

Догару рассказывал не спеша, как будто разговаривал с самим собой. Перед ним неотступно стоял образ Пэкурару, его мягкая, сердечная улыбка. Он вздрогнул, услышав вопрос:

— А ты сам? Когда ты говорил вчера, я заметил в твоих глазах не только горечь, но и тайную муку.

— Да, я считаю себя в определенном смысле виновным в его самоубийстве. Хотя сам он в своем прощальном письме оправдывал меня. Но что я могу еще чувствовать, если в течение двух долгих лет весть о мытарствах Пэкурару не доходила до меня? Он не хотел беспокоить меня по дружбе, чтобы не поставить в затруднительное положение? Возможно. Предпочитал обращаться к своим непосредственным начальникам? Не исключено. Но ведь рядом со мной надругались над человеком, а я, его друг, ничего не знал. Ведь я же сам послал его работать на «Энергию»! И ни разу не поинтересовался его дальнейшей судьбой. Как говорится, тишина — значит, порядок. Признаюсь, что его присутствие на заводе было для меня гарантией нормального положения дел. Я знал — иначе он горы свернет, а не смирится. Поздно я понял, что он как раз с горами и схватился. Да только они его свалили. Как знать, сколько еще людей, подобных Виктору, бьются в уезде в закрытые двери ради правды и справедливости. Если бы не зов отчаяния Виктора Пэкурару, я бы так и спал.

Густая темень ночи понемногу таяла. После долгого молчания Михай спросил:

— Как думаешь, многих еще разбудил этот призыв?

— Самоубийство Пэкурару всколыхнуло и завод, и город. Я глубоко убежден: его смерть была не напрасна.

— А говорил, что не одобряешь его поступок…

— Я и сейчас это говорю. Мне пришлось пережить что-то подобное, но я не сдался. Когда я заведовал экономическим отделом в райкоме партии, меня обвинили в том, что я покрываю мошенничество работников торговой сети. Это было тяжелое испытание. Отстраненный от дел на все время расследования, я чувствовал себя опозоренным, испачканным грязью. Тогда я уехал к своим, в деревню, взял в руки косу, сел за трактор. Пока не раздался долгожданный звонок — меня срочно вызывали в район. Вот я сегодня думаю: что бы случилось, если б не было того телефонного звонка? Пэкурару, например, такого звонка не дождался. Но я уверен, что не личные переживания заставили его принять это крайнее решение. Я хорошо знаю его, много думал обо всем этом и пришел к выводу, что Пэкурару хотел своим выстрелом привлечь всеобщее внимание не только к делам на «Энергии», но и к тем негативным явлениям, которые были вскрыты позже.

Опять наступила тишина. Каждый думал о своем. И опять нарушил молчание Михай:

— Наверное, каждому первопроходцу суждено пасть в борьбе…

— Ну уж нет! — воскликнул Догару. — Решительно не согласен! Сейчас не средневековье, и судьба Джордано Бруно не должна повторяться в наши дни. Верно, случаются «короткие замыкания», как у Виктора Пэкурару, но единственный вывод, который тут может быть, — надо быстрее устранить причины таких «замыканий».

— Ты прав, товарищ Догару. Лишний раз убеждаюсь, что твое место — в партийной комиссии.

— Речь не обо мне. Думаю, это проблема всего нашего партийного аппарата. Снизу доверху. Но особо хотел бы подчеркнуть — сверху донизу.

Они помолчали. Вдруг кто-то постучал в дверь.

— Ну как вы там, сонные тетери? — раздался голос Оанчи. — У нас в ванную очередь, так что брейтесь сначала.

Догару достал электробритву, вставил вилку в розетку. Михай повернулся к нему:

— Хочу тебе кое-что предложить, товарищ Догару. Три года ты не был в отпуске. А что, если перед приемкой дел съездишь куда-нибудь отдохнуть? Или, если хочешь, сначала прими дела, а потом поезжай. Тебе необходимо подлечить почки. У нас есть очень хороший санаторий в Олэнешти. Возьмешь с собой дочь. В этом году весенние каникулы начнутся в середине апреля.

— Как вижу, все тебе известно, товарищ Михай. Откуда?


В уездном комитете только что закончилось совещание директоров заводов и секретарей парткомов. Итоги первого квартала особых восторгов не вызывали, но имели то неоспоримое преимущество, что представленные данные полностью соответствовали действительному положению дел. И еще: все директора выдвинули конкретные предложения по устранению недостатков и вскрытых недавно отставаний. К удивлению многих, тщательная проверка установила, что завод «Энергия» в значительной мере ликвидировал свою двухлетнюю задолженность по всем видам продукции. Но, как подчеркивал новый генеральный директор, назначение которого стало для многих неожиданностью, основные проблемы еще только вырисовываются. Докладывая о том, что проектный отдел вовсю работает над новыми моделями моторов, которых ждут большие стройки и отечественная авиация, Дан Испас не скрывал, что кое-кто тоскует по прежним временам, когда проектировщики лишь вносили незначительные поправки в старые конструкции. Дан отметил здоровую обстановку, установившуюся в токарном и намоточном цехах, несколько снизившиеся темпы в других цехах, не обошел молчанием и проблемы трудовой дисциплины.

— Могу сказать, что в целом на заводе повысилась эффективность труда, выросло чувство ответственности, но остается еще один коварный враг — пьянство. Злоупотребляют, конечно, не все. Но как быть с разлагающим влиянием пьяниц? Переложить решение этой задачи на плечи пропаганды — это не выход из положения. На мой взгляд, публикация имен и фотографий пьяниц на страницах «Фэклии» ничего не дает, а зачастую — и наша секретарь парткома может это подтвердить — эффект получается обратный: глубоко оскорбленный, человек совсем перестает считаться с мнением коллектива. В общем, мы пришли с конкретными предложениями, которые передадим в бюро комитета.

— А это что, если не секрет? Нам не расскажете? — послышались голоса.

— Нет, товарищи, никакого секрета. Мы, в частности, поднимаем вопрос о фондах, которые можно дополнительно выделить на строительство жилья. Речь идет о некоторых статьях бюджета, на которые бюрократы наложили табу и обвиняют нас в разбазаривании средств. Нужно, конечно, посоветоваться. Ну а если наши предложения сочтут приемлемыми, с удовольствием поделимся с вами опытом.

После заседания Попэ попросил Дана и Санду зайти к нему в кабинет. Санда впервые присутствовала на подобном совещании в качестве секретаря парткома. Она вошла в кабинет Штефана и залюбовалась цветами на столе.

— Ага, попался! Здесь чувствуется женская рука. Сознавайся немедленно.

Штефан невозмутимо и строго взглянул на Санду, потом, улыбнувшись добродушно, сказал:

— Что же получается, уважаемый товарищ? Как вы разговариваете с секретарем уездного комитета в его собственном кабинете? И что за выражения? Ну кто еще, как не Елена Пыркэлаб? Она, чтобы вы знали, заботится о букетах для всех секретарей, а самый большой выставляет в вазе — не под стать этому горшочку — в кабинете Петре Даскэлу.

— Если так, то я тебе покупаю хрустальную вазу, чтобы все лопнули от зависти.

— Пожалуйста, только наши хозяйственники занесут ее в инвентарные списки. Впрочем, единственный, кто заметит перемену, — та же Пыркэлаб. Остальным безразлично. Да и она объявила, что работает только до июля. Потому что уезжает куда-то. И тогда прощай цветочки!

Дан сказал с искренней жалостью:

— Даже представить себе не могу приемной без Елены Пыркэлаб, которая все знает, все видит и никогда ничего не забывает. Неужели Петре согласен отпустить ее?

Штефан развел руками:

— Ее же невозможно переубедить. Уезжаю, и все. В Бухарест. Больше ничего не удалось от нее добиться.

— А что она там будет делать? — поинтересовалась Санда.

— Это знают только она да господь бог.

— Сердечные дела, наверное.

— Что еще за сплетню вы тащите в мой кабинет, товарищ секретарь парткома?

— Никакой сплетни. Обыкновенная догадка.

— Ну ладно, оставим ее в покое. Не из-за Пыркэлаб позвал я вас сюда. И не по делам «Энергии», которые мы все по косточкам перебрали. Речь идет о Дане.

Испас удивленно поднял глаза. Санда сделала вид, что ничего не понимает.

— А я-то в чем провинился? Как на духу сознаюсь, в кино вот уже полгода не хожу. Литература только техническая. Газету свежую посмотреть некогда, разве что в парикмахерской, по диагонали. Вот и все…

Штефан кивнул:

— Да, товарищ генеральный директор, вот об этом-то у нас и пойдет речь. Ты что, крест на себе поставил, в монахи решил постричься? А какие у нас парни удалые растут, заметил?

— Да-а, Петришор у вас молодцом!

— Ничего, — перебила Санда. — Будет еще ребенок. И уж на этот раз девочка. Как бы я хотела, чтобы она была похожа на Кристину. Она меня просто околдовала. Вот сейчас уехала с отцом на каникулы, и так ее нам не хватает! Особенно Петришору: ходит сам не свой и все спрашивает, когда она вернется.

— Хорошо, но какое отношение имеет все это ко мне? Или вы в самом деле хотите упечь меня в монастырь?

— Давай поговорим в открытую, Дан, — сказал Штефан со вздохом. — Ты знаешь, мне никогда не нравилось вмешиваться в чужую личную жизнь, но сейчас речь идет о моем друге, и я вынужден… В общем, Августа Бурлаку попросила разрешения на выезд в ФРГ. Ты слышал об этом?

Дан побледнел.

— Мы виделись как-то в январе, в кондитерской, она была там с сестрой… Да, она намекала на что-то подобное. Но мне показалось, что она меня подначивает. С тех пор я ее больше не видел. Даже по телефону не звонил.

— Почему?

— Послушай, Штефан, я не знаю, что она там решила, но хочу вам сказать совершенно серьезно: это единственная женщина, которую я любил и к которой, несмотря на все, привязан душой и сейчас. И мне небезразлично, что будет с нею. Вот ты говоришь, она решилась окончательно уехать. Ты, конечно, считаешь, что одного этого достаточно, чтобы вытравить ее из моей памяти, и хочешь предупредить, что мне больше не следует с нею встречаться, даже если она захочет объяснить мне свой поступок или попрощаться.

— Да, ты угадал.

— Ну а я так не думаю. И не понимаю, почему я должен отказаться от встречи. Ведь она уезжает насовсем.

— Какой смысл в этой встрече?

— Августа, по-моему, — это заблудившийся человек. Слишком большие иллюзии питала на свой счет и переоценила свои силы… Однажды в книге своего приятеля я увидел посвящение, кажется, это слова Стендаля: «Желай многого, надейся на малое, не требуй ничего…» Я прочитал его Августе, и она расхохоталась мне в лицо: «Из этих трех постулатов я полностью согласна только с первым: желать многого. Надеюсь я только на себя, от других ничего хорошего не жду. Даже от тебя. А требовать? Отчего же не требовать то, что полагается? А подвернется случай — и больше. Скажешь, что нескромна? Разумеется! Только дураки скромничают, остальные — лицемеры».

— Ну, вот видишь, что это за человек.

— Вижу. Но только я ведь не отдел кадров. Не думайте, что я закрываю глаза на ее недостатки. Она высокомерна, тщеславна, упряма как осел, злопамятна. Но сама же от этого и страдает…

Санда бросила на Штефана хмурый взгляд, встала со стула и, помолчав, сказала:

— По какому праву ты так допрашиваешь Дана? В конце концов, не он собрался уезжать.

— А почему я должен перед тобой отчитываться? Что, право старого друга уже не в счет? Разве не естественно мое желание, чтобы репутация нового генерального директора «Энергии» осталась незапятнанной?

— Как старому другу, — процедила Санда, — тебе бы надо понять его и посочувствовать.

Штефан молчал. Он думал о сегодняшней беседе с Даскэлу, который уже получил информацию от начальника уездного управления госбезопасности.

— Спасибо тебе, Штефан, хоть и невеселую принес ты весть, — сказал Дан. — А теперь мне надо поговорить с ней…

Вечером он нашел ее по телефону Димитриу. Августа сначала смутилась, но потом прежняя самоуверенность зазвучала в ее голосе:

— Я знала, что ты позвонишь. Иначе и быть не могло.

— Я хотел бы тебя видеть.

— Нет проблем, — с вызовом проговорила Августа. — Улицу знаешь, дом и этаж тоже. Только кровать незнакомая.

Однако Дан сдержался, спокойно предложил:

— Может, поужинаем в «Охотнике»?

Августа долго молчала, а когда заговорила, то уже не скрывала насмешки:

— А можно и у меня. Кое-что найдется в холодильнике. И, пожалуйста, не бойся, я не из тех, кто вешается на шею. О тебе же беспокоюсь: что скажут «товарищи», когда увидят тебя в обществе… предательницы. Можешь себя скомпрометировать безвозвратно.

— А мне всегда казалось, что товарищи у нас общие.

— Были! — нервно рассмеялась Августа. — Партбилет я уже сдала.

— Далеко же у тебя зашло! — Голос Дана дрогнул.

— Как видишь. Итак, у меня?

— Предпочитаю в «Охотнике».

— И не боишься? — притворилась удивленной Августа. Потом жестко добавила: — А тебя не подсылают? Так, знаешь, по-дружески уговорить меня взять обратно прошение. Другие уже пытались.

Дан взорвался:

— Это все, что у тебя осталось от трех лет, когда мы были самыми счастливыми людьми на свете? Да, это правда, я придумал себе твой образ. Но ты… Неужели твой жестокий эгоизм заставляет тебя в самом близком человеке видеть только расчет? Какими поступками я заслужил это?

Августа молчала. Дан уже подумал, что она положила трубку, но в этот момент услышал плач. С трудом она прошептала:

— Хорошо. Я приду в девять…

Оставался еще час. Дан поспешил в ресторан, забронировал столик на двоих, сделал заказ и до девяти прогуливался перед входом. Августы не было, он на всякий случай заглянул в вестибюль и увидел ее там.

— Как ты вошла? Когда? Я не мог тебя не заметить, — удивленно пробормотал он.

— Это одна из моих маленьких тайн. Я увезу ее с собой на память.

— Пусть будет так, — согласился Дан. — Пойдем, я все заказал.

Они сели за столик. Испас внимательно рассматривал ее. Похудела. Побледнела. Лицо словно удлинилось. Короткая модная стрижка. Она перехватила взгляд, равнодушно сказала:

— Тебе не нравится моя прическа? Что поделаешь! Уезжаю в другой мир, не хочу выглядеть деревенщиной.

— Такая прическа — и темно-синий цвет, ни одного колечка. Не узнаю тебя. Раньше ты предпочитала светлые тона.

— Надо было принимать мое приглашение. Тогда, может, и узнал бы. Не кривитесь, товарищ генеральный директор. Мы, которые из провинции, называем вещи своими именами. Было время, когда это очаровывало тебя. Теперь тебе противно. Что поделаешь, люди меняются. Когда-то я убаюкивала себя верой в то, что ты полюбил меня на всю жизнь.

— А ты? — бросил Дан.

— Я?.. — Глаза Августы затуманились, сделав над собой усилие, она проговорила: — Я любила тебя по-настоящему, так, наверное, больше не смогу никогда… Но ты один виноват в том, что произошло.

— Опять я? — пробормотал в изумлении Дан.

— Конечно. Нельзя было за три года не разобраться во мне. Мужчина, полюбивший меня, должен быть готов ради меня в любой момент пожертвовать всем: политикой, профессией, карьерой, семьей… Одно время я считала тебя таким мужчиной, потому что ты умел уступать с улыбкой. Но потом, когда вновь включалось твое сознание, ты действовал по-своему, как эгоист. И при этом еще пытался меня убедить, что так, мол, надо, так справедливее! Ах, как же я ненавижу это «надо»! Кто смеет мне указывать, как надо и как не надо? Я сделаю, что задумаю, и только мне одной известно что. Так я росла, хотя и была дочерью сельского кузнеца, а не принцессой из волшебного леса. А тут вдруг — самый мой любимый человек хочет, чтобы я поступала лишь как «надо»! Это же дикость! Я перестала верить в твою любовь. Я бунтовала, искала выхода. А его не было. И вот осталось одно: уехать.

Она была очень хороша в этот момент. Глаза горели, удивительная женственность сквозила в каждом ее жесте, каждой черточке. Но вместе с тем что-то новое, чего он раньше не замечал, появилось в ее облике — что-то настораживающее, вкрадчивое, какая-то хищная грация изготовившейся к прыжку рыси. Но через секунду это впечатление рассеялось — рядом сидела прежняя Августа и ласково упрекала его:

— Даже не захотел прийти ко мне, попрощаться, как с любимой. Ведь мы больше никогда не увидимся, останутся только воспоминания. И все.

Да, Августа уже поняла, что он вышел из-под ее влияния.

— Я никогда тебе не лгал, — спокойно и твердо сказал он. — И сейчас не лгу: ты мне небезразлична, Августа. Наверно, я однолюб. Я еще люблю тебя, хотя меня и отталкивает твой образ мыслей. Но нет на свете силы, которая могла бы сделать меня подлецом. Даже любовь.

Августа побледнела, нахмурилась. Спросила тихо:

— А я тебя толкала когда-нибудь на подлость?

— А разве не подлость — давать положительный отзыв неграмотной, бездарной диссертации? А требование отказаться от идеи, нужной как воздух нашему заводу, только для того, чтобы тебе было легче написать диссертацию? А твой ультиматум с поездкой в Голландию, когда план на заводе горел ярким пламенем?

— И все это было важнее для тебя, чем любовь? — спросила Августа сдавленным голосом.

— Ты берешь совершенно разные понятия. Несравнимые. Относящиеся к двум совершенно разным, несовместимым сферам. А если, насилуя логику жизни, пытаешься-таки их совместить, они сопротивляются. И все рушится.

— Мы абсолютно по-разному смотрим на жизнь, — прошептала она.

— К сожалению, да. И тут нет места для компромиссов. Если бы я уступал, то неизбежно превратился бы в подлеца. Но я на это неспособен. Откажись ты от своего тщеславия, и наша любовь была бы спасена. Однако тебе не захотелось. Если бы ты подумала и сломила свое упрямство, наверняка могла бы достичь поставленной цели. Чуть позже, но зато честным путем.

— У меня не было времени, я слишком устала.

— Пустые слова, — убежденно сказал Дан. — Человека по-настоящему жаждущего ничто не свернет с пути. И ты вполне могла бы добиться всего честным трудом, безо всяких ходатайств и связей! Но ты слишком привыкла пользоваться черным ходом.

— Все так делают!

— Далеко не все. А тех, кто делает, рано или поздно ждет плачевный конец.

— Как и меня, хочешь сказать?

— Ты сама это сказала. И все-таки я должен понять, зачем ты уезжаешь. Тебя ждет там университетская кафедра? Знаменитая лаборатория?

— Никто меня там не ждет. Только сестра Хильда. Обещал Димитриу замолвить словечко в одном институте во Франкфурте. Да не успел. Нет его больше.

— Как, Димитриу умер? — воскликнул Дан. — Когда?

— В январе, в Париже.

Дан молчал. Он вспоминал Антона Димитриу в «белом доме», на партийном собрании, в домашней обстановке… Да, это большая потеря.

— И все-таки, ты не ответила. Зачем ты уезжаешь?

— У каждого человека своя дорога, своя судьба.

— Дорога… из родных краев в чужие?

Августа снова нахмурилась:

— Не читай мне проповеди! Будто ты не знаешь, что странствовали по свету Бэлческу и Гика, Александри и Григореску, а позже — Брынкуш, Аргези и Энеску…

— Да, это правда. Только мысли их были всегда устремлены к земле своих предков, и, живя за рубежом, они делали все, чтобы помогать родине. Это надо понимать, Густи.

Услышав ласковое «Густи», она встрепенулась, глаза затеплились нежностью.

— Ты меня еще любишь, Данчик. — Она положила ладонь на его руку. — Не остыло еще сердце. Ну почему ты отказываешься от нашей последней радости?

— Для меня в любви главное — искренность. А я бы ни на секунду не смог забыть, что ты бросила и меня, и родину только из-за своего чудовищного тщеславия.

Августа поднялась.

— На колени вставать не собираюсь, уважаемый Испас. Глупо всегда жертвовать ради идеи. Как и во имя долга.

Поднялся в свою очередь и Дан.

— Мы говорим сейчас на двух разных языках. К сожалению, не разум ведет тебя, Августа, а безоглядная самоуверенность или душевная неуравновешенность и нежелание признаться в ней.

— Да, нам не о чем больше говорить. Будь добр, принеси мое пальто из раздевалки.

Когда он подошел, помогая ей одеться, она с надеждой глянула ему в глаза:

— До дому не проводишь?

— Нет, Августа. К сожалению, у нас действительно разговор двух глухих. Все, что я могу пожелать тебе на прощанье, — это успеха в жизни. От всего сердца. Пусть он хоть немного скрасит твою тоску по тому, что ты теряешь навсегда. — Он поцеловал ей руку.

Августа пошла к выходу. В дверях обернулась, словно звала за собой. Но Дан не шелохнулся. Тогда она прощально помахала перчаткой и скрылась в темноте.

Загрузка...