Андрей Игнатьевич Алдан-Семенов принадлежит к старшему поколению русских советских писателей. В его творчестве большое место занимают события гражданской войны на востоке нашей страны.

В романе «Красные и белые», используя большой документальный материал, автор воссоздает широкую картину борьбы Красной Армии с колчаковщиной, разоблачает продажность адмиральской клики, показывает ту преступную роль, которая предназначалась ей империалистами Антанты.

В основу сюжета романа «На краю океана» положены перипетии борьбы с интервентами и белогвардейщиной на крайнем северо-востоке нашей страны, завершившейся разгромом банд генерала Пепеляева в Якутской тайге и на Охотском побережье в 1922—1923 годах.

художник г. В. АЛИМОВ

70302 055_ 4702010200

V-

Ольге Антоновне Алдан-Семеновой посвящаю

КРАСНЫЕ И БЕЛЫЕ

РОМАН

Шел девятьсот восемнадцатый год.

Наступало сто пятьдесят девятое утро революции.

Революции полны неожиданностей, и люди приходят к ним негаданными путями.

Было раннее апрельское утро, в солнечной дымке искрились березы, взблескивали ледком дорожные лужи, на обочинах бурел ноздреватый снег. Гомонили грачи, плакали чибисы.

Подпоручик гвардейского Семеновского полка Михаил Тухачевский возвращался в родное гнездо. Зарыв озябшие ноги в сено, переживая нетерпеливую радость возвращения в материнский дом, он поглядывал на знакомые и неузнаваемые от весенней распутицы поля и думал сразу о многом. Думал о том, что жизнь его похожа на непрестанно изменяющийся поток. Уже давно поток этот петляет по русским, польским, немецким дорогам войны, спутались в нем кровь и грязь, подневольное существование и радость возвращенной свободы. Ценою больших испытаний вернул он свободу, выбрался из Швейцарии в Петроград, к своему Семеновскому полку.

Среди гвардейских офицеров нашел Тухачевский полный разброд. Семеновцы, из века в век надежная опора монархии, перешли на сторону революции, не все, конечно, часть разбежалась по домам, часть — бескомпромиссные монархисты — отвергла власть народа.

Тухачевский командовал в полку ротой, что было большой честью для него: в Семеновском и Преображенском полках батальонами командовали полковники, и сам государь император считался полковником Серебряного батальона преображенцев.

Царь в лицо знал офицеров гвардейских полков, и все назначения в них зависели или от его желания, или от его каприза. Тухачевский был единственным, кто стал командиром роты на фронте, во время боя,— это выделяло подпоручика из числа остальных офицеров.

6

Солнце цвело в снежных кристаллах, ледок быстро плавился, стебли полыни влажно мерцали. Тухачевский вдыхал запахи та-, л °й воды, прелых листьев, оттаявшей земли и теперь думал о встрече с родными. Что они? Как они? Живут ли по-прежнему в своей усадьбе? Еще в дороге он узнал: в губернии происходило повальное выселение помещиков, сожжены чуть ли не все барские дома. Он представил мать с ее широким темным лицом крестьянки, сестренок, брата — без крыши над головой, и сердце тревожно забилось. Стараясь не волноваться, он вообразил иную встречу, и Машенька Игнатьева возникла перед ним с такой отчетливостью, что сразу стало жарко.

Дорога метнулась на косогор, с вершины его он увидел сельцо Вражское, темно-зеленую тучу соснового бора, тусклое зеркало пруда, сельскую церковь, похожую на облако из каменных кружев.

Вдоль пруда разметались избы, сараи, амбарушки, конюшни, виднелись сады вперемежку с огородами, соломенные ометы, скирды пшеницы, прясла изгородей с почерневшими снопами конопли.

На берегу, окруженный голыми вязами и яблонями, стоял просторный'деревянный дом.

Бледная красота родных мест властно овладела душой. Тухачевский выскочил из кошевки и помчался к пруду, оскальзываясь на проталинах, раздавливая звонкий ледок в лужах. Он бежал мимо зарослей ольхи с желтыми, как цыплячий пух, сережками, мимо ивняка с красной корой.

Он взлетел на крыльцо, распахнул дверь прихожей, неожиданный и нежданный.

Его и в самом деле не ждали.

Встреча произошла такой, как мечталось ему, и все же не совсем такая. Были объятия, слезы, поцелуи, возгласы, удивленные, радостные, но он тут же заметил: мать выглядит совсем . старой и измученной, брат вытянулся и посерьезнел, сестра стала краше, но суетливее. И дом уже был не таким, высокие когда-то потолки казались ниже, он ударился головой о притолоку.

Впервые за последние годы он сидел с матерью, сестрами и братом за одним столом.

— Я страшно боялся, что вас выселили из дома,— сказал он матери.

В уезде не тронули только Тарханы да нашу усадьбу,—со вздохом ответила Мавра Петровна. — Ну, Тарханы — дело понятное. Мужички Лермонтова чтут, Михаил Юрьевич — народная святыня. А вот за что нас помиловали? Думаю, за отца. Николай-то Николаевич дружил с мужиками, а у народа дружбу ве „Щ ь великая - Почему ты так странно одет? Где твой гвардейский мундир? — неожиданно спросила Мавра Петровна.

— Я теперь инструктор военного дела ВЦИКа и не ношу мундира.

— Что это означает — ВЦИК? Слово-то какое татарское.

Он объяснил.

— Это вроде бывшего сената?

— Вроде, да не совсем.

— Ты хоть надолго приехал? — переменила тему Мавра Петровна.

Он прочел в глазах матери беспокойство за его судьбу, деликатно ответил:

— Меня отпустили на три дня.

Мать грустно покачала головой.

— Где теперь Машенька Игнатьева? — спросил он у сестры.

— Переехала в Пензу. Ах, как она похорошела! И часто тебя вспоминает. Это ведь Маша сообщила нам о твоем подвиге...

— Что за подвиг? Впервые слышу.

— О тебе же «Русское слово» писало: подпоручик Тухачевский и поручик Веселаго взорвали мост через реку в тылу неприятеля. Расскажи, как совершаются подвиги? — потребовала сестра.

— Подвиги, подвиги!—уныло повторил он. — Это все, сестра, позолоченные, пустые слова. Уж лучше я расскажу тебе о бессмысленной бойне, на которой погибали русские люди.

...Вечером Тухачевский долго играл Моцарта, которого любил почтительно и нежно. А после игры никак не мог уснуть. Сидел на постели, любуясь Венерой, блестевшей в сучьях голого вяза. Почему-то думал: «А все-таки из всех звезд, сотворенных богом, самая бунтарская — Земля, на ней же самые непокорные бунтари — поэты. Если грех — это человеческий выпад против бога, то поэты грешат вдвойне. Они нападают и на бога и на земных тиранов».

Старый вяз, озаренный Венерой, помог ему сравнить поэзию с таким же могучим деревом. «Поэзию, как и этот вяз, обхлестывают метели, ломают вихри, обжигают грозы. Осыпаются листья — умирают поэты, набухают почки — нарождаются новые певцы, ибо корни дерева поэзии связаны с почвой свободы».

Он закрылся одеялом, зажмурился и, чтобы скорее уснуть, стал считать. На второй сотне сбился, начал счет заново, но память упрямо возвращала его к немецким лагерям для военнопленных. Он опять видел грязные казематы, овчарок, надрессированных, чтобы рвать человека, слышал ненавистное слово «хальт».

Трагические события, неудачи, надежды путались, пересекались, проникали одно в другое: он как бы жил в трех состояниях времени. Будущее становилось настоящим, настоящее обертывалось прошлым, прошлое казалось сегодняшним.

Он заново переживал свой плен, побеги, вспоминал товарищей по несчастью.

Природа хорошо потрудилась, создавая этого человека.

Михаил Тухачевский был красив открытой мужской красотой: русые волосы весело падали на высокий лоб, крепкий, широко очерченный подбородок говорил о твердой воле, серые глаза лучились ровным, влажным светом. Он иногда казался самоуверенным, но это было лишь проявлением сознания своей молодой силы и собранности; независимость же взглядов делала его значительной личностью.

Сын дворянина, он был образован в лучших традициях русской культуры: любил поэзию, обожал музыку, увлекался наукой, зачитывался биографиями Цезаря, Наполеона, Суворова. Испытывал особую симпатию к героям освободительных войн. Слово «свобода» не являлось для него пустым звуком, оно всегда стояло рядом с отечеством.

Весной четырнадцатого года Тухачевский с отличием окончил Александровское военное училище в Москве и был произведен в чин подпоручика. Ему предоставили право самому выбрать род войск для прохождения службы — он выбрал гвардейский Семеновский полк. Но не успел вновь испеченный подпоручик явиться в полк—Германия объявила войну России.

Царская гвардия отбыла в Восточную Пруссию, он догнал полк только в Вильно.

В первые дни войны такие символы, как вера, царь, отечество, в глазах молодых гвардейских офицеров имели определенную духовную ценность. Тухачевский не был исключением.

Со школьной скамьи война ему представлялась великолепнейшими батальными сценами. В воображаемой войне не только картинно ходили в атаку, но и картинно умирали. Потребовалось несколько месяцев тяжелого военного похмелья, чтобы у Тухачевского исчезло это парадное представление о войне. Он увидел кровь, страдания, смерть в их самых немыслимых проявлениях и понял, что царизм привел Россию на край гибели.

В феврале пятнадцатого года Тухачевский попал в немецкий плен, его заключили в лагерь военнопленных в приморском городке Штральзунде.

Потянулись долгие дни с постоянными тревогами, опасениями, раздумьями. «Фанатичной, официальной любви к царю у меня не хватило даже на год. Теперь я вижу царя, недостойного своего народа, вижу ввергнутую в военные страдания Россию. Лом одряхлевших истин отягчает мою голову, предчувствие всеобщего крушения поселилось в сердце»,—размышлял подпоручик. Раздумья вызвали желание бежать из Штраль-зунда.

План побега был по-мальчишески прост и наивен: на лодке , выйти в Балтийское море, с попутным ветром достичь берегов Дании.

9

У

Побег не удался, Тухачевского захватили на берегу моря, и он стал приметным для лагерной охраны. Беглеца перевели в штрафной лагерь Галле — здесь было совсем голодно и беспросветно. В Галле, где содержались пленные офицеры, Тухачевский встретил капитана Каретского— земляка из Пензы.

—• Россия проиграет эту войну. Как можно победить, если император слабоумен, императрица безумна, генералитет бездарен! Проклятый шовинистический угар! Он погубит и царя него слуг,— негодовал капитан и не желал слушать каких-либо возражений.— Шовинизм хуже проказы, он разъедает нашу монархию.

— Шовинизм родился во Франции, и слово это французское,— заметил Тухачевский.

— Это вы откуда взяли?.. Впрочем, черт с ним, со словом, важен его смысл. Он привел царя к этой постыдной войне и кровавым страстям. А страсти в политике так же опасны, как и стихийные бедствия. Вот почему я говорю — Россия погибла.

— Не разделяю ваших опасений. Русские люди медлительны, нам нужна долгая раскачка, но никто не победит нашей выносливости, терпения, неистощимого резерва наших сил и нашей любви к отечеству. Возможно, из этой войны Россия выйдет иной, но только не побежденной,— сказал Тухачевский.

— Вы намекаете на революцию?

— Предположим, да.

— Чепуха! Тщеславие совершает революцию, тщеславие соседствует с монархизмом. Вспомните же Наполеона. Не верю я в полное бесстрашие,— верю в преодоление страха. Или я поседею от страха, или страх обратится в дым,— рассмеялся капитан.— Я военная косточка, а вот пришел к мысли, что война гнусная бойня. Мы, если у нас еще осталась капля совести, должны выступать против бойни. А для этого надо бежать...

— Я готов повторить побег.

— А если опять неудача?

— У нас больше шансов бежать, чем у тюремщиков охранять нас. Мы думаем о своей свободе ежечасно, тюремщики о нашей охране — только в служебные часы.

Капитану нравилось в Тухачевском чувство собственного достоинства и дерзкая прямота, с ним можно было идти на риск. Они стали готовиться к побегу с упрямством и одержимостью узников.

Счастье улыбнулось им, они бежали и добрались до реки Эмс. На мосту через Эмс патруль схватил Тухачевского. Капитан скрылся. Тухачевского перевели в Ингольштадт, заключили в штрафной каземат, в котором уже сидел какой-то французский капитан. Это был долговязый, почти двухметрового роста, молодой человек с крупным носом, одетый в немецкий

мундир весьма малого размера — брюки едва прикрывали ему колени, рукава обрывались у самых локтей.

— С кем имею честь, месье? — спросил француз.

Тухачевский представился.

Капитан французской армии Шарль де Голль, — в свою очередь отрекомендовался сосед.

Тухачевский дурно знал французский язык, но это не помешало его дружбе с Шарлем де Голлем: в тюрьме сходятся быстро.

Капитан Шарль де Голль, как и подпоручик Тухачевский, несколько раз убегал из плена, в последний раз он бежал, переодевшись в мундир немецкого солдата.

В этом дурацком одеянии у меня опознали мгновенно,— говорил де Голль, повертываясь то боком, то спиной.— Задержали в двух шагах от крепости. Но мысль о новом побеге не дает мне покоя, я должен сражаться за честь Франции, а не сидеть в плену у тевтонов.

Мысль о побеге сжигала и Тухачевского, но из Девятого форта средневековой крепости было непросто бежать. Молодые люди изнывали от безделья, не помогали ни картежная игра, ни песни; тогда де Голль начинал пересказывать произведения древних и французских^ писателей или вспоминать школьные свои годы.

Тухачевский узнал, что де Голль из старинного дворянского рода, что его предки семьсот лет помогали королям создавать великую Францию.

— До революции девяносто третьего года мои де Голли были рыцарями шпаги, после революции стали приверженцами мантии и сутаны. Моя мать, ревностная католичка, отдала меня в иезуитский коллеж, а там учили уважению к власти и беспрекословному послушанию. Игнатий Лойола — основатель ордена иезуитов требовал, чтобы человек был как труп в руках начальства, я же зачитывался Монтескьё. А тот утверждал; «Абсолютное повиновение предполагает невежество того, кто подчиняется, оно предполагает невежество и того, кто повелевает». Разве не правда, месье? — весело спрашивал де Голль, поводя носом из стороны в сторону.

— Так, только так,—тоже весело соглашался Тухачевский.

— Отцы иезуиты прививали нам какую-то мелкую, тупую

злобу к вождям великой революции. Ученикам говорили- Марат похож на жабу, Дантон уродлив до ужаса, а Робеспьер гильотинировал всех, кто думал немножко иначе,—но ползучая ненависть вызывает повышенный интерес к тем, кого ненавидят И стал обожать и Марата и Робеспьера.

Как-то де Голль посоветовал Тухачевскому подучиться *ван-цузскому языку. 4 ^

— В тюрьме? Невозможно! —сказал Тухачевский.

— Тюрьма —идеальное место для образования, — Де Голль со смехом ударил кулаком в железную дверь.

Глазок в двери открылся, и надзиратель предупредил, что за нарушение тюремного режима посадит в карцер.

— Такой тип не задумываясь накинет на вас петлю и орден за свой подвиг потребует. Тюрьма губит принципы и уничтожает интеллекты,— грустно заметил Тухачевский.

— А все же, а все же подучитесь языку французов,—пропел де Голль и обломком мыла начертал на оконном стекле красивые зеленые слова. — Эмпрессион! Эгалите! Как хорошо пишется самое драгоценное для нас слово — либерте — свобода! Что за звучность, что за красота, какая в нем мощная сила! Свобода равноценна одной правде. — Де Голль написал и эту фразу и с удовольствием повторил ее.

— Стендаль говорил, что он долго искал правду, но ее нет ни у самых великих, ни у самых могущественных...

— Вы любите Стендаля? — Де Голль стер с окна налет пыли и написанные им слова.

За утренним окошком проходили снежные облака, круглые тени бежали по крепостной стене, Тухачевскому подумалось, что за окном даже тени пахнут свободой.

— Всякий умный человек любит Стендаля.

— А я предпочитаю Альфреда де Виньи,— возразил де Голль таким тоном, что Тухачевский не усомнился в искренности его. — Вы читали «Неволю и величие солдата»?

Тухачевский не читал этой книги.

— От всей души советую.

Де Голль прошелся по каземату, немного смешной в коротком мундирчике с чужого плеча, и стал декламировать прозу де Виньи, твердо выговаривая «р»:

— «Армия есть нация в Нации...»

«Солдат — самый горестный пережиток варварства среди людей, но нет ничего более достойного заботы и любви со стороны Нации, чем эта семья обреченных...»

Шарль де Голль декламировал, откинув голову, поднимая и опуская правую руку. На глазах Тухачевского он изменился из простодушного и веселого стал надменным и заносчивым. Шарль де Голль был соткан из неожиданностей и противоречий: он то оскорблялся по самому ничтожному поводу, то, по-детски смеясь, пересказывал остроты друзей по его адресу.

— Они награждают меня прозвищами со школьной скамьи. У меня прозвищ —как у Стендаля псевдонимов, я и Гусак, и Петух, и Сирано. Почему Сирано, спросите вы? За величину носа получил эту кличку. Во Франции только два таких исторических носа — мой и Сирано де Бержерака.

— Вот это нос —на двоих рос, одному достался,—усмехнулся Тухачевский.

— Шутки в сторону, месье! Я не люблю сравнивать себя с Сирано ли де Бержераком, с Наполеоном ли,— у меня будет своя судьба. Она уже началась, судьба моя. Тяжело раненный

под Верденом, я потерялся среди убитых. В приказе по армии сообщили, что капитан де Голль, командир роты, пал в рукопашной схватке с бошами. «Это был во всех отношениях несравненный офицер»,—такими словами оплакивали мою смерть, а я выжил, и вернулся в полк, и сказал: «Господа офицеры, тот, кого сочли вы умершим, переживет вас».

Однажды утром тюремный надзиратель объявил де Голлю что его переводят в другой лагерь.

У Марка Валерия Марциала есть дружеская эпиграмма. де°Гол° ЩаЮСЬ Я С ВЗМИ ’ ^ ишель >—говорил при расставании

X *

Трудно с тобой и легко, и приятен ты мне, и противен.

Жить с тобой не могу и без тебя не могу...

Тухачевский долго сожалел о Шарле де Голле, но судьба была милостива к нему: в каземат посадили другого францу-33 лейтенанта Моиза де Мейзерака, такого же неугомонного и темпераментного забияку, как и де Голль. Опять начались отчаянные споры, литературные темы перемежались с рассуждениями о музыке Моцарта, исторические анекдоты —с военными идеями, сухими и холодными, как штык. Узнав, что Тухачевский дважды бежал из военных лагерей, Мейзерак пришел в восторг:

— Мне по душе ваша энергия, месье Тука.— Мейзерак не мог полностью выговорить неодолимой для него фамилии. — Дважды бежать от бошей — лучшей аттестации не надо.

Они страстно обсуждали главную тему их жизни: кто победит

в этой страшной войне.

— Германия проиграет войну, а проигранная война грозит революцией,— категорически изрекал Мейзерак; он любил категорический тон.

Ну, не всегда,— возражал Тухачевский.

— Нашу революцию сотворил Жан-Жак Руссо.

Один человек не может сотворить революции. Материалисты утверждают — революцию подготовила молодая буржуазия. ■ 1

Материалисты болтают — человека вывела в люди обезьяна, а я говорю —все звери, все птицы, и гады, и земля, и вода, и солнце протащили нашего брата в люди. Французский феодализм ко дню революции сгнил так же, как сегодня русская монархия. Николай Второй с тенью Распутина — это чудовищно!

Распутин съел и божественный авторитет царской власти и монархические чувства, и наше достоинство,—соглашался Іухачевскии,— но и кроме Распутина есть причины, толкающие монархию в бездну. Одна из самых сильных —вот эта война.

Сколько вам лет, месье Тука?

— Двадцать третий. А что?

— Завидую! Мне двадцать шесть, но я еще не генерал. У вас же есть время стать генералом.

— В семнадцать лет я клялся, что к двадцати пяти буду генералом. А если нет — застрелюсь. Срок приближается, но стреляться?.. Сейчас меня больше соблазняют поэзия и музыка, а не военная слава.

— Поэзия —это цветенье души человеческой,—произнес Мейзерак.

Март семнадцатого года обрушивался на старинную крепость морскими ветрами, сырыми метелями. В казематах было холодно, пленных угнетали тоска и бездействие. Немецкие газеты, случайно попадавшие к пленным, писали о сокрушительных победах кайзера над Францией, над Россией.

— Нигде не лгут с таким бесстыдством, как на войне и на охоте,— презрительно говорил Мейзерак. — Боши — фанатики, и победы и поражения у них приобретают сверхъестественный смысл. Тевтонская добропорядочность ходит в военном мундире, застегнутая на все пуговицы. — Мейзерак вскинул тоскливые глаза на запотевшее окно.

На решетках белым мхом нарастал иней, по стенам каземата зеленела плесень. Тухачевский провел пальцем по камням — в оставшемся следе появилась вода.

— Даже стены плачут по нашей неволе, а мы уже свыкаемся с ней. У меня стала гаснуть мечта о побеге.

— Немцы теперь вешают за побег. Вчера казнили английского моряка, мне об этом сказал комендант. Приговоренного на виселицу сопровождал поп.

— Церковь питает отвращение к крови, поэтому отцы инквизиторы сжигали еретиков на кострах,— начал в шутливом тоне Тухачевский, но шутки не вышло. Невозможно смеяться над смертью.

Как-то хмурым утром Мейзерак вбежал необычайно взволнованный.

— В России революция! Николай Второй отрекся от престола!

В его голосе, веселом необычно, слышался металл, и Тухачевский отозвался восклицанием:

' — Да здравствует Его Величество — русский народ! Вы принесли невероятную новость, месье. Но откуда?

— От коменданта. Он полагает, что теперь Россия станет на колени перед его кайзером.

Крепость гудела, как пчелиный улей перед роением. Русские новости обсуждались в казематах, на прогулках, комментировались и пленными и охранниками. Комендант даже спросил Тухачевского, кто станет теперь править Россией.

— Это известно только одному богу. — Тухачевский в упор разглядывал коричневые, разрисованные белыми прожилками щеки коменданта. Казалось, комендант носит какую-то влажную маску.

Мейзераку же Тухачевский сказал:

— В России революционная буря. При первом удобном случае убегу.

— Буду счастлив вашей удачей. Между нами возникла хорошая общность идей.

— Да, да, вы правы! Великая французская революция установила эту связь через декабристов.

— О, декабристы! Их имена в новой России вспыхнут ослепительным светом,— восторженно сказал Мейзерак.

На следующий день он принес новое сообщение:

— В России создано Временное правительство. Вы не знаете, кто такой Керенский? Один из наших офицеров назвал его пламенным факелом русской революции. Так ли это? Месье Керенский объявил войну до победного конца. Странное решение для революционера.

Мейзерак ушел во двор. Тухачевский прилег на койку. Необыкновенные события в России требовали размышлений, но фактов было мало, слухам он не верил. «Отречение Николая Второго, Временное правительство... Неужели в России распалась связь времен?»

Вечером Мейзерак торопливо шептал:

— Мне нужна ваша помощь, Тука. Сегодня ночью я бегу, но успех зависит от вашего согласия.

— Чем могу быть полезен?

— Я избрал идиотский вариант исчезновения. После'ужина из крепости вывозят всякий хлам, в том числе ящики из-под бисквитов. Я раздобыл немецкий мундир, переоденусь и спрячусь в ящике. Меня выбросят за ворота, и я — вольная пташка.

— Чем я-то могу помочь?

— На проверке отзовитесь за меня. Пока начальство хватится, я буду далеко. Понимаю — дело рискованное, на вас обрушит свой гнев комендант...

— Сделаю все, как вы просите,— сказал опечаленный Тухачевский.

— Вы благородный человек, Тука! Никогда не забуду вашей услуги.

Всю ночь пролежал Тухачевский на койке Мейзерака, одевшись в его мундир, накинув на плечи его шинель. Утром на проверке он отозвался за лейтенанта.

Его бросили в подземный карцер. Он упал было духом, преувеличивая все свои несчастья, как это бывает в трагических обстоятельствах. Он лежал на койке, привинченной к полу, под ногами плескалась гнилая вода, с потолка падали капли. На душе было пасмурно, ум работал вяло, желанная свобода обратилась в бесконечно далекую точку, еле мигающую из темноты. «Свет равноценен свободе, но он не является из сгущения тьмы. Светит все-таки солнце». Расплывчатая эта мысль не приносила утешения. «У меня есть терпение и выносливость, а ведь ими во многом определяется успех»,— изменил он ход своей мысли.

В карцере слоилась темная тишина, и он понял: молчание тюремных стен говорит больше, чем самые дикие крики.

Из карцера вышел он в начале мая, месяца струящихся трав, и сразу попал на этап. Штрафников переправили в городок Вормс, у швейцарской границы.

«Все лагеря одинаковы, хороших нет и не будет»,—решил Тухачевский, закидывая на верхнюю нару узелок с бельем, веревочными чунями и осматриваясь. Человеку с воли был бы невыносим дощатый, вонявший нечистотами барак, но он уже привык к отвратительным запахам. Тюремщики лишали пленных всего чистого, ясного, красивого, но одного они не могли отнять у них —альпийских вершин, стоявших в небе, подобно недвижимым облакам. Величие гор успокаивало, мощная их красота воодушевляла.

—■ Горные вершины здесь говорят с самим богом,— сказал Тухачевский, разглядывая Альпы из дверей барака.

— Зазнались, подпоручик, не узнаете? — раздался насмешливый голос.

Чья-то рука опустилась на его плечо, он обернулся — перед ним стоял капитан Каретский.

— И вы здесь? — поразился Тухачевский, целуя небритую щеку капитана.

— Поймали тевтонские рыцари и загнали сюда. Вас за побег, разумеется? — простуженно кашляя, спросил капитан.

— На этот раз за помощь другому. Он-то, кажется, скрылся, а меня — в штрафники.

— Вы молодец, Мишель. — Капитан впервые назвал его по имени.

— Что слышно нового из России?

— В Петрограде лидер партии большевиков Ленин опубликовал свои тезисы, немецкая печать много писала о них.

— В чем смысл тезисов?

— М И р — народам, земля — крестьянам, власть — Советам, хле б_ голодным,—проскандировал капитан. — Программа поражает политическим размахом. Если большевикам удастся ее осуществить, господин Керенский может укладывать чемоданы. Этот человек на классовых противоречиях революции вырос выше собственного роста. Но когда дело дойдет до классовых битв, он сморщится,—говорил капитан, радуясь, что снова обрел внимательного собеседника.

— Если Ленин хочет сделать Россию независимой и свободной державой, я пойду за ним,— с решительностью, уже знакомой капитану, объявил Тухачевский.

Они бежали из лагеря в июльскую грозовую ночь, когда молнии оплескивали альпийские вершины. Во время грозы потеряли друг друга...

Тухачевский появился в Петрограде накануне Октября.

В первые дни революции он неприкаянно бродил по^ столице, жил в казармах Семеновского полка. Развал воинской дисциплины язвил его сердце. Старая армия разрушена, новой еще нет. Красногвардейские отряды полны энтузиазма, но им недостает военной организации, и это может стать опасным для самой революции. Печальные размышления привели Тухачевского к неожиданному для него самого решению.

Он явился в Смольный, к начальнику военного отдела. Разговор их был деловым и по-военному кратким. Из Смольного Тухачевский ушел инструктором военного отдела ВЦИКа.

Вскоре правительство переехало в Москву, и Тухачевский с радужным настроением сошел с поезда. Хорошее настроение погасло, когда он увидел грязные улицы, обшарпанные дома, бесконечные очереди у хлебных лавок. Москва его отрочества утратила свои краски: голодная и оборванная встречала она первую весну революции.

Тухачевский со всей страстью молодости отдался работе. Он формировал красноармейские отряды, выезжал в соседние губернии для устройства военкоматов. Начальник военного отдела с интересом следил за энергичным инструктором. Но еще больший интерес проявил к начальнику сам Тухачевский.

— Кем вы были до революции? — спросил он как-то.

— Машинистом на железной дороге, но жандармы угнали в Туруханский край.

— Откуда же знаете военное дело?

— Кто сказал, что я его знаю? Я учусь военному делу, несмотря на свою седину. —Начальник тряхнул густой шевелюрой,—К сожалению, бывшие офицеры не торопятся переходить-

на службу к народу.

— Я же перешел...

— А что вас привело к большевикам?

— «Земля —крестьянам, мир— народам»,—вот мне и стало ясно: мой путь пролегает к вам. Я ненавижу войну и убежден земля должна принадлежать тем, кто ее обрабатывает.

Многие офицеры сейчас ненавидят царизм, приведший на

край гибели Россию, и не знают, в чем спасение от полного крушения. И непонятно им, что большевики хотят этого спасения, но с существенной поправкой. Мы хотим построить в России’новое общество. Радуюсь, что вы с нами,—подчеркнул последние слова начальник.

Тухачевский возвращался домой. Случай, великий устроитель человеческих судеб, столкнул его с другом юности Николаем Кулябко. Тухачевский потащил приятеля к себе.

— Ты военный инструктор ВЦИКа? Как же мы раньше не встретились? Ведь я член ВЦИКа и комиссар штаба московской обороны.

Возмужавший, повзрослевший, Кулябко оставался все таким же открытым и простодушным, каким знал его Тухачевский, но что-то новое, значительное и серьезное появилось в его лице.

— Штабу обороны позарез нужны специалисты. Я вырву тебя из-под крыла Военного отдела. Там могут найти другого инструктора, не гвардейского офицера.

— Я всего лишь подпоручик.

— Лермонтов тоже был только поручиком. — Кулябко вожделенно протянул руку к скрипке, висевшей в простенке между окнами.— Позабыл, когда и прикасался к ней. Теперь я слушаю одну музыку революции, но у нее другие ноты...

— Когда говорят пушки — смолкают музы.

— Ия верил этому афоризму, но революции создают свою музыку. Вспомни «Марсельезу», вспомни «Смело, товарищи, в ногу» или «Интернационал».

Кулябко сменил тему, сказал тоном, не признающим возражений:

— Завтра пойду к Ленину и выпрошу тебя в штаб обороны. Ленин прилагает все усилия, чтобы создать вооруженные силы республики. Он мечтает о классовой, дисциплинированной армии.

— Это и мои мысли, кстати.' Или я подслушал их у Ленина?

— Это делает тебе честь. А Ленин, к слову сказать, поражает всех энциклопедичностью своих знаний. Какой диалектический ум! Этот революционный стратег и философ очень гармоничец, последователен в своих идеях. Пока есть Ленин, за революцию можно не беспокоиться. Ты нашел бы с Лениным общий язык не только в делах военных. Он любит музыку, особенно Бетховена.

— Когда-то Авраам Линкольн мечтал о правительстве народа, из народа, для народа. Мечта осталась мечтой. А вот Ленин создал такое правительство. Из народа и для народа,— задумчиво повторил Тухачевский.

— Я Линкольна лишь по анекдотам знаю. Он чистит ботинки, а слуга ему: «Президенты не чистят своих ботинок, сэр». — «А чьи ботинки они чистят?» — Кулябко откинулся на спинку стула и захохотал, живот его заколыхался под выцветшей рубахой...

Тухачевского назначили военным комиссаром в штаб московской обороны. Ему было легко, было приятно работать с Николаем Кулябко.

3

Радужный круглый свет бил в глаза. «Откуда появился этот сверкающий шар?» Тухачевский приподнял голову: круглое туалетное зеркало поймало солнце и распространяло по комнате его сияние.

Он отбросил одеяло, вскочил с кровати. Комнату переполняли снопы солнца; старый вяз кидал на окна короткую узорчатую тень.

Ночью прошел сильный дождь, земля разбухла, покрылась дымчатым водяным бисером. Полая вода подперла сельскую площадь, церквушка повисла над ней несдуваемым белым облаком. Половодье захватило и огороды и сад; тополиные аллеи, блистая, уходили к березовой роще. Оттуда накатывался оживленный гомон грачей.

Тухачевский распахнул окно— утренний воздух опалил его холодком. Он глянул направо-налево, выхватывая из обширной панорамы отдельные, знакомые с детства предметы. И тут же подумал о Машеньке Игнатьевой. Сначала мысль о ней была смутной и сразу растаяла, потом возникла снова, уже веселая и настойчивая. Он вспоминал серые глаза, твердые губы, тонкое лицо, обрамленное русыми локонами. Теперь оно появлялось всюду, куда ни устремлялся его взгляд, на стене, на зеленых портьерах.

«А ведь я люблю в ней свое отрочество,— подумал он и поразился этой мысли. — Но я люблю и ее, самую милую из всех. — Он прислушался к сочетанию звуков «люб-лю». — Ну люб-лю, а что же дальше? Я должен увидеть Машеньку. Какой она стала? Похорошела, должно быть? А все-таки — что будет с моей любовью? Мне бы следовало жениться на Машеньке, но сейчас такое тревожное время...»

В коридоре застрочили каблучки, в комнату вбежала сестра.

— Завтрак готов, Мишель. Поторапливайся, а то ватрушки остынут.

Он сидел за столом, положив ладони на скатерть, и любовался ловкими движениями сестры: она разливала чай, янтарная струя изгибалась над стаканом. Занавески раздувались ветром, тень вяза переместилась с окон на стену. Мавра Петровна, вся в солнечных пятнах, принесла и поставила перед ним блюдо с ржаными ватрушками.

Он пил чай с сахаром, ел горячие ватрушки, но грустнел, думая о скорой разлуке с родными.

Весь этот день он провел в каком-то чаду: обегал закоулки двора и сада, колол дрова, выбивал на дворе одеяла. Переделал уйму дел — и все казалось мало, и все хотелось больше.

Вечером пошел в рощу; здесь еще все было голо, мокро, между берез светились лужи, палая листва прогибалась под ногами. Дятел бесшумно пронесся над вершинами, промелькнул зайчишка, затрещали под чьей-то лапой сучки. И опять стихло, лишь слабо шуршали прелые листья под ногами. Очарование лесного вечера охватило Тухачевского. Он выбрался на берег болота. Закат стыл в ракитнике оранжевой дымкой, и почему-то подумалось, что больше не увидит он этого лесного болота, что детство прошло, и мысль эта болью отозвалась в сердце.

— Мир совершенно изменился, и я стал другим в изменившемся мире,— сказал он.

...Три дня отпуска промелькнули как минута. Мать провожала его без слез, только щурилась и смотрела поверх головы; брат хлопал по плечу, повторяя одно и то же:

Поищи и для меня работу, Михаил, а то совсем закисну в деревне. Мы, дворяне, люди служилые.

Сестра подала брусок грушевого дерева:

— Материал для починки скрипок. Берегла для тебя, Мишель.

На бруске круглым ее почерком было начертано:

Не будь в походах глупой пробкой,

А будь в неведомое тропкой.

На вокзале в Пензе бродили толпы чехов, словаков, австрийцев, мадьяр: иностранные солдаты, отлично одетые, хорошо вооруженные, уязвляли военное самолюбие Тухачевского. «А наши обуты в лапти, одеты в зипуны»,— с горечью подумал он, прислушиваясь к разноплеменной речи.

Коренастый, широколицый чех, слишком правильно выговаривая русские слова, что-то рассказывал, и окружавшие его легионеры смеялись.

Сражение кончилось из-за отсутствия сражающихся с обеих сторон,— долетело до Тухачевского.

Стены вокзала, двери пакгаузов были обклеены воззваниями и манифестами.

Национальный совет чешских и словацких земель призывал: «К оружию, братья! Только война принесет Чехословакии свободу, суверенитет и независимость».

Тухачевский знал: по соглашению с советским правительством чехословаки возвращаются на родину через Сибирь. Первые их эшелоны уже достигли Владивостока, последние находились в Пензе. Эвакуация шла медленно: игнорируя требования Советов, легионеры не разоружались. Военное превосходство их над молодыми красноармейскими отрядами было несомненным, и это тревожило Тухачевского. •*

Он шел по грязным улицам, мимо запакощенных домов, сгнивших заплотов, сожалея о неясных красках города его гимназических лет.

«Россия —страна бесконечных трагедийна сейчас трагическая судьба русского интеллигента пересеклась с трагической судьбой русского пролетария,— подумал он. — Отчаяние или совершенно бессильно, или оно порождает ненависть. У наших монархистов отчаяние вызывало энергическую ненависть к большевизму. Если в России вспыхнет гражданская война, то начнут ее монархисты. Но не только они. Франция и Англия не признают Советской России и могут затеять военную авантюру

с помощью хотя бы чешских легионеров. Сорок тысяч иностранных солдат опасны для страны с неокрепшей армией».

Тухачевский углубился в привокзальные переулки, разыскивая домик своей возлюбленной. Он позабыл дом, но помнил три окна с белыми ставнями, крыльцо с деревянными резными колоннами.

Был поздний час, крыши и деревья заливал лунный свет, в канавах спала вода. В неверном, холодном свете все казалось слишком красивым, но отчужденным. «Вот я и приехал за тобой, Машенька. Все это время я мечтал о тебе, мечтания казались несбыточными, но все сбывается для того, кто умеет ждать». Он увидел знакомые колонны крыльца, узнал белые ставни, сквозь которые пробивался слабенький лучик, и, сдерживая заколотившееся сердце, постучал.

На крыльцо выскочила Машенька, в темном платье, с полушалком на худеньких плечах, вгляделась в сумрак, ничего не видя. Тухачевский позвал ее, она, вскрикнув, бросилась в его объятия.

Дома, кроме Машеньки, не было никого, родители уехали за хлебом и картошкой — в Пензе исчезли продукты. Машенька стала угощать Тухачевского чаем, счастливая возвращением его, но не знающая, о чем спрашивать, что говорить ему. Она села напротив, залюбовалась красивым, серьезным лицом его и видела все перемены, произошедшие в нем. «Волосы у него гуще и по-новому падают на лоб, и подбородок тверже, и губы энергичнее, и держится он очень уверенно, каждым движением подчеркивая свою силу. Только из глаз исчезла прежняя беззаботность».

А для него Машенька оставалась воплощением той самой свежести, что казалась незакатным состоянием юности. Он смотрел на нее сверху вниз, мысленно повторяя: «Если я не скажу сейчас же, что люблю ее, то поднимусь и уйду».

— Мне тебе надо что-то сказать, в одном слове трудно, я хочу сказать...— Он запутался в поисках нужных слов. — Я люблю тебя, Машенька! — выговорил он, сразу чувствуя облегчение.— Что мне теперь делать?

— Я тоже не знаю, что делать,— беспомощно ответила Машенька.

Он встал, забрал в ладони ее пальцы; подчиняясь, она приблизилась вплотную.

— А вот что мы сделаем! — воскликнул он, прижимая ее и целуя. — Когда вернутся родители? Завтра утром. Мы попросим их благословения и уедем в Москву. В нашей любви — наше будущее.

4

В мае вспыхнул мятеж Чехословацкого корпуса. Тухачевский не знал истории чешских легионов в России, а он любил

ясность и определенность во всем. Желание узнать историю возникновения корпуса привело его в библиотеку Румянцевскою музея.

Перелистывая газеты времен монархии и Временного правительства, Тухачевский узнал, что в России живет сто тысяч чешских колонистов. Это были не столько мастеровые, сколько предприимчивые колбасники, пивовары, содержатели кабаков, владельцы кондитерских. Их устраивала возможность жиреть на русских хлебах, они были ярыми монархистами.

Началась война, царские манифесты провозгласили ее войной всего славянства против германцев. Русские чехи организовали «Союз чехословацких общин в России». Союз начал формировать свои полки, но чехи неохотно шли в добровольцы, они не хотели умирать за будущее королевство, за прибыли своих хозяев. А на фронте чешские солдаты, мобилизованные в австровенгерскую армию, сдавались в русский плен. Осенью тысяча девятьсот шестнадцатого года в России уже было двести тысяч пленных чехословаков — целая армия, упрятанная в болота мурманского севера и сибирские дебри. Но самые крупные лагеря находились на Украине.

Чем дольше безумствовала война, тем быстрее росли анти-австрийские настроения в Чехбсловакии. Настроения эти использовал буржуазный националист Масарик. Под крылышком Антанты был создан в Париже Национальный совет чешских и словацких земель, в Петрограде и Киеве открыты его отделения. После Февральской революции Масарик предложил свои услуги Временному правительству. Началось лихорадочное создание чешских легионов; в короткий срок был сформирован сорокатысячный корпус хорошо вооруженных легионеров. Корпус считался частью русской армии, но занял в ней особое положение.

Агенты Масарика закидывали легионеров воззваниями и прокламациями, на них обрушивались слова о демократии, независимости, национальной гордости, войне до победного конца — сотни тысяч, миллионы слов.

Октябрь развеял надежды чешских националистов. Масарик был в отчаянии, в нем пробудилась ненависть к Советам: он ринулся на поиски союзников, устанавливал контакты с царскими генералами, эсерами, меньшевиками. Заключил сделку с Борисом Савинковым, дал ему деньги на антисоветские заговоры и мятежи. Масарик вступил в секретные переговоры с Францией, Англией, Соединенными Штатами Америки.

Мартовским вечером во французском посольстве сошлись английские, американские дипломаты, царские генералы, высшие командиры Чехословацкого корпуса, представители левых эсеров. Обсуждали план вооруженного восстания против Советов.

Дипломаты и военные решили: с восстанием чехословаков начнется интервенция, выступят и силы русской реакции, не

признающие Советов. На подготовку восстания английское правительство выдало командирам корпуса семьдесят тысяч фунтов стерлингов, французское — одиннадцать миллионов золотых рублей.

Так продал Масарик чешских солдат державам Антанты. Теперь он был готов исполнить любой приказ своих хозяев. Масарик начал с обмана: заявил, что Чехословацкий корпус эвакуируется морским путем — через Владивосток. Эвакуация началась — чехословацкие эшелоны растянулись от Пензы до Владивостока.

Хорошо продуманное восстание разразилось. Капитан Гайда захватил Мариинск и Ново-Николаевск; за ними пали Самара, Челябинск, Омск. Легионеры, достигшие Владивостока, заняли и этот город. Вскоре военные действия начали японские, американские, английские интервенты.

Так была свергнута власть Советов на Волге, на Урале, в Сибири и на Дальнем Востоке.

...Тухачевский перелистывал газеты, а за окном ветер заворачивал тополиные листья, они оловянно взблескивали; возле канав приплясывали под ветром травы. На глаза попался серый, пахнущий пылью газетный листок «Чехословак». В подобострастных словах здесь кто-то изливал свои верноподданнические чувства: «Русский царь вводит нас в великую славянскую семью».

Какая фантасмагория! Русский император сослан в Екатеринбург, а легионеры чехи режут славянских братьев.

В штабе обороны Тухачевского ждал Кулябко.

— А я тебя ищу. С тобой хочет познакомиться Ленин.

Тухачевский явился на прием в поношенной, но аккуратной гимнастерке, синих заштопанных галифе, солдатских ботинках с обмотками. Подтянутый, дисциплинированный, без тени угодничества или развязности, он понравился Ленину.

На вопросы Владимира Ильича отвечал быстро, точно.

— Чтобы защищать революцию, необходима регулярная боеспособная армия. А без знатоков военного дела такой армии не создашь,— сказал Ленин.— Против мятежных чехословаков мы открыли Восточный фронт и главнокомандующим поставили бывшего подполковника Муравьева. В руках его сосредоточены четыре армии, но военных успехов пока не видно. Чехословаки в Самаре, в Сызрани, они угрожают Симбирску, оттуда рукой подать до Казани, где находится штаб Восточного фронта. Нам теперь архинеобходима армия, спаянная военной дисциплиной. Что вы думаете об этом?

— Без дисциплины нет армии. Но сейчас должна быть не палочная, а прокаленная революционным сознанием дисципли-

на. А вообще-то я сторонник высокой подвижности войск и ярый противник окопных действий,— ответил Тухачевский

— Вас рекомендуют на пост командарма Первой армии. Вы согласны?..

б

Поезд пришел в Казань ранним утром,, и Тухачевский отправился в штаб Восточного фронта. В дежурной комнате, развалясь на диване, дремал какой-то военный в алой черкеске; правая рука свешивалась на пол, в левой дымилась сигарета. Он лениво поднялся, лениво отрекомендовался:

— Адъютант главнокомандующего Чудошвили. Ты кто будешь?

— Доложите обо мне главному,— сухо сказал Тухачевский, недовольный фамильярностью адъютанта.

Муравьев только что встал с постели и, натягивая хромовый щегольской сапог, сердито постукивал подошвой. Заспанный, с отекшим, смятым лицом, главком не понравился Тухачевскому, и совсем оскорбительными показались винные лужицы на столе с разбухшими в них окурками, грязные салфетки, обсосанные лимонные корки. Тухачевский представился, предъявил письмо Реввоенсовета Республики.

— Прекрасно! Рад, что вы офицер гвардейского Семеновского. Реввоенсовет приказывает назначить вас командующим Первой армии, боятся, не соображу, как лучше использовать гвардейского офицера,— рассмеялся Муравьев.

Появился адъютант с подносом на вытянутых руках.

— Кофе со сливками, с коньяком? Я предпочитаю с коньяком. А вы будете командующим Первой армии не потому, что так хотят комиссары, а потому, что пожелал я. Опека военных комиссаров ужасна! — Муравьев ребром ладони постучал по краю стола. — Я ежедневно подвергаю себя опасности, а комиссары не доверяют мне. Почему, спросите вы? Меня любит армия, у меня военная слава. Я победил генерала Краснова, я уничтожил Украинскую Раду. — Он снизил голос до доверительного шепота: — Знают комиссары, что популярность без власти — пыль, популярность, объединенная с силой,— всё!

Тухачевский отставил недопитую рюмку; стало неловко смотреть в красивое, но уже истасканное лицо главкома, слушать его осторожный, доверительный шепот.

— Комиссары воображают, что только они дерутся за идеалы революции,— говорил Муравьев быстро, ровно, без усилий подбирая слова. — Но идеалы революции — мои идеалы, враги революции—- мои враги...

Главком открыл коробку сигар. В сигарном дыму клубились жирные купидоны на потолке, сиреневые обои на стенах. В раскрытые окна залетали чьи-то повелительные голоса, доносились

резкий звон шпор, телефонные вызовы: штаб фронта начинал беспокойную свою работу.

— Мне необходимо встретиться с председателем губкома партии, товарищ главком.

— Зовите меня Михаилом Артемьевичем. Но все же воинские звания большевики зря отменили,— сказал Муравьев.— Ладно. Ваша встреча состоится. Только не спешите.

Муравьев кончиком платка вытер полные губы, встал из-за стола.

— В полдень на фронт отправляется Казанский рабочий полк. Я должен сказать напутственное слово. Вы будете меня сопровождать.

Из-за портьеры выступил адъютант.

— Мой автомобиль к подъезду. Почему у тебя такой запакощенный вид? Пахнешь не то чесноком, не то гуталином.

Адъютант не отвечая вышел.

— Дрянной человечишка! И представьте — большевик!

— Я тоже большевик.

— А я левый эсер. Но мы же не ведем себя как содержатели притонов.

Тухачевский не мог избавиться от чувства, что встретился с человеком, носящим какую-то личину. В ожидании автомобиля они разговаривали уже стоя, красивые, жизнерадостные мужчины: юный командарм, у которого, как думалось ему, в запасе целая вечность, и сорокалетний главком, которому оставалось лишь несколько дней жизни.

— Белочехи из Сызрани могут стремительным рейдом захватить Симбирск, если мы не опередим их,— сказал Тухачевский.

— Белочехи?.. Это лишь макет противника,— улыбнулся Муравьев.

— Белочехи сильны. Мятежникам надо противопоставлять силу...

— Вот она, молодость! То ей море по колено, то лужи страшится. А что такое мятежники? Молодые люди всегда мятежники, они всегда надеются достичь своих целей.

— В политике мало одних надежд.

— А вот философия не украшает полководцев. Стрелять нужно не размышляя. Думать надо только об отечестве, ведь все мы — и живые и мертвые — дети России. — Муравьев посмотрел на часы.

— Автомобиль подан,— доложил адъютант Чудошвили.

— Не надо, мы пройдем, пешком,— вдруг объявил Муравьев. Он все делал внезапно и вдруг, его противоречивые поступки часто ставили в тупик подчиненных.

Полк, уходивший на фронт, уже больше часа стоял на привокзальной площади. Муравьев браво прошагал вдоль строя,

звучно поздоровался и, прижав к сердцу пухлые кулаки, начал напутственную речь:

— Бойцы революции! Весь мир трепещет от топота ваших шагов. С этой площади вы уходите прямо на вечные страницы всемирной истории, алые знамена осеняют вас, отблески славы вашей не погаснут в веках! Победоносные орлы, вы и я, ваш полководец, спасем Россию от внешних, от внутренних врагов ее. Земля, заводы — все добро хищников станет нашим добром. У каждого бойца зазвенят червонцы в карманах, каждому раненому я выдам награду чистым золотом. Я не кидаю своих слов на ветер — слова мои обеспечены всем достоянием республики. В ста шагах отсюда, в кладовых банка, хранится золотой запас России, и все герои революции получат свою долю...

Муравьев вскинул над головой кулак, ожидая овации.

— Обувки нетути, босиком много ли навоюешь...—раздался робкий голосок.

Мастер фразы, Муравьев был еще и артистом мгновения. Он присел на мостовую, сдернул хромовые сапоги, протянул красноармейцу:

— Возьми, орел! Твой главком походит в лаптях до победы...

Восторженными криками ответили бойцы на неожиданную выходку Муравьева. Он жё, босой, с растрепанными волосами, с правой рукой, прижатой к сердцу, смеялся; лицо его наливалось тугим румянцем.

Муравьев и Тухачевский вернулись в штаб. По дороге главком все вспоминал свое выступление.

— С солдатами разговаривай по-суворовски, умей их взбодрить, умей веселить: «Пуля — дура, штык — молодец! Заманивай врагов, солдатушки-братушки, заманивай!» Бот и все,,что нужно солдату,— поучал главком Тухачевского.

В кабинет вошел адъютант:

— Политком полка по срочному делу.

Вошел бледный, растерянный комиссар полка, в котором только что выступал Муравьев.

— Какой дьявол за тобой гнался? — спросил главком.

— Красноармейцы отказываются идти на фронт. Устроили новый митинг, требуют жалованья за три месяца вперед и золотом,— заикаясь от волнения, доложил комиссар.

— Ах ты, провокатор! Осмелился позорить моих орлов, продажная душа! Адъютант, расстрелять эту шкуру!

Адъютант выдернул наган, но выстрела не последовало, произошла осечка. Он вновь вскинул наган, Тухачевский вышиб оружие из его руки.

— Дважды не расстреливают, товарищ главком,— сказал он, закрывая собой комиссара.

— Отставить! — скомандовал Муравьев. — Радуйся, пес! Счастливая баба тебя родила...

Вечером Муравьев и Тухачевский отправились в бывшее дворянское собрание, теперь Дом народных встреч.

Колонный зал был переполнен. Царские офицеры всех воинских званий пришли в партикулярном платье. Тухачевский затерялся в толпе: хотелось со стороны понаблюдать, как Муравьев станет разговаривать с офицерами.

Главком четким шагом прошелся по сцене, остановился у рампы.

— Граждане офицеры! Патриоты отечества! Доколе будем бесстрастно взирать на Россию нашу, гибнущую под ударами иностранных и внутренних врагов? Доколе нам терпеть позор и обиды от своих же военнопленных? Или уже привыкли наследники Суворова и Кутузова жить под немцами, обниматься с преступниками, прикрывающимися идеями Великой французской революции?

Опять политическая двусмысленность сквозила в словах Муравьева: он намекал на то, что опаснейшие враги России — большевики,— и Тухачевский подумал: «Главком ведет какую-то хитрую игру, его демагогия имеет подспудную цель. Он храбро нахален, а нахальство—самовлюбленность, не знающая предела».

— Что мешает вам, офицеры, поступать на службу победоносному народу? Оскорбленное честолюбие? Утраченные привилегии? Недоверие простых людей к золотопогонникам? Если только это, отбросьте сомнения! Моим армиям нужен ваш опыт, я использую вас для возрождения России. — Муравьев ткнул кулаком в сторону рыжеусого человека. — Вот вы, кто вы?

— Капитан инженерных войск. — Рыжеусый убрал с колен соломенную шляпу.

— Почему отсиживаетесь в тылу?

— Нашему брату не доверяют...

— Я доверяю, и этого достаточно! — Муравьев спрыгнул в зал, выхватил из рук капитана шляпу, швырнул в угол. — Срам какой — офицер в шляпе! Встать! — заорал он, пунцовея.— Встать, когда говорит главнокомандующий!

Офицеры поспешно поднялись.

— Приказываю вернуться в армию! — кричал Муравьев.

— Приказ есть приказ,— покорно ответили из зала.

— Мобилизую всех для защиты отечества!

— Если так, то повинуемся...

Главком и командарм возвращались из Дома народных встреч по улице, залитой лунным светом. С Волги веяло свежестью, из садов — терпким запахом мяты.

— Здорово я их раскатал! А как бы вы поступили на моем месте? — спросил, смеясь, Муравьев.

— Сделал бы то же самое, только без ругани. Когда прикажете выехать в Первую армию?

— Чем скорее, тем лучше.

Как это часто случается с молодыми людьми, председатель Казанского губкома партии Шейнкман и командарм Тухачевский сразу нашли общий' язык. Их объединяли не только идеи, но и близкие духовные интересы. Тухачевский любил музыку, Шейнкман — поэзию; командарм преклонялся перед именем Моцарта, председатель губкома даже своего первенца назвал Эмилем в честь поэта Верхарна.

Шейнкману шел двадцать девятый год, но он давно жил бурной, опасной жизнью революционера. Свою партийную деятельность начал он на Урале, был сослан в Тобольск. Октябрь застал его в Петрограде. Шейнкман был председателем следственной комиссии, которая допрашивала арестованных членов Временного правительства. В начале восемнадцатого года Якова Семеновича Шейнкмана избрали председателем Казанского губкома партии.

Тухачевский без труда, угадал в Шейнкмане редкую преданность революции. Шейнкман увидел в Тухачевском волю и недюжинный ум. Они сидели в губкоме партии, разговаривая об интервентах, о чехословацких мятежниках и, естественно, о Муравьеве.

— Он, бесспорно, способный полководец. Победы над генералом Красновым в Гатчине, над Украинской Радой в Киеве у Муравьева не отнимешь,— говорил Тухачевский.

— Победа — лучшая из рекомендаций,— согласился Яков Семенович. — Не нравится мне только, что Муравьев ведет себя как новоявленный Наполеон, но при самом диком счастье он был бы Наполеоном на час. Еще не нравится, что он воинствующий эсер. Я не из подозрительных, но воинствующая злоба эсеров меня тревожит; они ложные идеи принимают за истины, призраки за реальную опасность, по любому случаю грозят револьвером. Я давно наблюдаю за Муравьевым и думаю: он легко поставит на карту не только свою судьбу, но и тысячи жизней. Если таким, как Муравьев, взбредет на ум идейка единоличной власти, они прольют крови больше, чем дюжина Чингисханов.— Яков Семенович поглядел на ступенчатую башню Сююм-бекц, на белые стены казанского кремля, поверх их, на далекую, в туманных полосах, Волгу. Как бы подытоживая свои рассуждения, сказал: — Около главкома должен быть бдительный политический комиссар. Принципиальный, бескомпромиссный, для которого нет ничего выше интересов нашей революции...

Тухачевский следил за изменяющимся выражением лица Шейнкмана, стараясь не нарушать течение его мысли.

— В Казани положение из напряженнейших. В начале мая мы ликвидировали заговор царских офицеров, заговорщики убили председателя губчека. Контрреволюция ушла в подполье, а теперь снова поднимает голову. В городе одних только членов

28

Союза защиты родины и свободы тысяч десять. А сколько всяких комитетов, лиг, корпораций расплодилось— и все с антисоветским душком. Есть в Казани и Комитет георгиевских кавалеров, и Лига воинского долга, и татарская буржуазно-националистическая партия. И все надеются, что чехословаки помогут им воткнуть нож в спину революции. В Казани находится золотой запас России, Муравьев часто хвастается им на митингах...

— Опасно хранить в Казани восемьдесят тысяч пудов золота и драгоценностей. Они кому угодно вскружат голову,— заметил Тухачевский.

— Казанские большевики обратились к правительству с просьбой перевести золотой запас в Нижний Новгород. Пока еще не получили ответа. Зато Муравьев долго убеждал нас, что золото под надежным щитом его войск, что он скорее погибнет, чем отдаст сокровища врагу, что искренность его слов свидетельствует о его неподкупности. О золоте он всегда говорит с многозначительной таинственностью. Но за тайнами в политике скрывается или ложь, или предательство. А Муравьев теряет представление о границах своей власти: грозный окрик, маузер, выхваченный из кобуры, стали атрибутами его деятельности,— сказал Шейнкман.

Они расстались поздней ночью, и Тухачевский выехал в Симбирск, в Первую армию.

Новый командарм разочаровал симбирских большевиков своей молодостью. Недовольны были и симбирские эсеры: до Тухачевского пост командарма занимал их человек. Фамилия нового командарма ничего не говорила и военным специалистам. Бывшие офицеры, перешедшие на службу в Красную Армию, не слыхали о гвардейском подпоручике Тухачевском. Но первые же приказы показали скептикам, что в армию пришел вдумчивый, знающий военное дело человек.

Не теряя времени, Тухачевский разработал план освобождения Самары из-под власти эсеров и чехословаков. Он решил нанести массированный удар по Самаре отрядами Сенгелеевской и Ставропольской групп; в помощь отрядам выделялись речная флотилия и бронедивизион. Командарм думал к середине июля завершить подготовку к наступлению, но Муравьев перепутал его планы. Он потребовал немедленного наступления и в то же время снял с позиции отдельные войсковые части.

Первая армия втянулась в тяжелые, неравные бои с чехословаками, а Муравьев продолжал снимать с фронта новые части и для чего-то отводил их в Симбирск. Первая армия, захватившая было Сызрань и Бугульму, начала отходить с большими потерями.

Тухачевский решил высказать Муравьеву все о трагическом положении армии. Вечером на маленьком полустанке, под орудийный гул вражеских батарей, он написал главкому: «Хотел еще вчера начать наступление всеми силами, но броневому дивизиону было Вами запрещено двигаться, а поэтому наше наступление на Усолье и Ставрополь велось лишь жидкими пехот : ными частями. Совершенно невозможно так стеснять мою деятельность, как это делаете Вы. Мне лучше видно на месте, как надо делать... Вы же командуете за меня и даже за моих начальников дивизий».

В этот час командарма вызвал к прямому проводу Иосиф Варейкис:

— Немедленно приезжайте в Симбирск. Происходят страшные события...

Поздней ночью Тухачевский уже входил в кабинет председателя Симбирского губкома партии.

— Левые эсеры подняли вооруженное восстание. Они обстреляли из орудий Московский кремль. Получены телеграммы, утверждающие, что власть перешла в руки мятежников,— сообщил Варейкис.

— Если эсеры возьмут верх, война с Германией неизбежна. Надо спешить с разгромом самарского Комуча, а Муравьев срывает наше наступление,— взволнованно ответил командарм.

— Я пытался связаться с Казанью, но телеграф неисправен. Что делает Муравьев — неизвестно,— Варейкис взъерошил курчавую пегую шевелюру. — Теперь уже можно сказать, после мятежа эсеров, одной революционной партией в России стало меньше. А вот Муравьев, Муравьев?

7

— Передайте Ленину, что я верен идеалам революции и выхожу из партии левых эсеров. Я отворачиваюсь от авантюристов и меч мой направляю против врагов Советской власти,— воодушевленно говорил Муравьев члену Реввоенсовета Механошину.

— Хорошо, передам ваше заявление.— Механошин пристально поглядел в мерцающие фосфорическим блеском зрачки главкома.— А сами не станете разговаривать с председателем Совнаркома?

— Спешу в штаб, надо успокоить армии. Красноармейцы возбуждены мятежом эсеров и не знают, что происходит. Вы информируйте меня о своем разговоре с Лениным. — Муравьев хотел еще что-то сказать, но повернулся и вышел из кабинета.

Механошин растворил окно — пахнуло влажным теплом июльской ночи, в небе меркли звезды; город, измученный постоянными страхами, спал,

Москва, Кремль. Ленин у провода,— тревожным голосом сообщил телеграфист.

— У аппарата член Реввоенсовета Восточного фронта Механошин. Мы не знаем, что творится в Москве. Подавлен ли мятеж? Муравьев заявил о выходе из партии левых эсеров и подтвердил свою преданность Советской власти.

Механошин вслушивался в лихорадочное постукивание аппарата и напряженно размышлял: «Отчего Ленин в два часа ночи продолжает работать?_Неужели с мятежниками не справились?»

Узкая желтая лента выползала из «юза». Телеграфист быстро, проглатывая слова, читал:

— «Я не сомневаюсь, что безумно-истеричная и провокационная авантюра с убийством Мирбаха и мятежом центрального комитета левых эсеров против Советской власти оттолкнет от них не только большинство их рабочих и крестьян, но и многих интеллигентов. Весь мятеж ликвидирован в один день полностью...»

— Так говорит Ленин... Вы слышите, это слова Ленина,— сказал телеграфист.

Механошин, слушая механическое постукивание аппарата, думал: «Надо будет сразу записать события этой ночи. События уходят, правда о них остается».

— Ленин обращается к вам, товарищ Механошин,—опять произнес телеграфист: — «Запротоколируйте заявление Муравьева о его выходе из партии левых эсеров, продолжайте бдительный контроль. Я уверен, что при соблюдении этих условий нам вполне удастся использовать его превосходные боевые качества...»

А в это время Муравьев ждал из Москвы сигнала. Седьмого июля у него появился агент заговорщиков.

— Колокол мятежа ударил поздно! Восстание раздавлено! — неистовствовал Муравьев.

Два дня и три ночи метался он, не решаясь бросить на весы случайной удачи свою жизнь. «Но удавались же самые немыслимые мятежи! Приходили же к власти Наполеоны! Судьба сосредоточила в моих руках четыре армии революции. Кто помешает мне? Большевики? Я выравняю их волю огнем и железом, я не оставлю ни одного живого большевика, ибо настоящий политик тот, кто переживает своих врагов. Надо немедленно ехатй в Симбирск — там мои единомышленники. Жребий брошен!»— повторил он чужое, но любимое изречение.

И Муравьев решился.

Он посадил на царскую яхту «Межень» отряд личного конвоя, состоявший из черкесов и татар, и отправился в Симбирск.

Облитая лунным сиянием, Волга мерцала, молчаливо проходил высокий правый берег, луговая сторона освещалась зарницами далекой грозы.

На палубе яхты ходили, сидели бойцы, они не понимали друг друга, черкесы высокомерно поглядывали на татар, татары косились на косматые папахи и кавказские кинжалы.

Из салона еыскочил Чудошвили с тугой кожаной сумкой. Затянутый в черкеску, он походил на огромную малиновую осу.

— Становись в затылок! Прынимай деньги! — проревел он, доставая из сумки горсть червонцев. — На каждое рыло по десятке. В Сьшбирск прыдем — получите исчо!

А в царском салоне Муравьев мерил нервными шагами пушистый ковер; мысль, что он находится на яхте, еще недавно принадлежавшей русскому императору, тревожно пьянила. Муравьев сожалел, что мало людей вовлек в свою рискованную авантюру. Он умел в нужную минуту принимать нужные для себя решения, усваивать нужный тон поведения. Муравьев с упорством маньяка шел к намеченной цели: он изменил монархии и перешел на сторону Временного правительства, от Керенского переметнулся к большевикам. Изменить большевикам для него ничего не стоило.

— Адъютант! — негромко позвал Муравьев.

— Я здесь, Михаил Артемьевич.— Чудошвили появился в салоне.

— Садись за машинку. Продиктую несколько приказов.

Муравьев провел рукой с затылка на лоб, взъерошил только что зачесанные волосы. Стал диктовать:

— «От Самары до Владивостока всем чехословацким командирам! Ввиду объявления войны Германии приказываю вам повернуть эшелоны, двигающиеся на восток, и перейти в наступление к Волге и далее на западную границу. Занять по Волге линию Симбирск — Самара — Саратов — Балашов — Царицын, а в северо-уральском направлении Екатеринбург и Пермь. Дальнейшие указания получите особо.

Главнокомандующий армии, действующей против германцев, Муравьев».

Адъютант печатал быстро, механически ставя в словах букву «э» вместо «е».

— Приказ передать по радио, как только придем в Симбирск, распорядился Муравьев, но тут же передумал: — Нет! Передадим, когда на яхту явится Тухачевский. Накрой стол, приготовь угощение, за рюмкой коньячка милее разговаривать на острые темы.

Муравьев опять заходил по салону. Воображение разыгрывалось прихотливо. На мгновение он попытался представить Восточный фронт от Волги до Тихого океана: панорама была необозримой даже для мысленного взора.

Исчислено, взвешено, разделено! — произнес он неуверенно и удивленно.

Что, Михаил Артемьевич? — переспросил адъютант.

— Я исчислил силы большевиков, взвесил собственные, разделил Россию на две части. Но и то, что сегодня достанется большевикам, завтра будет моим. — Муравьев выпил рюмочку коньяку, вытер губы салфеткой, на которой еще виднелась вышитая шелками корона. — Все завтра может стать моим, если не изменит фортуна.

Поздним вечером «Межень» пришвартовалась у пристани Симбирска. Муравьев послал связных за командиром Симбирского корпуса и командиром бронедивизиона. Это были свои люди, и он приказал им с броневиками и матросским отрядом явиться на пристань. За Тухачевским направил адъютанта.

Страх перед неизвестностью внезапно овладел Муравьевым, но он понимал, что начатую авантюру уже нельзя остановить.

На пристани раздались пьяные крики — кого-то приветствовали матросы. В салон вошел комкор.

— Мы потеряли самое драгоценное время,—начал он с ходу. — Восстание в Москве сокрушено...

— Не повторяй, что и так известно. Москва еще не вся Россия, а Симбирск станет точкой отсчета новых времен...

На пороге салона появился Тухачевский. Главком принял его как радушный хозяин, сдернул салфетку, прикрывавшую виной закуски. Движением глаз, белозубой улыбкой, всем своим сердечным видом он как бы говорил: «А вот мы сейчас задушевно побеседуем».

Командарм вынул рапорт.

— Что это? — небрежно спросил главком.

— Доклад о наших фронтовых делах...

— Постойте, постойте! Выпьем-ка сначала за революцию! Вот так. А теперь рапортуйте, только, ради бога, короче.

— Сызрань нами оставлена. Наступление на Ставрополь кончилось неудачей. Невозможно так стеснять мою самостоятельность. Почему вы связываете мне руки? — спросил Тухачевский.—Хотя мы и оставили Сызрань, я не считаю положение безнадежным, у нас есть силы вернуть город. Если мы не сделаем этого, народ не простит нам...

— Я не нуждаюсь в прощении русского народа. Народ нуждается во мне больше, чем я в нем,— строго сказал Муравьев- — Ваши тревоги уже не имеют значения, слушайте, что скажу я. Мы прекращаем борьбу с чехословаками и объявляем войну Германии. Я обратился по радио к чехословацким войскам от Самары до Владивостока, в эти минуты они получили мой приказ...

Тухачевский вскочил с места. Они остановились друг против друга.

Поручик Тухачевский! — торжественно продолжал Муравьев. Я назначу вас на любой пост в революционной армии, которая спасет Россию от большевиков.

— Я сам большевик!

2 А. Алдан-Семенов

— Вы дворянин!

— Я не изменник...

— Если так, вы уже стали изменником!

Муравьев пинком распахнул дверь салона. В салон вбежал адъютант.

— Под арест этого предателя!

Муравьев вышел на пристань, где стояли красноармейцы бро-недивизиона. За ним вывели Тухачевского.

— Бойцы! Герои! Орлы! — начал Муравьев. — Посмотрите на изменника знаменам рабоче-крестьянской власти! Царский офицер Тухачевский хотел арестовать вашего главкома. Но монархист, замаскированный под большевика, просчитался. Я разоблачил его, прежде чем он поднял на меня свою подлую лапу...

— К стэнке мэрзавца! — потряс маузером Чудошвили.

Командующий Симбирской группой войск презрительно пожимал плечами, штабные командиры смотрели на Тухачевского так, словно они предчувствовали его измену. Адъютант, наклонив черную тяжелую голову, исходил визгом:

•— Смэрть прэдателю!..

— Мы еще успеем его расстрелять,— остановил Муравьев адъютанта.

Оставив Тухачевского под охраной, он отправился в город.

В гостинице Муравьева ожидали симбирские эсеры — участники заговора. Уверенный в полном успехе авантюры, главком решил немедленно создать и свое правительство.

8

ЛЕНИН — РЕСПУБЛИКЕ

«Всем, всем, всем! Бывший командующий левый эсер Муравьев отдал войскам приказ повернуть против немцев... Приказ Муравьева имеет предательской целью открыть Петроград и Москву и всю Советскую Россию для наступления чехословаков и белогвардейцев. Муравьев объявляется изменником и врагом народа. Всякий честный гражданин обязан застрелить его на месте...»

Варейкис получил радиограмму глубокой ночью, в губкоме находилась горсточка партийных работников да латышские стрелки, охранявшие здание. Он собрал их в зале заседаний, прочитал радиограмму.

— Надо обезвредить Муравьева И ликвидировать мятеж в зародыше. А как это сделать с нашими слабыми силами?

— Ленин приказывает застрелить главкома. Я исполню приказ,— решительно сказал красноармеец, которого звали Филей.

— Пока не разрешаю. Убийство Муравьева в этот опасный

момент ухудшит наше положение. Все коммунисты немедленно расходятся по казармам, по заводам — нужно поднять красноармейцев и рабочих против изменника. Какими силами мы располагаем?

— Латышские стрелки не пропустят Муравьева в губком,— заявил начальник охраны.

— Муравьева, наоборот, надо заманить в губком,— возразил Варейкис. — Итак, все в казармы, все на заводы! В нашем распоряжении минуты, не теряйте же попусту драгоценного времени.

Коммунисты покинули кабинет. Варейкис посмотрел на молодого шустрого редактора губернской газеты.

— Надо узнать, где сейчас Муравьев. Поручаю это тебе. Погоди,— удержал он редакт’ора, двинувшегося к двери. — Если Муравьев явится в губком, то... Вот, смотрите,— Варейкис провел рукой по зеленому сукну стола. — В кабинет можно пройти только через зал заседаний. К залу справа и слева примыкают комнаты. В комнате налево разместим стрелков, в правой части посадим Филю с пулеметом. Муравьев проходит в кабинет, а стрелки занимают зал заседаний. Он, конечно, явится с охраной,— под любым предлогом не пропускать ее ко мне в кабинет...

— Недурно,— блеснул выпуклыми глазами редактор, — А если Муравьев не приедет в губком?

— Муравьев поступает всегда неожиданно. Я не рассчитываю на его характер, но надо выиграть время.

— Губком окружают матросы с пулеметами. Ими командует какой-то грузин,—-сообщил вошедший стрелок.

Площадь и примыкавшие к ней улицы занимал матросский отряд под командой Чудошвили.

— Кто из вас болшэвики? Кто эсэры? Болшэвики отходят налэво, эсэры — направо. А, черт, наоборот! Болшэвики — направо, эсэры — налэво... — приказал Чудошвили.

— А кто тебе дал право устанавливать пулеметы? Кто ты такой? — спросил Варейкис.

— Адъютант главнокомандующего Муравьева.

— Я председатель губкома...

—- Пмэю приказ на твой арэст. Главком объявил войну немцам и заключил мир с чехами, вечный блажэнный мир — и долой болшэвиков!

— Прочь от крыльца, стервец! — схватился за маузер Филя.

Чудошвили трусливощопятился, Варейкис и Филя вернулись в здание. Прошло полчаса в напряженном ожидании, дверь приоткрылась, в кабинет вбежал редактор.

— Что нового? — спросил Варейкис.

— Муравьев в гостинице создает Поволжскую республику, распределяет министерские портфели.

2 *

Великолепно! Пусть распределяет портфели. Ступай снова в гостиницу, скажи — мы готовы на определенных условиях поддержать его правительство... :

В третьем часу ночи в губкоме стали появляться красноар* меицы, рабочие, матросы с речных пристаней.

„ Пулеметная рота поддерживает большевиков... Красноармейцы второго бронедивизиона выступают против Муравьева Железнодорожники спешат на защиту губкома,—докладывали связные.

Зазвенел телефон, Варейкис снял трубку.

Слушаю... Да, это председатель губкома. Кто это? Здравствуйте, товарищ Муравьев!.. Так, так, так! Громче, я плохо слы-шу... У меня нет иного выбора, как поддержать ваш поход на Москву?.. Вы предлагаете мне портфель министра? Это соблазнительно, но надо подумать... Что вы, я не умею быстро соображать.- Варейкис засмеялся в трубку. — Часы истории отсчитывает свои минуты?.. Все это верно, но речь идет о судьбе революции. Жду...

Варейкис хмуро стоял у телефона, члены губкома сидели вокруг стола. У всех были зеленоватые от усталости лица.

Варейкис направился в зал заседаний — там Филя закрывал газетами стеклянные двери. Председатель губкома заглянул в комнату латышские стрелки разместились у стен, и у них были зеленые от зари лица.

А что там? — повел глазами на другую дверь Варейкис.-

— А там пулеметы,— ответил Филя.

У подъезда затарахтел автомобиль.

Приехал.—Варейкис остановился посередине зала.—Ну что ж, не мы заварили эту кашу. Иди, Филя, к пулемету...

В зал заседаний со своими единомышленниками и охраной вошел Муравьев.

Вы сделали свой выбор? — с ходу спросил он Варейкиса и коротко рассмеялся.

— Пройдемте в кабинет. Мы ожидаем вас...

Главком, глядя на всех и никого не видя, положил правую РУ К У на грудь, вскинул голову. Снова, уже строго, спросил стоящего в дверях Варейкиса:

— Почему не пропускаете мою охрану?

— Фракция левых эсеров может договориться с большевиками без лишних глаз. У нас ведь нет охраны.

Муравьев поправил кобуру маузера, демонстративно вынул из кармана браунинг, сунул за пазуху.

Итак, мы слушаем,— сказал Варейкис, проходя на председательское место.

— Вам уже известно, что я объявил войну Германии,— начал Муравьев. — Я заключил мир с чехами и повернул свои вой-

ска на Москву. — Муравьев движением руки обвел эсеров, рассевшихся у стены. — Я не могу больше терпеть, когда большевики продают немцам Россию.

Дверь приоткрылась, Филя делал какие-то знаки Варейкису.

Муравьев оттолкнулся от подоконника, ногой распахнул дверь — перед ним мерцали штыки латышских стрелков;

— Это предательство! — Муравьев выдернул маузер.

Филя прыгнул на главкома, Муравьев отшвырнул его и начал стрелять направо-налево, и злоба, и страх, и бешенство исказили его лицо.

Муравьева обступили со всех сторон. Филя вскинул наган, целясь в лиловый затылок главкома...

ВАРЕЙКИС -т- ЛЕНИНУ ,

«В три часа ночи Муравьев пришел на заседание губкома вместе с фракцией левых социал-революционеров и предложил присоединиться к нему. Я объявил, что он арестован. Муравьев начал стрелять. В этой перестрелке Муравьев оказался убитым».

Тухачевский стоял у броневика в расстегнутой гимнастерке, без ремня — его отобрал адъютант вместе с наганом. Предрассветная площадь была пустынной, вокзал словно вымер. В тополиной рощице уже брезжило, нежная заря появлялась сквозь листья.

— Еду в Совдеп, разнюхаю, что в городе творится,— решительно сказал шофер бойцам.

— Ты, парень, головы не роняй,— посочувствовал Тухачевскому боец в косоворотке и домотканых штанах.

— Мне кажется, что я во сне,— пробормотал тот.

Прошли еще томительные тридцать минут. Заря захватила

весь горизонт, заметались над привокзальной площадью воробьи. Парили росой плетни, булыжники мостовой. Караульные дремали, прижимая к животам винтовки. Тухачевский услышал рычание мотора, и тотчас из-за каменного дома вынырнул броневик.

— В Совдеп скореича! — крикнул шофер. — Большевики Му- -равьева кокнули. Тебя, парень, ищут. Айда, садись...

Тухачевский не пробежал, он взлетел по ступенькам старинного здания, толкнул дверь в кабинет Варейкиса, его окружили комиссары, командиры,

— Рады видеть тебя здоровым-невредимым,— устало приветствовал Варейкис командарма. — В эту ночь мы победили правдой. Правда — грозный противник для врагов свободы.

— Заговорщики арестованы? — спросил командарм.

— Взяли начальника штаба, командира бронедивизиона...

— Чудошвили арестован?

— Этот успел скрыться.

— Опасного типа упустили. Надо бы сообщить Москве о наших событиях.

— Я уже телеграфировал Ленину о полном провале мятежа в Симбирске...

Мятеж всегда обречен на провал. Победившие мятежники называются иначе,— сказал Тухачевский.

Все рассмеялись, и общий смех рассеял кошмар трагической ночи.

Измена Муравьева, подобно подземным толчкам, потрясла армии Восточного фронта. Получив сперва провокационные приказы о мире с чехословаками и новой войне с немцами, армии потом узнали о предательстве Муравьева. По воинским частям поползли слухи о новых изменах и предательствах, окружениях и обходах красных войск.

Мятеж Муравьева принес временные успехи белым.

Князь Голицын и полковник Войцеховский захватили Екатеринбург. В Ижевске эсеры свергли власть Советов.

Над республикой нависла смертельная опасность, каждый час промедления становился трагическим.

9

— Приведите арестованного,— приказал тюремному надзирателю ротмистр Долгушин и раскрыл пухлую папку: «Дело о злодейском убийстве его императорского величества государя Николая Александровича».

В большом купеческом особняке было тихо и пустынно: лишь вкрадчиво постукивали настенные часы да пахло нашатырным спиртом. Сизые тени спали на паркетных полах, кружевные гардины купались в солнечном свете, во дворе цвели липы — желтые лепестки сыпались в приоткрытые окна.

Ротмистр дрожащими пальцами перевернул страницу.

«...В ночь с 16 на 17 июля по постановлению президиума областного Совета рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов Урала расстрелян бывший царь Николай Романов...

Социалистическая революция натолкнулась на отчаянное сопротивление имущих классов. Постепенно это сопротивление перешло—при содействии иностранных империалистов — в открытое контрреволюционное восстание против Советской власти...

В местах, захваченных чехословаками и белогвардейскими бандами в Сибири и на Южном Урале, власть очутилась в руках черносотенных погромщиков, самой чистейшей марки монархистов...

Вокруг Николая все время плелись искусные сети заговоров. При поездке из Тобольска в Екатеринбург был открыт один из них. Другой был раскрыт перед самой казнью Николая. Участники последнего заговора свои надежды на освобождение убий-

цы рабочих и крестьян из рабоче-крестьянского плена связывали с надеждами на занятие красной столицы Урала чехословацко-белогвардейскими погромщиками...»

Долгушин вышел из-за стола, остановился перед портретом императора. Посмотрел снизу вверх: носки царских ^лог пришлись на уровень глаз. Траурные ленты обвивали рігау, известковая пыль припорошила лакированную фигуру царя.

— Странны пути человеческие,— прошептал Долгушин.— Давно ли я мчался в Екатеринбург, чтобы помочь государю освободиться из красного плена? Я опоздал! Теперь, по прихоти судьбы, я веду следствие по делу о злодейском убийстве государя. Допрашиваю цареубийц...

Июльское утро было таким зеленым и родниково-прозрачным, что Долгушину не хотелось приступать к допросу. Город пробуждался от тревожных снов. Скрипели ставни, распахивались окна. На улицах появились извозчики, сивобородый поп шагал к кафедральному собору.

Кафедральный- собор взлетал на противоположной стороне проспекта, словно каменная песня богу и человеку. В синем воздухе особенно прекрасными казались его могучие, голубого и глубокого цвета купола, золотые звезды на них. Около собора толпились грязные лавочки, запакощенные магазины, белела вывеска на фронтоне полукруглого дома: «Шелка. Бархаты. Атласы. Бананы».

На мостовой валялись обрывки декретов, изодранные лапти, пустые бутылки. Старый козел сдирал с забора афишу, выгрызая жирные от клея буквы.

«Философия и практика анархизма. Лекция,— прочитал Долгушин.—Вход по предъ...» Козел сожрал остальные буквы.

Ротмистр болезненно поморщился: нервная злая гримаса исказила красивое лицо его. Всего лишь две недели назад он спешил из Москвы, чтобы спасти своего императора. По глупой случайности его задержали на вятском вокзале. По глупой доверчивости вятская Чека выпустила его и выдала пропуск для проезда в Екатеринбург.

Вятская Чека занимала массивный, желтого кирпича, украшенный шпилями, куполами, балкончиками, двухглавыми бронзовыми орлами дом владельца кожевенных заводов. В теплом свете мягко блестели чугунная решетка, каменные ворота. Долгушин заспешил прочь от страшного места, но крик мальчишки, продающего свежие газеты, пригвоздил его к месту:

— Расстрелян, расстрелян, расстрелян!..

Уже давно слышал Долгушин это проклятое черное слово, но не мог привыкнуть к нему. При слове этом он испытывал и острый озноб страха, и любопытство, и жалость к чьей-то уничтоженной жизни, и подленькую радость, что жив еще сам. Он купил газету, но мальчик опять восторженно выкрикнул:

— Казнь Николая Кровавого! Да здравствует революция!

Долгушин пошатнулся и прислонился к забору. Что это он кричит? Неужели? Невозможно! Немыслимо!

— Расстрел царя Николая! Да здравствует!..

Долгушин боязливо развернул желтый лист и почувствовал: земля усі^льзает из-под ног.

«Опоздал, опоздал! Что же теперь делать? В Петрограде украли мое прошлое, в Екатеринбурге казнили будущее». Он сунул в карман газету и пошел, сам не зная куда. Шумели березы, носился пух одуванчиков, а он брел, спотыкаясь о деревянные тротуары, о булыжники мостовых. Опрокинул корзину с ватрушками, торговка взвыла:

— Надралась, свинья, самогонки-тё, шары-тё ослепли! Чтоб тё, окаянного, в губчеку угораздило...

Курчавое, похожее на белого краба облако закрыло небо; ударил слепой ливень. Капли прыгали на листьях лип, радужные пузыри путались в траве, светлые прутья воды хлестали па лицу. Долгушин заплакал: слезы, смешиваясь с дождевыми каплями, ползли по грязной бородке. «Какой же сегодня день? Воскресенье сегодня. Когда же казнен император? Я опоздал. А что бы случилось, если бы не опоздал?»

Солнечный ветерок пролетевшего ливня дышал в губы, дождевые пузыри все еще лопались, трава искристо блестела. Долгушин вошел в сад, забрался под липы, сел на траву. Над ним, иссеченное ветвями и листьями, мерцало высокое равнодушное небо, сквозь ветви проходили пушистые облака. Долгушин прикрыл веки — пелена затянула и небо, и озаренные каплями деревья. «Несчастный государь, рожденный на ступенях трона, но не рожденный для трона! С его гибелью разбиты все мечты, потеряны все надежды».

Пелена стала оранжевой, издымилась, затускнела. Тело Долгушина наливалось болью, унылые мысли копошились в уме. Вспомнились чьи-то фразы — красивые, но беспомощные: «Если нужно, снимите с нас последнюю рубашку, но сохраните Россию». Смешные люди! Мы сами должны спасать Россию, а не ждать спасителя. Если уж случилась революция, надо было держать ее в своих руках. А мы и новой сути событий не поняли, и перемен, происшедших в народе, не уловили. Как теперь показать народу, что мы умеем действовать лучше большевиков?»

Едкие, неприятные мысли разбегались, отчаяние расслаивалось.

Долгушин казался себе бестелесным, расплывающимся существом: было странно думать, что он — все еще он, стоит лишь приоткрыть веки, чтобы убедиться в реальности своего бытия. Он поднялся с мокрой травы, присел на скамью. Шелест листьев, бабочка, запутавшаяся в солнечном луче, запах цветущей липы угнетали...

( Долгушин очнулся от воспоминаний. -т

Скрипнула дверь: надзиратель ввел босого красноармейца. Грязный, обтерханный, в ссадинах и кровоподтеках, арестованный остановился у порога. Долгушин оглядел арестованного. «Цареубийца! Жалкий деревенский парень — цареубийца».

— Выйдите. И ждите, пока не позову,— сказал Долгушин надзирателю и сразу же спросил арестованного: — Комельков? Григорий?

— Так, кабыть, звали,— робко ответил тот.

— Сядь на стул и отвечай на мои вопросы. Только помни, Комельков, от правдивости ответов зависит твоя жизнь,—Дол^ гушин взял листок, прочитал громко и внятно:

«Удостоверение

Настоящим удостоверяется, что Комельков Григорий Степанович находился в отряде Особого назначения по охране бывшего царя и его семейства с 1 августа 1917 года по 18 мая 1918 года, причем нес службу образцово, беспрекословно выполняя возложенные на него обязанности солдата, бойца и гражданина Революции...

Тобольский исполнительный комитет рабоче-крестьянских и солдатских депутатов».

Івое удостоверение, Комельков? — доверительным, ласковым тоном спросил Долгушин.

— Ну, бумага, наша...

— Кто дал тебе эту бумагу? Да ты присядь, Комельков.

Красноармеец присел на краешек стула, положил на колени узловатые руки.

Ну, в Тобольске мы получили. От комиссара Хохрякова, охранителя гражданина Романова, бывшего царя то ись...

Комельков! — повысил голос Долгушин. — Нет никакого гражданина Романова. Есть только его императорское величество, государь Николай Александрович. Ясно?

— Кабыть, ясно, — согласился Комельков.

’ Вот и хорошо! Ты сопровождал государя императора из Царского Села в Тобольск. Расскажи об этом как можно подробнее.

— А чево рассказывать-то?

— Гы знал, кого ты сопровождал?

— Ну, сперва — нет, опосля — да.

— Когда это —опосля? — презрительно переспросил Долгушин.

— В Тюмени, когда с вокзала на пристань шли. Вот тогда солдаты и признали царя.

— Что это был за поезд, Комельков?

А было в нем два господских вагона. Остальное — теп^ лушки для нас. Мы сперва кумекали —на фронт катим, а как до Вятки добрались, поняли — не туда. Поезд-то больно споро

шел*; крупные ; станции насквозь пролетал. А на полустанках уголь-воду брали. Ну тогда нас из- теплушек — вон и цепью вокруг поезда.

- Долгушин пожевал губами, вяло подумал: «Князь Голицын торопит с окончанием допроса цареубийц, но как я могу спешить? Я должен выяснить все обстоятельства, предшествующие гибели государя».

— Ты узнал его императорское величество в Тюмени. А кого ты еще узнал?

— Ну, царицу, сынка, дочек царских,— равнодушно перечислил Комельков.

Долгушин подумал: «Ночью этого солдата расстреляют. Какое все же странное чувство разговаривать с живым мертвецом. Испытываешь и страх, и радость за себя: вот его не станет, а ты будешь жить».

— Как назывался пароход, на котором вы отправились в Тобольск?

— Дай бог память,— вскинул нечесаную голову Комельков.— Ну «Русью» пароход назывался.

Дрожь пробежала по скулам Долгушина. «Несчастный государь! Династия Романовых начиналась в Ипатьевском монастыре в Костроме, а закончилась в особняке купца Ипатьева в Екатеринбурге. И «Русь» везла в ссылку русского императора. Какие ужасные совпадения имен и названий!» Долгушин повернулся на стуле, стул резко скрипнул. Ротмистр невольно поджал ноги.

Под паркетным полом находился подвал: там расстреляли его императора. Еще позавчера он выпиливал в подвале половицы с царской кровью, вырезал и-з стены кирпичи со следами пуль. По просьбе английского короля и доски и кирпичи будут отправлены в Лондон. .

— Где жил государь в Тобольске? — спросил Долгушин, сразу потемнев от злобы и подступившей тоски.

■— В губернаторском доме. Большой такой домище, на целый полк места хватит.

— Тебе приходилось охранять его императорское величество?

— И это случалось.

— Ты разговаривал с государем?

— Ну, запрещалось нам спрашивать его. А ежели он спрашивал— отвечали: так, мол, и так, гражданин Романов...

— Ты все-таки болван, Комельков! Я тебя, скотина, предупреждал,— Долгушин вскочил со стула. «Быстро же русский мужик утратил любовь к монарху, но еще быстрее привык к непонятному для него слову «гражданин». Ловко поработали над мужичком большевики».— Тебя спрашивал о чем-нибудь государь?

— Единожды было, когда мы с ним, ну, в саду прохаживались...

— В саду про-ха-жи-ва-лись! Ты понимаешь, что болтаешь? Прохаживался... Комельков... в саду... с императором!

Долгушин сжал кулаки и недобрыми глазами уставился на Комелькова. Воображение вызвало смутную картину: осенняя аллея и на ней император.

Он медленно идет, загребая сапогами сырую пожухлую листву. На нем полковничья шинель без погон, в руке тонкая тросточка. Кружатся березовые листья, осыпаясь на грязную землю. Сквозь голые сучья лихорадочно синеет Иртыш, а вокруг ни души, кроме замызганного солдата. Царь и солдат! Самодержец всея Руси под охраной собственного раба...

Комельков тоже видел осеннюю тропинку в саду тобольского губернатора и узкоплечего рыженького человека с посиневшими губами, опухшими веками. Все в этом человеке было жалким, невыразительным. «Неужели он был моим царем?» — недоумевал Комельков...

— Так о чем же тебя спрашивал государь? — Долгушин теперь испытывал невольную зависть к Комелькову. «Как-никак, а этот мерзавец разговаривал с императором»:

— Они спросили, в каком полку я служил до революции.

— И что же ты ответил?

— «В лейб-гвардии стрелковом, его императорского величества, гражданин Романов»...

Долгушин поморщился — бесполезно злиться на тупого солдата, но злоба накапливалась и искала выхода, а ротмистр не знал, на чем сорвать распалившееся сердце. Он взял список арестованных из отряда Особого назначения. Десятки фамилий, и перед каждой красный крестик. Крестики обозначали расстрел. Князь Голицын сам поставил эти маленькие смертные знаки; Долгушину оставались только формальные обязанности следователя. «Для истории Русской империи важно все, что касается гибели монарха и его убийц. О, большевики, большевики! Потоками крови не смоете вы одну-единственную каплю крови моего государя. Надо спросить, испытывал ли что этот болван, сопровождая его величество на прогулке?»

—• О чем ты думал, Комельков, разговаривая с государем?

— Ну, дивились мы...

— Еще бы не удивляться. Если бы ты мог мыслить, если бы мог понимать и действовать. Ты бы мог спасти государя, а ты стал его палачом. Ты же — палач, кат, цареубийца! Чему же ты дивился?

— Ну, тому, как такой человечишко правил всей Россией.

Губы Долгушина перекосились, в глазах запрыгали змейки; он подскочил к Комелькову, стал хлестать его наотмашь по лицу, взвизгивая, матерясь и захлебываясь собственной бранью:

Каин! Иуда!—Ударом ноги распахнул дверь кабинета. Заорал на влетевшего надзирателя: — Убрать этого подлеца!

Он долго не мог успокоиться. Ходил от стола к двери, пофыркивая, отхаркиваясь, разминая ушибленные пальцы. Споткнулся о стул, отшвырнул от себя. Стул с грохотом покатился по полу, и опять болезненное воспоминание возникло в уме. Там, в подвале, его императора...

Дымные картины недавних событий обступили ротмистра со всех сторон. Он метался по комнате, и бормотал, и проклинал свое бессилье.

Государь и его семейство были расстреляны в ночь на семнадцатое июля. А двадцать третьего числа чешские войска под командой полковника Войцеховского, Седьмая дивизия горных стрелков генерала князя Голицына захватили Екатеринбург. Они опоздали на семь дней. На семь дней опоздали они! И они же ускорили гибель государя. Ведь если бы они не угрожали Екатеринбургу, большевики не поспешили бы со своей расправой. Снова замкнулся круг истории — зловещий, безысходный, мистический.

По приказу Голицына белая контрразведка обрыскала заброшенные шахты, овраги, колодцы, даже выгребные ямы. В одной из шахт нашли алмазный крест царицы и пряжку от поясного ремня наследника Алексея. Контрразведка арестовывала всех охранявших царя в Тобольске и перевозивших его в Екатеринбург. Всех родственников и друзей тех лиц, что расстреляли царя. И всех, что подпадали под категорию большевиков, красноармейцев, советских работников. Не только городская тюрьма, но и подвалы и склады забиты арестованными.

— Поручаю вам, ротмистр, следствие по делу о цареубийцах. Нам нужен именно такой человек, как вы. Дворянин. Преданный и убежденный сторонник монархии. Образованный и понимающий историческое значение случившегося. Допрашивайте как хотите, но записывайте, записывайте правильно и точно. Пусть вас трясет от ненависти, но показания цареубийц записывайте совершенно точно. Помните, вы работаете на историю русскую,— говорил князь Голицын.

Никогда еще Долгушин не чувствовал себя таким необходимым, как в эти дни. Он делал свое дело солидно, убежденно, сосредоточенно; стало досадно, что сорвался при допросе Комелькова, но ведь идиот кого угодно выбьет из душевного равновесия.

Долгушин уже был спокоен, когда надзиратель ввел нового арестованного. Пожилой человек в косоворотке и охотничьих сапогах, с пепельной бородой, подпирающей уши, улыбнулся ротмистру бледной холодной улыбкой. Долгушин молча показал ему на стул; сам присел к столу, неторопливо закурил.

• ’— Федор Игнатьевич Воронин, помощник начальника по

отряду Особого назначения. Большевик Возраст — сорок пять. Так ведь?

— Совершенно верно,— согласился Воронин.

— Мы не станем, Федор Игнатьевич, попусту терять драгоценное время. Мне ни к чему вас уговаривать, вам незачем запираться.

— Вот это правда. Времени у меня в обрез.

— Ваша профессия?

— Сталевар Златоустовского завода.

— Когда вы стали большевиком?

— В тысяча девятьсот пятом.

— Какое образование?

Пепельная борода Воронина заколыхалась от легкого добродушного смеха.

— Чему это вы смеетесь?

— Неожиданному совпадению вопросов. О моем образовании спрашивал меня и бывший царь.

— Что же вы ответили его императорскому величеству?

— Десять лет Александровского централа...

— Не мне судить о вашем остроумии,— сумрачно сказал Долгушин,—Каждый шутит как умеет.—-Он замолчал, угрюмо рассматривая Воронина. «Типичное русское* лицо. Курнос, русоволос, сероглаз. Давно ли такие мужики пахали, сеяли, убирали хлеб. Молились богу, плодили детей, пили водку. Были храбрыми солдатами, верили в бога и царя».— По каким причинам государь был перевезен из Тобольска в Екатеринбург? И как этот переезд происходил?

— Это очень существенно?

— Исторически необходимо...

— Из истории событий не выкинешь,— согласился Воронин.— Последние дни Николая Романова, конечно, еще одна грань среди других бесчисленных граней революции. Только мы, наверно, смотрим на казнь царя с противоположных точек зрения?

— Само собой разумеется.

— Что же вас интересует?

— Прежде всего, причины, побудившие большевиков вывезти государя из Тобольска.

— Причина одна — монархисты хотели выкрасть и переправить Романова за границу. В Тобольске возник заговор.

— Кто участвовал в заговоре?

— Начальник царской охраны полковник Кобылянский, тобольский епископ Гермоген, царские дочери, князь Долгорукий, граф Татищев, графиня Тендрякова. Всех не перечтешь.

— Как же они собирались переправить государя за границу?

— Увезти из Тобольска вниз по Оби, в Карское море. На

шхуне «Святая Мария» ..Николай Второй был бы доставлен в Лондон.

'— Не торопитесь, я не успеваю записывать.

— Тобольск наводнили царские офицеры, купцы, монахи. Они или становились участниками заговора, или же помогали заговорщикам. Естественно, в таких условиях мы решили увезти царя.

— Да, кстати,—сказал Долгушин,—как жил государь в Тобольске?

— При Керенском жил припеваючи. Бывшему царю отвели особняк тобольского генерал-губернатора, и без того роскошные губернаторские хоромы обставили мебелью, привезенной из царских дворцов. Народ голодает, а бывший царь жил припеваючи...

— Одну минуту, постойте,— Долгушин порылся в бумагах, достал синюю квадратную карточку.— Государь жил припеваючи!— со злостью повторил он,—Вы морили его императорское величество голодом! Вы кормили его овсом!

«Тобольский продовольственный комитет.

Продовольственная карточка.

Ф а м и л и я: Романов,

И м я: Николай.

Отчество: Александрович.

Профессия: акс-император.

Норма продуктов: мука ржаная, овес, соль, мыло, крупы».

Долгушин швырнул карточку на стол.

— Вы смотрели на государя как на самого последнего человека в вашей Совдепии. Кто подписывал этот документик?

—: Карточку подписывал я,— спокойно, почти весело ответил Воронин. —А что же вы хотели? Для нас царь был обычным гражданином. Странно было бы, если большевики поступили бы с Романовым, как господа из Временного правительства. В России миллионы граждан живут на голодном пайке, так почему же человек, ненавидимый рабочими и мужиками, почему он должен пользоваться особыми привилегиями?

— Вы ведете Себя нагло даже на краю могилы!—остервенился Долгушин. Темным тягучим взглядом посмотрел на Воронина и по странному капризу мысли вспомнил такой же пестрый кабинет в вятской Чека. Увидел себя перед чекистами, услышал свой посиневший от страха голос: «Клянусь честным словом русского дворянина, что признаю Советскую власть». Долгушину внезапно захотелось, чтобы Воронин тоже упал на колени, вымаливая у него пощаду.

Он отыскал в списке фамилию Воронина и красный крестик перед ней: крестик показался кровавой каплей. «Если бы он

попросил пощады, один бы взмах карандаша, и я бы расквитался с большевиками. Ответил бы великодушием на их великодушие».

Воронин молчал, сложив на груди руки.

— Вы сказали, что ликвидировали заговор по освобождению его императорского величества. Как это было сделано?

— Уральские большевики направили в Тобольск специальный отряд; им командовал Павел Данилович Хохряков.

— Что же дальше?

— Мы переизбрали Тобольский исполком рабоче-крестьянских и солдатских депутатов. Распустили городскую думу. И, конечно, арестовали главных вдохновителей заговора. Павел Данилович взял под постоянное наблюдение охрану бывшего царя.

— Кто такой Павел Данилович с плебейской фамилией Хохряков?

— Сын вятского мужика. Балтийский матрос. Юноша лет двадцати пяти. А разве фамилия украшает человека?

— Где он сейчас?

— Не знаю. Но уверен — дерется против вас.

— Он не уйдет ни от божьего, ни от мирского суда.

— От мирского суда не ушел бывший царь, а суд божий — дело десятое...

—.Не будем спорить,— миролюбиво ответил Долгушин, но в нем разрастался раздраженный интерес к Воронину. В этом большевике была уверенность, которой так не хватало самому Долгушину. Он обеими руками передвинул на край стола желтую зловещую папку. — Почему вы так поспешно вывезли государя из Тобольска?

— В городе возник новый заговор. Держать Романова в Тобольске становилось все опаснее. Мы телеграфировали в Москву, и ВЦИК приказал вывезти бывшего царя в Екатеринбург.

— ВЦИК, ВЦИК, ВЦИК! Не слово, а разбойничий свист. Скажите лучше — вам приказал Ленин...

— Пусть так, если хотите. Ленин для нас и ВЦИК, и Совнарком, он — наш полководец и глава нашей партии.

— Кого вы агитируете? Меня? Напрасный труд! Я так просто не меняю богов...

— Я бы стал агитировать последнего белого солдата, но только не вас. Вы для меня враг классовый, самый беспощадный, с такими мы и сражаемся насмерть!

— Вот именно, насмерть! Пока что на краю могилы стоите вы, цареубийца.

— Можно убить меня, нельзя истребить народ.

— Попробуем! Уничтожим вас — большевиков, а народ поймет свои заблуждения. Но довольно политической болтовни! Вам приказали вывезти государя. А дальше?

— В Тобольск прибыл некто Яковлев-Мячин. С полномочиями ВЦИКа. Ему поручалось вывезти Романова в Екате-

ринбург. Был создан Особый отряд боевиков, в него попал и я. Яковлев-Мячин стал командиром.

— Почему вы его называете «некто»? — заинтересовался Долгушин,

— Он показался нам подозрительным. Не говорил боевикам, когда и куда повезет бывшего царя. Встречался с ним наедине и о чем-то долго беседовал. О чем — мы не знали, о своих беседах Яковлев-Мячин молчал. Завел он дружбу с офицерами, епископом Гермогеном. Одним словом, вел себя подозрительно.

— Опишите его внешность.

— Самая заурядная. Молодой человек, роста среднего, волосы темные, лицо рыхлое, одутловатое. На офицера не похож, скорее чиновник из департамента.

— И по таким ничтожным причинам вы не доверяли Яков-леву-Мячину? Ведь он — большевик? Разве ваш ВЦИК поручил бы не большевику такую важную миссию?

— Называл себя коммунистом. Да ведь мало ли кто выдает сейчас себя за коммуниста? Кстати сказать, Яковлев-Мячин переметнулся на вашу сторону.

— Это свидетельствует лишь об его уме и дальновидности. А вот вы — слепец! Вы могли бы отдать жизнь за государя, а стали его палачом. — Долгушин сконфузился, вспомнив, что уже говорил Комелькову точно такие же слова. — Чем мотивировал Яковлев-Мячин задержку в Тобольске?

— Говорил, распутица-де. Реки вскрываются-де...

— Кто же настоял на отъезде?

— Павел Данилович. Как председатель Тобольского исполкома, он потребовал отправки Романова. И он был прав, обстановка в городе опять накалялась. И мы решили ускорить отъезд. Ненадежная охрана была заменена большевиками. Николаю Романову объявили о предстоящей отправке, он согласился ехать, но заартачилась его жена...

— Что за выражение — заартачилась? Александра Федоровна— русская императрица.

— Бывшая, не забывайте.

— У вас были столкновения с ее величеством?

— Нет. Впрочем, да. Мне что-то понадобилось, и я вошел в переднюю залу. Там была она. Увидев меня, попятилась и смотрела ненавидящими глазами. Да, это был и палящий, и сверлящий, и еще черт знает какой взгляд.

— Я предупреждаю вас! — вспыхнул ротмистр.

— А-а, бросьте! Вы спрашиваете, я отвечаю. Но это все глупые мелочи. Когда мы наконец объявили Романову о выезде, бывшая царица сказала, что не поедет, что болен Алексей. Мы все же решили выехать. Отправились ранним апрельским утром по снежному насту. На одиннадцати тройках.

— Быстро ехали?

— От Тобольска до Тюмени — двести пятьдесят верст. Мы в самую распутицу отмахали их за двое суток.

— Народ знал, кого везете?

— В том-то и дело, что узнавал. В деревнях улицы были усеяны мужиками и бабами. Они кричали вслед...— Воронин прикрыл ладонью рот, покашлял в бороду.

— Что кричали люди?

— Отцарствовал! Отвоевался! Ну и так далее...

— Я вам не верю,— положил карандаш Долгушин. Зрачки его расширились, сердце подобралось к горлу. — Я не верю вам,— повторил он, понимая, что Воронин говорит правду.

— Ну зачем мне врать? Ну зачем?

— Никаких происшествий в пути не случилось? Даже мелочей? Не помните ничего?

— К чему мне помнить всякие пустяки?

— Все, что касается государя,— не пустяки.

— А бывшей царицы?

— Одно и то же.

— Тогда я вспомнил один пустячок,— язвительная усмешка появилась на губах Воронина. Й растаяла. — Можете записать в ваши монархические анналы. Бывшая царица всплакнула и долго крестилась на одну избу в селе Покровском, которое мы проезжали...

— Село Покровское? Почему оно взволновало ее величество?

— В этом селе родился Григорий Распутин. Разве вы не знаете?

Долгушин вздрогнул. Язвительную усмешку Воронина он воспринял как личное оскорбление. Ненависть к Распутину он сразу перенес на своего подследственного, но все-таки нашел силу притушить ее. Как можно спокойнее сказал:

— Мне понятно ваше скверное торжество. Распутин —позор царственной фамилии и истории русской. Распутин — козырной туз в ваших руках, я это хорошо понимаю...

— А большевики не козыряют Распутиным. Мы только говорим, до чего докатилась монархия. Распутинщина всего лишь маленькое пятнышко зараженного неизлечимой болезнью организма.

Эти слова обожгли Долгушина: он опять выскочил из-за стола, поднимая кулаки, и прокричал сорвавшимся голосом:

— Распутин! Распутин! Если произойдет чудо и большевики победят — они должны поставить Распутину монументы. Из чистого, червонного золота! Да, да!

Тихий ручьистый смех остановил вскрики ротмистра. Воронин смеялся так обезоруживающе, что Долгушин опустил поднятую для удара руку. Крупными шагами прошелся по кабинету, мимоходом взглянул на портрет императора, но уже не почувствовал душевного трепета.

— Итак, вы прибыли в Тюмень. А потом что, потом что? Что у вас случилось в Тюмени? — стал спрашивать он торопливо, нервно и ожесточенно.

— А то, что Яковлев-Мячин попытался двинуть поезд с Романовым в Омск. Прямо в ваши руки. Но мы не позволили увезти бывшего царя. Яковлева-Мячина объявили вне закона, он успел перебежать на вашу сторону. Уральский исполнительный комитет приказал, если поезд все-таки пойдет в Омск, взорвать вагон с царским семейством...

— И вы бы взорвали?

— Да. Безусловно.

Долгушин присел на край стола, опустил голову, засунул руки в карманы. Он потерял всякий интерес к допросу, не хотелось спрашивать, не хотелось записывать. Потускневшим голосом поспешно досказал за Воронина:

— И государя вы привезли в Екатеринбург. И поместили его вот в этот самый особняк. И расстреляли его, когда поняли, что белая армия возьмет город...

— Бывшего царя, конечно, судили бы на глазах всего мира,— ответил Воронин. — Но вы хотели сделать Николая Второго знаменем борьбы с революцией. Мы уничтЪжили ваше знамя. И вы будете уничтожены, потому что невозможно бороться с народом.

10

Князь Голицын, улыбаясь длинной, чуть брезгливой улыбкой, встал из-за стола, протянул обе руки навстречу английскому консулу Престону. Провел его к креслу, осторожно усадил, сам присел на краешек стула, не гася гостеприимной улыбки.

Престон поудобнее уселся, вытянул ноги, заговорил, слегка коверкая русские слова:

— По пути к вам, ваше сиятельство, я заглянул на черный рынок. Там все продается и все скупляется. По высокой цене скупляется золото, произведения искусства, уральские драгоценные камни. Скупляются деньги, особенно фунты стерлингов. Меня прямо-таки поразило, что на черном рынке сегодня десять сортов денег и на каждый сорт свой курс.

. — По тому, кто какие деньги сейчас покупает, можно узнать, к какому обществу он принадлежит,—печально ответил Голицын. — Мужики скупают гривенники, мещане и буржуа «керенки», дворяне — золотые червонцы и екатерининские ассигнации. «Катеринки» напоминают нам о недавнем величии Русской империи.

— О-о! «Катеринки»! Сторублевые ассигнации с портретом Екатерины Великой? В городе, носящем ее имя, естественно ценить ее деньги.

— Екатеринбург назван в честь Екатерины Первой,— мягко поправил Голицын.

— Благодарю за примечание к русской истории:— Престон вынул золотой портсигар, щелкнул крышкой. — Как продвигается следствие по делу о цареубийцах, ваше сиятельство?

— Следствие окончено. Мы же успели захватить только мелкую сошку, главные виновники бежали,— поморщился Голицын, и обычное брезгливое выражение вернулось на его худое лицо.

— Вы намерены судить эту сошку?

— Суд уже состоялся. Цареубийцы расстреляны. — Голицын поджал тонкие серые губы, вытер батистовым платком ладони. — Пусть казнь цареубийц послужит грозным предупреждением для красных. Хотя казни и не исправляют нравов, но эта, эта оправдана словами евангелия: «Мне отмщенье и аз воздам!» Возмездие совершено, теперь надо думать о будущем.

Наступила неловкая пауза: каждый думал о своем, теперь уже подыскивая дипломатическую форму выражения мысли. Первым прерваЛ затянувшееся молчание Томас Престон.

— Вам так и не удалось обнаружить золото из уральских банков, похищенное большевиками? — спросил он. — Ведь большевики захватили что-то около тысячи пудов...

— Красные успели вывезти золото и другие ценности из Екатеринбурга, Алапаевска, Златоуста, с золотом им повезло,— меланхолически ответил Голицын. — Но что такое уральское золото по сравнению с русским золотым запасом, хранящимся в Казани? Капля в океане!

— Вы правы, вы правы,— завздыхал Престон. — В государственном запасе России, кажется, восемьдесят тысяч пудов золота, платины, серебра, не считая царских драгоценностей. Какой ужас, что это сказочное богатство в руках большевиков. — Престон стиснул в зубах мундштук папиросы.

Загрузка...