— Офицерская бригада Каппеля заняла Симбирск и идет на Казань. Если Каппель будет действовать стремительно и смело, золотой запас можно отвоевать,—убежденно сказал Голицын.

— Да поможет бог полковнику Каппелю! Кроме офицерской бригады на Казань наступают чешские легионы. Шесть легионов, отборные части, ваше сиятельство. — Престон подобрал ноги, выпрямился в кресле. — У меня есть точные сведения, что Ижевск и Воткинск свергнут Совдепы. А ведь в тех местах крупнейшие военные заводы России...

— Новости великолепны; правда, я их уже знаю. Самарский Комуч развивает бешеную энергию.

К сожалению, этого не скажешь об областном правительстве Урала. Правительство это — политический выкидыш кадетской, меньшевистской и левоэсеровской партий.

Областное правительство Урала держится на моих штыках, — пренебрежительно заметил Голицын.

— Штыками можно делать что угодно, нельзя на них только сидеть, говаривал Наполеон. Мне совершенно ясно —России нужен свой Наполеон.

Наполеоны не выдвигаются партиями, Наполеоны являются сами. — Голицын потер ладонь о ладонь, брезгливо отряхнул пальцы. — Пока у нас нет фигуры, достойной стать русским Наполеоном.

— А Савинков? -г-спросил консул. — Опаснейший враг большевиков и надежнейший наш союзник. Он самой судьбой послан для спасения России.

— Савинков причинил много зла и Русской империи, и царскому дому. Этот террорист не может стать русским диктатором. Монархисты его ненавидят, народ не понимает.

— Борис Савинков перестал быть социал-революционером. Теперь он — как ни странно это звучит — личный империалист. У Савинкова — могучая воля, он применяет любые средства, чтобы сокрушить большевиков. Не воспользоваться таким человеком — грех!

— Большевики раздавили его восстание в Ярославле. И в Муроме —тоже. Сам Савинков скрылся, и где он — неизвестно, — сказал Голицын.

— Савинков вынырнет и начнет поход на большевиков,— Престон откинул руку с дымящейся папиросой и произнес особо доверительным тоном: — Ярославский мятеж — всего лишь пролог гражданской войны. В Казани собралось несколько тысяч членов Союза защиты родины и свободы. Среди них и кадровые офицеры, и царские генералы, и все они — убежденные монархисты и простили Савинкову его прежние грешки.

— Но ведь Савинкова в Казани нет. — Голицын раскрыл ладони, но тут же сложил лодочкой. Задумался.

Томас Престон наблюдал за ним, пытаясь понять ход его мысли, это не удавалось.

— Лучше диктатура одной личности, чем политической клики. Хотя всякая диктатура несет беззаконие —я за нее. Она становится исторической необходимостью. Только военной диктатурой можно сломать диктатуру большевиков. И нам надо спешить, иначе белое движение погибнет. Все эти уральское и омское правительства — лишь тени на политическом экране России. Они больны дряблостью мысли, и — что самое страшное —они бессильны. Не думал я, что доживу до какого-то уральского правительства! Что за божественные завитушки появляются на фасаде русской истории? Областное правительство Урала!—желчно повторил Голицын и опять потер ладонь о ладонь. — Если этих правителей, сегодня телега колесом не раздавит — завтра я их арестую...

— У вас чисто английский юмор,— расцвел в широкой

улыбке Престон. — Англичане не любят менять лошадей на середине брода, но в России это совершенно необходимо. Правительство его величества моего короля окажет белому движению любую помощь. Для этого нужна только уверенность, что белые вожди будут верными нашими союзниками. Да, а что вы думаете о чехах? — спросил консул.

— Чехи сделали свое дело, чехи могут уходить...

— Чешские парни не уйдут из Сибири, если бы даже вы и хотели. Я получил сегодня утром телеграмму из Вашингтона. Чехословацкий национальный совет, возглавляемый профессором Масариком, опубликовал заявление, что Чехословацкий корпус остается в Сибири. Профессор Масарик прекрасно понимает, что его парни принесут союзникам боЛьше пользы в Сибири и на Урале, чем в другом месте Европы. Если вы дорожите нашей дружбой — цените чехов. Воздавайте должное их полководцам, особенно Рудольфу Гайде. Спрячьте вашу гордость, скверно стоять на коленях с гордо поднятой головой.

Голицын сидел насупившись, закусив нижнюю губу: с мор* щинистого лица исчезла даже тень дружелюбия.

— Лучше реальное настоящее, чем абстрактное будущее. Сегодня вам нужно больше рассчитывать на чешские штыки, чем на собственные,— голос консула звучал мягко, бархатисто.— Ваше сиятельство! Я рад, что Казань скоро очистится от красной скверны, я верю в это, как и вы. От души советую — установите контакт со всеми антибольшевистскими силами, скрывающимися в Казани. Офицеры, сенаторы, священники, помещики. Цвет русского общества! Самая мощная организация — Союз защиты родины и свободы, им руководит заместитель господина Савинкова генерал Рычков. Это имя вам известно?

— Старый мой приятель, Вениамин Вениаминович.

— И очень даже прекрасно! Пошлите к нему человека, которому доверяете. Поставьте перед своим эмиссаром две цели: захват государственного золотого запаса и немедленный вывоз его из Казани. Это первая и главная цель. Вторая — пусть ваш эмиссар помогает Союзу защиты родины и свободы; в русских социал-революционерах имеются еще силы, способные уничтожить большевизм. Е-сть у вас такой расторопный человек?

— Думаю, поищем — найдем.

— Когда я узнаю, кто станет вашим эмиссаром?

— Вечером постараюсь ответить.

Тогда до вечера, ваше сиятельство!

После ухода консула Голицын приказал разыскать ротмистра Долгушина. В распахнутом окне светилась сочная синева неба, темнели цветущие липы, по ним, покачиваясь, стекали тени облаков. Голицын сидел в полном оцепенении. Опять все . ему стало казаться туманным, зыбким, обманчивым, особенно . будущее. Была зыбкой и неясная затея английского консула с . поисками кандидата в. русские Наполеоны.

Легко произнести — военный диктатор! А кто станет русским Наполеоном. Борис Савинков? Политика все же дьявольское занятие, она приводит к самым противоестественным союзам. Попробуй вообрази союз русских монархистов с эсером а_ Савинковым,-Голицын поставил на стол локти, положил на ладони голову, закрыл глаза.

Владимир Васильевич Голицын был последним представите-лем древнего княжеского рода. Старый русский аристократ презирал народ, буржуазию, даже людей своего класса — мелкопоместных и служилых дворян. °

После революции Голицын уехал в Тюмень, чтобы находиться вблизи сосланного императора. В Тюмени он тайно помогал монархистам, собиравшимся освободить Николая Второго из красного плена. р ^

Мятеж Чехословацкого корпуса, свергнувшего Советскую власть от берегов Волги до Тихого океана, Голицын воспринял как призыв к гражданской войне и реставрации монархии. Поэтому с радостью принял он командование над сформированной в Тюмени дивизией горных стрелков. Без уязвленного самолюбия подчинился он командующему группой чешских и русских белых войск полковнику Войцеховскому, без звука уступил первенство младшему по чину офицеру, лишь бы захватить Екатеринбург и освободить Николая Второго.

Столицу Урала захватить удалось, но царя уже не было в живых.

Холодная ярость овладела Голицыным: его контрразведка хватала правых и виноватых, по подозрению и без всяких улик. Следователем по делу цареубийц Голицын назначил своего племянника Сергея Долгушина. В ротмистре Голицын ценил ум и решительность. '

К остальным офицерам, как к русским, так и чешским, к министрам областного правительства Урала, толпам дворян и помещиков, занесенных революционной бурей в Екатеринбург, князь относился с нескрываемым презрением. Он вел себя надменно, разговаривал пренебрежительно, а после рукопожатий вытирал ладони носовым платком, не замечая обиженных физиономии и оскорбленного достоинства людей, его окружающих. За болезненную брезгливость Голицына ненавидели тихо но люто.

В кабинет вошел адъютант, и Голицын очнулся от своего оцепенения.

Ротмистр Долгушин по вашему приказанию...

Почему такой мрачный вид? — спросил Голицын, широко раскинув руки и заключая в объятия вошедшего Долгушина. Родственные отношения избавляли обоих от ненужных церемо-

А потому, что я теперь кровавая собака Урала,—ухмыльнулся Долгушин. — Так величает меня один прапорщик из

свиты полковника Войцеховского. Он, видите ли, возмущен, что цареубийцы расстреляны без суда...

— А что же ты ему?

— «Надо же быть кому-то и кровавой собакой»,— ответил я и закатил прапорщику оплеуху. Грозится вызвать на дуэль, но это глупости. Досадно, что я сгоряча привлек внимание к контрразведке. Она должна работать в глубокой тишине, если хотим защищать наше будущее, а моя оплеуха нарушает эту тишину.

-— Хорошо сказал — контрразведка должна защищать наше будущее,— Голицын произнес слово «наше» так, что оно прозвучало как их общее будущее. — Садись, Сергей, и слушай меня внимательно. Может, коньяку хочешь, у меня отличный «мартель».

Долгушин отрицательно замотал головой и повалился в кресло. Взял папиросу, но, не закурив, сломал ее между пальцами.

— Я познакомился с протоколами допроса цареубийц и доволен тобой,—продолжал Голицын, желая взбодрить ротмистра. — Но время, Сергей, захлестывает событиями. Мы не можем позволить времени течь поверх наших голов. — Князь по привычке потер ладони. — И у меня есть новое сек-рет-ней-шее поручение,— Голицын растянул и без того длинное словечко.— Но прежде всего — вопрос: ты говорил, что в вашем казанском поместье сейчас живет Евгения Петровна?

—- До Совдепии мать жила там.

— Хотел бы повидаться с матерью?

— Рад бы в рай, да грехи не пускают,

— Даю тебе такую возможность. Поедешь в Казань моим тайным эмиссаром, а по пути заглянешь к матери. Будем надеяться, что большевики не тронули Евгению Петровну, если даже и отобрали поместье. А теперь, Сергей, слушай: суть нового сек-рет-ней-ше-го поручения в том, что ты... — И Голицын передал ротмистру разговор с Томасом Престоном.

— Почему союзники вздумали за нас решать, нужен нам военный диктатор или не нужен? — спросил Долгушин и, не дожидаясь ответа, съехидничал: — Опасаюсь диктаторов, они быстро делают преступниками собственных друзей.

— Лучше самая страшная диктатура, чем красное безумие,— похоронным тоном ответил Голицын и протянул руку к сейфу’ вынул из него две толстые пачки. — Здесь двадцать тысяч рублей. Николаевских. Оружия с собой не бери, достанешь в Казани. Я напишу генералу Рычкову письмо: если его у тебя найдут — расстреляют сразу. Помни об этом!

— Слишком важное предупреждение.

Голицын прикрыл ладонью виски, из-под пальцев проследил за спокойным лицом племянника. Ему понравился твердый,

пронзительный блеск его глаз. Огладив бритую морщинистую свою щеку, произнес:

■— Вопреки пожеланиям Томаса Престона я облегчу твою миссию. Одно, а не два поручения должен выполнить ты, Сергей. Пока в Казани большевики — всеми силами старайся сорвать эвакуацию из города золотого запаса. Но как только Каппель возьмет Казань —надо немедленно вывезти золото. На Волгу, на Каму, на Урал пароходами, поездами, но вывезти. Государственный запас должен быть в наших руках. Н вот еще что, Сергей. Нужно энергично разжигать ненависть к еврейско-немецкому большевизму. Так разжигать, чтобы наш мужик пошел на большевиков с дубиной, с оглоблей, зубами перегрыз бы им горло. И необходимо организовать голод. Голод —большой человек, говорят татары. Междуречье Камы, Вятки, Волги богато хлебом, нельзя допускать, чтобы его вывозили в рабочие центры. Пусть мужики сжигают хлеб, гноят в земле, травят на самогон...—Голицын • запнулся, не зная, что еще сказать.— Голод — большой человек! — веско повторил он. — Передай самый почтительный поклон Евгении Петровне, смелая, умная она женщина. Будь и ты достоин своей матери. — Голицын поцеловал ротмистра. — Ну ступай. Нет, погоди! Я хочу знать, как вели себя на допросе цареубийцы?

— Если бы мы имели таких же фанатиков, монархия была бы уже реставрирована. Один из большевиков сказал мне: «Вы хотели сделать Николая Второго знаменем борьбы с революцией. Мы уничтожили ваше знамя». А знамя-то, знамя-то триста лет реяло над Россией. Но, Владимир Васильевич, что бы ни случилось, а я не желаю менять ни богов, ни знамен...

11

Легким зеленым полднем Долгушин сошел с поезда на маленькой^ станции Высокая Гора. До большого базарного села Зеленый Рой, где было его родовое поместье, оставалось верст десять. В поезде из случайных разговоров ротмистр узнал: Казань все еще у красных.

Успокоительно шелестели травы, речушки ласкали глаза голубым свечением, цветочные запахи наплывали со всех сторон, дубы темными фонтанами взлетали над поспевшей пшеницей.’

Проселочная дорога вскидывалась на косогоры, вилась между оорками, сползала в травянистые лощины: Долгушину вновь открывались знакомые с детства пейзажи родных мест. Сейчас эти мирные картины не трогали его:

«Застану ли мамашу? Может, большевики выгнали ее из дома? Слова-то какие татарские появились —большевик, совдеп, комбед, не слова — булыжники? — По неожиданной прихоти мысли он вспомнил военную академию Генерального штаба своих однокурсников Каппеля и Войцеховского. — Вот ведь как?

Каппель и Войцеховский стали полковниками, а я все еще рот-* мистр. Правда, тот и другой — типичные «моменты», а я не умею ловить удачу за хвост».

«Моментами» в военной академии пренебрежительно величали офицеров, что использовали всевозможные связи и покровительство для карьеры.

«Я что, глупее Войцеховского, бездарнее Каппеля? — продолжал казниться Долгушин. — А Войцеховский командует Сибирской армией и взял Екатеринбург. Взял-то город мой дядя,-но уступил честь победы Войцеховскому. А Владимир Каппель? Чем черт не шутит, вдруг этот властолюбивый курляндец овладеет Казанью? Тогда он — белый герой, спаситель Руси от большевиков и немцев. Из каких случайностей возникают военные и политические авторитеты!»

Пшеничное поле вливалось золотистыми затонами в сосновый бор. Ротмистр вошел под высокие медноствольные сосны: сразу повеяло соборной сумеречной прохладой. Он с удовольствием вслушался в приятное стенацие желны, вдохнул запах поспевшей костяники. Сизая лужа на дороге четко отразила его силуэт: он наклонился над водой — на него глянуло грязное, со всклокоченными волосами и свалявшейся бородкой, лицо. Долгушин ощупал измятый пиджак, косоворотку, мерзко воняющую потом, проверил зашитое в пиджачной поле письмо князя Голицына генералу Рычкову.

В пяти верстах от Зеленого Роя отдельным хутором жил богатый хлеботорговец Афанасий Скрябин. Он все еще владел амбарами и складами, полными крупчатки, гороха, гречихи, конопляного и подсолнечного семени.

Афанасий Скрябин и Сергей Долгушин были хорошими знакомыми; купец когда-то одалживал ротмистру деньжонок и даже не брал процентов. Долгушин подошел к каменному обширному дому, постучал в ставню. Минуты через две ставня приоткрылась, старческий голос подозрительно спросил:

— Чаво надоть?

— Афанасий Гаврилович дома?

—- А зачем тебе Афанаска? — Ставня раскрылась шире, на Долгушина уставилась безбровая замшелая физиономия.— Чаво шныряешь вокруг избы? Иди прочь, не то кобеля спущу.

— По важному делу я к Афанасию Гавриловичу.

— Опоздал маленько, Афанаска в усадьбу Долгушина укачал. Там чичас мужики барское добро делят, так и он туда подался.

— Кто делит барское добро? — поразился Долгушин.—> А где сама барыня?

— Выгнали ее из дома-то. Вышвырнули, как дохлую коШ-ку, комбедчики-варнаки.

— Да что ты, дед? Куда выгнали? — растерялся Долгушин.

— А шут их знает. Ты Афанаску спроси, он скажет, куда

барыню поперли. Ты што скис-то? Может, кваску испьешь? — Старик отвалился от окна, принес розовую японскую вазу с хлебным квасом. Тончайший фарфор слабо зазвенел под зубами Долгушина: он пил холодный, кислый квас, а думал о японской бесценной вазе.

— Откуда, дед, эта штука?

— Горшок-то? А бабы из барского дома приволокли. Последыш остался. Кои горшки ребятишки раскололи, кои сами полопались. Дерьмо —не посуда. Верно бают: што барину — услада, то мужичку — досада. — Старик по грудь высунулся из окна и, щурясь белыми глазами на Долгушина и радуясь негаданному собеседнику, уже спрашивал сам: —Правду бают — по.деревням-то антихрист ходит? Наполовину красный, наполовину белый, а хвостище зеленый. И каждой православной душе на лбу хрест несмывающий ставит. Правда али враки? Ишо языками чешут — война эта самая распоследняя. Сын на отца, брат на брата кинулись. Куда ишо дальше. И опять всем убийством антихрист правит. И ведь, мать его за ногу, как ловко орудует. Голытьбе снега белее чудится, людям осанистым краснее крови обертывается...

— Кто вздумал барскую усадьбу делить? — перебил старика Долгушин.

— Мужики всем опчеством, а комбедчики супротив поперли. Правду баять — пашню там, луга, живность всякую голытьбе рассовали, а самое усадьбу — стой! Не подходи! Седни мужички вторижды порешили разделить. Раз комунию ввели, отдавай мужику, что следоват. Тому —тулуп, энтому — тележное колесо...

— Спасибо за квас, дед.

— Беги, сынок, поскореича. Может, чаво-нибудь и урвешь из барского добра-то...

Долгушин прошел через парк до заросшего кувшинками пруда. На неподвижной воде переливались солнечные пятна и круглые тени дубовых листьев. Где-то рядом постукивал дятел, под сапогами туго поскрипывал песок. Долгущин остановился, опустив голову; собственная безголовая тень на воде показалась страшной.

Окружающий мир отстранился от ротмистра, все сместилось, разорвалось, перепуталось: прошлое украдено, настоящее распалось, будущее темно. «Мы идем к цели кривыми путями. Но монархию в ее прежнем виде воскресить нельзя. Можно только мстить за гибель императора, за собственную безысходность».

— Мстить, мстить! — дважды произнёс он, вслушиваясь в злое свистящее словечко. — Я задушу в себе сострадание к людям. Для меня теперь нет России. Белые и красные. Если бы я мог знать — кто победит? Чем больше я размышляю об этом, тем сильнее охватывает меня смятение...

От пруда к каменной ограде дома вела желтая аллея акаций. За кустами Долгушин незаметно приблизился к толпе мужиков и баб, запрудившей площадь перед воротами. Гул мужичьих голосов, просекаемый женским визгом, колыхался над площадью. Матерились мужики, причитали бабы, орали ребятишки.

За оградой'деленела железная крыша барского дома. Тяжелые дубовые ворота были закрыты; казалось, за ними нет никого. «Мужики звереют, а дом не охраняется. Да и кто станет охранять барскую усадьбу»,— подумал ротмистр.

А толпа все напирала на ворота: высокий чернобородый мужик взял на себя верховодство.

— А ну, волоките бревно! — прикрикнул он, выталкивая из толпы мужиков. — Подымай, ребята, вон то — поядренее...

Долгушин узнал Афанасия Скрябина, с отцом которого только что разговаривал. Четверо мужиков подняли на руки толстое бревно, поднесли к воротам, начали плавно раскачивать.

— А ну-ка, вдарь! А ну! А ну!..

От сильного удара затрещали дубовые доски ворот, насыщенные жаждой разрушения крики снова взвились над площадью.

— Андрюшкя! Отпиряй воротя!..

— Шурмин, не иди против опчества...

Афанасий Скрябин, в желтой шелковой рубахе, подпоясанной цветным шнурком, опойковых сапогах с ремешками на голенищах, плисовых шароварах, с узкой длинной бородой, напомнил Долгушину очень неприятного человека. «Да ведь он похож на Распутина!» Всем нутром Долгушин ненавидел Распутина: с корнями выворочено трехсотлетнее династическое дерево, а зловещая тень Распутина по-прежнему падает на его — долгушинскую, монархическую — Россию. Ничтожные совпадения теперь воспринимались им как символы отрицательного значения. То, что Афанасий Скрябин походил на Григория Распутина, было тоже каким-то непотребным символом.

— Дуйте, мужички, через стену. Не посмеют они левольвер-тами пужать,— советовал бабий голос.

— Тебя, кобылу разэтакую, тройкой стоялых жеребцов не испугаешь...

— Ах растудыть их мать! — Скрябин подбежал к телеге, вывернул оглоблю, одним скачком взлетел на стену, исчез за оградой. Во дворе раздался его ржавый, требовательный голос:— Шурмин, швыряй револьвер!

Во дворе послышались хрипы, возня, матюки: створки ворот распахнулись, толпа испуганно попятилась. В воротах с «бульдогом» в руке стоял белоголовый, щупленький юноша, почти мальчик. За ним с охотничьими ружьями и берданками кучи-

лись комбедчики — десяток суровых, с решительными физиономиями, парней.

— Мужики, вы что, опупели?— спросил Шурмин. — Расходитесь по дворам, господское добро делить не станем. Здесь народная музея будет. А кто нахалом полезет, вот те крест, буду палить,— Шурмин перекрестился револьвером.

— Не посмеешь, сукин сын, по своим...

А вить што это за комбед, мужички? Своих из штанов вытряхает, за барское добро левольвертом грозит.

— Вот те и комбеды, кому сласть, кому беды!

Постой-ко, я эфтого коммунара по рылу огрею. — Конопатый парень покрутил над головой шкворень и, швырнув, вы-шио из руки Шурмина револьвер. Тот охнул, отступил, толпа поперла на ворота. Комбедчики дали поверх голов нестройный залп, люди отхлынули.

Народ! снова крикнул Шурмин. — Христом-богом прошу: не разбойничай.

— Афанаску ослобони, окаянный!

Шурмин вытолкнул Скрябина из ворот.

— Все равно комбедчикам в господском доме не хозяевать! Харей еще не вышли. — Скрябин сел в плетеный тарантас, подобрал вожжи.

Гаврилыч, подожди! — выступил из-под акаций на аллею Долгушин.

. Скрябин попридержал жеребца, недоуменно уставился на ротмистра.

— Не узнаешь, Гаврилыч?

— Сергей Петрович! Ах ты, батюшка мой! Да откуда ж ты?

— С того света,— невесело пошутил Долгушин.

— Садись поскорее,— Скрябин испуганно оглянулся.

Долгушин сел. Скрябин пошевелил вожжами, жеребец понес тарантас прочь от барской усадьбы. Все мечты ротмистра встретиться с матерью, прожить хотя бы сутки в родном гнезде, подышать воздухом детства рассеялись. Он с ненавистью покосился на долговязую фигуру Скрябина. «Подлец, грабил наше поместье. Мерзавец! Позарился даже на фамильные сервизы». Захотелось схватить одной рукой за горло хлеботоргов-й а > другой накидать полновесных оплеух. Скрябин, чувствуя скверное настроение ротмистра, не знал, как с ним держаться.

— Евгения Петровна где? Куда вы, сволочи, ее дели?— неожиданно й резко спросил Долгушин.

— Жива она, живехонька! — облегченно ответил Скрябин.— В Арске, у доктора Дмитрия Федоровича.

— Что ж ты молчишь! Гони в Арск, Гаврилыч...

— Не с руки мне в Арск-то.

— А нашу усадьбу грабить с руки? Я все видел, все знаю. Смотри, рассчитываться, Гаврилыч, придется.

— Батюшка ты мой, не Подумай худова-сквернова. Я ведь

мужиков-то отговаривал от раздела усадьбы вашей, да разве они резон понимают? Побежали мужики, побег и я. Думаю, дай и я, может, что-ненабудь из барского добра сберегу. Вернется Евгения Петровна, а я ей — пожалуйте, мол...

Не тараторь. Что за парнишка не пускал мужиков в

дом?

Про Андрюшку Шурмина спрашиваешь? Подрос, змееныш! С семнадцати лет в бандиты попер. Ни кола ни двора у христопродавца, а про комунию, про братство-равенство так языком чешет ополоуметь можно. Да ты его, чай, не помнишь. Когда ты Зеленый Рой покинул, ему десяти лет не было. Пастушонок, варнак, разбойной души парнишка, и нате вам — комбедчик. На первой осине мерзавца повешу,—все больше распалялся Скрябин.

Ладно, хватит,— остановил хлеботорговца Долгушин.— Сколько в селе комбедчиков?

—- Рыл восемнадцать наберется. Они у меня, подлецы, в печенках сидят. Не только там пшеницу али рожь, даже овес выскребли из сусеков. По миру, христопродавцы, пустили. Теперь хотят позалетошний хлеб молотить. Мастеровой люд, говорят, с голоду издыхает, а у тебя хлеба в скирдах горят.

- Скоро они твоим хлебом пѳдавятся.

— Неужто, батюшка мой?

— Не сегодня, так завтра, Гаврилыч.

' Черт те што отдам, лишь бы их с шеи стряхнуть.

Из неподвижного, как омут, пшеничного поля взлетел ястреб, через дорогу пробежала мохнатая тень. В стороне замаячили темные купола скирд.

— Твой хлеб, Гаврилыч?

— А чей еще?

— Сжечь.

— То есть как?

— Дотла.

— Эт-то всерьез или понарошке?

Долгушин выпрыгнул из тарантаса, вынул из кармана спички.

— Сергей Петрович! Да я же чист перед вами.

— Слушай, Гаврилыч! То, что усадьбу мою хотел разграбить, прощаю. Наши драгоценности к себе уволок, тоже прощаю. Луга наши, что сумел к рукам прибрать,—твоими пусть остаются, если комбеды исчезнут с земли.

— Я денно-нощно бога молю, а им хоть бы хрен!

— Совдепии приходит конец, Гаврилыч. Белые заняли Екатеринбург. Вот-вот будет взята Казань. После Екатеринбурга и Казани красным придется встать на колени, а чтобы они встали скорее, нужна помощь.

— Мы народишко без царя в башке, ни на что не потреб-

ной. Ежели бы приказание от настоящей власти, тогда и мы, с божьей помощью, за топоры.

— Кто в Зеленом Рою может выступить против комбеда? Отец Поликарп что?

— Намедни был у него. В случае чего, поп со святой хоругвью наперед пойдет...

— Кто еще?

— Маркелка-мельник. Спиридон Иваныч Храмов, у него комбедчики .на пять тыщ золота замели. Братья Максим и Василий Быковы', что кожей торгуют. Их тоже начисто разорили. В селе, почитай, полсотни обиженных наберется. Народ все крупной, солидной...

— Теперь, Гаврилыч, заповедь одна: хочешь жить —дави коммунистов. И еще одна заповедь —под видом большевиков действуй против большевиков. Хлеб сгорел — большевики подожгли. Труп на дороге нашли — коммунисты убили. Девку изнасиловали — их работа. Большевики мир народам обещали, а сами опять с немцами воюют* Значит, обманули православный народ. Слухи, Гаврилыч, распространяй, слухи страшнее пожара. Говори, везде мужики требуют Советов, но без коммунистов...

— А то как разуметь? ^

— А так. Власть —Советам, земля — крестьянам, а коммунистов — к ногтю.

— Значит, царя не будет, буржуазов тоже?

— Не прикидывайся дураком, Гаврилыч. Сейчас нужно действовать умнее.

— Вам виднее, Сергей Петрович. Вы, батюшка мой, человек образованный.

Долгушин задумался, сжимая в ладони спичечный коробок. В пшенице вскрикнул перепел: пить-полоть, пить-полоть! Терпко пахнуло полынью. Долгушин улыбнулся своим, непонятным для Афанасия Скрябина мыслям.

Как только белые займут Казань, зеленоройских комбедчиков— к стенке! А сейчас отправляйся домой, Гаврилыч.

Я вас в Арск пешком не пущу. Берите жеребца, у доктора оставите.

— Хорошо. Оставлю. — Долгушин подошел к скирде, разворотил снопы, чиркнул спичку. Желтый одуванчик искр распушился в снопах, Долгушин подул — одуванчик заколебался, побежал вверх по скирде, становясь багровым и жарким.

Летний, с синими тенями вечер обволакивал Арск. В южной стороне неба, где-то над Волгой, полыхали неслышные сполохи, там, видно, уже разыгралась гроза. А в городе стояла пыльная духота: едкие запахи вяленой рыбы, кожи, дегтя подавляли аромат яблок.

Кобели кидались на тарантас, облезлые коты взвивались на телеграфные столбы, куры, треща крыльями, шарахались по канавам. Долгушин знал, где живет доктор Дмитрий Федорович, и лихо подвернул к воротам уютного, цвета небесной голубизны, дома. Не дожидаясь встречи, побежал в темную глубину сада. Бежал и видел вышедшую на крыльцо высокую женщину; сердце его радостно заколотилось.

— Мама, мама! — задохнулся он ликующим возгласом.— Здравствуй, мама!

Женщина откачнулась от грязного оборванца, потом, тихо вскрикнув, упала к нему на грудь.

— Бог мой, Сережа! Откуда, как? Что за счастливый ветер занес тебя? — Евгения Петровна отодвинула сына, не выпуская его плечи из рук. — В каком ты ужасном виде! — Засмеялась властно и весело. — В баню, друг мой, в баню! Смой с себя дорожную грязь, вздохи-охи потом...

Побритый, повеселевший, распаренный, размягченный встречей Долгушин сидел за ужином. Чистое белье ласкало тело, снеговой воротник рубашки оттенял крепкую загорелую шею, волосы шелковисто блестели. Он смотрел на улыбающуюся мать, и улыбался сам, и все говорил, и все не мог сказать самого важного. Как бы между прочим сообщил о зеленоройских мужиках, пытавшихся разграбить усадьбу. Евгения Петровна слушала.

— Нашим лапотникам музеи понадобились. Чего доброго, скоро потребуют балетов! А что до Афанасия Скрябина, то хотя он барышник и жулик, но это наш человек. — Евгения Петровна подняла на окно матовые холодные глаза. Между темными яблонями вспыхивали зарницы. — А что думаешь делать завтра, Сережа?

Вопрос застал его врасплох: он и хотел и боялся рассказать матери о своей секретной миссии. Ответил уклончиво:

— Я стремился домой. В этом пока и состояла моя цель.

— Цель, как и^горизонт, все время отодвигается,— пошутила Евгения Петровна. — Пришли такие времена, когда надо бороться за свое место под солнцем, за отечество свое.

Прости за глупый ответ, мама. Я одурел от радости, увидев тебя целой-невредимой. Можешь быть спокойна, я стану драться с большевиками за тебя, за себя, за Россию, насмерть! — Еще недавно абстрактная мысль о мести за погибшую монархию стала совершенно ясной, конкретной и острой. Он рассказал матери, как допрашивал в Екатеринбурге цареубийц, с какой миссией сейчас едет в Казань.

Прекрасно, мальчик, и не мне уже учить тебя, что делать, нежно поцеловала в лоб сына Евгения Петровна.— Князя Владимира Васильевича я помню и ценю — сейчас мало осталось таких, как Голицын. К сожалению, в нашем монархическом лесу торчат одни обгорелые пни,—нежная улыбка Ев-

гении Петровны сменилась жесткой и неприятной. — Служить под началом князя — честь, выполнять его особые поручения — честь двойная. А с генералом Рычковым, с Вениамином Вениаминовичем, я поддерживаю дружеские отношения. Напишу ему — он встретит тебя, как друга. — Евгения Петровна полюбовалась сыном, о чем-то вздохнула, заговорила снова, но словно колеблясь и сомневаясь. — Мои отношения с генералом Рычковым — это не простое знакомство; это, это, да, впрочем, ты сам знаешь, генерал Рычков — заместитель руководителя Союза защиты родины и свободы, созданного, как тебе известно, Савинковым.

.— Все это мне известно. — Долгушин поднял настороженные глаза на мать: — А при чем здесь ты?

— В Казанской и Вятской губерниях сразу же после появления Совдепов возник тайный союз «Черного орла и землепашца»,— продолжала Евгения Петровна, не отвечая на вопрос сына. — В члены его принимаются помещики, зажиточные крестьяне, купцы и, конечно, офицеры. Отделения союза работают в Арске, Чистополе, Елабуге, Малмыже, Уржуме.

— А все же, мама, при чем здесь ты? — опять спросил Долгушин.

— Я руковожу арским отделением союза «Черного орла и землепашца». Удивлен?

— «Удивлен» не то слово. Восхищен, но и встревожен! На этот раз самым серьезным образом, Я и не подумал бы, что ты так рискуешь собой.

— Когда-то говорили: мужчины действуют, женщины ждут. Настала пора женщинам действовать наравне с мужчинами. Плохой была бы я дворянкой, если бы только плакала на краю пропасти. А рискую я собой не больше, чем ты, или наш сосед Николай Николаевич Граве, или милый доктор Дмитрий Федорович.

— Кто же создал союз «Черного орла и землепашца»?

— Его создатель — Николай Николаевич. Ты его помнишь?

— Очень смутно. Помещик из Гоньбы, что на реке Вятке. Так ведь?

— Он самый. У Граве всепоглощающая ненависть к красным, он заражает ею даже самых мягкосердечных. В нашем уезде членами союза состоят Афанасий Скрябин, братья Быковы, мельник Маркел, начальник железнодорожной станции Воробьев, ну и, конечно, доктор. Милейший Дмитрий Федорович— непременный член всех союзов и лиг, какие возникают на казанской земле. Мы помогаем генералу Рычкову чем можем. Особенно информацией о Второй армии красных, а положение ее, к нашему счастью, катастрофическое...

— Ты рискуешь страшно. Малейшее подозрение арских сов-депчиков — и всех вас по закону военного времени... — с тревогой заговорил Долгушин.

В дверь осторожно постучали.

— Это доктор. Он еще час назад наведывался. С ним можно быть откровенным, Сережа. Дмитрий Федорович хотя и краснобай, но не продаст, не выдаст.

Распахнувшуюся дверь закрыло голубое могучее брюхо, опоясанное шелковым витым шнурком. Шестипудовый старик вплыл в комнату, кивая голой, желтой головой. Распахнул жирные объятия, прижал к трясущейся бабьей груди Долгушина. Заахал:

— Ах, ах, каким молодцом стал! Илья Муромец, Редедя! Рад видеть невыразимо! Ах, как время летит, давно ли, кажись, под стол бегал, а теперь? Господи боже! Меня, старого черта, чай, совсем позабыл. А я этакого молодца лечил от коклюша.— Доктор склонил набок голову, сомкнул на животе короткие ручки.

Из-за его широкой спины выступил коренастый мужчина в чесучовом костюме, шляпе из панамской соломки, но за штатской внешностью угадывалась военная выправка. Долгушину сразу вспомнилось плоское, гладкое, с желтыми совиными глазками лицо.

— Ах, разрешите представить, наш духовный вождь Николай Николаевич Граве,— прокудахтал доктор. — Только что прискакал из своей Гоньбы.

— Рад познакомиться. Давние соседи, а не знаем друг друга,— заговорил Граве: буква «р» раскатилась в его голосе.— Что за паскудное время, добрым соседям нельзя выпить чарку наливки. — Он снял панаму и раскачивал ее в пальцах, не зная, куда деть.

Долгушин положил панаму на круглый столик, пододвинул стул.

— Что верно, то правильно! У русских есть время на уничтожение друг друга, и больше ни на что иное,— подхватил тему Долгушин.— А я вас, Николай Николаевич, все-таки помню. Мне было лет тринадцать, когда вы приезжали в Арск. Вы тогда вернулись из Парижа.

— Да, да, да! Я еще острил: пировали в Париже, опохмеляемся в Малмыже. — Граве засмеялся, и «р» снова раскатилась в его жестяном голосе.

На вятской земле помещиков жило очень мало, да и то в южных, граничащих с Казанской губернией уездах: они захватили громадные лесные участки, заливные пойменные луга. Граве слыл одним из самых богатых вятских помещиков, его лесные и пахотные земли граничили с владениями Долгушиных.

Евгения Петровна поставила на стол коньяк, наливки, фрукты, даже нарезанный ломтиками лимон.

Остатки былой роскоши. Последний коньяк, последний лимон, все, господа, последнее!

3 А. Алдан-Семенов

— Воистину так! Это похоже на пир во время красной чумы. Ах, господа,— опять заахал доктор, усаживаясь на затрещавший стул. — Большевики отменили все человеческие законы, подняли руку на все идеалы. Мысль зарезана, искусство растоптано, культура в развалинах. Свобода, братство, равенство заменены ненавистью, завистью, злобой. Но, как сказано в священном писании, кто ненавидит брата своего, тот находится во тьме, и во тьме ходит, и не знает, куда идет, потому что тьма ослепила его глаза, потому что...

— Вы, Дмитрий Федорович, известный златоуст,— похвалила доктора Евгения Петровна. — Предлагаю тост за победу белых над красными...

Граве осторожно вытер платочком тонкие, необычно красные губы.

— Мы бы не нарушили первых часов вашей встречи, если бы не важные новости, Евгения Петровна. — Совиные глаза Граве остановились на Долгушиной, спрашивая — можно ли продолжать?

— У меня нет секретов от сына. Я ему уже рассказывала о «Черном орле...».

— Очень хорошо! — Граве быстро поглядел на почерневшие от ночи окна. — Вторая армия красных разбита нашими под Бугульмой. Авангардные части ее бегут в низовья Камы и Вятки. Они могут не сегодня-завтра появиться здесь. Но это не все. Это еще не все. Сообщили мне из Уржума, что по Вятке сплывает флотилия с каким-то Особым батальоном. Этот батальон сформирован в Вятке, в нем полтысячи бойцов, два орудия, пять пулеметов. Командуют батальоном латыш по фамилии Азин и штабс-капитан царской армии Северихин. Куда направляется батальон, пока неизвестно, но он скоро будет в Вятских Полянах. А в Вятских Полянах сейчас ни красных, ни белых — анархия полная.

— Куда же делись вятскополянские Совдепы? — спросил Долгушин.

— Разбежались в страхе перед мятежом.

■— Я сегодня утром проезжал Вятские Поляны, там все было мирно и тихо. Никаким мятежом не пахло,— сказал с сомнением Долгушин.

— Ночью должны были выступить мои черноорловцы, но я запретил. Преждевременно! Подождем, пока у ворот Казани не появится Каппель. Теперь, Сергей Петрович, необходим трезвый расчет. Полковник Каппель и генерал Рычков взорвут казанскую Совдепию, мы доконаем ее по уездам. — Граве обвел глазами, приобретшими оловянный блеск, своих собеседников.

— Ах, ах! Если бы нам обойтись без крови. Собраться бы за одним столом красным и белым и тихо бы и мирно бы передать власть учредительному собранию. Ах, как было бы славно! Я — член самарского Комуча — снова и снова готов

продекларировать принципы учредительного собрания: свобода^, братство, истина, правопорядок, справедливость.

— Не будьте смешным, Дмитрий Федорович, — резко сказала Евгения. Петровна. — То вы негодуете на красных узурпаторов, то готовы сесть с ними за один стол. Где ваша принципиальность?

Граве как-то сбоку глянул на доктора, презрительно усмехнулся.

— Все течет, все изменяется, даже принципы. На этом постулате строят свою философию материалисты. Диалектика — закон железный, с ней ничего не поделаешь,— продолжал Граве.— Так вот, милые мои друзья, по железному закону диалектики в Ижевске и Воткинске на днях пролетарии свергнут диктатуру пролетариата. Ижевским пролетариям помогут офицеры. Меньшевики с левыми эсерами помогут. И мы придем ижевцам на помощь. От вас я немедленно выеду в Ижевск, завтра утром буду там. Если к завтрему еще пойдут поезда, а не пойдут, верхом доскачу. Теперь нам особенно нужны натиск и быстрота. Устрашающая стремительность нужна нам для победы, не забывайте про это, господа.

— Вы привезли чрезвычайные вести, Николай Николаевич! Я пойду запишу, их как можно скорее передадим генералу Рычкову.

Евгения Петровна поднялась со стула.

— А вы допивайте коньяк. Сережа, угощай гостей.

— Ваша матушка — смелая женщина,— одобрительно сказал Граве, когда Евгения Петровна вышла. И повернулся к доктору:—Дмитрий Федорович не закончил своей мысли о прйнципах. А я люблю слушать до конца, люблю доискиваться истины, хотя она, как и золото, скрыта под слоем песков.

— А истина теперь ясна — Комуч побеждает большевиков! Согласитесь, что добровольцы Каппеля и чешские легионы — это победоносные полки Комуча,— оживился Дмитрий Федорович.— Штандарты Комуча уже реют над Самарой и Симбирском, завтра они вознесутся над Казанью и Ижевском. Через неделю белокаменная Москва встретит наши штандарты малиновым перезвоном. Мы станем правительством мягкого сердца, будем обладать полной свободой действий. Власть без доверия народа ничего не стоит, а свобода — душа всех вещей. Без свободы все мертво. Комуч будет строить свою деятельность на принципах, истину которых не сможет никто опровергнуть, ибо истина неопровержима. Если разум заговорит о необходимости тех или иных социальных перемен, мы прибегнем к переменам. Предположим, что в интересах общества и прогресса нужно допустить какую-то большую социальную несправедливость. Я убежден — несправедливость допустима, если она приносит общую выгоду. Непростительна и вредна только бесполезная несправедливость. Повторяю: Комуч станет правительством

3 *

мягкого сердца, оно даст гражданам спокойствие духа, происходящее от уверенности в их собственной безопасности. Такого спокойствия, чтобы один гражданин не боялся другого, но все бы страшились нарушения правопорядка, установленного правительством. Ибо, как сказано...

— Прекраснодушнейший Дмитрий Федорович, я не знаю, что захотят левые эсеры от имущих классов. Я пока знаю, чего желают от нас большевики. Они провозгласили: кто был ничем— тот станет всем. Мы отвечаем: что мое — то мое, а что ваше — мы еще посмотрим! Да и думать долго не придется: три аршина земли предостаточно для любого из них. Вот и весь наш разговор с большевиками. Не вижу другого варианта и для левых эсеров, если и они будут болтать о свободе, братстве, равенстве,— Граве засмеялся.

— Простим нашему доктору его цветистые слова,— засмеялся и Долгушин.

Из спальни вышла Евгения Петровна с конвертом в руке.

— Точно ли я все записала, Николай Николаевич?

Граве для чего-то понюхал твердую желтоватую, как слоновая кость, бумагу. Рассмеялся:

— О женшины! Даже военные донесения пишут на бумаге, пахнущей духами. Дивный аромат вербены. Читать не стану, зная вашу память и любовь к точности, Евгения Петровна.

— А что, Николай Николаевич, известно вам о русском золотом запасе? — неожиданно спросил Долгушин. — Запас находится в казанском банке, большевики еще не успели его вывезти?

— Пока не успели. Я был в Казани неделю назад, тогда ходили слухи — золото будет эвакуировано в Нижний. Фантастическое количество ценностей в Казани, что-то до восьмидесяти тысяч пудов золота, платины, серебра, не считая царских сокровищ,— вздохнул Граве.

— Сердце начинает болеть, как подумаю о драгоценностях царской фамилии,— с темной злостью сказала Евгения Петровна. — Неужели мы не вырвем золото из рук немецких шпионов?

— Не беспокойтесь, Евгения Петровна, с головами комиссарскими оторвем...

Далекий короткий удар прокатился по ночному, дышащему августовской влагой саду. За ним второй, тоже короткий, злой и властный: на эти раскаты жалобным звоном отозвались оконные стекла. '

— Гроза приближается,-^ зябко поежилась Долгушина.

— Это, мама, не гроза,— прислушался Долгушин. — Это похоже на артиллерийскую канонаду.

— Не похоже, а совершенно точно. Неужели Каппель у

ворот Казани? — сказал Граве, все еще не веря своему предположению.

Доктор блеснул золотой оправой очков, Евгения Петровна перекрестилась. Долгушин поглаживал пальцами русую бородку, думая и о золотом запасе, и о полковнике Каппеле.

В саду послышались торопливые шаги, в оконную раму два раза стукнули. Евгения Петровна отдернула гардину: на стекле смутно обозначились толстые губы и приплюснутый нос.

— Воробьев, он из Казани.

Евгения Петровна заспешила, к двери. Вернулась с толстогубым и широколобым человеком. Еще с порога торжествующе произнесла:

— Полковник Каппель в семи верстах от Казани. Высадил с Волги десант. Господин Воробьев только что видел генерала Рычкова. Вот он сам расскажет.

. — В городе как в сумасшедшем доме,— заговорил Воробьев с выражением недоброжелательства на конопатом лице. —« Адмиралтейская слобода захвачена чехами. Краснюки дерутся отчаянно, особенно у банка и на вокзале. Генерал Рычков требует, чтобы мы немедленно сообщили — есть ли части Второй армии красных на Каме под Чистополем, на Вятке под Мал-мыжем. Предупредил: пока Каппель не овладеет Казанью, мятежа в уезде не поднимать. Сведения надо направить с нарочным, у меня'готов паровоз...

— Я могу поехать в Казань,— поднялся со стула доктор.— Меня не тронут ни красные, ни белые. При такой комплекции я смешон, а смешной человек никому не страшен.

— Нет уж, в Казань поеду я,— сказал Долгушин. — Мне и воинский долг повелевает, и к генералу Рычкову надо попасть поскорее.

— Ты прав, Сережа. Хотя мне и не хочется расставаться с тобой, но дело прежде всего. — Евгения Петровна выдвинула ящик комода, достала новехонький маузер. Покачала на узкой ладони. — Для женщины тяжеловат, для тебя в самую пору. Храни тебя, Сережа, господь, но и сам остерегайся; Возьми письмо для Вениамина Вениаминовича.

12

«Для создания боеспособной Красной Армии все бывшие офицеры-специалисты призываются под знамена.

Не явившиеся будут преданы военному трибуналу».

Этот коротенький приказ, подписанный неизвестным командармом Тухачевским, вызвал в Пензе переполох. Шквал панических слухов прокатился по городу, но распространители их становились жертвами своих же собственных домыслов. В богатых особняках говорили, что большевики решили покончить со всеми приверженцами монархии, что губчека вылавливает и

расстреливает офицеров, помещиков, чиновников, купцов, а дети богачей свозятся в тюрьму как заложники, закрываются церкви, священники высылаются из города.

В комнатах архиерейского особняка, где помещался военкомат, толпились представители всех родов войск, всех видов оружия. Гвардейские высокомерные офицеры дружелюбно беседовали с армейскими нижними чинами.

За столом, покрытым кумачовым полотнищем, сидели командарм и работники губвоенкомата. К столу подошел невысокий, рыжий, кудрявый человек с погонами прапорщика и «Георгием» на груди — единственный офицер, явившийся при Кресте.

— Прапорщик Василий Грызлов,— представился он, обнажая в улыбке плотные зубы и улыбкой располагая к себе.

— Хотите служить в Красной Армии? — спросил Тухачевский.

— Когда призывают встать под знамена с помощью трибунала, рассуждать не приходится.

«— Опасаетесь революционных солдат?

— Чего мне опасаться? Я не князь, я черная кость, плебейская кровь...

■— Кем были на фронте?

— Командир третьей роты Первого Сибирского полка.

— Вшей покормили в окопах? — сочувственно заметил командарм.

— Кто в наши дни их не кормит...

— Георгиевский крест за какое дело?

— За штыковую атаку. Ношу, ибо горжусь своим «Георгием».

— Прекрасная гордость!

Независимый вид Грызлова понравился командарму.

>— Предлагаю вам должность полкового командира.

— Я выше ротного не замахивался, да ведь не боги горшки обжигают.

— Именно — не боги. Я тоже армиями не командовал.

Командарм обратился к офицерам с краткой речью:

— Вы живете в состоянии странной раздвоенности и растерянности— ненавидите монархию, приведшую на край гибели наше отечество, но и не знаете, как спасти его от крушения. А ведь вам, русским патриотам, немыслимо видеть свой народ на уровне пещерного существования. Большевики, как и вы, хотят восстановления России во всем ее величии и славе, только с существенной поправкой — новая Россия станет государством народной демократии. Красноармейцы пока не доверяют царским офицерам. Неприятно чувствовать подозрение к себе, я испытал это, я прошел через это. Но офицер, что станет честно работать, заслужит доверие бойцов,— закончил свою речь командарм.

— Послужим отечеству,— сказал Грызлов капитану, толь* ко что вошедшему в зал.

— Поступили на службу к большевикам? — спросил капитан и, не дожидаясь ответа, добавил иронически: — Уже позабыли, что они расстреляли его величество, а вместе с ним и величие России...

— Можно расстрелять величество, нельзя расстрелять величие. Величие России — тем более,— возразил Грызлов, косясь сизыми глазами на капитана.

— Хорошо сказано, прапор! Люблю остряков — полируют кровь, придают вкус к жизни. Будем знакомы. Капитан Карет-ский.

При громком, самоуверенном голосе капитана Тухачевский выскочил из-за стола и зашагал к двери.

Загрузка...