Командарм снова повел палкой по горизонту.

-— К мосту стянем воинские части, подведем пароходы, установим бутафорские орудия. Я издам приказ, по нему ты якобы начнешь отсюда наступление. Приказ этот попадет в руки колчаковского командования — он фальшивый. Одним словом, создадим иллюзию, что дивизия переправится и начнет наступление от моста. А на самом деле будем переправляться значительно ниже по течению. На хитрость врага нужна своя хитрость. — Командарм воткнул палку в землю и навалился на нее всем корпусом.

Так он и стоял, с мужичьим лукавством поглядывая на Азина.

— Да, мальчик мой, много качеств должен иметь красный командир. Тут и смелость, и хитрость, и благородство характера, и понимание революционного долга, и сильный ум. Во время боя командир — дирижер боя. Он должен чувствовать движение своих полков, предугадывать намерения противника. Помни об этом всегда!

11

Северихин сидел на пороге мельницы, околдованный ее сдержанными, успокоительными звуками. А на мельнице звучали стены, потолки, косяки, оконные рамы, сусеки, даже толстые жгуты мучной пыли. Полнозвучно шумел поток, вырываясь из-под водяного колеса, скрипели жернова, шелестела теплая струя ржаной муки, падавшая в сусек.

С мельничного порога Северихин видел особенно черный ночной бор, плакучие ивы на плотине, заросли черемухи по береговому обрыву, белесые столбы испарений, передвигавшиеся над камышами. От призрачного лунного свечения неузнаваемо изменился простой сельский пейзаж, под стать ему изме-

нилось и настроение Северихина. Прискакав на мельницу, он сперва обрушился на мельника:

— Хочешь красных бойцов без хлеба оставить! Почему мало муки мелешь, старый хрыч?

— Чево шумишь, комиссар? Если ты сам мужик, то смотри: может ли моя мельница молоть на целую армию, колды ейной силы только на роту?

Северихин обошел мельницу, проверил, убедился — не может. И, сразу успокоившись, залюбовался спорой работой старого мельника. Майская, полная запаха цветущей черемухи ночь, сонный, уходящий в синюю роздымь пруд, серое, начинающее зеленеть небо еще больше усиливали покой и томительную негу. Отошли куда-то бои и походы, бурные митинги и красноармейские, обозленные отступлением физиономии, и против воли Северихин погрузился в милые сердцу воспоминания.

Вспомнилась такая же водяная мельница в вятском селе. Она жила в памяти как неизбывное впечатление детства, а теперь выступила на первый план, завладела всем существом Северихина. Только его родная, далекая во времени мельница отличалась от нынешней, совсем незнакомой, совершенно иными разговорами помольцев. Сегодня Северихин не слышал страшных побасенок о водяном, о русалке, а без них он не мог представить себе мельницы.

Он вынул изо рта трубку, подумал: «А в самом деле, бродил ли по лесным берегам моего детства водяной Федор Иваныч, жила ли в глубокой яме под карасами русалка Ямаиха?» Северихин с детства верил, что в звездные ночи водяной и русалка катались по пруду на тройке. Как ржали тогда вороные, гремели бубенцы, ухал водяной, смеялась русалка!

До своей русалочьей жизни была она учительницей, но обманул ее проезжий купчик. Сошла с ума учительница и утопилась в глубокой яме возле карас. II прозвали ее Ямаихой. А водяной когда-то служил ямщиком, утерял казенные деньги и, страшась каторги, загнал тройку вороных в пруд, сам повесился на осине.

С той поры и жили под карасами русалка с водяным и катались по звездному, сонному пруду. Обмирало сердце от страха, но все же хотелось Северихину увидеть хоть раз черную тройку. Не довелось. •

Нежно любил Северихин свое село, и мельницу, и муравейники, и диких голубей в сосновой тишине,— все живое водило с ним дружбу. Веселой этой дружбе с природой научил его мельник. В вятском крае каждая деревня имела своего праведника, своего еретика, своего мечтателя. Мельник бегал в черемушник слушать соловьев — бабы смеялись над ним. Мельник заступался за бродячего пса — парни лупили его. Он был живуч, как репейник, и обожали его мальчишки. Никто лучше

мельника не ловил щук, не гнал из сосны живицу, не мастерил манки на рябчиков.

Сквозь прикрытые веки Севернхин снова видел мельника — долговязого, худого, белого с головы до лаптей. Подмигивал ему и шепелявил мельник:

— Вот тебе, Алешка, манок на рябков. Больно смешно рябки на свистки бегут. Ты посвистываешь, а они — бегом-бегом, только трава качается. Муторно из ружья палить, вроде как по малым детишкам. И ты, сынок, не пали, ты их приманывай, любуйся ими, но не омманывай. Грех омманывать зверя ли, птицу ли, ты завсегда человеком будь.

Как-то мельник явился с большим, плетенным из луба коробом, поставил короб посередине избы, приоткрыл крышку, и Северихин увидел книги.

А мельник, одетый в чистую посконную рубаху, новые лапти и войлочную шляпу, был как-то особенно торжественным. Он вынимал из короба растрепанные тома, вытирал рукавом плесень с корок.

— Тебе, Алешка, чти! Покойного пономаря книги-то. Наказывал мне: «Будешь помирать — пересунь другому. Глядишь, до книгочия дойдут». Чти, Алешка, может, человеком будешь.

Северихин читал на сеновале, в избе при свете лучины; отец отваживал его от чтения вожжами, братья хлопали по башке «Дон Кихотом».

Глаза Северихина смы-кали'еь, он уже не различал траву, полегшую от росы, не видел испарений, поднимавшихся от воды, лошадей, хрупающих овес у коновязи. Сквозь набегающие тени сна слышал он ворчливые разговоры. Знал Северихин: на мельницах создавались и рушились репутации, выносились приговоры добрым и дурным поступкам, здесь всегда било обнаженной мужицкой политикой.

— Под корень-то мужичий род хотят вывести...

— Толокна ишшо мало хлебали.

— Бога нет, царя не стало,— кто теперича правит Расеей?

— Ох, робята, робята! Языком ботать— на Чеку работать!

Северихин встал, расправил плечи, отряхнул с лица сладкую пыль. Мужик с красными от бессонницы глазами положил ему на плечо руку:

— Пошто с Колчаком воюете? Че не поделили?

— Долго объяснять, а мне некогда,— еще не освободившись от сна, ответил Северихин. — Прощайте пока! — Звеня шпорами, прошел к пряслу, где застоялся его буланый.

Луна уже склонялась к вершинам соснового бора, на пруду закрякали утки. Черемуховые сугробы уходили по берегу в ночь, белая роща казалась и густой, и очень глубокой, и прозрачной в то же время, и невесомо ускользающей вдаль и ввысь. Блеклые лепестки наискосок падали между стволами.

Северихин вдохнул дурманящий аромат лепестков, черемуховой смолы, этот аромат подавлял плотный запах конского навоза, приторный и гнилой — прошлогодних трав, чуть слышный запах ландышей. Все пропахло черемухой, даже лошадиная грива, даже повод в руке Северихина.

Опершись ладонью на лошадиную шею, он вглядывался в белесую глубину рощи, но мысленно видел свое село, свой двор, охваченные таким же мощным цветением черемухи, и услышал лихое щелканье соловьев.

От звучного свиста таяло сердце, и невозможно было бы выхватить маузер и открыть пальбу по соловьиным кустам. Северихин тискал повод и улыбался; исчезли настороженность и постоянное чувство опасности. Все стало легким, радужным, опять появилась надежда на скорое счастье. А счастье его состояло из мира и тишины. Мир и тишина были необходимы Северихину, чтобы мог он пахать, сеять, убирать урожай, любить свою бабу.

Огненная вспышка взорвалась перед глазами, Северихин схватился за грудь, между пальцами брызнула кровь. Он вонзил шпоры в бок буланого, жеребец понесся по предрассветной дороге.

Отряд «Черного орла и землепадща» крадучись вышел на берег Вятки, собираясь уничтожить железнодорожный мост. Разведчики случайно попали к мельнице, где и натолкнулись на Северихина.

Он примчался к мосту в разгар рукопашной схватки. Бойцам некуда было отступать: за спиной — река, впереди — насыпь, подпертая полыми водами и захваченная черноорловцами.

Северихин спешился и повел бойцов в штыковую атаку: зажимая рану рукой, он бежал по насыпи и стрелял под откос, где залегли черноорловцы, слышал топот множества ног, противный звон рельсов от пуль, угадывал роковую черту между собой и противником. Если он проскочит эту невидимую линию смерти, если сумеет, если, если...

Он вскинул руки: правую — выпустившую маузер, левую—■ огненную от крови; споткнулся о шпалу. Упал с размаху на рельсы.

...Ветреное утро вставало над Вяткой, в небе бежали разорванные облака, пахло порохом и кровью вперемешку с запахами мяты и медуницы. Азин сидел в ногах покойного, обхватив голову руками, выкатив белые от горя глаза. Гибель друга потрясла его; он долго плакал молчаливыми слезами, потом онемел у гроба. «Ежедневно гибнут мои друзья, а сколько их еще погибнет! Но пока я живу — Северихин бессмертен».

Он украдкой посмотрел на смуглое, приобретшее тяжесть камня лицо друга; в нем уже появилось выражение полной отрешенности от всего земного, спокойствие стыло в каждой черте. И это страшно дорогое лицо уже отодвигалось куда-то от Азина. «Революция вошла в его кровь, стала его страстью,

он был ее воплощением, всегда героическим». Как только он подумал о Северихине в третьем лице, тот утратил свою реальность. Теперь Азин не боялся говорить о комбриге самые высокие слова, Северихин редко пользовался ими, но ценил их силу. Многое не любил покойный: не терпел мягкотелости, но не признавал и жестокости,

— Наконец он свободен. Слава богу, совершенно свободен,—прошептал Игнатий Парфенович.

— Что ты шепчешь? — спросил тихо Азин.

— Он хорошо прожил свою жизнь и больше не нуждается в счастье...

12

«Звездоносцы, боевые орлы! Не одна лавровая ветвь вплетена вами в победный венец революции. Славные бои с чехословаками под Казаньюу взятие Чистополя, Елабуги, Сарапула, Ижевска — вот те кроваво-красные рубины, которые вкраплены вашими руками в страницы боевой истории...»

Сидя на пеньке, положив на колени блокнот с картонными корками, Азин крупным почерком писал этот приказ.

Наконец-то начинается наступление. Дивизия пополнена свежими силами, люди отдохнули и не нуждаются в звонких словах. Но Азин любит все эти лавровые ветви и красные рубины, верит в силу слов «звездоносцы», «боевые орлы». Ему кажется, что все бойцы воспринимают эти слова, как и он,— романтически.

Было раннее утро двадцать четвертого мая. У причалов грудились пароходики, буксиры, баркасы, лодки, плоты. Бойцы тащили пулеметы, ящики с патронами, связки гранат. У воды выстроился кавалерийский полк Турчина. Торопливо курили всадники, нетерпеливо переступали ногами лошади.

Азин то расспрашивал, есть ли у левого берега мели, то скакал к Турчину убедиться, могут ли кавалеристы переправиться вплавь. Шурмин неотступно следовал за ним, особо стараясь привлечь внимание Азина к духовому оркестру. Оркестр блистал медными инструментами, на лицах музыкантов Азин увидел то же нетерпение, что испытывал сам.

В ответ на его приветствие грянула лихая мелодия:

Как наш Азин-командир Боевой надел мундир.

Вышел грозно на крыльцо.

Глянул каждому в лицо.

Брызжут пеной удила,

Вихрем кони стелются.

К черту белых замела Красная метелица!

Азин оторопел от неожиданности. Прихлестывая нагайкой по голенищу сапога, ждал, когда Шурмин остынет от возбуждения.

— Откуда песня?

— Слова Шурмина, музыка народная,— ответил с глупой улыбкой Шурмин.

— Слова чужие, и музыка краденая! Эту песню еще в Порт-Артуре пели. Но не в этом дело. Кто позволил тебе славословить меня? Я что, Суворов? Может, я фельдмаршал Кутузов? Тебя под арест бы, да времени нет! Ну, да я еще попомню тебе эту песенку...

С верховьев, из зеленого далека, донеслись короткие, плотные звуки. От железнодорожного моста по заречным позициям белых били тяжелые орудия; маскировка красных сводилась к одной цели — поддержать в противнике уверенность, что именно отсюда они нанесут удар. Приказ Шорина, называвший части Седьмой и Пятой дивизий, производившие маскировку, скрытно забросили в штаб белых.

Азин взбежал на палубу парохода.

Обжигающий зов «Марсельезы» возник над лесной рекой, от причалов на стрежень ринулись баркасы, буксиры, лодки, паромы.

Солнце желтым и синим светом пронизывало воду. Азин с подозрением всматривался в луговой берег — за травянистыми гривами могли таиться вражеские пулеметы.

А левый берег молчал. Ответит ли он свинцовым ливнем, Азин не знал. Но призывала к действию «Марсельеза»: «О граждане, в ружье! Смыкай за взводом взвод! Вперед, вперед!»

Бывают такие минуты, когда неслыханно прибавляются силы, люди обретают звериный слух и птичье зрение. Разношерстная флотилия быстро пересекла стрежень, но у левого берега ее подстерегали мели. Первым сел на мель пароход со штабом кавалерийского полка и полевыми разведчиками.

Шурмин прыгнул в воду. Коснувшись ногами дна, выпрямился; глубина доходила до шеи.

Еще не опал сноп брызг, поднятый Шурминым, а река уже вздыбилась радужными всплесками, над водой появились тысячи голов. Повсюду блестели штыки, пулеметные стволы. В этой суматохе был свой порядок; пестрые линии голов то выравнивались, то вновь разрывались. Отдельным косяком переправлялся полк Турчина. Кавалеристы, совершенно раздетые, стояли в седлах, темляки их шашек были украшены бантами, алевшими, словно цветы шиповника. Всадники подбадривали друг друга веселым гоготом, лошади фыркали, храпели, ржали.

— Они, чего доброго, нагишом в атаку бросятся,— сказал Пылаев, любуясь крепкими белыми телами.

— Почему колчаковцы не открывают огня? — удивлялся Азин.

Зеленая линия кустарника за песчаной косой стала казаться ему еще опаснее.

Шурмин между тем вышел на песчаную косу, отряхнулся и помчался к зарослям дубняка, за которыми находились окопы белых.

Окопы оказались пустыми. Колчаковское командование отвело войска к железной дороге.

Азин полевыми проселками пошел на Елабугу, выслав вперед конную разведку. Шурмин увязался с кавалеристами, за три часа они проскакали все расстояние от берега Вятки до Камы.

С камских высот Андрею раскрылись красочные ландшафты родных мест. Справа по горизонту извивалась Вятка, впереди голубой дугой лежала Кама, ее берег темнел липовыми рощами и назывался Святыми горами. Слева лежали зеленевшие поля, плотный глянцевитый блеск озимых радовал глаз.

Придержав дончака, Шурмин рассматривал в бинокль сизые, в сиреневых тенях, дали. Темные одинокие сосны, легкие стайки берез прошли в окулярах, над полевым простором струилось марево погожего дця.

— Ни единова сукина сына! — разочарованно выругался Шурмин.

Разведчики уже ехали не маскируясь, бряцая стременами, громко разговаривая. Ленивой рысцой спустились по угору к реке, очутились у сторожки бакенщика, где дотлевал непотушенный костер. Здесь они устроили перекур и задремали.

Стреноженные лошади щипали траву, в черемухе протяжно стонала иволга. Река терлась о берег, словно мощный зверь.

Ветерок приоткрыл дверцу сторожки, выпорхнул листок. Шурмин поймал его — листок оказался клятвой колчаковского солдата: «Обещаю и клянусь перед святым Евангелием и животворящим крестом Господа в том, что, не увлекаясь ни дружбою, ни родством, ни ожиданьем каких-либо выгод, буду служить и правде, и Отечеству Русскому».

Шурмин разорвал бумажку, швырнул клочки в воду.

Сон сморил и его; он спал и не спал, но чудилось ему и прошлое и настоящее. Он видел себя одновременно и на Каме, и на Вятке, и в родном Зеленом Рою. Мир, расплываясь, отдалился, стал отуманенным и невесомым, будто во сне.

— Встать! — Жестокий удар сапога разбудил Шурмина.

Андрей затряс головой, новый удар окончательно вышиб его из сна. Он вскочил и увидел связанных товарищей.

Бежавший бакенщик сообщил отряду черноорловцев о красных кавалеристах. Граве незаметно окружил их.

Пленных построили на берегу реки. Шурмин перебирал ногами теплый песок, испытывая полное бессилие. Он был еще слишком неопытен, чтобы предугадать зигзаги жизни: в восем-

надцать лет не помнят, что было утром или вчера; юность не знает воспоминаний.

К пленным подошел Граве. Кобура «смит-вессона» выглядывала из-под полы его мундира, солнечные искры отскакивали от коричневых краг. Он встал перед пленными, забросил за спину руки.

— Кто желает вступить в мой отряд? Желающие отходят направо, нежелающие — налево, и да поможет бог нежелающим!

Андрей смотрел на этого человека с совиными глазами, а позади него все так же плотно звучала река, и он спиной ощущал ее уходящую силу.

— Думайте поскорей,—поторопил их Граве.— Жить или не жить —десять минут даю на размышление. Ты большевик? — спросил он Андрея.

— Комсомолец я.

— Это про вас распевают: «Пароход идет, вода кольцами, станем рыбу кормить комсомольцами»?

Шурмин молчал, переступая с ноги на ногу.

— Какое слово сочинили — комсомолец! Русскому смыслу наперекор,— говорил Граве, стоя перед пленными с видом человека, имеющего по револьверу в каждом кармане. — А ведь из таких пареньков можно надежный конвой для адмирала подобрать. Пойдешь в телохранители верховного правителя?

В голосе его Андрей почувствовал безграничное презрение к себе. Страшась за себя, ненавидя себя за безобразный этот страх, спеша подавить его, Андрей крикнул:

— Поцелуй в зад своего адмирала!

— Смелый, звереныш! Выйди из строя, щенок!

Андрей вышел из шеренги, холодея от мысли, что его сейчас расстреляют.

— Ну, а вы? —спросил Граве остальных. — Срок истек. Или вы ко мне в добровольцы, или я вас из пулемета...

13

«Пиши, Игнатий, о том, как дивизия освобождает город за городом, как летит она от Камы' к Уралу. Тебе приказал комиссар Пылаев вести журнал боевых действий. С сухой точностью протоколировать события. Факты и даты. Сражения, трофеи, количество пленных. Пиши вот так: «После двухдневных боев освобождена Елабуга. Взято в плен восемьсот колчаковцев. Тридцать первого мая освобожден Агрыз. Семьсот пленных, тысячи винтовок, сотни тысяч патронов. Шестого июня подступили к Ижевску. Город обороняли две колчаковские дивизии. Они разбиты наголову, в плен взята тысяча человек».

Игнатий Парфенович отложил журнал, взял тетрадь в коленкоровом-переплете— свой личный дневник. Параллельно с

журналом он записывал, в тетрадь все самое интересное, на его взгляд.

«Люди любят вспоминать исторические события, в которых они участвовали. В воспоминаниях самое ценное — правда. Голая, жестокая, но только правда. Ее можно скрывать долго, но нельзя скрывать бесконечно. Некоторые думают: полезная ложь лучше бесполезной правды. Опасное заблуждение! Я пишу одну правду, потому что уже давно перестал бояться.

Я не очень-то доверяю людям, которые говорят и пишут красиво, но в то же время я противник плоских фраз, тусклых истин. Что такое факты истории? Всего лишь перечень совершившихся событий. Они сухи, хуже — они мертвы, как мертва сосновая ветка, окаменевшая в соляном растворе. Но вот ветка попадает в полосу солнечного света и начинает переливаться, как радуга. Так сверкают и сухие факты истории в произведениях истинных поэтов. Пусть я не поэт, но, сохранив правду времени в воспоминаниях, я заставляю сиять их всей своей сутью.

Я не желаю быть протоколистом истории. Мы деремся за будущее, не замечая, что сегодняшнее тоже становится историей и мы сами уходим в историю»,— размышлял Игнатий Пар-фенович, раскрывая дневник.

«При штурме Елабуги отчаянное сопротивление оказали офицеры полка имени Ильи Пророка. Они величали себя «братом ротмистром», «братом капитаном» и отбивались от наших саблями, штыками. В суматоху боя ворвался Азин, вздыбил лошадь, крикнул что есть мочи:

— Я Азин! Сдавайтесь!

Поразительно грозным для врагов стало имя Азина. А ему сопутствует военное счастье: он кидается в-самые опасные свалки и выходит из них невредимым. И комиссара-то дали ему такого же сорвиголову. Пылаев уже дважды ранен, но и у него есть военное счастье.

Счастье — что за слово! Оно нуждается в новых определениях. Но возвращаюсь к Азину. Он смельчак с романтической душой, бесшабашный, отчаянный. Не уберегая себя от опасностей, он стал выше ценить чужую жизнь.

Благодатная перемена в Азине происходит, по-моему, под влиянием Евы Хмельницкой и комиссара Пылаева. Влияние Евы понятно — тут любовь, а вот как объяснить воздействие комиссара? У Азина слишком независимый характер. Впрочем, оба они активно участвуют в творчестве, в создании вечно изменяющегося мира». '

Игнатий Парфенович оглянулся на окно, в котором поблескивали округлые сопки Урала. Они были мягкими, синими, и радость охватила Лутошкина.

«После освобождения Ижевска Азин поехал на оружейный завод. С белокаменной башни, венчающей главные ворота, группа мастеровых снимала двуглавого бронзового орла.

— Приятное занятие — сшибать орлов! —сказал Азин.

— Чего ты видишь приятного? Я измучился, поднимая и опуская эту птицу,— огрызнулся старый ружейный мастер.

— Почему так?

— С башни орла после революции кто скидывал? Я! При капитане Юрьеве кто его на башню волок? Опять я. Азин в прошлом году в Ижевск пришел — кто орла сошвыривал? Я! Колчаки в этом году Азина вышибли — опять я наверх орла тащил...

— Это меня-то вышибли из Ижевска?

— Меня, что ли? Теперь ты колчаков разнес, я царскую птицу вновь с башни спущаю. А что, если завтра колчаки снова сюда пожалуют?

Азин соскочил с лошади, ощупал прозеленевшие орлиные головы.

— Эх, батя, усы как у хохла, а голова пуста. Сейчас мы орла утопим, и конец твой работенке.

Так и утопили в заводском пруду царский герб. Несокрушимый,' вечный, казалось, герб. Нет, видно, ничего вечного на грешной земле нашей! Странно мне все же: Азин и Пылаев — люди героической души, а почему-то стыдятся возвышенных чувств. Пылаев все время предупреждает: «Художественные антимонии бросьте, пишите без украшательств. Воткинск освобожден восьмого июня. И все».

А Воткинск освобождался так.

Наши разведчики обнаружили замаскированный полевой телефон. Подслушали, узнали фамилии командиров полков, прикрывающих город. Сообщили Азину. Тот включился во вражескую линию, вызвал полковника Вишневского.

— Здравствуйте, Евграф Николаевич! Говорит полковник Белобородов. Трудно мне, теснят азинские бандиты. Сейчас мои разведчики привели краснокожего. Говорит, что в обход вашего полка Азин двинул свои части. Советую отвести полк на новые позиции, а то попадете в окружение...

Азин отчеканил все это на приятнейшем французском языке. Поверил ему полковник Вишневский. Да и как не поверить, кто из красных мог с ним по-французски беседовать? А поверивши, стал отводить свой полк и попал под азинские пулеметы...»

Игнатий Парфенович вызвал из памяти события последних дней. Он увидел, как продираются через лесные болота полки Дериглазова, крадутся бесшумно в лесах разведчики, проникая в тыл белых.

«Путь нашей дивизии — стремительный путь военных успехов. Дивизия висит за спиной противника, на его плечах врывается из одного завода в другой. Азин путает оборонительные планы колчаковцев, смелость и дерзость стали его стилем, и весь он — воплощение натиска.

«Разгромлено восемь полков белых. Нанесено по ним два сильнейших удара с криками «ура!», со знаменами и пушками на передовой линии», — рапортует Азин о взятии Агрыза.

Его силуэт — всадник с красным шарфом за плечами, с шашкой подвысь —врезался в мою память под Агрызом.

Помню и другое, что особенно мило моему сердцу, хотя и немножко смешно было видеть в Азине неистребимое мальчишество.

По случаю освобождения Сарапула решили устроить парад. Кто-то сказал Азину: «Парады принимаются на белом или вороном жеребце». А у Азина гнедая кобыла. На время парада он приказал выкрасить ее в черный цвет. Ординарец разыскал ящик сапожной ваксы, и гнедая лошадь стала вороной.

Начался парад, и случился конфуз. Азин, отличный наездник, под бешеное ликованье мальчишек свалился с лошади. Не одни мальчишки хохотали — у него самого хватило духу посмеяться над своим наивным тщеславием».

Игнатий Парфенович писал и улыбался.

«Для меня Азин — молодой человек нашего бурного времени. С ним трудно спорить. Страсть в Азине сильнее логики. Азин, бесспорно, натура поэтическая, хотя он и не выражает себя в стихах. Он как-то сказал мне: «Поэты необходимы народу, как птицы лесам».

Сказано ясно, просто, убежденно. Между прочим, Азин уверен, что доживет до полного торжества коммунизма».

Игнатий Парфенович оглянулся на окно, от которого начиналась бесконечная цепь берез. Под окнами цвели липы, медовый запах плотно стоял в воздухе.

— В цветущей липе пуд меду,— сказал он, следя за солнечными пятнами, прорывающимися сквозь резную листву.

«Все чаще я слышу разговоры о героизме, сам записываю примеры исключительной храбрости. И все-таки не могу выяснить: что такое геро.изм? На каких весах взвешивается мужество? Какими словами оценивается храбрость? Еще недавно я верил: героизм — всего лишь преодоленье страха. Сейчас уже сомневаюсь в этом: есть иные категории героизма — любовь к отечеству, вера в идею, мужская честь...

Многим покажется, я записываю одни анекдоты. Но анекдот— правдивый спутник истории, из анекдота можно больше почерпнуть правды, чем из иного романа о войне. Я хочу познать историю нашей революции, борьбу красных и белых не только умом, но и сердцем. Но часто сердцем трудно оценивать человеческие поступки. Никто не знает, куда делся Андрей Шур-мин. Бесследно исчез, как испарился. Странное исчезновение: изменил и ушел к белым? А где остальные разведчики? Тоже перекинулись на сторону колчаковцев? А может, дезертировали?

Человеческая подлость тоже безмерна, самые запутанные стежки ведут в нее, будто в пропасть».

Игнатий Парфенович откинулся на спинку стула, потускнел, забыв о своем правиле —осторожно касаться воспоминаний, вызывающих жгучую боль.

«Почему я так неравнодушен к злу? Ко всякой подлости и фальши? А мог бы жить безразлично — равнодушие сохраняет силы. Если бы царя не расстреляли, он прожил бы сто лет. Царь обладал завидным равнодушием и к судьбе народов империи и к судьбе собственной. Сразу же после отречения от престола он сел играть в карты со своим личным адъютантом».

В комнату без стука вошел Саблин, кинул на подоконник портфель.

— Где Пылаев? Мне нужен комиссар.

Пылаев слушал Саблина, косясь на его серую, в крупных оспинах физиономию, и раздражение нарастало в нем.

— Не верю я в повальную измену командиров. Как можно всех подозревать в предательстве? — сказал он.

— А у меня есть факты. — Саблин выволок из портфеля какую-то помятую бумажку. — Вот любопытный документик. Все мы думаем: Азин — латыш. На самом же деле он донской казак. Ему не двадцать четыре года, а тридцать пять. Учился не в полоцкой гимназии, а в елизаветградском военном училище. В царской армии служил не солдатом, а есаулом. Получил георгиевский крест, за что — неизвестно. Как нравится это вам?

— Кто дал такую идиотскую информацию? — спросил Пылаев.

— Вот именно — кто! Это биография Азина, написанная собственной его рукой. Узнаете?

— Почему он написал этот вздор, не понимаю.

— А вот я понимаю,— вмешался в разговор Игнатий Парфенович. — Азину не хотелось ехать в военную академию, он и сочинил себе фальшивую биографию. Он как-то хвастался, что сам может поучить любого генерала.

— А как насчет георгиевского креста?

— Тоже придумал, видно.

— Значит, слушок про Азина распустил сам... Азин? Та-ак...

Дезольный произведенным эффектом, Саблин постучал трубкой по столу.

— Пусть все эти глупости сочинил про себя сам Азин, но человек определяется его делами. Странно, что вам, Саблин, не хочется взглянуть на дело именно с этой стороны,— сказал Пылаев.

— Я следователь. Раз появились подозрения в политической неблагонадежности Азина, пусть он и герой всенародный, я обязан до конца разобраться.

— Вести подкоп под Азина мы не позволим,— уже сердито

возразил комиссар Пылаев. — Азина вы не трогайте, он готовится к штурму Екатеринбурга:

— Наконец-то вы сказали то, что я жду. Азин, видите ли, готовится к штурму, а кто разрешил? Вы же знаете, что есть приказ — перебросить Вторую армию на юг, против Деникина. Как же смеет Азин нарушить приказ? Да за одно такое дело надо отдать под трибунал! — Саблин хлопнул ладонью по толстому боку портфеля.

— Тогда придется судить комиссаров и командиров многих дивизий. Они протестуют против приказа о переброске войск на юг... — Пылаев поднялся. — Не ищите у нас поддержки против Азина. И не советую соваться к нему в этот момент с нервическими вопросами, азинский характер вам уже известен.— Пылаев вышел, хлопнув дверью.

Игнатий Парфенович думал, что вслед за комиссаром дивизии уйдет и следователь, но Саблин сел на диван.

— Я у тебя заночую,— объявил он.

Поздним вечером выспавшийся Саблин сказал Лутошкину:

— Поужинать бы нам. Имею трофейную бутылку спирта. А что имеешь ты?

Саблин сидел у окна с трубкой в кулаке, голова его сливалась с ночным мраком. Правый угол комнаты прикрывала выцветшая ширма — на синем шелке маячили силуэты голенастых аистов.

— Скучная птица аис.т. На Илиме я любил стрелять по лебедям,— сказал Саблин.

— Что такое Илим? — без особого интереса спросил Игнатий Парфенович.

— Приток Ангары. Я там ссылку отбывал. — Саблин поправил спадавшую с плеч куртку и сразу представил себе тайгу, голые берега реки, хижины из кедра без крыш, с рыбьими пузырями вместо стекол в оконных рамах. Он видел и ездовых собак, роющихся в отбросах, и желтые лужи замерзшей мочи на снегу, и огромные, смахивающие на спрессованную сажу, каменные глыбы. — Сквернейшее место Илимск,—погасил он это свое видение.

— А я бцл сослан в вятские края. С превеликим риском бежал, но меня быстро поймали.—^ Игнатий Парфенович повертел в пальцах стакан.

— Я много бегал, и без особенного риска,— похвастался Саблин.

— Без риска? Редкая удача.

— Я вообще удачливый человек. Но все же любую удачу надо организовать. — Саблин раскурил трубку.

Живое воображение его опять вызвало запомнившуюся картину. Он увидел якутку: молодые красные губы улыбнулись

ему, и вся она, крепко сбитая, одетая в оленью парку, в длинные, до живота, торбаса, встала перед его глазами. Она помогла ему бежать, отдала лодку, свое ружье, насушила оленьего мяса. Как же ее звали? Он попытался вспомнить. Не вспомнил.

— Выпей еще,— предложил он Лутошкину, подмигивая по-приятельски левым глазом. Было в его подмигивании что-то нехорошее, словно он заманивал Игнатия Парфеновича в непозволительное, зазорное дело. — Не люблю Сибири,— после паузы сказал он. — Сибирь — помойная яма Русской империи.

—- Стыдно историю России превращать в сплошную грязь,— Игнатий Парфенович отставил стакан.

— Ха! У таких, как вы, идеалистов смещено реальное представление о действительности. Всякий уважающий себя марксист должен воспринимать вас как личное оскорбление. Идеалистов мы тоже свалим в помойную яму.

— Вы мните себя новым человеком?

— Мы, большевики, люди особенные, а новые дали видят только новые люди.— Глаза Саблина засветились тусклой желтизной.

— Знаете, что вещает Библия?

— А что же она вещает?

— «Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Бывает нечто, о чем говорят: смотри, вот новое,— но это уже было в веках, бывших до нас»,— щегольнул своей памятью Игнатий Парфенович.

— Библия книга мудрая, ее к любому деянию можно приспособить. Только надо ли? Но вернусь к роли личности в истории. Я совсем не отрицаю этой роли: Петр Великий фигура историческая, но и Малюта в своем роде тоже фигура историческая. Если Азин возьмет Екатеринбург, то и он станет личностью исторической. Тут уж ничего не попишешь,— сказал Саблин, и непонятно было, хвалит он или осуждает Азина.

— Любопытные у вас масштабы — от Петра Великого до Малюты. Палачи и мраконосители не могут стоять в одном ряду с преобразователями.

— Я же сказал, Малюта — историческая в своем роде фигура.

— В своем роде, в своем роде! Нет никакой разницы между бандитом и политическим убийцей.

— Вы дурной либерал, Игнатий Парфеныч. Для вас хороши все люди, но «как человек ни мил с лица, в душе ищи ты подлеца»,— процитировал Саблин.— Так гласит восточная мудрость.

— Сомневаюсь в мудрости такого изречения.

— Эти слова принадлежат великому поэту...

— Тогда сомневаюсь в величии его души.

«Саблин расточает насилие всеми порами своего сердца. Пусть этот или тот человек невиновен, но революции необхо-

димы жертвы — такова его философия»,— подумал тоскливо Игнатий Парфенович.

— Когда капиталисты грозят революции, нам нельзя беречь человеческие резервы. Народ практически неисчерпаем. Ненужные жертвы, скажете, неразумные потери? А кто посмеет взвешивать наши потери, подсчитывать жертвы, если мы победим? Революция спишет все издержки,— с удовольствием сказал Саблин.

— Так рассуждают одни каннибалы, — обозлился Игнатий Парфенович.

— Зачем говоришь шершаво? Неясные слова извращают идеи...

• — Не люблю мрачных тем,—изменил разговор Лутош-кин. — Уж лучше предаваться воспоминаниям. Вспоминая, я как бы раздваиваюсь и вижу себя и в прошлом и в настоящем сразу. Прошлое кажется прекрасным уже потому, что невозможно его пережить заново, — в этом его сила.

— Воспоминания неповторимы, прошлое прекрасно? — Саблин повел бровью. — Не согласен! Скверное детство и в памяти останется скверным. В моем мне помнятся одни подзатыльники. А гимназия, в которой учился? Учителя — пьяницы, ругань ихняя до сих пор уши. сверлит: «Тупица! Паскудник! Хам!» Я без сожаления покинул гимназию и вспоминаю ее без удовольствия. А я вот не могу забыть одного события пятилетней давности. Получил посылку — рубаха, шерстяные носки, варежки. А в варежке записка: женским почерком получателя извещали, что посылочка предназначается ссыльному Давиду Саблину. Я долго ломал голову: кто бы мог ее послать? Вернулся мой сосед, прочитал записку: «Это же сестра моей жены. Это она о ссыльных беспокоится». Пустяк, а помню...

— Разве это пустяк? Благородство-то какое, смелость-то какая для девушки — помогать ссыльному, — восхитился Игнатий Парфенович.— Эта девушка — образец женского мужества, что ли...

Саблин сдвинул брови, сощурился: опять увидел городишко Сольвычегодск, светлую ночь над тайгой, озеро словно из расплавленной латуни, звездные брызги в его глубине. Еще увидел молодую, белотелую, жаркую мещанку и себя возле нее —на коленях, целующего ей руки.

Он вскочил с дивана, лихо притопнул ногой.

— Ох, бабы, волнуют они мою кровь!

14

Вот так я ему и скажу: «Любезный друг, товарищ Ленин! Для спасения революции я ничего не жалею — даже свою башку поставил на карту. И привалили мне бубны-козыри — самого Колчака выиграл. В полон верховного правителя взял

и в Москву приволок». — Дериглазов блаженно улыбнулся и, вытащив кисет с махоркой, протянул Пылаеву.

— Что ты околесицу несешь? Чего ты мне голову морочишь?— не вытерпел комиссар.

— И никакая не околесица! Ты, комиссар, ни гугу, под строжайшим секретом скажу: скоро я Колчака, связанного по рукам-ногам, в Москву повезу.

Пылаев не знал, сердиться или смеяться ему, слушая Де-риглазова. А тот обжигал его черным лихорадочным взглядом:

— Я поклялся изловить Колчака. Самые отчаянные из моих татар ходят за ним по пятам. Ждут минуту, чтобы выкрасть его, а не возьмут живым — башку долой, в мешок — и ко мне. Так и доложу: душегуба казнил. Ленин меня шубой со своего плеча одарит*

— Какой шубой? Ты что, бредишь?

— А ты думаешь, побасенки тискаю? — обиделся Дериглазов.

Пылаев промолчал, озадаченный его неуемной фантазией. А может, и в самом деле нужны вот такие люди, не знающие границы между действительностью и мечтой?

Они сидели на вершине перевала, беседовали, поджидая отставших бойцов. Бригада Дериглазова, по приказу Азина, тайно перебрасывалась с севера на юг, в тыл колчаковским войскам. Бригада должна была выйти на железную дорогу Екатеринбург— Челябинск около станции Мраморской. Пылаев отправился с Дериглазовым, чтобы помочь провести задуманную операцию.

Уже третий день шли они по лесному бурелому, болотистым падям, горным увалам.

Дериглазов вытирал ладонями шершавую, распухшую от комариных укусов физиономию и улыбался, все еще переживая свою мечту. Достал кисет и пачку царских червонцев, помял кредитный билет, свернул цигарку, раскурил, закашлялся.

— Мерзость! Царские не годны на курево, керенки — ни к черту. Я и американские пробовал. Тоже дерьмо! Скоро деньги совсем не понадобятся. После мировой революции зачем они?

Они заговорили на одну из своих любимейших тем. Мировой революцией бредили все — от комиссаров до красноармейцев; она была великолепной и, казалось, близкой мечтой. Чем успешнее Красная Армия била войска адмирала Колчака, тем ярче разгоралась эта их мечта.

Над Уралом стоял погожий июльский денек, в легком мареве хорошо просматривались просторные ландшафты. На севере с отвесной скалы срывался поток — вода клубилась, разбрызгивая цветную радугу.

На юге вставали поросшие лесами увалы, на востоке лежала долина, вся в кустарнике, похожем на зеленый каракуль. На дальнем ее краю тускло блестели пруды. Возле них — мерт-

вые заводские корпуса, мертвые трубы, опустевшие поселки с развалившимися хатенками, кособокими сараями, гнилыми заплотами.

Заводской Урал был в совершенном запустении.

И это особенно потрясло Пылаева; он с тоской смотрел на заросшие плесенью пруды, на окоченевшие в пепле и прахе, пустые, заброшенные заводские строения. Тяжелым и пыльным молчанием они говорили о разрухе, эпидемиях, белом терроре.

Пылаев не мог знать числа мертвых заводов, приисков, рудников, железных дорог. Не знал он, сколько здесь расстреляно, замучено, запорото людей в результате безумной деятельности монархистов, правых и левых эсеров, меньшевиков, чешских легионеров, английских стрелков.

Алмазный, платиновый, золотой, беломраморный пояс земли русской стал добычей для хищников всех мастей. Хищники мелкие выламывали яхонты из украшений, разбивали вдребезги чаши и вазы, стоившие часто, благодаря труду мастеров-умель- ||' цев, дороже украшающих их драгоценностей. Хищники крупные захватывали целые промышленные районы вроде Перми, Тагила, Златоуста. Прибирали к рукам золотые рудники, медные залежи, камские соли, сокровища горы Благодать, клады горы Магнитной. Скупали за бесценок лесные массивы, рыбные угодья, мраморные рудники, железные дороги, даже зарились на Северный морской путь.

На перевал взбирались полубосые и совсем босые, почерневшие от таежного гнуса, опухшие от голода бойцы. Они шли бесшумно, неслышно,— белые даже не подозревали о переброске большой группы войск.

Поднявшиеся на вершину перевала красноармейцы тут же падали и засыпали. Кое-кто курил, кто-то жевал овес: походные кухни пришлось бросить в лесах.

Поздним вечером бригада Дериглазова спустилась в долину.

Опять начались буреломы, завалы, бочаги, чащобы. Пихты, заросшие сивыми мхами, дергали за плечи, сухие сучки лезли в глаза, ежевика опутывала ноги.

В сыром, ноющем от мошкары воздухе плыла чадная вонь, пахло пеплом.

Пылаев, нагруженный пулеметными лентами, едва передвигал ноги, а Дериглазов легко нес на плече пулемет — его силы хватало на пятерых.

— Крепись, комиссар! Проползем болото — попляшем на травке.— Дериглазов обернулся к Пылаеву черным от гари лицом. — Я тебе анекдот расскажу о попе и купчихе. Обхохочешься, комиссар...

Он не успел рассказать анекдота. Болото сменилось горящим торфом,— огонь вырывался из-под земли тонкими струй-

нами и казался совсем не опасным, пока бойцы не вступили на обманчивую моховую зыбь.

После каждого шага взлетали фонтанчики искр, кочки прожигали подошвы. Матерщина, проклятья, потрескивание огня, чваканье колес встревожили ночь. Бойцы срывали тлеющую одежду, успокаивали обезумевших лошадей. Животные с разбитыми ногами, дымящейся шерстью дрожали от ужаса. Только перед рассветом бригада вышла из горящего болота.

Похож я на черное привидение? — Пылаев похлопал себя по обгорелой одежде. — Зато нас отсюда не ждут. До железной дороги тут рукой подать. Пойду посмотрю, что там делается.

Пылаев подозвал телефониста, на шее у того болтался аппарат полевого телефона.

Комиссар, обожди. Пойдем вместе,— сказал Дериглазов.

Они вышли к полотну железной дороги. Красноармеец-телефонист ловко взобрался на столб, зачистил концы телефонного провода, подключил к линии свой аппарат.

Дериглазов потянулся к аппарату, но ничего не услышал, кроме слабых шумов в телефонной трубке. Задел головой ракитник, росистые ветки обдали его брызгами, и это было первое приятное ощущение за всю ночь.

Пылаев жестом попросил не шуметь, стал внимательно слушать.

— О чем беляки болтают? — спросил Дериглазов.

Обдумывают, как удобнее повесить нас — за шею или за

ноги.

— Ты без шуток, комиссар!

— А я всерьез. Советуются, как поступить с нами. Красноармейцев, говорят, надо расстреливать, командиров и комиссаров вешать.

— Они знают о нашем рейде?

— Пока нет. Тише, не шебарши. — Пылаев распластался на земле, прижал ухо к трубке.

— Ну что они, что они? —не выдержал комбриг.

— Получили приказ полковника Гривина идти на Екатеринбург. Выступят из Мраморской в полдень. Мы должны сорвать их выступление...

Грустно пламенела вода, дымились сосны, бордовым цветом наливались мазутные лужи между рельсами. В утреннем свете Мраморская казалась мирным полустанком: дремали стволы орудий на железнодорожных платформах, блестели капли росы на зеленых щитках пулеметов. Часовые прикрывали ладонями невольные зевки.

Лысый полковник сидел у окна вагона, выпятив широкую бороду. Он был хмур и зол. Полковник Гривин отзывает его полк с этой спокойной станции на железной дороге и направляет под Екатеринбург.

Э47

— Целая армия не может справиться с одной дивизией красных,— ворчал полковник. Будь это в его воле, он развесил бы красных на березах от самого Екатеринбурга до Мрамор-ской.

Полковник носил георгиевский крест, сам верховный прави- • тель наградил его за отвагу под Кунгуром. Тогда он действительно лихо развернулся, заставил отступить несколько красных батальонов.

— «Так за царя, за родину, за веру мы грянем громкое ура, ура, ура!» — тихо напел полковник, и ему самому показалось странным это «ура-ура», спетое почти шепотом. Он вытер крепкую, как бильярдный шар, голову, скомкал в пальцах батистовый платок.

— Не шевелись, друг, не крутись!

Полковник всем телом круто повернулся от окна к двери. Глаза выкатились из орбит: в дверях вагона стоял громадный мужчина в обгоревшей одежде и целился в него из маузера.

— Тише, тише! Пели шепотом — отвечайте шепотом.

— Кто вы, что вы?

— Я командир бригады Дериглазов! Узнал, что собираешься меня повесить, вот и явился...

На перроне прогрохотал взрыв, всплеснулись крики. Заговорил пулемет. Новый взрыв ослепил окна, осколок, пробив тонкую стенку вагона, задел плечо Дериглазова.

Он выронил маузер, полковник выдернул свой наган, но подоспевший Пылаев схватил его за руку.

— Мерзавцы! Сволочи! Продались немчуре! — неистовствовал полковник. — Плюю я на вас, подлецы!

— Видите себя поприличнее, — миролюбиво посоветовал Пылаев.

А на станции уже шла рукопашная схватка. Красноармейцы бригады Дериглазова дрались с белыми в вагонах, под вагонами, между складами в зеленой тени деревьев. Перрон, пути, кюветы, как осеннимц листьями, были засеяны желтыми офицерскими погонами.

Захватив Мраморскую, бригада Дериглазова устремилась к Екатеринбургу.

15

Вагонная дверь пошла вбок, плотный сизый свет воды, запах цветущего кедра ворвались в теплушку. На Шурмина дохнуло чем-то неизъяснимо сладостным и совершенно недоступным — свободой. Он уже перестал надеяться, что дверь теплушки когда-нибудь распахнется. Оглушенный ревом штормующего Байкала, он растерянно щурился на светлый, перемешанный с водой и небом простор.

— А ну, шевелись, а ну, прыгай! — подхлестнул его окрик конвоира.

Андрей прыгнул и упал на руки бывшего поручика, потом командира Красной Армии Зверева. Тот предупреждающе пожал ладонь Шурмина: «Что бы ни случилось, поступай, как я...»

Из теплушек прыгали арестанты, их строили по пятеркам. Большевики становились с эсерами, кадеты с анархистами; представители всех политических Партий России были собраны в этом злосчастном поезде, прошедшем от уральских увалов до байкальских вод.

Песок с шипящими полукружиями пены уходил из-под ног Шурмина, кедры пошатывались на скалах, Байкал, приподнимаясь, сливался с горизонтом. Все вокруг было таким свежим, сочным, прекрасным, что казались просто невероятными этот поезд, мертвецы в вагонах, конвоиры на площадках.

Андреи напрасно отыскивал среди арестованных своих товарищей из дивизии Азина. «Неужели не выдержали дорожного ада?» — спрашивал он себя, хотя и понимал, что смерть так же естественна для этого поезда, как дым над трубой его паровоза.

Когда арестанты построились, подошел прапорщик— стройный, чистый, пахнувший хорошими сигаретами.

— Люди русские! — с сытой улыбкой начал он. — Правительство адмирала Колчака скорбит, что гражданская война приносит неслыханные бедствия. Земля наша с каждым погибшим лишается пахаря, фабрика — рабочего, родина — гражданина. Чем страшнее пламя войны, тем ниже опускается Россия.

Прапорщик прошелся вдоль шеренги, ввинтил кулак в утренний воздух. Постоял с энергично раскрытым ртом.

— Русские, ставшие слепым орудием большевиков, опомнитесь! Я верю в ваше благоразумие и призываю записываться в армию адмирала. Доброволец немедленно получает свободу. Никто не упрекнет его, не назовет врагом России. Я, командир отряда особого назначения Мамаев, даю честное слово дворянина: это будет имеігно так...

Утро сняло, озеро дышало необоримой силой, но серые, иссушенные голодом арестанты были равнодушны и к могучей красоте Байкала, и к заманчивым обещаниям прапорщика.

— Неужели среди вас нет благоразумных людей? — спросил Мамаев.

— Я иду в добровольцы,—сказал Зверев, выступая из шеренги.

— Кто вы такой?

— Бывший поручик.

— Дворянин?

— Сын мужика.

Андрей неуверенно топтался на мокром песке. Взгляд Зверева подсказал ему: «Что бы ни случилось, поступай, как я».

Андрей шагнул вперед и встал рядом с бывшим поручиком.

Прапорщик Мамаев вел свой отряд назад, в Иркутск. Солдаты лежали, ходили по палубе, разговаривали о пустяках.

Андрей восторгался славным сибирским морем. Байкал ежеминутно менял цвет, и вода его, как человеческое лицо, имела свое выражение. Только что она была лазурной, доверчивой — и вот уже стала зеленой, и гордой, и надменной. Андрею становилось не по себе от ее могучих всплесков.

Волны ходили на одной линии с вершинами Хамар-Дабана, небо цвело на сорокааршинной глубине. И это было совершенно ново для Андрея — видеть небо сквозь толщу воды.

С затаенным любопытством смотрел он на пейзажи Байкала. А в мозгу не угасали тоскливые мысли. «Прошло шестьдесят дней, как меня схватили на Каме». Андрею Шурмину казалось просто невероятным, что он жил в том далеком, теперь потерянном мире.

Подошел поручик Зверев, осмотрелся, сказал шепотом:

— Нас собираются бросить на подавление партизан.

— Пусть лучше меня расстреляют.

— Умирают без толку одни дураки. Я все хотел поговорить с тобой, да не было возможности.

Зверев посвятил Андрея в свой замысел: при первом удобном случае уничтожить карателей и уйти к партизанам.

— Когда ты это задумал?-—оживился Андрей.

— Еще в поезде.

Почему не сказал мне? Все смотрят на меня как на мальчишку.

Если бы я так смотрел, не открылся бы. У пас тут группа из пяти красноармейцев...

— Что мы сделаем впятером?

— Даже один человек многое может сделать, если он настоящий человек! — ответил поручик.

Андрей воспринял его слова как упрек себе.

— Это верно, конечно,— согласился он. — Всегда с чего-то начинают.

В Иркутске грязные оборванцы — будущие колчаковцы — помылись, почистились и выглядели довольно сносно. Каждый получил американскую винтовку «ремингтон», подсумки с патронами, по одной японской гранате.

Вот и поступили на службу к адмиралу Колчаку. А ты, Андрей, прямо раскрасавец в английских бриджах и крагах,—> невесело пошутил Зверев.

— Красавцы в кавалерии, пьяницы во флоте, дураки в пехоте,—тоже шуткой ответил Андрей. Добавил сумрачным голосом:— Вот уж не думал, не гадал, что буду служить адмиралам да князьям.

— А ты не волнуйся, мы их переживем. Времечко-то сейчас наше.

Новоиспеченные белые воители пользовались относительной свободой. Их под присмотром даже отпускали в Иркутск.

Они бродили по улицам города. Жители сторонились их, одетых в чужеземные мундиры. Жизнь в когда-то богатом Иркутске едва тлела. В магазинах было пусто, в харчевнях подавали грибную похлебку. На толкучке из-под полы предлагали опиум, бабы продавали кедровые орехи и соленого омуля. Все по баснословным ценам, и менялись цены чуть ли не каждый час.

Как цены, изменчивыми были и базарные слухи. Люди шептались о мятеже арестантов Александровского централа. Говорили о ^аком-то анархисте, убивающем богачей и бедняков. С ненавистью и презрением говорили о перешедших на службу к Колчаку.

— Невесело про нас толкуют,— сокрушался Андрей.— Предателями зовут, иудами искариотскими.

16

Пароход с карательным отрядом прапорщика Мамаева тащился по Ангаре; солдаты не знали, куда именно направляется отряд. У редких пристаней обычно не останавливались, на берег не сходили. Мамаев на расспросы отвечал одними ухмылками.

Угнетенное состояние Шурмина несколько рассеивалось, когда между соснами открывались зубчатые лесные тени. Хотелось ему побродить по полянам, пахнущим багульником. Понежиться бы на солнце, помокнуть под дождем, согреться потом у ночного костра.

Зверев присел на пожарный ящик, закурил. Сказал понимающе:

•— Тоскуешь, Андрей...

— Тоскую, Данил Евдокимович. Томит неопределенность и чувство вины.

— Это еще не вина, что поневоле в добровольцы пошли. Вина, если карателями стали бы. А такого не будет,—сказал Зверев.

— Что-то нет случая разделаться с Мамаевым.

— Экой ты нетерпеливый! Жди, крепись. Скрутим его — сок только брызнет.

На палубе появился Мамаев. Прошел между солдатами, угощая американскими сигаретами. Его длиннолобое лицо было помятым и бледным. Несмотря на свои двадцать пять лет, прапорщик казался совсем изношенным.

— Как поживаете, поручик? У вас роскошный вид, разъелись на адмиральских харчах.

— За харчи благодарю. Понемножку живем, ждем настоящего дела. — Зверев незаметным движением увел плечо из-под ладони Мамаева.

— Скоро будет дело! Тут пошаливает партизанский отряд Бурлова. Раскатаем его, вернемся в Иркутск — гульнем же, поручик. В «Модерн» девок позовем, пробками шампанского в потолки будем палить. Вы, поручик, вовремя в мой отряд поступили.

Выше девок и шампанского фантазия прапорщика не взлетала. Зверев запомнил имя партизанского командира Бурлова, оброненное прапорщиком.

— Девок любишь, солдат? — спросил затем прапорщик у Шурмина. — Или еще молоко на губах не обсохло? Тогда на, полюбуйся. — Мамаев развернул веером открытки. — Все с натуры снято.

— Я не разглядываю погани,—сказал Андрей.

-— Ух ты мурло! — Мамаев повернулся вновь к Звереву: — Я доволен, что вы с нами, поручик. Люблю интеллигентных людей, а не шантрапу вроде тех жеребцов в черкесках,—показал он на живописную группу карателей, державшихся особняком. С солдатами они были заносчивы, с офицерами подобострастны. Целый день азартно играли в карты, хватались за кинжалы, угрожая друг другу.

— Где вы их подцепили? — спросил Зверев.

— Был тут. некий анархист, человек бешеной отваги, но и грабитель высшей пробы. Банк ограбил и в тайгу смылся. А эти его дружки не успели скрыться, их расстрелять собирались, да я упросил губернатора — передал их в мой отряд. Только не очень-то я доверяю им, вероломные люди.

— .Где партизанит этот Бурлов? — помолчав немного, спросил Зверев.

— Где-то на реке Илиме. А впрочем, леший его знает. От-рядик у него маленький, но растет. Растет...

Вечером пароход причалил у большого таежного села. Мамаев долго расспрашивал местных жителей о партизанах, о местах, где они живут, о дорогах. Потом собрал взводных командиров.

— Бурлов в низовьях Илима. Иногда заглядывает на Ангару, в окрестности торгового села Панова. В село соваться остерегается — там отряд капитана Рубцова. Я капитана знаю, с ним шутки плохи. Будем искать Бурлова. Пойдем по тропам до Илима и по реке — на лодках. Накроем партизан в самом устье,— решил Мамаев.

Ранним утром, когда над тайгой сплошным фронтом двигались тучи, карательный отряд уже шел по травянистой тропе. Люди вязли в болоте, из-под кочек выплескивалась грязь, в сыром сумраке утра гудел гнус.

Местный охотник повел было Мамаева в обход болота.

— Напрямик нельзя, что ли? — спросил прапорщик.

— Напрямик — гнус задушит.

Гнуса бояться — за партизанами не охотиться — отшутился Мамаев.

Скоро, однако, он пожалел об этой легкомысленной шутке. Серый туман мошкары опустился на солдат, как только они вышли па болото. Мошкара набивалась в рот, в ноздри, уши, глаза, облепляла головы и руки. Все исцарапались, искровенились, давя жгучих насекомых.

Каратели, заляпанные вонючей жижей, лишь после полудня выбрались из болота. Соскребли с себя грязь, разлеглись под соснами.

Шурмин был совершенно разбит переходом: в голове шумело, ноги налились свинцом. Померкло и его поэтическое пред--ставление о первобытной красоте тайги: она оказалась и грубой и страшной. ]

Андрей лежал у костра, чадящего смолью сосновых корней В тусклом тумане времени вставали перед ним Азин, Пылаев’ Лутошкин.^Виделись мутная от половодья Вятка, берега Камы’ в цветущей черемухе. Где теперь его боевые друзья, какой уральский завод или город штурмуют сейчас азинцы? Все, чем жил Андрей еще недавно — шестьдесят дней назад,—как бы поросло травой забвения.

— Чего мы медлим, чего ждем? —шепнул он Звереву сидевшему рядом. ’

Не наступил час, — тоже шепотом ответил тот, вороша сучком угли костра. Придем в Паново, посмотрим, где партизаны, на кого из крестьян опереться можно.

Единомышленников вербовали осторожно. Большевиков в отряде оказалось не много; все они вошли в штаб подготовляемого мятежа. Левым эсерам, анархистам Зверев не доверял Опасался. 1 '

Через двое суток проводник вывел карателей к рыбачьей заимке на реке Илиме. Мамаев первым делом отобрал у рыбаков лодки, провиант и немудрящее их оружие — берданки кремневки, далее рогатины... ’ ѵ

- Для чего рогатины-то? — удивился Зверев.

Мамаев посмотрел на него внимательным, тягучим взглядом. ■'

— Медведям брюхо вспарывать...

На вертлявых лодчонках каратели плыли вниз по Илиму. Іри дня крутил лодки по тайге непроницаемый неприютный Илим На четвертое утро он вынес их на быструю, просторную Апгару. Вечером каратели топтали прибрежный песок в Панове.

Здесь Мамаев узнал, что капитан Рубцов уплыл в низовья Ангары, усмирять восставших па приисках рабочих. Вместе с

12 А. Алдан-Семенов

ним отправилась и группа иркутских бойскаутов, прозванных «желтыми ласточками».

О бойскаутах Шурмину рассказал благообразный мужичок, с которым Андрей познакомился на улице.

— Это что же за «желтые ласточки»? — спросил он.

— Сынки золотопромышленников, скототорговцев, ишшо якутских князьков — тойонов. Про Александровский централ слыхал? Там восстание было — каторжников тьма-тьмущая раз-беглась... Энти «желтые ласточки» живут на берегу Ангары, в вежах, в землянках. Кто по Ангаре вверх-вниз плывет — перехватывают. Ежели кто большевикам сочувствует — камень на шею и в Ангару. Не сочувствуй...

— Ты не боишься так говорить? Я ведь из белых тоже,— сказал Шурмин.

— У тебя, парень, глаза чистые. У меня на это нюх, как у лайки.

— Ошибиться легко.

— За такие ошибки собственной башкой расплатишься,— согласился мужик. — Прогневай покудова, а надумаешь в гости— милости прошу. Изба третья с краю, .спросить Гаврюху.

Андрей рассказал о своем знакомстве Звереву.

— Остерегись, возможно, твой новый знакомец провокатор,— предупредил Зверев.

17

Кежма привольно раскинулась по крутому берегу Ангары.

Избы, темные, несокрушимые, как и кедры, из которых построили их, смотрели широкими окнами на реку. На крутояре толпились кузни, бани, амбары, сараюшки. За огородами сразу начиналась тайга.

С древних пихт свешивались пегие бородищи мха, кедры лезли в небо. Тайга казалась непроходимой: местами завалы из погибших деревьев громоздились, как баррикады, сопревшая хвоя зыбко выгибалась под ногами. Кое-где торчали обгорелые пни. Рассеянный свет слабо подсвечивал зеленую крышу тайги.

Пустынную тишину Кежмы нарушали только ребячий свист да собачий брёх. Но была эта тишина кажущейся, обманном — в Кежме началась с недавних пор новая, потаенная жизнь. Село стало местопребыванием партизанского отряда Бурлова.

Николай Ананьевич Бурлов создал партизанский отряд из жителей таежных деревень. В отряде были охотники, рыбаки, землепашцы; некоторые были вооружены дедовскими кремневыми ружьями, пули и порох они носили в бараньих роговицах.

Самому Бурлову шел тридцать пятый год, но, обросший бородой, он казался пятидесятилетним. Высокий, темно-русый, кареглазый, с неторопливой походкой следопыта, Николай Ананьевич являл собою образ коренного сибиряка-чалдона. Малогра-

354

мотный, но жадный до знаний, он обладал ясностью мысли и строгостью нравственных правил. Принимая новичков в отряд, Бурлов предупреждал:

Ежели грабить мужиков станешь, расстреляю.

В прошлом, восемнадцатом году колчаковские милиционеры приехали собирать налог. Крестьяне отказались платить, милиционеры выпороли многих шомполами — оскорбление не знавшему крепостного ига сибирскому мужику страшное.

Бурлов с пятью товарищами устроил милиционерам засаду и перестрелял их. На усмирение бунтовщиков прибыл карательный отряд. Бурлов с товарищами скрылся в тайге. Каратели поймали лишь одного из группы Бурлова. Захваченного раздели догола и обливали на морозе водой, пока он не превратился в статую.

Поступок Бурлова нашел отклик по всей приангарской тайге. К нему в отряд стали стекаться мужики.

Кежму партизаны избрали своим опорным пунктом. Когда за ними гонялись- карательные отряды, они уходили в тайгу.

Особым упорством в преследовании партизан прославился капитан Белоголовый — худой, одноглазый офицер. От Братска до Панова его прозвали «кровавым мальчиком»; он вырезал звезды на лбах пленных партизан, вешал их вниз головой на воротах, живыми бросал в костер.

Все лето Белоголовый гонялся за партизанами, но каждый раз они ускользали.

В жаркий день Бурлов беседовал с рыженьким благообразным мужичком из Панова. Они сидели за столом, покрытым суровой скатертью, пили густой кирпичный чай.

Отхлебывая из блюдца, Гаврюха рассказывал:

К нам, значицца, прибыл из Иркутска отряд карателей прапорщика Мамаева. Поручение властями дано — вырвать твой партизанский корень, как черемшу. Уже десять дён живут в селе. Но, по моему разумению, люди там разные. — Гаврюха взял крупинку желтого сахара. — Я поглазел на них — какие-то не такие они. И подался к тебе, Миколай.

— А капитан Рубцов еще не вернулся?

Дак ведь он где-то в ваших местах шландает. Беглых ловит, рабочих на приисках смиряет. И «желтые ласточки» с ним.

Новые солдаты, говоришь, не такие? А какие они?

- Они кабыть вроде нас, мужики в шинелях. На сенокосе помогают, вдове-солдатке избу сработали. Не бесчинствуют. Правда, сам Мамаев волком глядит. Ко мне пятерых лбов на постой пригнали.

Что они про партизан говорят? — поинтересовался Бур-

12 *

— Зашел я как-то в горенку, а на повети солдаты промеж себя разговаривали. — Гаврюха поставил блюдце на скатерть.—-Толкуют, значицца, что разобьют в пух-прах красные колчаковцев и снова в Сибири Совдепы будут.

— Ладно, хорошо. — Бурлов встал из-за стола. — Иди в стайку', Тавря, поспи.

Бурлов ходил по избе, обдумывая возникшую мысль: была она соблазнительной и опасной. Все же он решил послать карательному отряду письмо. Нелегко далась ему коротенькая записка: «Мы — партизаны, воюем за Советскую республику. Чего вы ждете? Уничтожайте своих офицеров, переходите к нам. Мы вас не тронем, в этом даем свое партизанское слово».

Вечером он позвал к себе Гаврюху.

-— Это письмо, Тавря, передай тем солдатам, что про красных толкуют. Но запомни: попадет письмецо прапорщику Мамаеву — висеть тебе на осине. Преаделенно так!

Гаврюха спрятал письмо в картуз.

— Жди меня дён через пять. Не вернусь — издох в дороге.

На легкой лодчонке он унесся по Ангаре. Бурлов ночью не мог уснуть, выходил из избы к залитой лунным сиянием Ангаре, прислушивался к шуму воды, тайги, совиным оглашенным крикам. Томился, неясное беспокойство овладевало им. Было предчувствие какой-то неотвратимой беды.

На рассвете разбудили его громкие крики. Полуодетый, с наганом в руке, выскочил он на улицу. Из-за обрыва на ангарскую быстрину выплывали шитики.

К Кежме подходил капитан Рубцов с отрядом карателей.

— Партизаны разгромили отряд Рубцова. Сам капитан бежал. Завтра я выхожу на усмирение партизан, в Панове остается одна рота. — Мамаев говорил без обычных легкомысленных шуточек. Уже не только пановские мужики, свои солдаты казались замаскированными партизанами.

Зверева обожгла радость: «Вот он, желанный час! Пора подниматься на восстание!» У него четырнадцать единомышленников.' После ухода Мамаева в селе остается полсотни солдат. - 7

— А где бойскауты? — решил уточнить Зверев.

— Верст пятнадцать отсюда по реке. Рубцов на Ангаре партизанского лазутчика перехватил. Нашему отряду воззвание вез. Когда лазутчика стали пытать на глазах у бойскаутов, один из мальчишек рехнулся.

— А где воззвание?

— Откуда я знаю? — взъерепенился Мамаев, сказал сердитым тоном: — Вы, поручик, наравне с фельдфебелем песете ответственность за отряд. Не дай бог, ежели что! Поняли, поручик?

Так точно, понял,— поспешно ответил Зверев.

Улучив момент, он шепнул Шурмину:

После ухода Мамаева начинаем восстание. Предупреди

своих.

Шурмин ходил по избам, где стояли участники заговора. Мечтавший о неожиданном, необычном, невероятном, он опять попадал в фантастический водоворот событий. Ріо все произошло просто, без романтического ореола.

После ухода Мамаева фельдфебель собрал на поверку солдат. На ангарском обрыве, на виду у собравшихся, Зверев пристрелил фельдфебеля. '

Мы, красноармейцы и командиры, попавшие в плен, возвращаемся под знамена революции,—сказал он оторопевшим солдатам. Кто желает сражаться с Колчаком, пусть присоединяется к нам. Не теряя времени, догоним карателя Мамаева и покончим с ним. Тебе, Андрей,—продолжал он, обращаясь к Шурмину, придется в Кежму плыть. Письмо к партизанам везти. Бурлову все объяснишь на словах. Так объясни, чтобы он поверил в правду твоих слов.

Шурмину дали лодку, провианта на неделю. А вообще-то путь до Кежмы по Ангаре недолгий.

— Гы учти, Бурлов — чалдон,— наставлял Андрея Зверев.— Они тут из другого теста, чем крестьяне Центральной России. Если чалдон одет в волчью доху, то он и осторожен как лесной волк.

— А что значит «чалдон»?

Человек с Дона.' Слово-то еще со времен Ермака живет. Вместе с донскими казаками в Сибири появилось, а смысл приобрело новый. Чалдон — и свободный человек и сибирский старожил. Ну, счастливого пути!

Шумела Ангара, в волнах плыли вырванные с корнями деревья. На обрывах берега кедры раскачивали запутавшееся в них солнце, облака шли в небе, блещущем ледяной голубизною. Таежный простор велик, могуч. Первозданная красота земли вновь овладела сердцем Андрея, и тайга уже не казалась ему страшной.

Когда солнце скрылось за пиками гор, река в сумерках стала еще более широкой, еще более грозной. Шурмин причалил к берегу, не рискуя плыть ночью по Ангаре. Вздул костер, вскипятил воды, заварил смородиновЬім листом. Он пил крутой, пахнущий таежной свежестью чай и сам себе казался жалким, затерявшимся в таинственной тишине ночи.

Всходила луна, волоча по реке серебристые полосы. В восточной стороне стояло дымное, притушенное сиянием облако.

западная часть небосвода погрузилась в совершенную темноту. Где-то на границе света и угольной тьмы был Андрей со своим слабым костром да поблескивающим рядом, убегающим в ночь потоком.

«Где я? Что я? Как соразмерить меня с этими сопками, тайгой, реками? Вот нападет зверь, обрушится дерево или буря опрокинет лодку, и воспоминание обо мне проживет не дольше дождевой капли». Мысль эта ввергла Андрея в отчаяние. Он сидел, опустив голову, глядя на гнедые языки костра.

На рассвете, когда заря убрала все таинственные покровы, Андрей опять мчался по Ангаре. Проходили час за часом, а берега были все так же пустынны; лишь изредка сохатый провожал лодку непугаными глазами да глухарь, грузно взмахивая крыльями, перелетал поодаль через реку.

Ангара повернула на запад блистающей подковой; на правом берегу реки Шурмин увидел дымки. С берега на прибрежный песок сбежали двое, прыгнули в лодку, помчались наперерез ему.

Старик в болотных бахилах и веснушчатый курносый паренек быстро настигли Андрея. Старик зацепил лодку багром, паренек потребовал поднять руки. На берегу старик обыскал Шурмина, отобрал письмо.

— Шшенок, видать, из «желтых ласточек». Морда не деревенская,— сказал он.

— Кильчаковец, сукин сын! — определил паренек. — У него и ружье-то аглицкой выделки.

— Верни письмо,— потребовал Андрей. — Я отдам его только в руки самого Бурлова. Смотри, борода, за письмо ты теперь в ответе.

— Ладно. Мне оно без надобности, я грамоты не разумею.

С обрыва на берег спускались люди с алыми бантами на картузах, с охотничьими ножами на поясах. Осматривали с любопытством Андрея, спрашивали у старика:

— Што за парень? Откедова?

—- Шпиён-кильчаковец...

— Да че ты, ну!

— Вот те и ну — полозья гну! Стою и гадаю, как его Бур-лов сказнит,— рассловоохотился старик.

— А че гадать-то? Можно петлю на шею, можно камень к ногам.

— Эк сколько охотников на чужую жизнь расплодилось!

— А кильчаки с нами целуются? Пирогами нас угощают, да? Забыл про капитана-карателя? Он с моим братом Васькой че сотворил? — спрашивал похожий на цыгана мужик, оттесняя плечом старика, —Он сердце у братана вырезал и на осине повесил. Еще бахвалился: «Так я и самого Бурлова подвешу».

— Что-то я не слышал про такую похвальбу.

— Ты не слышал, а люди свидетелями были. Проведал

Николаи Ананьич про вырезанное сердце брательника моего захотел сам познакомиться с капитаном. Вдвоем с дружком под видом охотников отправились они в деревню, где капитан-каратель стоял. Прибыли, значицца, а офицер в поповском доме гуляет. Как выманить зверя из логова? Николай Ананьич дружка у лодки оставил, а сам к поповскому дому. Вошел в горенку, низкий поклон отбил.

«м* 6 чег0, борода?» — спрашивает капитан-каратель.

«Медведя, ваше благородие,, завалил, в подарок привез»

«Волоки ко мне».

«Чижол, дьявол, не под силу».

А поповна капитану: «Хочу на лесного зверя позыркать».

Капитан-каратель фуражку на лоб, поповну под ручку — и на улицу. А у реки Бурлов наган из кармана —и под ребро капитану: г ѵ

«Ну, здравствун, сучья душа! Хотел, значицца, мое сердце из груди вынуть? Оксти лоб — и до встречи на том свете. Камень на шею его благородию...»

Ни рассказчик, ни слушатели не знали, так было дело или не так, народная фантазия исказила подлинность события, но люди верили легенде больше, чем правде.

" А вот и Николай Ананьевич,— сказал кто-то в толпе.

Андрей быстро обернулся, увидел бородатого мужчину, размашисто шагавшего по прибрежному песку.

Шпиёна изловили! — прокричал радостно курносый парень, подбегая к Бурлову.

Откуда тебе известно, что шпиён? — Бурлов отодвинул в сторону паренька, подозрительно прощупал охотничьим взглядом Андрея. — Ты кто такой?

— Посыльный командира повстанческого отряда Зверева Данилы Евдокимовича,— стараясь казаться спокойным, ответил Андрей. — Привез письмо, да вот отобрали ваши...

Старик протянул Бурлову письмо.

Прочти-ка, парень, сам. — Бурлов передал пакет Андрею.

Прослушав обращение Зверева, он постоял в задумчивости, чертя палкой фигуры по сырому песку.

— Коли это преаделенная правда, то вы молодцы! Обломали рога сохатому. Дзюгай, ребята, по лодкам, пойдем к эфтому Звереву,— сказал Бурлов.

Командиром объединенного отряда стал Бурлов, его помощником — Зверев.

Сибирь поднималась на борьбу с адмиралом.

Летом девятнадцатого года бои на Восточном фронте достигли самого высокого накала.

Красные дрались с войсками адмирала на Вятке, на Каме, в предгорьях Урала, в Уфимских и Оренбургских степях. Вторая армия перешла Каму. Третья освободила Пермь, а Южная группа войск, под командованием Фрунзе, стремилась к Уфе.

В Южную группу входили Туркестанская, Первая, Четвертая и Пятая армии. Колчак прорвал фронт и успешно наступал, нанося удары по Пятой армии, которая прикрывала Уфимское направление— самый центр Восточного фронта.

В апреле командующим Пятой армией был назначен Михаил Тухачевский.

Фрунзе, а с ним и Тухачевский трезво оценивали обстановку. Они знали: войска белых обескровлены, боевой дух падает, коммуникации растянулись на сотни верст. Насильно мобилизованные мужики и рабочие убивали офицеров и перебегали на сторону красных. Все это вселяло веру в удачное контрнаступление.

Операция Фрунзе по разгрому белых под Уфой —одна из самых блестящих в истории гражданской войны. Фрунзе задумал ударить армиями правого фланга по растянувшемуся левому флангу противника с выходом в его тыл. Это поставит белых в опасное положение, страшась окружения, они будут отходить. Тогда-то красные и перейдут в наступление по всему фронту.

В начале мая был освобожден Бугуруслан, и армия Тухачевского двинулась на Бугульму. На правом ее фланге всех восхищал смелыми и решительными своими действиями Василий Чапаев. Его дивизия прорвала белый фронт и вклинилась в глубину почти на восемьдесят верст. В упорных боях Чапаев разбил Одиннадцатую дивизию и части Третьего корпуса белых. Против Чапаева белые бросили корпус генерала Войцехов-ского и Ижевскую дивизию — одну из лучших в армиях адмирала. В трехдневных боях под Бугульмой Чапаев разгромил и эти части.

300

* На помощь генералу Ханжину поспешил корпус Каппеля. Но Каппель опоздал соединиться с Ханжиным. Из района Бугульмы Чапаев повернул на Белебей и во встречном бою отбросил Каппеля. Каппелевский корпус отошел к Уфе.

Тухачевский сразу же высоко оценил полководческий дар Чапаева. Он отмечал мужество и храбрость чапаевцев, ставил пх в пример другим. Сам же смело, самостоятельно, не боясь риска и ответственности, руководил общим ходом боев. Он то изменял направление ударов, действовал то одной, то двумя охватывающими группами; его умелые маневры помогали быстрому контрнаступлению.

Победы Пятой армии дали Фрунзе возможность двинуть Южную группу на штурм Уфы. Девятого июня город снова стал советским.

После освобождения Уфы против Колчака были выдвинуты Вторая, Третья, Пятая армии. На главном направлении опять находилась Пятая армия. Перед Тухачевским стала трудная задача — освободить Златоуст и Челябинск, — но для этого надо было перейти Уральский хребет. Не теряя времени, он разработал план похода на Златоуст, положив в его основу стремительность, внезапность, скрытность своих действий от' противника, Для обсуждения этого плана он созвал военный совет.

Утром в доме, где временно размещалось Сибуралбюро ЦК РКП (б), сошлось два десятка молодых людей. Среди них был и Василии I рызлов; командарм помнил его по прошлогодним боям за Симбирск. Теперь Грызлов, уже ставший комбригом, из Туркестанской армии снова попал под начало Тухачевского.

Сам того не замечая, Грызлов во всем подражал командарму. Он был чрезвычайно доволен, что Пятой армией командует человек, лишь на год старше его самого; это возвышало Грызлова в собственных глазах. «У Тухачевского военное образование, а мы не знаем азов военной науки. Командарм верит в свою счастливую звезду и в то, что пуля, предназначенная ему, еще не отлита».

Грызлов слушал, как Тухачевский ровным голосом читает план златоустовской операции, видел, как загораются глаза командиров от нетерпеливого ожидания похода. «У них избыток мужества, но недостаток опыта, они талантливы, но малограмотны. Смерть постоянно идет по следу их, но, дети революции, они не замечают ее», — думал Грызлов. Он называл командиров мальчиками, хотя самому исполнилось только двадцать четыре. С высоты этого самоуверенного возраста он и смотрел на события, переоценивая достоинства и не замечая недостатков товарищей.

Этих энергичных, решительных людей связывала не только преданность революции, их соединяла сама молодость, несла их вперед на крыльях надежды, кружила в постоянных опасностях.

Последние месяцы они проводили в сражениях, наступлениях, отступлениях: деревни стали для них стратегическими точками, реки — тактическими рубежами, леса — позиционными линиями.

Молодость больше верит таланту, чем опыту. Вот почему командиры верили Тухачевскому. Они видели в нем своего сверстника, угадывали в нем недюжинный ум, считали его первым среди равных. Командарм был для них воплощением душевного благородства и высокой культуры,— ее особенно не хватало молодым мужикам и мастеровым.

Грызлов поглядывал на своих товарищей, стараясь угадать, что они сейчас думают.

На хрупком дамском диванчике развалился начальник Двадцать седьмой дивизии Александр Павлов. Он был непомерно толст, носил могучую черную бороду, под кустистыми бровями по-весеннему синели глаза.

Облокотившись на подоконник, дымил трубкой неразговорчивый Степан Вострецов — командир Волжского полка. Сын мужика, он стеснялся своей малограмотности и страдал оттого и часто был пасмурным.

Начальник Двадцать шестой дивизии Генрих Эйхе что-то записывал в блокнот, шепотом повторяя-записи.

Еще один латыш — Альберт Лапин, человек стремительного облика, разговаривал с Витовтом Путной, таким же подвижным и решительным юношей. Обоим было по двадцать одному году, оба уже командовали полками, и все любили их за юношеское обаяние и смелость.

За спиной командарма горбился председатель Сибуралбюро Никифор Иванович; широкоскулое мягкое лицо посерело от бессонницы, на висках поблескивали капельки пота.

В окне призывно шумели березы, солнце то слепило стекла, то меркло в набегающих тучах,— город жил в атмосфере приближающейся грозы.

Тухачевский встал. Заскрипели придвигаемые стулья, замелькали блокноты; Вострецов потушил трубку, Грызлов глубоко, словно собираясь нырнуть в омут, вздохнул.

— План операции построен на стремительности, скрытности, неожиданности,— начал командарм. — Натиск и быстрота — наш девиз. Ударная группа в составе Двадцать шестой и Двадцать седьмой дивизий по реке Юрюзани выйдет в тыл противника и обрушится на Златоуст. Севернее ударной группы действует Тридцать пятая дивизия, а Двадцать четвертая идет на Троицк, связывая армию генерала Войцеховского. По железной дороге Уфа — Златоуст наступают пехотная и кавалерийская бригады, отвлекая на себя части генерала Каппеля,— раскрывал командарм свой план. — Армия, разбитая на три группы, в случае нужды не может быстро соединиться. Но внезапное появление ударной группы в тылу Каппеля даст наибольший боевой эффект. После потери Уфы белые деморализо-

ваны, нельзя допускать, чтобы они собрались с силами. — Тухачевский кинул ожидающий взгляд на Никифора Ивановича.

Смелый план, даже дерзкий план! Но бывают случаи, когда дерзость обращается в мудрость. Одного боюсь: учел ли командарм географию? Я-то ведь знаю —путь на Златоуст закрывает хребет Ка-ратау, а это тесные ущелья, голые обрывы, лесные болота. Юрюзань — бешеная река в крутых берегах. Юрюзанские высоты для засад — самые удобные места,— сказал Никифор Иванович.

Южный Урал не Альпы, река Юрюзань не Чертов мост. Зато красноармейцы-—потомки суворовских богатырей. Я сторонник быстроты и натиска, товарищ командарм,— коротко высказался Павлов.

^Мы так скверно одеты, что будем отчаянно драться за английские мундиры колчаковцев,— усмехнулся Эйхе.

Вострецов одобрительно кивнул и опять взялся за свою трубку. Лапин, Путна и Грызлов шумно выразили свое одобрение.

— Кто родился на Тоболе, тому не страшна Юрюзань! — воскликнул Грызлов. — А схлестнуться с Каппелем — руки чешутся. Били его под Казанью, били под Уфой, побьем и в Златоусте.

" Новорожденному теленку и тигр не страшен,—остановил комбрига Никифор Иванович. — Презирать военные способности Каппеля значит принижать свои. Надо воспитывать в себе и в красноармейцах борцов, а не шапкозакидателей.

2

Никифор Иванович увел командарма к себе. Тухачевский уже перестал удивляться всякой всячине, разбросанной по об-ширному^кабннету председателя Сибуралбюро. На стенах висели английские шинели, американские мундиры, чешские фуражки, польские конфедератки. Среди военной одежды виднелись манишки, косоворотки, азямы, пальто, полушубки, меховые боты, лапти, кукморские чесанки, барнаульские вышитые красными нитками пимы.

На подоконниках, на письменном столе лежали какие-то мандаты, пронуска, воинские билеты, царские ассигнации, листы керенок, похожие на желтые и зеленые обои. Аккуратными золотыми стопочками поблескивали пятерки, гинеи, доллары. Под массивным пресс-папье белела груда шелковых лоскутков. Тухачевский потрогал пальцем лоскутки.

От тебя не имею секретов,— сказал Никифор Иванович.

Тухачевский прочитал: «Сим удостоверяется, что товарищ... является представителем Сибуралбюро ЦІ< РКП (б) по специальным заданиям, что и удостоверяется».

С такими мандатами сибирские большевики принимают

наших товарищей как братьев. Сейчас наши есть в Челябинске, в Омске, у красноярских партизан. — Никифор Иванович взял шелковый лоскуток. — Его можно запрятать в подкладку пиджака или пришить заплаткой на рубаху. В моем гардеробе найдется смокинг для барина, сапоги для рабочего, азям для мужика. Хозяйство большое, всякая веревочка сгодится.

— Может, у вас и скрипка Страдивариуса найдется? — смеясь, спросил командарм.

— Страдивари — едва ли, а приличная есть. Могу презентовать.

— Скрипка — моя слабость. Мне бы скрипичным мастером быть, а я вот...

— Мне бы балеты ставить, а я тоже вот. И председатель бюро, и комиссар, и боец, и бог, и дьявол. Я людей так гримировать насобачился, что родная мать не узнает.

Сибуралбюро двигалось по военным дорогам Урала вместе с Пятой армией. Если бы командарм имел время приглядеться к деятельности бюро, он поразился бы сосредоточенной здесь энергии. Деятельность эта была и непрестанной, и напряженной, и очень нервной, ибо даже мелкие просчеты и ошибки вели к гибели людей, засылаемых в колчаковскую Сибирь.

Тухачевский разглядывал трости с костяными набалдашниками, не подозревая, что внутри их могут быть запрятаны секретные инструкции или денежные банкноты. Слышал он уж-е про тележные передки, в которые закладывались экземпляры ленинской брошюры, отпечатанные на папиросной бумаге. Только опытные агенты из управления полевого контроля адмирала Колчака могли заподозрить щеголя с тростью или мужика, едущего на телеге по своим делам.

Командарм не спрашивал, а Никифор Иванович не говорил о том, как представители Сибуралбюро пробираются через фронт в сибирские города, на прииски, заводы, как везут спрятанные в самых неожиданных тайниках политические директивы Центрального Комитета, шрифты для печатных станков, деньги. Как коммунисты и сочувствующие им устраиваются на работу в колчаковские учреждения, на военные склады, проникают в контрразведку, в штабы белых. Большая часть их рабочие или крестьяне, но есть и студенты, учителя, есть даже толстовцы, чешские легионеры, польские конфедераты и венгерские стрелки.

Командарм и председатель Сибуралбюро сидели в кабинете, из которого они оба скоро уйдут и никогда сюда не вернутся, пили кирпичный крепкий чай и грызли твердые, словно камень, баранки.

— Завидую молодому поколению. Старики ведь иногда хают молодых потому, что сами уже не принадлежат к ним,— шутил Никифор Иванович, наливая чай из закопченного чайника.—

А вам, Михаил Николаевич, завидую хорошей завистью. Знаете, это очень хорошо, что вы получили настоящее образование. Вы с детских лет приобщались к культуре. А я вот грамоте учился в тюрьмах. С Пушкиным, с графом Толстым только в ссылке познакомился. Прежде чем до них добраться, перечитал массу всяких книжонок. В голове моей уживались Руссо и Макиавелли, светлые идеи и самые темные, пока я не познакомился с марксизмом. Только тогда я избрал идею борьбы за освобождение человека от рабства. — Никифор Иванович отхлебнул глоток чая и о чем-то задумался.

— Это большое несчастье, когда у человека нет ни детства, ни юности,— посочувствовал командарм.

— Признаюсь, моя молодость была трудной. Но она зря не растрачена, была сражением за утверждение моего «я». Теперь я сражаюсь за народное счастье. Вот люблю Толстого и ненавижу толстовство, — сказал Никифор Иванович. — Своей философией он укрепляет силы зла, хотя жаждет победы добра. Удивляюсь, как граф сам этого не понимал! Кстати, Михаил Николаевич, вы представляете себе мужичка-толстовца, который становится террористом?..

— Парадокс!

— Какое там парадокс! В Челябинске живет мужичок — ревностный последователь Толстого. Этот чалдон-толстовец отказался от своих убеждений, когда каратели распяли его сына. Да, да, распяли на воротах! Нынешней зимой было дело. Сына распяли, отцу сказали: «Гордись, старик! Теперь твой сын похож на распятого бога!»

-— После такого цивилизация теряет свой смысл...

-— Старик пришел к нам и заявил: «Хотите, я Колчака казню? Его выродки не только сына, они в моем сердце бога убили». Вот вам и толстовец.

— Россия похожа на драгоценную вазу, разбитую вдребезги. Ее склеивают двадцать правительств, совершенно чуждых народу и враждебных друг другу, — грустно заметил Тухачевский.

— Те двадцать правительств не склеивают, а распродают осколки драгоценной вазы.

3

Река взрывалась пенными буграми, кипела на перекатах, образовывала глубокие, затягивающие в свои воронки омуты. На гневной, на коварной этой реке рыбаки опасались за свои лодки. Дикую, взбалмошную реку и звали таким же диким, резким именем — Юрюзань.

Несмолкаемый грохот стоял над Юрюзанью, с окрестных скал срывались водопады, искрящиеся облака водяной пыли оседали на заросли ежевики и жимолости, и все это пронизывалось светом заходящего солнца. От косых его лучей водовороты казались колесами пламени.

Лось выскочил на голый утес, попятился, ловко извернувшись, помчался к реке. Откинутые и прижатые к шее рога предупреждали об опасности, сойки тревожно заверещали. Лось влетел в реку, быстро перемахнул на другой берег, скрылся в каменных осыпях.

А сойки продолжали верещать. Откуда-то вылетел ястреб, низко пронесся над водой и ушел в скалы, черные на оранжевом небе. Тогда на утесе появилась белка, встала столбиком, потерла лапками мордочку и пронзительно зацокала. Из кустов зверобоя отозвался зяблик,— его свист, слабый и грустный, на мгновение осилил речной шум.

Все эти вскрики, свисты, неумолчный рев воды были естественными, даже необходимыми для каменных обрывов и замшелых теснин Юрюзани: они лишь подчеркивали неизбывное движение, вечную жизнь земли.

Но вот из-за реки донесся холодный, чуждый звук и сразу же окреп, стал плотным, тяжелым; что-то громадное надвигалось на реку. ^Появились запахи железа, пороха, человеческого пота. Тяжелый звук, приближаясь, распадался на сотни новых: слышались лошадиное ржание, человеческие голоса.

В поисках скрытной переправы бригада Грызлова вышла на ерег Юрюзани в самом, казалось, неудобном для этого месте. Вдесь берега взметывались на стосаженную высоту, а речной поток превратился в клокочущий водопад: через него нельзя было переправить ни людей, ни орудия.

Грызлов, запрокинув голову, глядел на отвесные скалы; к нему подходили артиллеристы, подъезжали подводчики.

Приехали, братцы! Разувай лапти, суши онучи,— рассмеялся рябенький красноармеец.

— Переправу надо искать, а не хихикать! — обозлился высокий худой артиллерист. — Что за веселье?

Я, брат, ничо, я пошутковал про онучи-то, — сразу же уступил рябенький. 7

Грызлов прицыкнул на спорящих, скинул сапоги, вошел в воду.

— У-ух ты мать честная! Мороз по брюху так и дерет. А глубоко-то! — Грызлов провалился в омут по горло и, отфыркиваясь, вылез на берег. 4 ^

— Верно бают: не спросясь броду, не суйся в воду,—заметил косматоголовыи, бородатый, похожий на лешего мужик-подводчик. А Юрюзань-реку с пушками не одолеешь, через шиханы с ними не попрешься. *

— По земле нельзя, по воде нельзя, а как же можно, борода? — спросил артиллерист.

Никак нельзя, так-то куда басковитее...

Ишь, заквакал, борода! Из тебя герой как из одной штуковины тяж! :

Еройство не в кулаке, а в сердце,— назидательно возразил подводчик.

— Ну, чего разгалделись? — опять вмешался в разговор Грызлов. — Сидеть, что-ли, будем да ждать, пока черт эти скалы с пути нашего сдвинет!

— Что же делать, Василь Егорыч? — спросил артиллерист.

Пушки на веревках через скалы перетащим, снаряды перенесем на собственном горбе. Вот так, господа-товарищи! — осклабился в широкой усмешке-Грызлов.

— Господи боже мой! — перекрестился подводчик. — Дак кто пушки на скалы волочит? Никто!

— Ну и пусть никто! — подскочил к подводчику артиллерист.— А мы перебросим и пушки и тебя" вместе с кобылой!

Из-за темного шихана выдвинулась луна, заливая усталых бойцов призрачным, красноватым светом. Грызлов стоял перед ними, раздвинув крепкие, как дубовые корни, ноги,— коренастая тень моталась в пенном потоке.

— Перекур, ребята! — крикнул он звонко и весело, опускаясь на валун. *

Шесть задубелых рук протянули ему шесть кисетов с махоркой, из каждого он взял щепотку, свернул толстую цигарку. Красноармейцы закуривали, добродушно поругивались, посмеивались, тешили душу шутками.

— Вань, а Вань, девок любишь?

— Ой люблю!

— А они тебя?

— Ия их!

Рябенький красноармеец отмахивался- от шуток артиллериста, а тот уже рассказывал новую побасенку:

— Сошлись на дороге брехуны. Первый бает: «Лису подстрелил, так у нее три аршина хвост». Другой бает: «На свадьбе пировал и один съел три пуда перцю...»

Мужик-подводчик говорил лениво, с хрипотцой:

— Вяцкие толокном реку замесили. Стали толокно хлебать да и перетопли все —над водой только лапти торчат. «Што мужички робят?»—спрашивает у бабенки прохожий. «Дак вить они онучи на солнышке сушат...»

Было далеко за полночь, когда бригада начала штурм обрывистых берегов Юрюзани. Одни красноармейцы привязывали веревками скрученные ремнями орудия, другие их поднимали на скалы. Орудия втаскивались с утеса на утес под басовитое кряканье, под соленые шутки. Грызлов появился среди бойцов, подбадривая, -покрикивая, смеясь. Он по-кошачьи взлетал на скалы, вертелся над обрыдами, его голос действовал на красноармейцев словно хорошее вино: все работали ладно, дружно, быстро.

Когда красноармейцы одолели прижимы и вышли на плоскогорье, луна уже закатилась, восток посерел. Травы лежали

седые от крупной росы, валуны отбрасывали короткие круглые тени.

Промокшие бойцы валились с ног от усталости. Грызлов скомандовал привал, расставил часовых, сам лег в траву. И уснул сразу, словно провалился в бездну.

Спал Грызлов, спали бойцы, дремали стреноженные лошади. А плоскогорье уже просыпалось. Над спящими шли гусиные косяки, спеша на заревую кормежку. Гуси летели друг за другом строго и стройно. Когда прошел последний косяк, плоскогорье уже стало вишневым от зари. Из-под дочки выкатилась мышь, пробежала под носом Грызлова, а он все спал, и снилась ему синеглазая, рыжеволосая, как сам он, красавица. Она вставала неясная, словно туман, но и неугасимая, как солнечный луч.

Грызлов проснулся и не мог сразу сообразить, где он находится. Отовсюду бил прохладный розовый свет, трепетная заревая сетка была накинута на высокие шиханы, осока погрузилась в прозрачную малиновую волну, лучи разбрызгивали цветные искры. Такие же искры пробегали по лицу Грызлова.

Он вскочил, выбросил вверх руки, зычно скомандовал:

— Подъем!..

Все ожило, задвигалось, заговорило. Заржали лошади, зазвенели котелки, задымили костры. А через час Грызлов уже вел свою бригаду по широкому плоскогорью на север. Дымилась испарениями Юрюзань, впереди высились новые синие шиханы. В утреннем освещении они не казались такими неприступными, как ночью.

За Грызловым на плоскогорье Юрюзани поднимались ударные полки из дивизии Александра Павлова и Генриха Эйхе. Все они шли в полной тайне. Еще не замеченные белыми разведчиками, не ожидаемые колчаковскими генералами, заходили они в тыл древнего уральского городка Златоуста.

Замысел командарма Тухачевского, развертываясь словно пружина, воплощался в действиях его армии.

4

Утром тринадцатого июля в Златоусте празднично звонили колокола, на базарной площади играл духовой оркестр. Поручики в хорошо сшитых, с новенькими погонами мундирах строго покрикивали на солдат, марширующих по площади. На деревянных тротуарах, у пыльных лавок и магазинов, стояли девицы, стреляя лукавыми взглядами по офицерам.

В купеческих особняках распахнулись расписные ставни, топились большие, выложенные синими и белыми изразцами печи, громоподобно пели граммофоны.

В Златоусте у Злокозова скопилось несколько сот тысяч пудов первосортной стали: он приехал сюда, чтобы продать ее правительству Колчака. В городе Злокозов сошелся с капитаном Юрьевым: ему нравился этот, с артистическими манерами, верящий в свою карьеру, человек.

Василий Спиридонович ходил по кабинету, то и дело поглядывая в зеркало: он хорош был в смокинге и белоснежной манишке; черный шелковый галстук придерживала бриллиантовая булавка. Сытое лицо с румяными губами, рыжеватые и словно бы сдобные бакенбарды, пепельные волосы, падавшие на виски, говорили о безоблачной жизни коммерсанта Злокозова, несмотря на все бедствия войны.

Василий Спиридонович остался доволен своим видом. Снова открыл он длинный, палисандрового дерева футляр. Блеснула тонкая вязь золотых букв: «Мужественному охранителю жизни православной — капитану Юрьеву». Злокозов вынул из футляра обоюдоострый меч, сработанный из златоустовской булатной стали. Меч отливал влажной, мягкой синевой, был тверд, как алмаз.

«Умеют Златоустовские мастера, подлецы этакие, варить булатную сталь. Давно она стала звонче и крепче дамасской. Бесценные руки у мастеров».

Василий Спиридонович потянулся за малахитовой шкатулкой, открыл ее, двумя пальцами достал золотые, весившие пять фунтов погоны, сдул с них невидимые пылинки.

«Ублажать надо вояк. Не польстишь тому, не подмажешь этого —и твое добро пропадет, как Россия! Куда она, мать наша, катится?»

Злокозову чудилось, что над Златоустом и над ним самим нависла какая-то грозная опасность и все живет ожиданием непонятной, неустранимой беды. Злокозов обмяк, показалось, что кто-то и сейчас наблюдает за ним исподтишка, ждет только случая, чтобы схватить за горло. Василий Спиридонович проверил свой саквояж — драгоценности и деньги были на месте. Он успел все же обменять царские кредитные билеты на доллары, но беспокоился за сохранность их.

В окна ворвались звуки походного марша: парад начался. Василий Спиридонович поспешил в обеденный зал, где уже накрывались столы. Он любил этот уютный, персон на тридцать, зал, отделанный мореным дубом, с фигурами граций на потолке. Зал обставлен старинной дорогой мебелью, в высоких стрельчатых окнах таинственно играют разноцветные стекла. Все здесь настраивало на отдохновение и насыщение — кусты чайных роз, цепляющиеся за шторы, картины фламандских живописцев, столы с накрахмаленными скатертями.

^Официанты, неслышно ступая по коврам, расставляли серебряные бочоночки паюсной и зернистой икры, фарфоровые тарелочки с копченой осетриной, севрюжиной, индейками, откор-

мленными на грецких орехах. Астраханский залом, тающий во рту, славные вятские рыжики из бывших императорских заповедников, лимбургский сыр, уцелевший от дореволюционных времен, соленые, пропитанные водкой арбузы громоздились между винными бутылками. В хрустальных вазах шоколадно мерцали груши, светились верненские яблоки.

Груды еды и питья доставили неизъяснимое наслаждение Василию Спиридоновичу. «А большевики-то жрут мякину!» С этой мыслью он вернулся в кабинет.

На стене висела карта Урала; Злокозов отмечал на ней флажками все поразительно быстро изменяющиеся географические точки войны. Достаточно было мимолетного взора, чтобы определить неблагополучное состояние на театре военных действий.

Не успел Василий Спиридонович поразмыслить над картой, как послышалось тарахтенье экипажей: к подъезду особняка подкатывали гости. Хлебные тузы, начальники колчаковских департаментов чинно входили к богатейшему из них, здоровались степенно, садились в кресла уверенно. Злокозов пожимал руки, заглядывал в глаза, находя в них ту же тайную тревогу, что и в самом себе.

Сопровождаемый группой офицеров, появился капитан Юрьев. Он оставался все тем же импозантным, говорливым, напористым артистом оперетты, но власть уже наложила отпечаток на его напудренную физиономию. Слова, жесты, интонации стали величественнее, суждения бесярекословнее,— даже о самых обыденных пустяках Юрьев теперь говорил с необыкновенной авторитетностью.

Василий Спиридонович представил Юрьева гостям в словах возвышенных и почтительных. Это сразу воодушевило капитана. Его окружили, засыпали вопросами.

— Красные, говорят, совсем близко? Ходят слухи — они за рекой Ай?..

— То-то, что говорят! То-то, что разгуливают слухи! Я бы не устраивал парадного смотра своим полкам, а бил бы красных на рекей Ай,— насмешливо отвечал на это Юрьев.

— Где теперь корпус Каппеля? Где армия Войцеховско-го? — спросил Злокозов. — Надеюсь, это не военная тайна?

— Какая тут тайна! — Юрьев направился к карте. — Похвально, что вы следите за всеми фронтовыми перипетиями. — Юрьев хотел было сплюнуть, но сдержался. — На реке Ай генерал Войцеховский сосредоточил две дивизии. Если бы произошло чудо и красные прорвались через реку Ай, под Златоустом их встретит моя дивизия. А храбрость ижевцев хорошо известна! Настоящая опасность нам угрожает только со стороны железной дороги, но ее прикрывает корпус Каппеля. А Владимир Оскарович — наш боевой щит. Кстати, по железной дороге курсируют бронепоезда с английскими дальнобойными орудиями.

— Правда ли, что наши силы вдвое превышают силу красного поручика Тухачевского? — спросил седоволосый старик в золотых очках.

Юрьев пренебрежительно усмехнулся.

— Если бы против красных стояла только моя дивизия, Тухачевский разбился бы о нее, как о стену. Перепуганному воображению обывателей красный поручик кажется чертом.

— Капитан, вы командовали армией в Ижевске. Скоро ли мы вернемся в тот город? У меня гибнут крупные капиталы,— опять сказал старик в золотых очках.

— Очень скоро!—твердо, поверив на мгновение самому себе, ответил Юрьев.

Тон его был таким доверительно-искренним, надежда так обольстительна, что и присутствующие поверили ему. Поверили потому, что страстно хотели верить.

— Господа! — торжественно начал Василий Спиридонович, беря футляр с булатным мечом. — От имени прогрессивных деятелей нового русского общества разрешите преподнести, как память признательных сердец, этот острый меч из прославленной златоустовской стали нлшему защитнику и охранителю капитану Юрьеву.

Юрьев обеими руками принял меч, поцеловал его синее, холодящее лезвие. Василий Спиридонович под дружные хлопки достал золотые погоны.

— Я уверен, что мы, господа...

Он не успел выразить своей мысли — в кабинет влетел дежурный адъютант:

— Красные на южной окраине города!..

Юрьев швырнул меч на обеденный стол, бросился на крыльцо. Гости кинулись следом. Злокозов схватил саквояж и через черный ход выскользнул на улицу.

Не успел Юрьев сесть в седло, как показался всадник. Он осадил перед ним лошадь, выкрикнул прерывающимся от волнения голосом:

— Красные подошли к Златоусту е севера...

— Проморгали, подлецы, краснюков! — Юрьев нагайкой ударил по лицу адъютанта. Тот откачнулся, закрыл ладонями глаза, кровь выступила между пальцев. — Всех штабников перестреляю! За мной, сволочи! — обернулся он к офицерам.

Напрасно Юрьев обвинял своих штабных в том, что они проморгали красных. Виноваты в этом были и генерал Войце-ховский, и генерал Каппель, так и не сумевшие определить, где же войска красных нанесут главный удар.

Две дивизии Войцеховского, не считая Ижевской, были расположены на Уфимском плоскогорье, в районе южного и северного направлений, ведущих к Златоусту. Здесь, на линии реки Ай, Войцеховский ждал красных.

Корпус Каппеля, занимавший железную дорогу Уфа —Зла-•тоуст, поджидал основные силы Пятой армии Тухачевского на своем направлении. Оно казалось ему самым удобным, самым легким и разумным для наступления на Златоуст. Каппель пре- . небрег глубокой разведкой противника: почему-то ему в голову не приходило, чтобы красные могли на руках перенести орудия и боеприпасы через горные перевалы и пропасти, незаметно преодолеть стремительную Юрюзань.

И оба они, Войцеховский и Каппель, не могли подумать даже, что красные за трое суток проделают стодвадцативерстный

переход по уральскому горному бездорожью.

Части Двадцать шестой и Двадцать седьмой дивизий Пятой армии теснили группу войск Войцеховского. В четырехдневном бою он потерпел поражение и отступил за реку Ай. Боясь ок-а-заться отрезанным от Западной армии, отвел свой корпус п Каппель.

На дальних подступах к Златоусту белые попытались создать оборону. Однако после упорного двухдневного сопротивления они начали отступать дальше, на Челябинск.

Тухачевский приказал тринадцатого июля овладеть Златоустом. Исполняя приказ командарма, Александр Павлов бросил на штурм города три бригады.

Первая бригада Василия Грызлова двинулась на восток, затем у станции Арша повернула на юг и устремилась к Златоусту.

Вторая, меняя направление движения то на юго-восток, то на северо-восток, у станции Куса тоже повернула па юг, к Златоусту. Третья бригада вышла южнее Златоуста и у станции Молосна повернула на северо-восток. Все три бригады незаметно, скрытно, подошли с юга и севера к городу, который, казалось, надежно прикрывала Ижевская дивизия колчаковцев.

Захваченные врасплох ижевцы не могли оказать серьезного сопротивления и бросились на Челябинский тракт, за войсками Каппеля и Войцеховского. Только один Воткинский полк, под командой самого Юрьева, еще сдерживал бойцов Грызлова на южной окраине города.

Юрьев дрался с волчьей храбростью. Несколько раз он ходил в атаку впереди воткинцев, рискуя своей жизнью, стреляя в своих же бегущих солдат. В разгаре боя он увидел сперва десятки, а потом сотни поднятых рук. Воткинцы прекратили борьбу, сдавались в плен, поднимая руки, становясь на колени.

Тогда, проклиная бога, судьбу, своих солдат, Юрьев тоже помчался на Челябинский тракт.

Лучистым сгустком энергии назвал Азина Игнатий Парфе-нович в день тринадцатого июля.

Это был действительно необыкновенного напряжения день: до Екатеринбурга оставались считанные версты, но бездну препятствий нагромоздил противник на этом пути.

Еще вчера полки дивизии Азина овладели крупным Уткин-. ским заводом под Екатеринбургом. В районе завода была разгромлена Сибирская дивизия белых. Уткинский завод представлял жалкое зрелище. Заводские трубы одиноко глазели в небо, корпуса чернели выбитыми окнами, старая плотина еле сдерживала воду огромного пруда.

Азин сидел на гранитном валуне, положив на колени картонную папку. Четвертую ночь подряд не спал он и казался совсем истерзанным, но весь был в порыве движения.

Быстрота маневров отличала его в эти дни. Обхваты, обходы, кавалерийские рейды, глубокие разведки стали системой в действиях дивизии; нанося неожиданные удары, он смело и ловко дробил силы противника, крушил его оборону.

Успехи Азина были уже не просто военной удачей — вдохновение его усиливалось растущим талантом полководца,, он учился стратегии на поле боя, не пренебрегая опытом врага.

Азин послал бригаду Дериглазова в обход Екатеринбурга и теперь нетерпеливо ожидал от него донесений. Ева вынесла из избы кружку горячего чая. Азин стал пить, обжигаясь, между глотками взглядывая на девушку.

— Что ты смотришь так?

— Я счастлив, когда гляжу на тебя. Хочешь знать, какой я вижу тебя после войны? И букли у тебя, и пудра, и мушка на щеке, и непременно в соломенной шляпке и в синем платье. Вот какая у меня мечта.

— Смешная мечта.

— Я хочу ей счастья в синем платье, а она на дыбы! — Азин снова потянулся за карандашом. «Первому и второму эскадрону разведать дорогу до самого Екатеринбурга. Если позволит обстановка — ворваться в город»,— написал он и передал приказ Игнатию Парфеновичу. — Турчину в руки. Он мастак панику наводить...

— Это, может быть, самый важный твой приказ на сегодняшний день, — сказал Игнатий Парфенович. — Могу я поехать с Турчиным в разведку?

Азин иронически пристукнул карандашом по папке.

— Да осенит тебя в разведке имя графа Толстого...

Игнатий Парфенович ускакал с эскадроном Турчина. Азин продолжал писать свои стремительные приказы:*

«К 14 часам 14 июля овладеть Екатеринбургом...»

373

Ты так уверен, что город падет в такие-то часы такого-то дня? — рассмеялась Ева.

Я убежден в мужестве и дисциплине красноармейцев. Мы сильны верой в народ, и это прекрасно понимают наши противники. Недавно разведка перехватила письмо английского генерала Нокса. Этот вдохновитель Колчака пишет, что можно победить миллионную армию большевиков, но нельзя уничто-жить сто миллионов русских, желающих победы красных и не признающих белых.

Генералы научились признаваться в своих поражениях с холодным пафосом,— пошутила Ева.

Эскадрон вылетел на светлую от ромашек поляну с гранитным столбом у дороги.

Перед нами Азия, за нами — Европа. Этот самый столбик-граница двух континентов,— сказал Игнатий Парфено-вич.

Кавалеристы окружили обелиск.

— На той стороне, значит, Колчаковия? — Турчин сбил на затылок фуражку.

Колчаку за тыщей столбов не укрыться. Теперь земля в Европе ли, в Азии ли мужику принадлежит,— поигрывая нагайкой, сказал командир второго эскадрона.

— Даешь Азию, мать ее распротак! — выматерился кривоногий кавалерист. — Всю белую шатию стану мордовать до самого океана. Океан-то прозывается как, не знаешь, старый хрен? ^

— Но, но, без хамства! — Турчин спрыгнул с седла, —Привалимся на часок.— Он лег в высокие, густые ромашки, положил под голову руки.

Разлегся-то как — башка в Европе, задница в Азии Навыдумывали хитромудрые всяких штучек-дрючек. Откедова знают, тут Европа, там Азия? Чесал один языком — до Луны-де полмильена верст. Он что, лазил на Луну?

— Семь верст до небес —и все лесом, а ты —полмильё-?ар~° Т ° ЗВаЛСЯ команди Р второго эскадрона, закуривая ци-

— Дай подышать махорочки. Эх-хе-хе, не желают люди запросто жить, все выкобениваются, все мудрят,— вздохнул кавалерист и снял сапоги. Сдвинул острые колени, обнял ладонями, переплел пальцы.

Его физиономия с вислыми щеками замерцала тускло но мягко. Такие же тусклые глаза скользнули поверх ромашек в сизое, неприступное небо. '

Показалось Игнатию Парфеновичу: живет в этом матерщиннике простая, жадная до веселых желаний душа, но какая-то сила давит ее, останавливая на самом взлете.

— Больно ты сердит, парень,— миролюбиво заговорил Игнатий Парфенович. — Тебя жизнь крутила да мяла, вот ты и озверел.

— Ты что, поп? Исповедуешь? Не желаю!

— На жизнь зачем сердиться? И на меня огрызаться ни к чему, я постарше, могу и совет подать.

— Советчиков расплодилось... Тоже выискался профессор кислых щей,— криво усмехнулся кавалерист. Опрокинулся на спину, взял цигарку, почадил, жадно глотая махорочный дым.— Ты, горбун, на шмеля похож. Жужжишь под ухом, жужжишь! А шмель, мать его душу, бесполезная скотина! На кой хрен его бог сочинил? Не ответишь, горбун, куда тебе! Кишка тонка! На, докуривай! — Кавалерист воткнул в губы Игнатия Парфе-новича мокрый окурок.'

Лутошкин чуть не задохнулся от вонючего дымка, но, сдерживая отвращение, стал курить.

— Будь ты хоть семь раз профессор, а жизни меня не научишь, я сам академию каторжной жизни окончил. Такие уроки преподнесу — за нож ухватишься.

— Мы же братья по классу,—заметил Игнатий Парфенович.

— Не люблю хитромудрых, горбун.

— А кого любишь? Россию ты любишь?

— Расею — да! А за что — кто ее знает. — Кавалерист поймал губами травинку, перекусил, пожевал.

— А не любишь кого? — допытывался Игнатий Парфенович.

-— Таких, как ты, горбун! Въедливый ты человечишка.

Игнатий Парфенович не огорчился грубостью кавалериста. Он лежал в траве, любуясь крупными ромашками, закрывшими всю поляну. Исчезло щемящее состояние духа, ушло в глубину памяти ощущение войны. Он созерцал высокое вечернее небо.

«Верю ли-я в существование бога? Дух мой — бог мой, а храм мне не нужен. Нужнее звездный купол над головой и вот эти ромашки, синяя эта травинка с кузнечиками, эта трепещущая всеми листами осина».

Над ними никли затяжелевшие кисти трав; прогретые за день солнцем, они все еще излучали тепло. Сквозь стебли мерцало закатное небо.

— Меня смертным боем били, теперь я на людях отыгрываюсь,— снова, но уже приглушенно сказал кавалерист. — Я ведь не христосик, чтобы обе шшеки подставлять. Нет, горбун, я любую стерву за свою шшеку загрызу. И тебя, горбун, тоже, только захрустишь, как цыпленок. — Кавалерист обнажил в усмешке редкие зубы.

Религиозное настроение Игнатия Парфеновича улетучилось.

Турчин поднял эскадрон. Кавалеристы снова ехали тихо, осторожно. Лес кончился перед ржаным полем, оранжевое от заходящего солнца, оно обрезалрсь узкой рекой; на противоположном берегу бугрились заводские корпуса.

Игнатий Парфенович не отставал от кавалериста, идолом впаянного в седло. Поспевающая рожь обхлестывала стремена, дорога пылила. Подпрыгивающая спина кавалериста казалась Лутошкину надежной, как броневая плита; стало почему-то нужным быть рядом именно с этим диковинным человеком.

На грани окоема вырисовывался город. Позолоченные глыбы куполов, заводские трубы, словно стволы чудовищных орудий, темные просеки улочек омрачали Игнатия Парфеновича. Начнется бой, вспыхнут неизбежные пожары, снаряды разворотят стены домов, и обрушатся колонны банков и торжественные церковные купола. Игнатий Парфенович ловил последние пятна солнца, слушал колокольный звон, далекие, еле слышные гулы города.

В сгустившихся сумерках вздыбилось дымное пламя. Эскадрон приближался к станции: уже были видны горящие вокзал, электростанция, паровая мельница, мучные склады.

На привокзальных улицах заметили колчаковцев. По эскадрону началась стрельба, пришлось отступать, было бы безумием ввязываться в драку с неизвестными, заведомо превосходящими силами противника. Колчаковцы погнались за убегающими.

Игнатий Парфенович вновь скакал по странно изменившемуся полю. Всадники находились в центре светлого необозримого круга. Безлунный свет лился с неба, из высокой ржи, из-под травы, высекался лошадиными копытами, сгущался над сосновым бором. Это невесомое, неуловимое, тревожащее свечение проникало в душу, освещало мозг.

Загрузка...