— А что такое вечность, знаете, юный мой человек? — насмешливо спросил Лутошкин. — Раз в столетие птичка прилетает к Казбеку, чтобы поточить свой клювик. Когда весь Казбек источится, минует один день вечности...

Азин и Пылаев рассмеялись шутке Лутошкина: разговор перебрасывался с одной темы на другую.

— Правда ли, что вы переодеваетесь офицером и ходите на разведку в тыл белых? — спросил Пылаев.

— И такое бывает.

— Не дело начальника дивизии ходить в разведку.

— Комиссару тоже не следует соваться не в свое дело. Ты сам сейчас рисковал собой,— похвалил комиссара Азин.

Его похвалы всегда были сухими и краткими.

В салон-вагон влетел всполошенный Шурмин с телефонограммой в руке.

— Дериглазов оставил Бикбарду и бежит...

— Дериглазов без приказа оставил позиции? Шурмин, лошадь!

— Я тоже с вами,— заторопился Пылаев.

— Хочешь трусами полюбоваться? — спросил Азин, в сердцах хлопая дверью.

Снежные комья взметывались из-под копыт, встречные отскакивали с дороги; Пылаев и Шурмин едва поспевали за Азиным.

Показалась деревушка; у одной из изб стояли оседланные лошади. Азин подвернул к воротам, кубарем выкатился из седла. Ударом ноги распахнул калитку.

На крыльцо выскочил Дериглазов, с широкой улыбкой сунулся было к Азину, но тут же попятился.

— А, трус! А, подлец!—Азин замахнулся нагайкой.

Дериглазов поспешно нырнул в сени.

— Подлец, трус! Подлец, трус!—Азин рванул дверь, но в избу раньше его проскользнул Шурмин.

При появлении Азина бойцы повскакали с лавок; не замечая их, Азин пошел на Дериглазова с занесенной нагайкой. Шурмин перехватил его руку.

— Не смей его бить, не смей!

— Прочь, щенок!

Подоспевший Пылаев обхватил Азина за плечи.

— Ну что вы? Ну, хватит же! Ну, успокойтесь...

Азин так дернул ворот гимнастерки, что две медных пуго = вицы оторвались и покатились по полу. Бурка с него свалилась, красный шарф потерялся. Шурмин поднял бурку, принес из сеней шарф. Азин сел на лавку, оправил кобуру, поймал тревожный взгляд Дериглазова.

— Можешь не коситься на маузер. Тебя расстреляют твои же бойцы, как труса. Никогда бы не подумал, что в дивизии появились трусы. Что скажут московские рабочие, вятские мужики, латышские стрелки, если с поля боя бегут командиры? Что они скажут? «Военная дисциплина существует “только на словах! Присяга только для красного словца! Мы погибаем за революцию, а комиссары с командирами драпают, спасая свои шкуры!»— выкрикивал он, снова ослепляясь злобой.

Азин арестовал Дериглазова, но осудить его как труса и дезертира и не хотел и не мог. Дериглазов все-таки остановил беглецов. Никакое следствие не могло бы установить, кто из бойцов третьего батальона побежал первым.

К третьему батальону была применена редкая, но страшная мера. Бойцов выстроили на околице деревушки, и арифметика случая решила судьбу каждого десятого.

Их оказалось девять, приговоренных случаем к смерти,— они должны были искупить вину батальона.

Они стояли перед своими товарищами, не понимая еще, что с ними случилось непоправимое: кто-то морщил в вялой улыбке губы, кто-то растерянно оглядывался.

Вдруг один из бойцов — высокий, белокурый, голубоглазый красавец — сорвался с места и побежал навстречу поднявшим винтовки, скидывая шинель, разрывая на груди рубаху.

— Братцы, братцы!—закричал он голосом, полным слез и отчаяния. — Стреляйте только в грудь! Не надо*в лицо, не надо в лицо...

7

Весной девятнадцатого года Восточный фронт вновь стал главным фронтом республики. Колчак решил наступать на Вятку и на Казань,— северное направление казалось ему кратчайшим путем к Москве.

В ставке верховного правителя велась тайная борьба за северный и южный варианты наступления: от выбора варианта зависели интересы англичан и французов. Победили англичане: северный вариант спасал их оккупационную армию в Архангельске. Англичане думали по Северной Двине выйти на Котлас и в Вятке соединиться с войсками адмирала. Командующий иностранными войсками в Сибири генерал Жанен настаивал на южном варианте. Французские войска занимали Одессу, все интересы французов были на юге, но адмирал симпатизировал англичанам.

Против Вятки была брошена Сибирская армия Пепеляева, к Уфе устремилась армия Ханжина, а корпус Гривина, ударив в стык Третьей и Второй армий, захватил Оханск и Осу на Каме. Белые полки продвигались к Сарапулу, но на пути своем встретили бешеное сопротивление дивизии Азина.

Азинцы сражались за каждый полустанок, отбивали атаки противника, выходили из окружения, под артиллерийским огнем грузили в вагоны хлеб, отправляя его на запад. Колчаковцы начали обтекать дивизию Азина с флангов, она оказалась в коридоре, который с часу на час мог сомкнуться.

Солнце било из снеговых луж, леса густо чернели, дороги развезло. Под сугробами радостно гремели ручьи, прутья ивняка стали бордовыми, распушившиеся вербы походили на белые облачка, прогалины пахли пробуждавшейся землей, запах ее особенно тревожил сердца бойцов. Хотелось пахать, сеять,— они же все воевали, все воевали, и не было конца этой войне красных и белых.

Бойцы уныло брели по снежному месиву; злое и беспощадное словцо «отступление» угнетало: напрасными казались недавние победы, ненужными бесчисленные жертвы. Упадок духа исподтишка проникал в азинские полки, беспокойство овладевало всеми. Зачем гибли их товарищи в боях за Ижевск, Вот-кинск, Сарапул, если опять сдаются белым эти же самые города?

Панические слушки распространялись с легкостью лесного пожара. Захваченный в плен колчаковский офицер якобы говорил: «Колокола звонят в честь взятия Петрограда финнами». Мужичок из лесной деревушки клялся: «Ленин со всеми комиссарами бежал из Москвы и сейчас хоронится в дремучих вятских лесах».

Самые глупые слухи принимались на веру, ложь становилась правдоподобнее правды, басни приобретали политическое значение.

Штабной вагон тащился в хвосте товарного поезда, в штабе дежурили только Ева и Шурмин.

Ева и Шурмин, предоставленные самим себе, не зная настоящих причин отступления, чаще всего говорили об Азине — тема, неиссякаемая для Евы.

— Люблю Азина за отчаянную его смелость. — Шурмин завертел головой, и его уши, просвеченные солнцем, вспыхнули.

— Азин — это глыба, вросшая в землю, а некоторые молодые люди — булыжники, валяющиеся на земле,— сказала насмешливо Евд.

Она старалась быть спокойной, но тревожное счастье выдавало ее. Ева испытывала постоянную неуверенность в своей любви, рожденной военным временем, но чем сильнее угрожала война человеческой жизни, тем безрассудней становилась • ее страсть. Ева чувствовала себя необыкновенно легко с порывистым, безрассудным, добрым, великодушным, всегда неожиданным Азиным. Любовь дала ей остроту чувства и убыстренный ритм жизни, она же лишила ее способности размышлять. Ева гордилась своей победой над Азиным.

«Он вверг мен% в круговорот постоянных опасностей»,— ду- -мала она, не сожалея, а радуясь своей неприкаянной жизни; часто неудобства оставляют самые незабываемые впечатления.

Азин вошел в салон-вагон, как всегда, неожиданно, но это был не тот стремительный человек, каким его знали Ева и Шурмин.

Серый, с пустыми глазами, опустился он на стул, вяло спросил у Шурмина:

— Ты почему молчишь?

— Жду, когда спросишь, почему я молчу.

— Вот дождался приказа командарма об отступлении за Каму. На том берегу нас ожидает райская жизнь в новеньких окопах. А наше бегство будет прикрывать Седьмая дивизия Романова. Знаешь Романова?

— Нет, а что?

— Романов — царский полковник, а его дивизия только что сляпана в казанском тылу.

— Ну, и что же из этого следует?

— Оставить завоеванные позиции и отойти за Каму — это же все равно что собственной рукой надеть петлю себе на шею. Оставьте меня одного. Идите, идите, оба уходите,— уже сердись, повторил Азин.

Слоистые тени берложились в углах салон-вагона, на стенках проступала изморозь. Азин глядел в окно и будто впервые увидел запустение лесного полустанка. Валялись сброшенные с путей товарные вагоны, удушливый дым лениво клубился над цистернами с конопляным маслом, тлело пшеничное зерно в обугленных мешках, и над всем этим носился смрадный пепел.

313

'П •

«Командарм сказал — мое отступление по героизму равноценно победе. Хм! Как бы ни успокаивал меня старик, отступление есть сдача завоеванных позиций! Я расстреливал людей за бегство, а теперь сам, сам, сам...»

Он не мог выговорить «бегу сам», но воспоминание о Де-риглазове, который ждет военно-полевого суда, не давало покоя. Храбрейшего Дериглазова расстреляют из-за трусов только потому, что существует приказ Троцкого: «Если из полка боец перебежит на сторону белых — комиссар и командир подлежат расстрелу».

Азин расстегнул кобуру, вынул маузер, проверил обойму. Опустив руку с маузером, прижался щекой к оконному стеклу. Он приложил ладонь к воспаленному лбу, вызывая в памяти Лутошкина. «Жаль, нет его сейчас. Что-нибудь да присоветовал бы! Человек может сделать многое, особенно молодой человек. Итальянец Христофор Колумб открыл Новый Свет. Молоденькая француженка Жанна спасла Францию»,— вспомнились ему слова Лутошкина.

Азин погладил тонкую кожу щек и тут же отвел руку, словно чего-то пугаясь; Снежный холодок сумерек прокрадывался в душу; сумерки все сделали серым, плоским, слякотным, скучным.

За полустанком на опушке вспыхнули костры. Азин представил, как лесной мир сжался до пределов ночного круга. Он любил сидеть у костров — огонь наполняет ум мыслями.

«Пламя имеет много оттенков и полутонов; красный цвет возбуждает. Почему бы это? Черный угнетает, зеленый успокаивает, но люди не могут жить на обесцвеченной земле. Только политические авантюристы поселяют людей в сером, без цветов и запахов мире! Все продумано природой, и мы зависим от нее наравне с тигром. Но мы не тигры. Что за вздорные мысли лезут в башку?»

Он -всматривался в наступившую ночь, до боли в пальцах тиская маузер. Первоначальная мысль об отступлении появилась вновь.

«По приказу ли, без приказа ли, но я отступаю. Проще говоря, драпаю. Бегу без оглядки. Завтра ведь никто не скажет: Азин отступает по высшим тактическим соображениям. Не-ет! Вот как станут говорить: «Это тот Азин, что бежал от опереточного актерика Юрьева? Сукин сын, размерзавец ваш Азин! Герой с реки Вятки, пошел по шерсть — возвратился стриженым!»

Он распалялся все больше. Боль воображаемого позора обжигала сердце, костры стали казаться кровавыми пятнами. Что ему теперь делать? Никого нет рядом в эти минуты, он всех прогнал, даже Еву. Слезы обиды, стыда, жалости к себе выступили на* ресницах; Азин знал: то, что он задумал, не геройство. Он был готов умереть за революцию, его смерть была бы

героической на поле боя. Теперь она—лишь постыдный уход от борьбы...

Он поднял маузер на уровень груди, начал повертывать его дулом к сердцу.

— Азин, Азин, Азин! — позвал знакомый испуганный голос.

Ева выдернула из его руки маузер, разрядила выстрелом в потолок салон-вагона. Заговорила с болью и гневом:

— Не узнаю моего Азина! Как ты мог, как ты мог поднять на себя руку? Это же предательство нашей любви, это — измена революции...

Она спрашивала, негодуя и понимая, что на ее вопросы не может быть ответа. Ей только хотелось вывести Азина из тра-гического тупика, разрушить его страх перед отступлением.

Азин смотрел на светящийся из сумерек снег, на дотлевающие костры, и глаза его обретали свою прежнюю ясность.

— Пусть это останется между нами. Между тобой и мной,—< сказал он виновато.

8

Толпа богомольцев пестрым потоком текла к собору.

Мужики несли к ранней заутрене сивые, белые, рыжие бороды, шаркали лаптями бабы, смиренно плыли старухи, проши-вая толпу черными зипунами.

У собора стояли нищие и монахи: в костлявых лицах нищих была мольба о подаянии, в тяжелых, словно отлитых из темной меди, монашеских физиономиях тлело ожидание благостных перемен. Среди богомольцев мелькали военной выправки фигуры; даже ненаметанный глаз мог увидеть — карманы их отягчены револьверами.

Афанасий Скрябин постоял, полюбовался синими куполами, вознесшими в свежее, в светлое небо кресты.

С заводского пруда дул сосновый ветер, густая, сочная заря заливала Воткинск; пунцовые ее крылья захлестнули полнеба, и пруд с тающим сизым льдом, и загородную дорогу, и сосновый бор.

По еще твердому насту Скрябин подошел к архиерейской даче. В сенях встретил его монашек, провел в переднюю.

— Как прикажете доложить?

Монашек исчез за резной дубовой дверью.

Скрябин сел на венский, с изогнутой спинкой стул.

Деревянные щиты прикрывали окна, крашеный пол застлан домотканой дорожкой, под матицей сухие пучки лекарственных ’і'рав, коричневые бревна чисты и покойны.

Солнечный лучик пробился сквозь щит, упал на Скрябина, он отвел голову, лучик соскользнул на шевровый сапог, голенище сверкнуло драгоценным камнем.

Опять появился бесшумный монашек:

— Просят в кабинет вас...

На краю зеленого, похожего на лесную трясину ковра Скрябина встретил Николай Николаевич Граве. Обеими ладонями потряс горячую ладонь хлеботорговца.

Здравствуйте, Афанасий Гаврилыч! Вот и снова мы встретились, и рад я встрече.

— Я тоже, батюшка мой.

Граве придвинул стул, усаживая Скрябина поближе к венецианскому окну,— любил наблюдать за своими помощниками при сильном свете: так меньше лгали глаза их.

— Вот сигары, настоящие гаванские. Остатки княжеской роскоши.

Скрябин закурил; пахучий сигарный дым доставил неизъяснимое удовольствие.

— Неужто княжеские?

— Я не обмолвился. Сигары остались от великих князей Игоря и Ивана Константиновичей. Они жили на этой даче.

— Где же они сейчас?

— В раю. Большевики крепко повырубили монархический лес. У адмирала Колчака нашла пристанище лишь горсточка князей да баронов, но разве они представители древнего русского дворянства? Обгорелые пни истории. — Граве стряхнул пепел в малахитовую чашу. — Мы не успеваем подсчитывать потери, но, надеюсь, комиссары заплатят нам за них. Адмирал гонит большевиков на Волгу, на Каму. Наконец-то белое движение приобрело вождя, Россия — правителя. Победа — лучшая из рекомендаций. Колчак решил уничтожить большевизм на русской земле, я — на его стороне.

— Оно, конечно, так, батюшка мой,—уклончиво согласился Скрябин. — А не знаете, где полковник Федечкин?

— Убит полковник.

— Солдатов где?

— Про Солдатова не знаю. А вот ротмистру Долгушину повезло— добежал до Екатеринбурга. Еще артист Юрьев оказался удачливым — адмирал назначил его командиром Ижевской дивизии.

— Ежели Ижевская дивизия захватит Сарапул, нам ни к чему бунтовать в Воткинске,— неопределенно заметил Скрябин. — Восстание-то могут и подавить...

— Бунтовать надо! Даже обреченное восстание приносит пользу. А вам-то как удалось выскользнуть из Сарапула?— строго спросил, поджав тонкие красные губы, Граве.

— Я не выскальзывал из Сарапула, я был разбит Азиным, как и вы,— не удержался от шпильки Скрябин.

Граве пропустил это мимо ушей.

— Если Азин попадется в ваши руки, что вы с ним сделаете?

— Все зависит от обстоятельства, батюшка мой.

— Проявите милосердие?

Скрябин отставил руку с дымящей сигарой, повернул голову к венецианскому окну. Окно, словно рама, обрамляло синий сосновый бор, пруд с искристым льдом, оранжевое солнце в примороженном еще небе.

— Я его расстреляю,— ответил Скрябин.

В кабинете пахло сушеной малиной, валерьяновыми каплями, душистым дымом; дверные ручки с бронзовыми львиными головами разбрызгивали солнечный свет, усиливая впечатление полной отрешенности от мирской суеты.

— Вы мужчина серьезный,— сказал Граве.— Люблю людей действия, а не размышлений. К сожалению, среди нас расплодились осторожные.

— Чрезмерная осторожность — та же трусость.

— И я так думаю. Еще меня бесят чистоплюи. Им, видите ли, нельзя. Дворянин, гвардейский офицер, голубая кровь — и вдруг шпион. Мерзко? Да! Унизительно? Да! А ведь не понимают, что в нынешней войне позволительны самые мерзкие способы борьбы. Мы же стыдимся забрызгать грязью своих белых коней, а красных считаем то сплошными идиотами, то сионскими мудрецами.

Они сидели друг против друга и — непохожие —сейчас странно походили один на другого. У обоих были позеленевшие от бессонницы физиономии, из каждого выпирало все еще не утраченное превосходство над людьми. ‘

— У них есть нравственные причины для мести, ничего не скажешь, но как я их ненавижу! .

Граве коротко и криво усмехнулся.

— Слушайте меня, Афанасий Гаврилович, внимательно. В последние дни я чувствую себя все хуже и хуже, боюсь, не доживу до нашего торжества.

— Что вы, батюшка мой, что вы?

— В случае смерти завещаю вам Гоньбу. Знаю, в хозяйских руках будет мое имение. А если красные победят,— продолжал Граве, глядя мимо Скрябина,— то перебрасывайтесь на их сторону. Являйтесь в Чека с повинной: сочувствовал, мол, белякам, воевал, мол, с большевиками. Самую малость, конечно, наговаривать на себя никогда не стоит.

— - А если они меня шлепнут? Я, батюшка мой, при одной такой мысли трепещу.

— Нам трепетать не положено,—жестко сказал Граве, останавливая йа Скрябине совиные глаза, словно хотел прощупать, что же таится за узким лбом хлеботорговца.

Скрябин не мигая выдержал испытующий взгляд, но Граве все же подумал: «У него ненадежное, предательское выражение глаз». Поколебавшись, вынул из стола пять толстых радужных пачек.

— Это на расходы. В каждой пачке по десять тысяч. Катерин-, ки-сторублевки,— опять криво усмехнулся Граве.—Восстание

в Воткинске начнем сразу же, как только начальник красной дивизии Романов выступит против Азина. Это случится, когда Азин станет переходить Каму под Сарапулом.

Граве постучал костяшками пальцев по малахитовой чаше.

— Был Романов полковник как полковник, но переметнулся к красным. Побыл у большевиков полгода и теперь переметывается к нам. Как тушинский вор...

А может, наши посылали его с определенной целью? Может, он исполнил все, что ему положено, и возвращается? Предавать своих-то- опасно. — Вспомнив, как он выдал красным самого Граве, Скрябин боязливо смолк.

Возможно, так, возможно, этак. Но это в гипотезе. Сейчас в Воткинске наши кадровые офицеры, члены союза фронтовиков. Они.— наши руки! Со своим отрядом вы захватываете завод, я ликвидирую гарнизон.

Воткинский Совдеп может оказать вооруженное сопротивление.

Никакого! В городе десятков пять коммунистов, вырежем их, будто цыплят. Мы провозглашаем власть Колчака и сразу же присоединяемся к Ижевской дивизии капитана Юрьева. Нам не впервые свергать Совдепы в здешних краях. — Граве выдернул из кармана маузер, — Кто там, за дверью?..

Дверь приоткрылась, на пороге появился архиерей.

Фу, черт! Предупреждать надо, ваше преподобие, а то я бы и выстрелил.

Архиерей, шурша шелковой рясой, прошел к столу. Скрябин встал, склонив голову. Архиерей перекрестил его толстой, в мелких веснушках рукой, сцепил на груди пальцы. В смоляной бороде жирно струился золотой крест.

Я зашел узнать: нет ли в чем нужды? — спросил он глубоким голосом.

— Нам пока ничего не нужно.

Архиерей вынул из-под золотого креста бумажку, подал Граве.

— Новые адреса офицеров, находящихся на тайных квартирах. Ждут вашего сигнала, Николай Николаевич. Я возвращаюсь в город. Что передать нашим друзьям?

— Пусть ждут сигнала.

— Сегодня вы, подобно изгнанникам, скрываетесь от злобы антихриста, завтра победите его. Изгнанные за правду побеждают всегда, ибо они —избранники божьи, ибо они —соль земли,— скорбно, с чувством сказал архиерей,

' 9

(

Измена командира Седьмой дивизии помогла офицерскому восстанию в Воткинске.

Успех восстания лишил устойчивости Вторую армию, Азину пришлось отступать, отдавая врагу Сарапул, Ижевск, Агрыз.

Предательство Романова и восстание офицеров вызвали в нем жесточайшую ярость сопротивления, угнетенное состояние сменилось бешеной энергией.

Азину удалось перехватить секретную директиву Колчака капитану Юрьеву. Адмирал требовал уничтожить красных, оперирующих к востоку от рек Вятки и Волги.

— Это нас уничтожить приказано.— Азин передал телеграмму Пылаеву. — Но рано пташечка запела!

— Колчак города берет, а его офицеры в плен сдаются. Одного такого героя только что привел Шурмин,— сообщил комиссар.

— Офицер сдался в плен? Где же он? Ко мне его! — крикнул Азин.

Шурмин ввел белоголового, белобрового, с голубыми прожилками на щеках и красными глазами человека. Перебежчик назвался поручиком Анненковым.

— Адъютант командира Воткинской дивизии Юрьева...

— Мы немного знакомы с капитаном Юрьевым. Били его осенью в Ижевске,—сказал Азин.— Почему перебежал к нам, его адъютант, ежели Юрьев успешно наступает?

— Буду откровенным, надеюсь, вы поймете меня.

— В ваших интересах, чтобы мы поняли вас. Ответ Азина прозвучал и как предостережение и как призыв к искренности.

— С первого дня гражданской войны я живу в состоянии тревожной неопределенности,—заговорил Анненков.— Мы вот сейчас побеждаем, а меня не радуют эти победы. В них что-то эфемерное, что-то призрачное, я'постоянно ощущаю обреченность белого движения. Правда, это пока психологическое ощущение. Колчак прекрасно вооружен, ему помогают Англия и Америка, у него отличные офицеры, но нет таких солдат, как ваши. Я, русский офицер, воюю с вами и чувствую себя преступником из-за того, что воюю с вами. Ведь вы —народ! А как воевать против собственного народа? Эта мысль мучает не меня одного в среде белых офицеров.

— Кто вы по происхождению? — спросил Пылаев.

— Из старинного дворянского рода Анненковых. Мой прадед был декабристом, а я вот... — Поручик тоскливо пожал плечами. Двоюродный брат Анненков стал карателем, я же не могу. Я не хочу больше воевать за неправое дело.

— И решил переметнуться к нам,— съехидничал Азин.

Легким движением головы Пылаев остановил неуместное ехидство Азина, а поручик не обратил на него внимания.

— Одно преступление порождает другое. Служа Колчаку, я только увеличил бы число преступных деяний против народа. А с русской монархией кончено, монархия расстреляна, сожжена, развеяна по ветру...

Хорошо сказано!—Азин даже крякнул от удовольствия.

=— Правда всегда хороша.

— Если дорожите славным именем вашего прадеда, то обратитесь с воззванием к колчаковским солдатам. Пусть переходят на сторону революции,— предложил Пылаев.

— Как мой пр'изыв попадет в их руки!

— Это уже не ваша забота. Пишите только так, чтобы безграмотные мужики поняли и поверили вам. Шурмин, ты же поэт, помоги поручику.

Вечером Азин читал «Листок белогвардейца», отпечатанный в дивизионной типографии, и чувствовал, что над воззванием поручика потрудились и Пылаев и Шурмин.

— Жарко написано! Люблю высокий стиль, люблю, когда каждое слово, словно пуля, бьет. «У Колчака одна цель — поработить снова народы». Четко, ясно! А это уже совсем здорово: «Цель, для которой требуются неправые средства, не есть правая цель». Это кто же сочинил, поручик или Шурмин?

— Эту фразу вставил я,— ответил Пылаев.

— Ты просто поэт, комиссар.

— Фразу я у Карла Маркса взял...

— Сколько листков отпечатали?

— Десять тысяч штук.

— Солидно. А распространить такую уйму листовок — подумали? Разведчики много ли раскидают. С бронепоезда можно часть расшвырять, но ведь это почти в пустоту. По лесам, по полям! Такое воззвание — да собаке под хвост...

— Имею идею! — торжественно сказал Шурмин. — У Дери-глазова бойцы возят оболочку воздушного шара. Если шар надуть, да листовками начинить, да к белым пустить...

— Лихая идея! — рассмеялся Азин.

— А что? Мне нравится. Воздушный шар можно и для разведки использовать,— поддержал Шурмина комиссар.

— Да чем ты его надуешь?

— Когда в одну кучу собрались двадцать тысяч человек всяких профессий, да еще с военной техникой, они вторую луну сделают.

Утром с головокружительной высоты Шурмин обозревал камские просторы. Над его головой пошатывался, плыл, склонялся огромный серый пузырь, под ногами подрагивала хлипкая ивовая корзина. До рези в глазах Шурмин смотрел и вверх и вниз, и казалось ему — он видит два совершенно неожиданных мира.

В первом мире был зеленый, омытый бледным, почти неземным светом росплеск сосновых, пихтовых, еловых лесов, черный разлив березовых и дубовых рощ. В этом мире жили сполохи, тугие облака, вербы с пушистыми желтыми почками,

'

бордовые тальники, овраги с клубящимися потоками полой воды, церквушки с блистающими крестами, розовые, нежные, как арбузный сок, горизонты.

Шурмин понимал этот веселый, ясный призывный мир. Он любил высокие седые стволы дымов из печных труб, избушки, сараи, амбары, бани, запрятанные в темень лесов, окруженные пегими от снега и грязи полями. Этот мир раздвигался во все с тороны, теряясь в бочагах, чапыгах, речках, полянах, урман-ных опушках.

Но со светлым и прекрасным соседствовал мир — дикий, темный, затаившийся.

В этом мире по стальным рельсам, по разлохмаченным проселкам, едва заметным стежкам двигались длинноствольные орудия, бесконечные обозы со смертоносными предметами. По железной дороге катился вал паровозов, вагонов, платформ. Этот железом и порохом пахнущий, ревущий и лязгающий вал сокрушал деревни и села, сжигал боры, выворачивал многовековые дубы. Подобно чудовищному катку, он вбивал, вдалбливал в землю, перетирал все сущее на своем пути.

Андрей видел бронепоезда белых, ползущие по железной дороге, обозы, застрявшие в зажорах распутицы, солдат в синих, серых, черных, желтых шинелях. По одному цвету шинелей он мог определить нации, помогающие Колчаку в его наступлении.

Андрей покачивался в корзине аэростата, и наблюдал, и видел, и запоминал. Он видел железнодорожный мост через неизвестную реку, группу солдат возле моста, и вторую группу, сажен за пятьсот от реки, торопливо разбирающих шпалы и рельсы. Заметил и бронепоезд, которому белые отрезали путь. Бронепоезд ходил между мостом и развороченными путями, орудийные дымки плыли в сторону моста, и Андрей понял — бронепоезд стреляет вслепую. Противник недосягаем для его снарядов.

Этот бронепоезд строили бойцы из бригады Северихина, и сам комбриг обшивал паровоз листовым железом. Борта платформ наращены двойным рядом сосновых досок, междурядья забиты песком и щебнем. На каждой платформе стояло но два орудия и по два пулемета, по бортам пламенел плакат: «Мир — хижинам, война — дворцам!»

Самодельный бронепоезд с блеском проявил себя под Бик-бардой, под Сарапулом, но теперь был обречен: как только он расточит все свои снаряды, колчаковцы возьмут его приступом.

Со своей сногсшибательной высоты Андрей увидел, что бронепоезд остановился. Сразу же с обеих сторон насыпи появились мелкие, пушистые, как одуванчики, винтовочные дымки, слабое эхо выстрелов катилось где-то под ногами Шурмина.

С бронепоезда прыгали фигурки и что-то кричали, все было мелким, хрупким, ничтожным на весенней, ускользающей из-под корзины аэростата земле.

11 А. Алдан-Семенов"

Андрей решил: аэростат, набитый воззваниями, с попутным ветром можно пустить в тыл противника. В определенном месте корзина аэростата автоматически раскроется, и листовки свалятся прямо на солдатские головы. Он подал сигнал спуска. Его тотчас же потянуло вниз. Вскоре он уже стоял на мокрой земле, разминая затекшие ноги, а на его лице играл отблеск зари, высота синего неба светилась в глазах.

— Ну, что ты увидел? — спросил Азин.

Андрей рассказал о бронепоезде, попавшем в ловушку белых. Азин побежал ко второму и последнему своему бронепоезду «Свободная Россия». Потребовалось несколько минут, чтобы бронепоезд с Азиным вышел за семафор.

«Свободная Россия» дошел до разобранного пути; Андрей и Азин увидели — колчаковцы восстанавливают железнодорожный путь, а захваченный ими бронепоезд стоит у моста.

Азин скомандовал — бить по паровозу, по платформам.

Расстрел пленного бронепоезда был устрашающе точен: с каждым выстрелом взлетали доски, земля, щебень, колеса, клочья железа. ,

— Бей по дворцам, лупи по хижинам! — неистовствовал Азин, разглядев плакат на одной из платформ.

Прямым попаданием удалось поджечь мост, над ним взметнулись султаны дыма.

Бронепоезд «Свободная Россия» возвращался назад, и грохот его блиндированных платформ наполнял утренние рощи. Азин рассказывал оцепившим его артиллеристам и пулеметчикам бронепоезда "о безумном азарте боев. Чем безудержнее говорил он, тем печальнее становился Андрей.

— Каких только глупостей не натворишь в азарте! Самые непристойные штуки выкидываешь,— признавался Азин, входя в легкомысленный раж. — Под Сарапулом случай был — стыдно вспоминать. Влетели мы со связным на вокзальный перрон, а поезд с убегавшими беляками только что стронулся, последний вагон еще у семафора виден. Связной ставит на рельсы опрокинутую дрезину и орет: «В погоню!»

Я с маузером в руке — на дрезину, и опомнились лишь у камского моста,, верст за десять от Сарапула. Приказываю остановиться, а связной: «Весь фронт хохотать будет, как мы вдвоем поезд преследовали». Да ты что такой унылый? — спросил Азин у Шурмина.

— Я из пулемета человек пятнадцать скосил, а ведь они такие же парни, одетые в шинели, как и мы. Понимаю— борьба классов,— а свыкнуться с убийством людей не могу.

— Тот, кто видит много смертей, не говорит о смерти,— сурово возразил Азин. — Он или дерется, или исчезает с поля боя. Бесследно! Навсегда! И никто не вспомнит, что был такой сентиментальный осел. Всякая идеалистика до боя и после боя опасна.

А бронепоезд «Свободная Россия» все громыхал и громыхал блиндированными вагонами: двойной гул — колес и орудий — сотрясал мокрые весенние рощи.

10

Вечер был насыщен спиртовым запахом пихтовой хвои, в окно купе смотрела вечерняя звезда — спутница всех влюбленных. Азин оглаживал теплые, мягкие, как лен, волосы Евы, и слушал ее, и смотрел на блестевшие из сумерек глаза. Она же нежно укоряла его в грубости, духовной и физической.

-— Но война же, война, война! — оправдывался он, сжимая ее голову своими сильными ладонями.

— Ты не задумываешься над своими поступками, не сдерживаешь своих порывов,— упрекала Ева. — Для чего ты стреляешь из маузера по дверям? За дверью может случайно человек оказаться. Смешно стрелять и над лошадиным ухом — животных так не дрессируют.

— А ты знаешь, как?

— Прекрасно знаю. Мой дядя Дуров самый знаменитый дрессировщик животных. Самый знаменитый в мире!

Он поцеловал ее в правый, потом в левый висок.

— Продолжай, продолжай перечень моих недостатков.

— Их бесконечно много,— засмеялась она, мерцая влажными молодыми зубами,— но я люблю тебя даже за твои недостатки. Чем больше их нахожу, тем сильнее люблю. Я только боюсь тебя потерять, ты так рискуешь собой. — Она приподнялась на локте, откинула набок волосы. — Смотри, Венера!

Вечерняя звезда, резкая, синяя, как осколок амазонского камня, сверкала в голых сучьях. Из осиновой рощи поднимались испарения прошумевшего дождя, деревья, рельсы, шпалы, вагонное окно были закрапаны дождем, и в каждой накра-пине вспыхивал синий свет.

— Чего бы ты сейчас хотела? — спросил он, беря ее похолодевшие пальцы.

— Чего бы хотела? Одеть бальное платье и протанцевать с тобой вальс, и чтобы играл оркестр и все смотрели бы, как мы танцуем. — Она рассмеялась при мысли о несбыточности своего желания.

Он обнял за плечи Еву, прижал к себе. Впервые он был счастлив по-настоящему и хотел бы дать своей возлюбленной все.

А жизнь Евы казалась ей самой совершенно фантастической, мир стал похож на какой-то постоянно меняющийся ландшафт. В этом мире русские раскололись на белых и красных. Красные—герои, белые — злодеи! Прямолинейному, пронзительному, как острие клинка, разграничению людей на две социальные

11

категории Ева научилась у своего Азина. Любовь — великая учительница.

— Где он? Я хочу его видеть! — раздался за вагоном знакомый голос.

—- Северихин! Вот гость нежданный! — вскочил на ноги Азин.

Северихин в брезентовом, заляпанном грязью плаще поднялся по ступенькам в тамбур, прошел в салон. Его обветренное, широкоскулое лицо снова показалось Азину земным и надежным; они обнялись, неловко расцеловались.

Я проскакал двадцать верст по невозможной дороге,— заокал Северихин, усаживаясь на диванчик.

— Отмахал ради меня?

Отчасти —да, но больше из-за Дериглазова. Правда ли что ты арестовал его? Правда ли, что его будет судить трибунал? - ^

Северихину, все эти недели ведшему арьергардные бои с колчаковцами, были неизвестны последние события в дивизии. Азии рассказал ему, что случилось под Бикбардой.

Я бы давно выпустил Дериглазова из-под ареста, да делото ушло в армейский трибунал. Поторопился, погорячился я тогда,—сознался он.

Торопливость хороша при ловле блох, — постучал фарфоровой трубочкой Северихин. — Глупо, глупо, как в анекдоте. Как в анекдоте про эсера, которого посадила губчека. Спрашивают эсера: «Что делал до семнадцатого года?» — «Сидел и ждал революции». — «Что делаешь теперь?» — «Дождался и сижу...»

Я виновен перед Дериглазовым, перед собственной совестью. Завтра Дериглазов снова будет комбригом, — окончательно решил Азин.

В салон вошел Пылаев, за ним мужчина — весь в черной хромовой коже. Не только куртка и брюки, но и фуражка и портфель были из черного хрома.

Пылаев представил незнакомца:

-— Следователь особого отдела Саблин.

— Послан к вам для проверки классового состава командиров, — добавил Саблин.

— Прошу! — показал Азин на стул. Самоуверенный вид следователя насторожил его, он не терпел, чтобы кто-то пренебрегал им, и на самую легкую дерзость отвечал двойной дерзостью.

Саблин сел, скрипя курткой, поставид на колени брюхатый портфель. Выпуклые, маслянистые, черные глаза уставились на Азина.

Азин выжидающе молчал; ему все больше не нравился Саблин, даже его хромовая куртка и галифе — гладкие, гибкие, холодные, как лягушечья кожа.

— Я познакомился с классовым составом командиров ва-

шей дивизии в штабе армии,— начал Саблин, вытаскивая из портфеля пухлую папку. Шлепнул ею по столу. — Классовый состав удручил меня до невозможности, заявляю это со всей ответственностью. У вас командуют сплошь царские капитаны да поручики.

— Есть и фельдфебели, они заменяют нам фельдмаршалов,— иронически заметил Азин.

— Удивляюсь, как они еще не скомандовали вам: направо— кругом, марш на Москву! — продолжал Саблин, не обращая внимания на иронию Азина. — Начдив Азин только что изволил шутить — в дивизии, дескать, есть фельдфебели, равные фельдмаршалам. Одного такого фельдфебеля я увезу сегодня в штаб армии. Судить его будем, и немедленно, как опаснейшего врага...

— Это кого же? —спросил Азин, нервно передернув губами.

— Фельдфебеля Дериглазова. Вот документы, уличающие его во многих преступлениях,— Саблин выбросил на стол бумажки. — Вот, и вот, и вот! В одном из прикамских сел этого контрреволюционера встречали колокольным звоном, в другом он сам, заметьте — сам, был на молебне в его честь. Это же дискредитация нашей пролетарской, антирелигиозной по своей сути власти! Вот жалоба на изнасилование женщины, а эта — на конфискацию самогона. А это... это его собственноручное письмо. Только обнаглевший враг может так грозить военному комиссару, человеку пролетарского происхождения. Нате, полюбуйтесь!

Азин прочел вслух строки с крупными, корявыми, падающими назад буквами:

— «С батальоном своим налечу на Мамадыш и не оставлю от города камня на камне. Тебя же, гниду, выпорю нагайкой, хотя ты и комиссар. Да и не комиссар ты вовсе, а дерьмо собачье. Дрожи, сукин сын, в своем Мамадыше!»

— Как вам нравятся угрозы классового врага?

— Мне стиль его нравится! — захохотал Азин, передавая письмо Северихину. — Тут что-то не то. Мы же Дериглазова знаем.

— А как он малмыжское казначейство ограбил, знаете? Как миллион рублей татарам, своим дружкам, роздал, знаете?— резко спросил Саблин и ухмыльнулся.

Его белозубая ухмылка привела Азина в бешенство, он выдернул из рук Саблина портфель, швырнул к двери.

— Вон отсюда! Сию минуту вон!

Саблин выскочил из салон-вагона.

— Ты нажил себе смертельного врага,— сказал Пылаев.

— Плевал я на него! Кстати, откуда взялся этот тип? В штабе Второй армии я его не видел.

— Саблина перебросили к нам из армии Тухачевского. Он:

был полковым комиссаром, и вот — назначили следователем особого отдела,— ответил Пылаев.

— Кто же назначил-то? Главком фронта, что ли?

— Реввоенсовет Республики. По личному приказанию Троцкого, потому-то Саблин и чувствует себя так уверенно.

— Самоуверенный гусь! А Дериглазова я не отдам ему в « лапы и суда не допущу или сам вместе с ним на скамью подсудимых сяду. Возьми эти жалобы, комиссар, твое святое дело — 'очищать правду от грязи. — Азин выбежал из салон-вагона.

— Про этот миллион могу целую былину рассказать,— повернулся Северихин к комиссару. — Особенно, как Дериглазов из малмыжского казначейства этот миллион спас, как его татары нам возвращали.

— Каждое слово с ядом,—вздохнул Пылаев, просматривая жалобы.— Если мы станем верить доносам, то загубим лучших борцов революции.

Азин вернулся с Дериглазовым. Комбриг заключил Севе-рихина в объятия; долго похлопывали друг друга по спинам, по плечам, пыхтели, хмыкали, потом уселись за стол. Из своих купе вышли Ева, Лутошкин, Шурмин.

— Забудем бикбардинское дело! Ты на меня не злись, а злишься, то на! Дай в морду! Дай в морду! — азартно молил Азин, подставляя щеку Дериглазову.

— Зачем город Мамадыш грозились стереть с лица земли? — весело допытывался Пылаев.

— Пронюхали про мое письмо? — Блаженное удовольствие расплылось по шершавой физиономии Дериглазова, словно все признали его необыкновенные способности расправляться со своими врагами. — Мамадышский ворюга будет знать, как озоровать со мной. У моей супружницы коня конфисковал, разве не стервец он после этого? Что касаемо Мамадыша, ну, там камня на камне, так это в шутку. Я свой Мамадыш люблю.

— А вы в бога верите? — спросил Пылаев.

— Тыщи лет мудрецы бьются над вопросом, есть бог, нет бога, а ты хочешь, чтобы я с бухты-барахты ответил? Подумаю — нет бога,— а кто небо, а кто солнце, а кто землю придумал? Кто бабу сочинил? Если ее не бог создал, тогда кто же? Дьявол?.. Одним словом, вопрос о боге для меня еще в полном тумане.

— Почему вас попы с колокольным звоном встречают?

— А вот это са-вер-шенно иной вопрос! Уж так застращали мужиков антихристом, что в деревнях при нашем появлении все трясутся. Я же, как займу село, шлю нарочного за попом: «Звони в колокола, начинай обедню». Сам при всем народе в церкви морду крещу, бабы и старики смотрят: «Э, думают, какой же он антихрист!»

Разговор разгорался, легко перескакивая с одной темы на другую.

— Мы живем в век идейной борьбы,— говорил Пылаев.

— Страсти сильнее идей,— возражал Лутошкин.

— Всякая страсть социальна. Возьмите лозунг: кто не работает, тот не ест. В нем идея нашей революции, а какая бездна страсти в этой идее! Тут и борьба классов, и судьба народа, и судьбы отдельных людей, и воспитательное значение всякого труда...

— Ну уж, только не всякого,— запротестовал Игнатий Парфенович. — Труд будет бессмысленным, когда трудятся рабы, и преступным, если палачи и тюремщики. Бывает, что и они трудятся в поте лица своего.

— При социализме человек станет относиться к труду как к религии. Я верю в божественную силу труда,— упрямо повторил Пылаев.

— Божественная сила труда? — Игнатий Парфенович был поражен непривычным сочетанием знакомых слов.— Что же даст обожествленный труд людям?

— Всеобщее счастье...

— Общего счастья нет. У каждого свое представление о счастье.

— А мы дадим одно понятие, новое.

— Каким же оно будет?

— Я и сам пока не знаю. Произведем опыт, прикинем, примерим...

— Это невозможно, невозможно! — разволновался Игнатий Парфенович. — Невозможно, чтобы люди радовались и страдали одинаково.

— Ну, страдать-то может каждый по-своему,— неловко пошутил Пылаев. — В истории есть такие примеры.

— А-а, не говорите мне про историю! Ничто так не действует на людей, как страх перед опасностью. Люди всегда беззащитны перед бедой.

— Любит русский интеллигент выдумывать,— насмешливо заметил Пылаев. — Сочинять себе несуществующих врагов —> постоянная его забота.

Ева слушала эти споры и смотрела на всех чистыми, проникновенными глазами. Тогда все они, словно по внезапному уговору, перестали говорить о политике и предались наивным воспоминаниям, как это часто бывает среди молодых людей.

Все вспоминали свое отрочество, и каждому казалось, что в голубой высоте неба поют звонкие трубы и струи звуков льются на землю. Это чувство захлестывало их целиком, и радость их была терпкой, как запах вереска.

Наступившая ночь дышала прелью прошлогодних листьев, бормотала ручьями, озарялась кострами. В час, когда утомленные бойцы спали где попало, аромат земли становился сильнее запахов пороха, ружейного масла, ржавого железа.

Азин, Пылаев, Ева, Северихин, Дериглазов, Лутошкин, Шур-мин сидели, сдвинув головы, упираясь плечами друг в друга.

— Разве можно забыть луга перед рассветом? Бежишь по седой тра^е, а подошвы жалит роса. Выскочишь к озеру, да так и замрешь: кувшинки еще не раскрылись, листья круглые, толстые, не шелохнутся,—восторженно говорила Ева. Вздохнув всей грудью, уже совершенно некстати добавила: — Когда выйду замуж, стану рожать одних девочек.

— Это почему же? — спросил Пылаев.

— Девочки будут — войны не будет...

Тогда они заговорили о великой, неистребимой силе материнской любви.

— Не забуду я последних слов матушки,—вспоминал Дериглазов. — Перед смертью своей сказала она: «Когда, сынок, хоронить меня станешь, смотри шапку-то не снимай. Простудиться можно...»

Слова эти потрясли их. Они долго молчали, ведь никто еще не знал более сильной любви, чем материнская. Молчание нарушил Шурмин, прочитал по памяти чьи-то стихи:

Но дважды ангел протрубит;

На землю гром небесный грянет:

И брат от брата побежит,

И сын от матери отпрянет...

— «И сын от матери отпрянет»,— повторил последнюю строку Пылаев. — Заметьте: не мать, а сын отпрянет. Это подсознательно сказалось, поэт, может, и не думал, а сердце его сказало так. Не страшно умереть — страшно потеряться в памяти человеческой...

— Ты прав, Пылаев,— согласился Северихин. — Боюсь быть похороненным в чужой земле. Хорошо лежать у родных могил, но только солдата хоронят там, где он упал.

— Бросьте вы о смерти! — поморщился Азин.— Мы живем в дни великой социальной бури. Если нет поэтов, воспевших нашу юность, пусть явятся для прославления нашего натиска...

Они безотчетно старались уберечь в памяти все, что исчезало под действием новых впечатлений. Самая беззаботная часть их жизни уже окончилась, новая началась войнами, революциями. Еще никто из них не знал, что станет делать, когда окончится война, но все они верили в необыкновенное будущее. Жизнь после революции представлялась им продолжением их отрочества — все с теми же золотистыми горизонтами, синими ландшафтами, струями ясных звуков, льющихся с высоты.

Короткие светлые ночи озарялись трубными кликами, гоготаньем, стонами, свистом, писком, хлопаньем крыльев, а в затонах и заводях жила полнозвучная тишина. Опрокинувшись в водяную зыбь, цвело двойное небо. На мелком песчаном дне лежали тени дубов, со дна поднимались белесые горошины воздуха. Утки проглатывали их, словно жемчужины, пичуги пили с пихтовой хвои росу, соловьи прочищали горлышки перед песней любви и подступающего цветенья.

Но об этом весеннем сияющем мире не хотели знать люди.

Вторая армия, сжавшаяся почти до одной азинской дивизии, окопалась на правом берегу реки. Азин вернулся к тем самым Вятским Полянам, откуда прошлым летом его отряд начинал поход на Казань,

Штаб командарма Шорина тоже находился в Вятских Полянах, на пароходике «Король Альберт». Пароходик стоял у железнодорожного моста, под глинистым обрывом.

Азин взбежал по сходням на палубу, полюбовался горбатыми пролетами моста: головокружительно неслись воды, но с такой же быстротой летел вверх по реке и огромный мост.

Азин вошел в пароходный салон. Салон с трудом вмещал обеденный стол, кожаный диван, пару глубоких кресел, пузатый буфет, пианино.

Командарм разговаривал по прямому проводу.

Азин сел в кресло, оно подалось под ним, как моховой пласт. Он старался не слушать командарма, но улавливал его слова против своего желания.

Катастрофы мы избежали, но какой ценой? В отдельных полках осталось по полсотни бойцов. Красноармейцы и командиры много раз участвовали в штыковых схватках, в рукопашных боях. Если бы я приказал умереть всем —умерли бы, товарищ главком. Но ведь нам надо жить для победы. — Командарм замолк. Запавшие его глаза мельком глянули на Азина, потом снова заззучал его хриплый, отрывистый бас: — Составить списки для награждения никак не могу, товарищ главком. Или всех награждать, или никого...

Шорин, перестав диктовать телеграфисту, сел напротив Азина, собрал морщины на рыжем лице.

— Мой мальчик, ты мужаешь,—сказал он с неожиданной задушевностью. — Я рад! Ты теперь не просто воюешь, ты осмысливаешь каждый бой. Это осмысливание меняющихся во время боев событий очень важно. Для армии Колчака гражданская война —или все, или ничего, для нас —только все! Выйдем-ка на берег,—предложил командарм, вставая и беря суковатую палку. }

В высоком небе пел жаворонок. Опершись на палку, командарм отыскал место, в котором самозабвенно звенела пичужка, ткнул палкой в эту недосягаемую точку.

Заливается, пахать зовет. Бойцы тоскуют, мужики ведь.

Ты, Азин, парень городской, не знаешь, что такое тоска по земле. — Командарм поднял комок влажной земли, растер в пальцах, понюхал. — Пахать пора, Азин.

Они шли к мосту. С зеленой кручи хорошо проглядывался весенний разлив, отсеченный темной кромкой лесов. От моста прямой полосой уходила к горизонту железнодорожная насыпь, и только она да луговые гривы приподнимались над полыми водами. Левобережное предместье и насыпь удерживал Северихин,— противник не мог до спада воды начать переправу.

— Есть у меня мыслишка, Азин. — Командарм обвел палкой горизонт. — Белые выпустили из рук инициативу, они ведь тоже измочалены, но знают: скоро мы начнем контрнаступление. Вопрос только в том, где мы начнем наступать. Белые уверены, что с предмостного плацдарма,— ничего не скажешь, удобный плацдарм. Постараемся поддерживать это их заблуждение, а сами переправимся в другом месте.

Загрузка...