— Надену полотенце поверх полушубка. Для устрашения парочку «лимонок» по бокам. И ты, Андрей, прицепи на грудь" плакат... Еще бы красные треугольники на шапки. Устрашать так устрашать,—весело посоветовал Бато.

Утром Новокшонов, Бато, Шурмин шли по перрону станции, за ними следили сотни глаз.

Военный комендант только что получил из Иркутска две телеграммы. Одна приказывала всячески избегать столкновений с партизанами, другая требовала строгой охраны Колчака и золотого эшелона. Появление партизан комендант сразу же связал с приездом Колчака и встретил Новокшонова подозрительно.

— До прихода поезда «58-бис» еще час. У нас есть время договориться о выдаче Колчака, — сказал Новокшонов.

— Откуда вам это известно, что Колчак прибывает? — спросил комендант, косясь на пламенеющее грозными словами полотенце.

— У нас хорошая разведка.

— Адмирал действительно прибывает. Но я не могу его вам выдать.

— Мы возьмем Колчака силой. Вы только не мешайте.

— Зачем вам адмирал, господин партизан?

— Он — враг русского народа.

— Если примените силу, я буду защищать адмирала. А наше превосходство несомненно, — почти ласково заметил чех-комендант.

— Партизаны взорвут мост, разберут пути, как вы поедете дальше? Через сколько лет будете дома?

— У меня приказ защищать Колчака,— упрямо повторил комендант.

— А если я добьюсь отмены приказа?

— Не представляю, как это можно осуществить.

— Можно поговорить по прямому проводу с генералом Жа-неном? — спросил Новокшонов, понимая, что его операция уже на грани провала.

■— Можете,—согласился комендант, стремясь выиграть время для своих целей. — Вас проводят на телеграф.

— Не надо провожатого. Дайте записку.

Комендант написал разрешение. Новокшонов пошел на телеграф.

— Доброе утро,— вполголоса поздоровался он.

С добрым утром,— отозвался встревоженный чех-телеграфист.

Новокшонов оглянулся на дверь, на заиндевелое окно.

— Где теперь поезд? — тихо спросил он.

■— На польпути к Зиме.

— Операция наша срывается, друже...

— Я могу чем-нибудь помочь?

- Надо передать телеграмму. Но ты, парень, рискуешь головой...

— Давайте телеграмму. Диктуйте. — Чех-телеграфист положил пальцы на ключ аппарата.

— Хорошо! Отбивай! «Всем начальникам партизанских отрядов и рабочих дружин. Всем, всем! — повторил Новокшонов и энергично потер нос. — Сегодня, тринадцатого января, в Зиму с поездом «58-бис» прибывает Колчак. Принимаю меры к его аресту. В случае неудачи перехватывайте его на других станциях. Точка».

— Еще что нужно?

- Свяжи меня с Иркутском, с поездом генерала Жанена.

Монотонно попискивал аппарат. Иркутск почему-то не отвечал. Новокшонов мучительно переживал ‘задержку: каждую минуту чехи могли арестовать его, схватить сочувствовавшего партизанам телеграфиста.

— Черт знает, что у него на уме? — выругался он.

— В и о ком ето?

■— О военном коменданте. У него такая лукавая физиономия.

— Про него говорьят — возит с собой ящик медалей на

грудь и три ящика пьетель на шею. Польтора года с ним он,

как это по-русски, сюкин син! Тише! Иркутск! Говорьит Зима! говорьит Зима. Пригласите к аппарату генерала Жаньен. Кто? У аппарата генерал Жаньен? С вами станет разговаривать командующий зимьинским фронтом красных войск... Перебивают, требуют, чтобы вислушали их,— сказал телеграфист.

—- Пусть говорит.

— С красными не желаю разговаривать. Генерал Жаньен...

— Ну и гусь! Он еще полетит у нас, погогочет.

Вам пора уходить. Ви и так подозрительно дольго пре-биваите у меня.

За окном взревел паровозный гудок, задребезжали стекла. На перроне засуетились, забегали.

Это «58-бис». Недаром суматоха. — Новокшонов выскочил из помещения телеграфа.

— Поезд пришел. Вагон Колчака сразу же оцеплен

войсками, Комендант станции помчался к Колчаку,—сообщил Шурмин.

Они тоже пошли к адмиральскому вагону, но столкнулись с выскочившим оттуда комендантом. Тот что-то приказывал своим часовым.

— Говорили с генералом Жаненом? — спросил комендант.

— Беседовал. Жанен попросил меня пропустить в Иркутск Колчака и золото. Я согласился при условии, что вместе с чешским конвоем адмирала станут сопровождать его и наши партизаны. Жанен не возражает.

— Зато возражаю я,— сказал недоверчиво комендант.

— Ваш телеграфист может подтвердить разговор. А вам я не советую капризничать.

— Сколько партизан собираетесь дать в конвой? — раздраженно спросил комендант.

=— Человек десять.

— Меньше.

— Ну, пусть восемь.

— Нельзя, нельзя!.. Впрочем, можно двоих,— обмяк комендант.

— Торгуетесь, как на барахолке. Ладно, пусть будет двое. Вот они. — Новокшонов положил руку на Шурмина, другую на Бато. — Поедут в одном вагоне с Колчаком. Сейчас же я хочу взглянуть на верховного правителя. Действительно ли он тут.

— Снимите это полотенце, оставьте гранаты.

Новокшонов передал Андрею гранаты и полотенце, поднялся в вагон. Он шагал среди жмущихся к стенкам офицеров, высокий, устрашающий. Резко распахивал двери купе, резко захлопывал их.

Ротмистр Долгушин хотел было остановить Новокшонова, тот отстранил его плечом, приоткрыл дверь купе.

Колчак, горбясь, с папироской в руке стоял у окна. Глаза их встретились; карие потухшие глаза адмирала равнодушно посмотрели в синие пронзительные глаза Новокшонова.

13

Опять морозно светились сугробы, проваливались в белую тьму деревья. Золотой эшелон шел на восток, флаги шести держав трепыхались над каждым вагоном. На крышах торчали пулеметы, в тамбурах мерзли чешские часовые.

Адмирал сидел перед грудой собственных писем, адресованных Анне Васильевне. Пожелтевшие письма еще пахли соленым воздухом океанских далей, вызывая грусть. Он писал своей возлюбленной из самых разных мест, не думая о стиле, о логике, о ясности мысли. Он спешил поделиться с ней своими размышлениями о текущем моменте, об их собственных судьбах. Эти письма сочинялись в корабельных каютах, гостиничных номе-

рах, в английских и японских клубах. Он писал их, поглядывая на фотопортрет Анны, с которым не расставался, но она писем этих не получала.

Он посылал ей совершенно иные письма, в которых были только слова о любви, о разлуке. Была мужская тоска.

Что бы не сделал он ради нее, простил бы ей все, потому что любит ее. С этой оправдывающей его мыслью Колчак взял неотправленные письма и пошел в купе к Анне Тимиревой.

Она тихо улыбнулась ему: так улыбаются только влюбленные женщины.

— Вы знаете, что это такое, Анна? —сказал Колчак, показывая ей пачку писем.

— Откуда мне знать?

— Мои не отправленные вам письма. Придется их уничтожить.

— О нет, нет! Отдайте мне.

Адмирал передал ей блокноты и вышел.

Она стала читать письма. Мелкий, сливающийся почерк с недописанными словами был неразборчивым, но она угадывала смысл раньше, чум дочитывала фразу. Тревога ее росла с каждым письмом.

К тоске примешивался страх. То, что читала она, разрушало выдуманный ею образ Александра Колчака — смелого путешественника, романтического влюбленного.

Настороженный ум ее уловил опасность, заключенную в письмах: человеконенавистнические идеи, высказанные открыто в этих письмах, могли теперь обернуться против самого адмирала. Она испугалась за его жизнь.

Линкор «Свободная Россия»

4 мая 17 года. На ходу в море.

«Я получил письмо Ваше неделю тому назад, но до сего дня не мог ответить. Всю эту неделю я провел на миноносцах в переходах в северную часть Черного моря, ходил в Одессу на свидание с Керенским, а теперь возвратился в Севастополь.

Я чувствую себя точно после тяжелой болезни, она еще не прошла, мгновенно такие вещи не проходят, но мне не так больно. В часы горя и отчаяния я не привык падать духом — я только становлюсь жестоким и беспощадным...

Третья ночь в море. Тихо, густой, мокрый туман. Иду с кормовыми прожекторами. Ничего не видно. День окончен. Д'идро-крейсера выполнили операцию, судя по обрывкам радио. Донесений пока нет. Миноносец был атакован подлодкой, но увернулся от мин. Крейсера у Босфора молчат — ни одного радио, значит, идет все хорошо. Если все как следует — молчат, говорят только, когда неудача. Кажется, все сделано и все делается, что надо. Я не сделал ни одного замечания, но мое настроение передается и воспринимается людьми, я это чувствую.

Люди распускаются в спокойной и бездеятельной обстановке, но в серьезном деле они делаются очень дисциплинированными и послушными. Но я менее всего теперь интересуюсь ими...»

Петроград 17 июня 17 года

«Я имел совершенно секретный и весьма важный разговор с послом С. Ш. Америки Рутом и адмиралом Гленноном, в результате которого было решение мое принять участие в предполагаемых операциях американского флота. Делу был придан решительный характер, и я ухожу в ближайшем будущем в Нью-Йорк.

Итак, я оказался в положении, близком к кондотьеру, предложившему чужой стране свой военный опыт, знания и, в случае надобности, голову и жизнь в придачу.

Я ухожу далеко и, вероятно, надолго; говорить о дальнейшем, конечно, не приходится...»

Петроград 24 июня 17 года

«Мне нет места на родине, которой я служил почти 25 лет. И вот, дойдя до предела, который мне могла дать служба, я нахожусь теперь в положении кондотьера и предлагаю свои военные знания, опыт и способности чужому флоту. Не ожидал, что за границей я имею ценность большую, чем мог предполагать.

Теперь я действительно холодно и спокойно смотрю на свое положение и начал, или, вернее, продолжаю, работу, но уже для другого флота...

Быть может, люди высшего счастья, доступного на земле, счастья военного успеха и удачи осветят чужой флаг, который будет для меня таким же близким и родным, как тот, который стал для меня воспоминанием...»

Лондон

20 августа 17 года

«Третий день, как я в Лондоне. Последнее письмо посылал Вам из Бергена. Переход Северным морем с конвоем миноносцев был прекрасен.

Простите меня за смелость, с которой я решился послать Вам несколько вещей, которых теперь нет в России и которые, может быть, Вам пригодятся. Я знаю, что Вы будете сердиться, но не мог не доставить себе удовольствия хоть немножко подумать о Вас. Я всегда буду счастлив служить Вам...

Я говорил сегодня в обществе весьма серьезных людей о великой военной идее, о ее вечном значении, о бессилии идеализации социализма...

17 А. Алдан Семенов

И Ваш милый, обожаемый образ все время был перед мои-ми глазами.

Но прекрасна война, если она дает такую радость, как поклонение Вам! Вот о чем я думал, говоря сегодня в обществе военных людей про идею войны, высказывая веру в нее...

Служение идее никогда не дает конечного удовлетворения, но в личной жизни я вспоминаю Вас, и да — война дала мне счастье и радость...»

16 января 1918 года Иокогама

«Сегодня неожиданно я получил Ваше письмо, доставленное мне офицером, приехавшим из Америки. И, как всегда, когда я получаю Ваше письмо, я переживаю то состояние, которое называется счастьем... Никогда, кажется, я не верил так в индивидуальность войны, как теперь...

Вы знаете мою веру: виноват тот, с кем случается несчастье, если даже он юридически и морально ни в чем не виноват. Война не присяжный поверенный, война не руководствуется уложением о наказаниях, она выше человеческой справедливости, ее правосудие не всегда понятно, она признает только победу, счастье, успех, удачу. Она презирает и издевается над несчастьем, страданием, горем. Горе побежденным! Вот ее первый символ веры.

Я поехал в Америку, надеясь принять участие в войне, но когда я изучил вопрос о. положении Америки с военной точки зрения, то пришел к убеждению, что она ведет войну только с чисто своей принципиальной психологической точки зрения — рекламы...

Мы проиграли войну. Кто ответствен за это? Правительство! Да, но не оно только. Ответственность за это несут прежде всего военные, главным образом офицерство. После революции 1905 года было ясно, что спасение России лежит в победоносной войне, но кто ее хотел? Офицерство — нет! Войны хотели отдельные немногие лица, которые готовились к ней как к цели и смыслу своей деятельности и жизни. Они точно указали на время начала войны.

В своей просьбе, обращенной к английскому послу и переданной правительству Его Величества, я сказал, что хочу предложить участвовать в войне на стороне Великобритании, так как считаю, что Великобритания никогда не сложит оружия перед 1 Германией. Я желаю служить Его Величеству Королю Великобритании.

Пусть правительство Короля смотрит на меня как на солдата, которого пошлет туда, куда считает наиболее полезным....

Вопрос решен— Месопотамский фронт! Я не жду найти рай, который когда-то был там расположен, я знаю, что это очень нездоровое место, с тропическим климатом, с холерой.

малярией и, кажется, чумой, которые там никогда не прекращаются. Мне известно, что предшественник командующего Месопотамским фронтом умер от холеры...

Война прекрасна, хотя она связана со многими отрицательными явлениями, но она везде и всегда хороша! Не знаю, как отнесется Она к моему единственному и основному желанию служить Ей всеми силами, знаниями, всем сердцем и всем своим мышлением?..»

21 января 18 года Иокогама

«Временами такая находит тоска, что положительно не могу найти места. Это много даже для меня. От офицеров, уехавших с поручениями и письмами в Россию, нет также никаких известий. Нехорошие и невеселые мысли приходят в голову...

Поскорее бы к активной войне, где я буду чувствовать себя точно вернувшись домой. Другого дела теперь у меня нет и быть не может...

Моя вера в войну, ставшая положительно каким-то религиозным убеждением, покажется Вам дикой и абсурдной, и в конечном результате страшная формула, что я поставил войну выше Родины, выше всего, быть может, вызовет у Вас чувство неприязни и негодования.

Когда человек передает другому государству все, до своей жизни включительно (а в этом и есть существо военной службы), и является кондотьером с весьма сомнительным подражанием на идейную или материальную сущность этой профессии,—> как посмотрите Вы на это, я не знаю...

Будем ждать новой войны, как единственного светлого будущего, а пока надо окончить настоящую, после чего приняться за подготовку к новой. Если это не случится, тогда придется признать, что смертный приговор этой войной нам подписан».

16 марта 18 года Сингапур

«За эти полгода, проведенных за границей, я дошел, по-видимому, до предела, когда слава, стыд, позор, негодование уже потеряли всякий смысл и я более ими никогда не пользуюсь. Я верю в войну. Она дает право с презрением смотреть на всех политиканствующих хулиганов и хулиганствующих политиканов...

Мой отъезд на юг, Ваши письма, моя поездка в Петроград в апреле, когда я почувствовал, что война отвернулась от меня, и я решил, что и Анна Васильевна последовала ее примеру. Теперь мне даже немного смешно вспоминать свое обратное путешествие в Севастополь в вагон-салоне, свой приезд, прибытие на корабль, но тогда я был в состоянии отчаяния, а тут кругом шел последний развал и крушение всего.

17

Опять Петроград. Отъезд за границу. Лондон, теплые ночи в «одах Гольфстрим* на палубе «Пенсильвании», Чикаго дальше Іихии океан, Сандвичевы острова, Япония...

Наконец, служба Его Величеству Королю, и вот я сижу в

20 марта 18 года Сингапур

«Я оказался неисповедимой судьбой в совершенно новом и неожиданном положении.

Английское правительство нашло, что меня необходимо использовать в Сибири, в войне союзников и России, предпочтительно перед Месопотамией...

И вот я со своими офицерами перебрался в отель «Европа» и жду первого парохода, чтобы ехать обратно в Шанхай и оттуда в Пекин.

Моя миссия является секретной, хотя я догадываюсь о ее і^Пекин И Ц6ЛЯХ ’ Н ° П0Ка не буду Г0В0 Р ИТЬ о ней до прибытия

Вы понимаете, как это все тяжело, какие нервы надо иметь чтобы пережить это время, это восьмимесячное передвижение по всему земному шару...

Не скрою, я сам удивляюсь своему спокойствию, с каким встречаю сюрпризы судьбы. Я почти успокоился, направляясь на Месопотамский фронт...

Вы, милая, обожаемая Анна Васильевна, так далеки от меня, что иногда представляетесь каким-то сном,- В такую тревожную ночь в совершенно чужом и совершенно ненужном городе я сижу перед Вашим портретом и пишу Вам эти строки.

Даже звезды, на которые я смотрю, думая о Вас,—Южный Крест, Скорпион, Центавр, Арго — все чужое.

Я буду, пока существую, думать о моей звезде — о Вас, Анна Васильевна».

Анна почувствовала себя тенью без блеска, без мысли. Вся ее жизнь теперь обрекалась на жалкое прозябание в будущем. Если адмирал окажется пленником красных, то что делать ей?..

Она разворошила пальцем груду писем, в глаза кинулись строки: «Смертный приговор нам подписан этой войной. Виноват тот, с кем случается несчастье, даже если он юридически и морально не виноват. Война признает только успех, счастье, удачу... Неважно, что она сеет смерть и несет разрушения».

Радостное волнение Анны погасло, тщеславие ее насытилось любовными словами, стало и неловко, и больно: в письмах открылся ей совершенно новый, непонятный, даже страшный человек.

— Он сам назвал себя кондотьером. Он продал английскому королю ум, знание, способности, опыт и жизнь в придачу. Чужой флаг стал для него роднее русского знамени.— Ей вспомнились отдельные фразы из писем: «Я служу войне —единственная служба, которую искренне и бесконечно люблю. Война прекрасна... Она всегда и везде хороша... Будем ждать новой войны, как единственного светлого будущего!» — Господи боже! Он сошел с ума,— прошептала Анна. — Ведь только сумасшедшие могут написать: «Война выше личности. В ней вся надежда на будущее, наконец, в ней единственное моральное удовлетворение».

Она опять взяла одно из писем, выискивая строку, обращенную к ее чувствительности.

«Моя вера в войну, ставшая положительно каким-то религиозным убеждением, покажется вам дикой и абсурдной... Страшная формула, что я поставил войну выше родины, выше всего, быть может, вызовет у Вас чувство неприязни и негодования...»

Иголочка страха кольнула ее в сердце, а страх был не за себя —за адмирала. «Я прощаю ему все, потому что люблю. Прощу и его политическое безумие, которое ведет к катастрофе. Культ войны и проповедь новых войн во имя личной любви— это ужасно! Неужели адмирал — всего лишь убийца с романтизированным умом?» Но что бы он ни сделал, какие бы страдания ни причинил ей и.людям, она прощала. Она уже беспокоилась, что эти письма могут попасть в руки его врагов. Она потрогала пальцем груду бумаги, разворошила ее. «Надо бы сжечь их, развеять пепел, чтобы ничего не осталось от этих писем, но я не могу расстаться с ними. Какая женщина уничтожит письменные свидетельства любви к себе?»

Поезд сбавил ход. Анна приоткрыла дверь купе — Колчак разговаривал с Долгушиным.

— Знаете, почему древнеримский полководец Марий плакал на развалинах Карфагена? — говорил он глухо и озлобленно.

— Видимо, сожалел о разрушенном городе...

— Смешной вы! Марий плакал оттого, что не он разрушил город. Подобно Марию, мне остается плакать на развалинах России. С русским народом случилось что-то такое, чего я не понимаю. Не могу постичь!

Адмирал посмотрел в окно, но, отшатнувшись, испуганно замахал руками:

— Что это, что это? Что там, на телеграфных столбах? Господи, что там такое?

По вагонному окну проходили двойные, тройные тени, черные, окоченевшие, страшные в своей неподвижности.

— Это партизаны. Они повешены от имени вашего превосходительства.

Золотой эшелон спешил сквозь ночь.

В вагоне не хватало места, офицеры разместились на полу. Расстелив шинели и полушубки, они перешептывались, посеревшие от страха, от горячечной, бессильной злобы. Железная печка мерцала в темноте малиновыми боками. Она была чем-то вроде угасающего солнца для кучки оборванцев, еще недавно составлявших блестящую свиту адмирала Колчака.

После Красноярска мы бешено катимся в пропасть,— сказал прапорщик с монгольской, скуластой физиономией.— Ведь это неслыханно Красноярск сдали красным по телеграфу.

Как такое могло случиться, ротмистр? — спросил государственный контролер. Он сидел в углу салона на корточках, портфель с документами лежал рядом с ним.

А так и случилось. Командующий гарнизоном, спасая свою шкуру, послал какому-то Ваське телеграмму, сообщил, что сдает город без боя,— зло ответил Долгушин. — Самое идиотское в телеграмме — вопрос о том, кому он сдается. Васька резонно ответил — у него нет ни чина, ни звания. Он-де солдат.

„ Все как в анекдоте: «Кого, господа офицеры, ищете?» — «Краснюков». — «Зачем господам офицерам краснюки?» — «Мы сдаваться пришли». Зиневич теперь, поди, благоденствует у красных,—усмехнулся неопределенно государственный контролер.

Они его расстреляли,— хмуро ответил Долгушцн. — Если бы не это предательство, мы бы имели боеспособную армию. А сейчас осталось тридцать тысяч безумцев, которыми командует Каппель. Каппель — герой, но не спасут нас уже ни храбрецы, ни безумцы!

Долгушин открыл дверцу печки, помешал угли. Синие отблески упали на изможденное лицо его.

Нас прикончат либо винтовки красных, либо тифозные бациллы и сибирские морозы,— захныкал прапорщик. — Об этом писал поэт Маслов.

Откуда вы знаете Маслова? — поразился Долгушин.

>— Я похоронил его в Новониколаевске.

'— Маслов умер? — дрогнувшим голосом спросил Долгушин.

— Я бы тоже хотел умереть, как он, ничего не помня, в тифозном бреду,— сказал прапорщик, уклоняясь от прямого ответа. Перед смертью он передал мне листок со стихами. Листок-то я потерял, но стихи запомнил. Они про нас, господа, эти его предсмертные строки. — Прапорщик уставился на блуждающие по углам огоньки и прочитал:

Тянутся лентой деревья,

Морем уходят снега.

518

Грустные наши кочевья Кончат винтовки врага,

Или сыпные бациллы,

Или надтреснутый лед,

Вьюга засыплет могилы И панихиду споет...

— «Грустные наши кочевья кончат винтовки врага»,— тоск* либо повторил Долгушин.

— Стихией Маслова была лирика,— снова, уже обозленно, заговорил прапорщик. — Ненавижу патриотический трёп. Плачутся о судьбе России и продают ее иностранцам. Эх, ротмистр, ротмистр, всегда неприятно узнавать, что правитель отечества — сукин сын!

В соседнем купе, опершись подбородком на скрещенные ладони, сидел адмирал. Анна Тимирева лежала напротив, прикрывшись оленьей дошкой. Из-под полы, обшитой синим бисером, следила она за усталым, подурневшим, но все еще энергичным лицом Колчака.

•— Человек до определенной грани распоряжается своей судьбой,— сказал он то ли себе, то ли Анне. — За последней гранью он становится игрушкой судьбы.

Она не ответила, и Колчак продолжал уже для себя:

— Неужели союзники выдадут меня большевикам или эсерам из Политцентра? Не может этого быть, не может быть. Союзники еще нуждаются во мне.

Поезд, дергаясь и скрежеща тормозами, остановился; за окном вагона раздались громкие крики, смешивались русские и чешские слова.

— Партизаны! Конечно, партизаны. — Колчак испуганно приоткрыл дверь купе.

Юноша в полушубке с полотенцем во всю грудь преградил ему дорогу.

— «Вся власть Советам!» —прочел Колчак огненно-красные слова на груди юноши.

— Вернитесь в купе! — спокойно и уверенно потребовал Шурмин.

Колчак отступил, окинув презрительным взглядом толпившихся позади юного партизана офицеров. Было досадно, что какой-то мальчишка так устрашает его приближенных. «Меня предали,— подумал он. — К чешскому конвою добавили партизан».

Шурмин же, прислонившись к вагонной стенке, заносчиво поглядывал на офицеров. Мимо по коридору прошмыгнул государственный контролер; из всех сопровождавших Колчака лиц он один понравился Шурмину своей независимостью. За окном слышались его удалявшиеся шажки.

«Куда это он побежал? Почему остановился поезд?» Андрей опять подумал о зигзагах своей судьбы. Ждал необычайного,

519

*

и вот оно появилось неожиданно. Все теперь вокруг него стало исключительным, исполненным нового значения и смысла «Я конвоирую еще вчера всевластного диктатора Сибири!» Андрей самому себе стал казаться сильным, красивым

— Опять преступление! — раздался на перроне знакомый ему визгливыи голосок контролера. — Что не может быть? Исчезло тринадцать ящиков золота, а вы говорите —не может быть! Непостижимо, необъяснимо? А я объясню — охранители золотого запаса сами разворовывают этот запас' Все до ппи-митив'а просто. ѵ

Тяжелый, ломающий русские слова бас возражал ему — Чыодо какое-то. Три племби срезали, и никто не вьидел.

Золото украл господь бог, да? Или его уперли партизаны?.. Оно провалилось сквозь землю? Да или нет? Кому вы морочите голову? Государственному контролеру, да?

Начинался рассвет, кроваво-темный от покрепчавшего к утру мороза. Грохот поезда разрывал сердце Колчаку. Он был готов разрыдаться, но присутствие Анны удерживало его. «Человеку нельзя без надежды. У меня есть еще, есть еще на-дежда выбраться из этого гибельного круга!»—думал он, понимая, однако, всю призрачность, шаткость этой надежды.’

рохот поезда снизился до ритмичного постукивания колес. « сть еще, есть еще, есть еще!» — четко выстукивали колеса. «Надежда, надежда, надежда!..»—опять зачастили они.

Твердая, приятная фраза взбадривала. Но вот она стала распадаться и глохнуть. Поезд сбавил ход, появились станционные склады, депо, вокзал.

— «Черемхово»,— прочитал Колчак и увидел тысячную толпу на перроне и красные знамена над ней.

Замелькали рты, искривленные криком, поднятые угрожающе кулаки, посиневшие на морозе лица и глаза, расширенные ненавистью. Мелькали молодые, бородатые лица — красивые и некрасивые, закуржавелые шапки, папахи, полушалки, воротники

В морозном белом воздухе над головами людей плакаты-

«Смерть Колчаку!»

«Долой интервентов!»

«Да здравствует власть Советов!»

Телеграмма партизана Новокшонова привлекла к поезду верховного правителя всеобщее внимание. Теперь Колчак как бы передавался от одной станции к другой, и тысячи глаз следили за его продвижением.

В Черемхове пять шахтеров заскочили в салон-вагон; Шур-мин и Бато встретили их как своих соратников. Шахтеры сказали немало страстных, решительных и осторожных слов; они проявили разное отношение к Колчаку, но все же сошлись на одном; лучше пропустить адмирала и золотой эшелон в

Иркутск, чем проливать кровь в неравной драке с чешским конвоем.

А пока что захлебывались ревоіуі гудки всех угольных шахт, потрясали воздух свистками электростанции, железнодорожные мастерские, отчаянно выли все паровозы, гремели колокола всех церквушек, били в набат полустанки и все телеграфные аппараты от Черемхова до Иркутска выстукивали одно-единств'енное слово: «Задержать, задержать, задержать!»

Как бы отвечая им, опять грохотали вагонные колеса: «Задержим, задержим, задержим!»

Колчак при дневном свете увидел себя в зеркале, поднял руку и ухватил клок волос.

— Господи, я совсем поседел!

Он осмотрел сухую кожу на скулах, виски, покрытые изморозью седины.

— Поседел от бед и отчаяния!

Адмирал стал срывать свои с черными орлами погоны, сдернул с шеи георгиевский крест и зашвырнул его на верхнюю полку. Потом он осторожно выглянул из купе — Шурмин по-прежнему стоял у дверей салона.

— Позовите ко мне ротмистра Долгушина.

Ротмистр пришел, поблекший, с мелкими лапками морщин под глазами, с какой-то вымученной, растерянной усмешкой на бескровных губах.

Скоро Иркутск,— сказал адмирал. — Пусть офицеры . скрываются, я освобождаю их от присяги.

— А как же ваше превосходительство?

— Мертвецам наплевать, что с ними сделают живые.

Ну зачем же так мрачно, Александр Васильевич? — упрекнула его Анна.

— Подумать только,—горестно пожаловался Колчак,—год назад меня встречали в Сибири как освободителя. Сейчас те же люди провожают словно прокаженного. Завтра они обзовут меня кровавой гадиной. А мне все равно, мне наплевать! — Колчак снял с полки саквояж, вынул из него свои морские блокноты. Эти письма станут уликой, когда меня арестуют. Уничтожьте их, ротмистр.

— Нет, нет!— испуганно запротестовала Анна.

" " Пока я жив, письма будут со мной. — Долгушин спрятал блокноты за пазуху. — Прощайте, ваше превосходительство прощайте, Анна Васильевна...

А на иркутском вокзале в это время царило необыкновенное оживление. Для ареста Колчака большевики привели сюда рабочую дружину и подошедший к городу партизанский отряд. Политцентр выставил офицерскую роту.

Золотому эшелону был освобожден дальний тупик; по сторонам его уже поставили проволочные заграждения. Генералу Жанену пришлось. отодвинуть свой поезд на запасные пути.

Золотой эшелон еще не остановился, а из салон-вагона уже стали выпрыгивать офицеры свиты верховного правителя. Шур мин и Бато, прикрыв спинами купе адмирала, провожали настороженными взглядами его последних разбегающихся помощников.

Долгушин соскочил на перрон и зашагал прочь, энергично взмахивая правой рукой, словно подчеркивая безнадежность совершавшихся здесь событий. Вагоны медленно закатывались в тупик; ротмистру пришлось возвратиться на перрон.

Тут он столкнулся с государственным контролером — тот вприпрыжку шел вдоль вагонов, пересчитывая номера их, проверяя пломбы.

Бегите, пока не поздно!—крикнул ему Долгушин.

Контролер оскорбленно скривил рот.

Что вы говорите? Кому? Контролеру русского золотого запаса?'Стыдно!

Долгушин еще раз взмахнул рукой и нырнул за вагоны. Но все же он успел заметить, как адмирала Колчака поставили в двойное кольцо охраны.

И это двойное кольцо двинулось к Ангаре, за которой виден был близкий Иркутск.

Колчак шел неловкой, ныряющей походкой, длинная черная тень его ломалась на снежных сугробах.

15

— Вы адмирал Колчак?

— Я адмирал Колчак.

— Вы считались верховным правителем России?

— Я верховный правитель.

— Сколько вам лет, адмирал?

— Сорок семь.

' — Где родились вы?

— В Петербурге. Мой отец, генерал-майор, происходил из столбового дворянства, мать тоже дворянка.

— Вы женаты?

*— Жена сейчас живет в Париже.

— Здесь добровольно заарестовалась гражданка Тимирева Анна Васильевна. Какое она имеет к вам отношение?

— Хорошая знакомая.

— Гражданская жена?

>— Нет, нет!

Допрос начался в день, когда Политцентр передал всю полноту власти в городе Иркутскому ревкому. Только двадцать дней властвовали эсеры, но чрезвычайная следственная комиссия, созданная ими, осталась. Ее председателем был большевик Полов, членами — эсеры Алексеевский, Лукьянчиков, социал-демократ Денека.

Колчака допрашивал главным образом Алексеевский. Адвокат по профессии, он издавал в Иркутске эсеровскую газету; колчаковская цензура прикрыла ее, и Алексеевский считал адмирала личным своим врагом.

Иркутский ревком намеренно сохранил этот разношерстный состав комиссии: Колчак не считал эсеров своими последовательными врагами и в их присутствии мог говорить более откровенно.

Допрос происходил в тюремной канцелярии. Колчак сидел у столика посредине комнаты. Справа, под окном, расположились стенографисты, слева стоял начальник караула Шурмин.

Раздраженно следил Андрей за процедурой допроса. Ему казались ненужными вопросы, устанавливающие личность Колчака, место его рождения. Все это было, по его мнению, пустой тратой времени: «Где родился? Как крестился? Ясно, что перед ними Колчак. Ну, и во двор его, и к стенке именем революции».

Алексеевский же наслаждался выпавшей ему ролью и допрашивал адмирала по всем правилам юриспруденции. Он подчеркивал свою осведомленность в тайнах политики. Вежливый, доверительный голос его заполнял промозглую тюремную канцелярию.

— Кем работали после окончания Морского корпуса? Когда стали служить в царском флоте? Какого чина достигли? За что награждены золотым оружием? Как относились к императору, к императрице, пресловутому старцу Григорию Распутину? С какими чувствами встречали войну с Германией? Ваше отношение к большевикам? К левым эсерам? Для чего изучали китайский язык?

Вопросы Алексеевского иногда ставили в тупик адмирала, но чаще они помогали выбираться из опасных, скользких, запутанных положений.

Серое утро тосковало на голых тюремных стенах. В сером свете все казалось унылым, особенно люди, сидевшие за голым столом.

—-Где вы узнали об Октябрьской революции?

В Сан-Франциско. Я садился на пароход, уходящий в Японию,— осторожно ответил Колчак.

— Как вы отнеслись к перевороту?

Не придал ему особого значения. Брестский мир я считал более страшным событием.

Как все же реагировали на появление Советской власти?

По прибытии в Японию заявил: правительство, заключившее мир с немцами, я не признаю.

— И это все?

Нет, почему же! Я еще сказал, что вместе с союзниками буду драться против Германии.

И против большевиков? — спросил председательствующий Попов.

Большевики и Германия для меня синонимы,— мрачно обронил Колчак.

— Вы монархист, адмирал?

— Я служу отечеству... одно это слово возвышает душу.

Прекрасное слово «отечество», но все же отвечайте на мой вопрос.

— Монархия не единственная форма правления, которую я признаю. Когда она пала, я счел себя свободным от всех обязательств перед ней.

Это стало вашей потребностью — изменять своим обязательствам? — заметил председательствующий. — Освободились от присяги императору, изменили Временному правительству, перешли потом на службу к английскому королю...

Алексеевский опять перехватил нить допроса:

Вы, адмирал, продали английскому королю свою шпагу...

— Пусть так.

— Свои военные знания продали вы.

— Да! Да!

— Вы поступили как кондотьер...

Колчак сумрачно, исподлобья посмотрел на Алексеевского. «Неужели они перехватили мои письма? Теперь будут бить меня моими же словами».

— А ведь это символично. Прежде чем стать верховным правителем, вам пришлось стать кондотьером,—продолжал Алексеевский.

— Символы, символы,— обозлился Колчак. — Мы бережем утратившие всякое значение символы, но не бепежем людскую кровь. — Он замолчал, понимая, что говорит совершенно не то, что нужно.

— Вот-вот-вот! — сразу же подхватил его слова Попов,— Не бережем кровь — в этом-то все дело! Сотни тысяч загублен- » ных жизней на вашей совести, адмирал. Итак, вы поступили на службу английскому королю. Как это произошло?

— Я получил из Лондона телеграмму. Мне предлагалось выехать в Пекин для встречи с бывшим царским послом.

— Вы встретились с ним?

— Посол передал мне инструкции английского правительства.

— Что это за инструкции?

— Мне предлагалось немедленно собирать силы для борьбы с большевиками. И я поехал во Владивосток.

— Когда у вас зародилась мысль о личной диктатуре?

Вопрос Попова показался Колчаку подозрительным, он отхлебнул холодного чая, собираясь с мыслями.

— Я стал диктатором по воле офицеров белой гвардии. Они избрали меня верховным правителем.

— История не знает личной диктатуры, которая покоилась бы на избрании,—немедленно возразил Алексеевский. — Где вы узнали о правительстве, именуемом омской Директорией?

В Пекине. Я тогда же сказал: Директория — второе издание Временного правительства, она приведет в Сибирь большевиков.

И все же вы стали ее военным министром! Для того чтобы свергнуть ее?

— Во время войны страной должны управлять военные. Как они станут управлять неважно, лишь бы одержали победу —» ответил Колчак.

Он говорил, слушал адвоката и поглядывал на стенографи-ста Д° т вел свои записи на зеленоватых рекламах: «Покупайте цейлонский чай братьев Похабовых!»

„В своем манифесте вы писали, что не пойдете ни по пути партийности, ни по пути реакции. Но своим-то знаменем вы взяли самую мраконцсительную реакцию,— продолжал Алексеевский.

«Этот адвокат ставит мне ловушки, словно я больше всего причинил вреда ему лично,—подумал Колчак. —Нет у них моих писем, а то бы они их уже цитировали».

Председательствующий объявил перерыв. Колчака отвели в тюремную камеру. «Спасения ждать невозможно. Стоит ли хвататься за соломинку, не лучше ли достойно уйти на.тот свет?» Колчак вынул из матраца прибереженную для крайнего случая капсулу с ядом.

Заскрежетала дверь. Колчак швырнул капсулу под койку но Шурхмин уже заметил ее.

— Яд? — спросил он коротко.

— Яд! — так же коротко ответил Колчак.

Шурмин обыскал камеру и пошел к председателю губчека Чудновскому.

Вот яд, отобранный у Колчака,— Андрей протянул капсулу.

— Стрихнин,— уточнил Чудновский. — Безотказный яд. Волков им травят. Почему Колчак не воспользовался им?

-— Не успел.

— Не захотел. Значит, на что-то еще он надеется.

— Я бы расстрелял его немедленно.

Остерегайся, юноша, психоза мстительности. Колчак, между прочим, живой нам нужнее.

Шурмин выслушал председателя губчека, не возражая, но и не соглашаясь с ним. Чудновский нравился ему уже тем, что напоминал чем-то Игнатия Парфеновича — такой же коренастый, волосатый и так же сильно сутулился. У Чудновского были, как и у Лутошкина, палящие, выразительные глаза, острый ум, независимость в суждениях. Может быть, ему не хватало сердечности, которую излучал Игнатий Парфенович.

г Придет время — и все, что мы совершили, станет достоянием истории. История потребует от нас правды о революции, о гражданской войне,— назидательно сказал Чудновский.— Ведь история смотрит на события не во временной, а в бесконечной перспективе. Вот почему следственная комиссия должна установить причины, вызвавшие колчаковщину, нарисовать портрет ее вдохновителя. — Он помолчал, подыскивая слова для выражения волнующей его мысли. — Всесторонний портрет палача революции,— изменил он формулировку. — Недавно в губчека явился человек, который профессиональным палачом был — вешал большевиков в иркутской тюрьме. Он пришел предложить свои услуги, будучи совершенно уверен в том, что ни одна власть не может обойтись без палача. Его надо было сразу повесить, но пока жив Колчак, пусть поживет и палач. Мы сведем Колчака с пьедестала верховной власти и поставим его рядом с заурядным вешателем.

ІІІурмин вернулся в канцелярию тюрьмы. Вскоре туда пришел и Попов.

— Получена телеграмма от Реввоенсовета Пятой армии. После следствия Колчака надо отправить в Москву для суда над ним,— сообщил он членам следственной комиссии. — Колчак, кстати сказать, достаточно откровенен в своих показаниях и на допросе держится как военнопленный, проигравший кампанию. Этим он отличается от своего премьер-министра Пепеляева. Тот хитрит, вертится, трусит. Продолжим допрос, товарищи. Комендант, приведите арестованного.

16

Новое заседание следственной комиссии Попов открыл прямым, требующим тоже прямого ответа вопросом к Колчаку:

1 —' Ваши каратели расстреливали рабочих, партизан, красноармейцев без следствия и суда. Что вы знаете об этом?

— Это неправда. Работали военно-полевые суды,— поспешно возразил Колчак.

— Сидело за столом трое офицеров, к ним приводили арестованных. Офицеры произносили: «Виновны» — и людей убивали. Вот что было.

— Про такое я не знаю.

— О таком беззаконии знает вся Сибирь.

— Я сам подписывал устав военно-полевых судов.

Сумрачный тон Попова и его вопросы насторожили Колчака. Попов же сидел прямой, жесткий, суровый, все в нем отвердело, сосредоточилось на своей, не понятной для адмирала цели.

— Даже у военно-полевых судов бывает делопроизводство. Хотя бы для формы пишется обвинительное заключение и приговор. Почему же этого не было у вас?.

Я не в курсе таких процедур,— тоскливо сказал Колчак,

•— Верховный правитель и верховный главнокомандующий не интересовался тем, как его подчиненные убивали людей? Странно. А про судьбу Омского подпольного комитета большевиков, про восстание рабочих на станции Куломзино вы знаете? — спросил Попов, еще больше суровея.

— Это было в декабре прошлого года. Накануне восстания подпольный штаб большевиков был арестован, само восстание подавлено английским экспедиционным отрядом.

— А арестованные большевики? Какова их судьба?

— Их расстреляли по приговору военно-полевого суда,—< неуверенно, опасаясь попасть впросак, ответил Колчак.

— Их расстреляли еще до суда, а потом лишь оформили приговор. Сколько, по-вашему, человек расстреляно в Ку-ломзине?

-■— Восемьдесят или девяносто.

■— Англичане заявили в печати, что восстание обошлось все-' го лишь в тысячу жизней. Какой цинизм — всего лишь тысяча жизней!

— Не слышал от англичан таких слов.

— О порке рабочих тоже не слышали?

— Я запретил телесные наказания.

— О пытках вам что-нибудь известно? ,

— Про них мне не докладывали, я считаю — их не было,

— Я сам видел людей, истерзанных шомполами. Их пытали в контрразведке при ставке верховного правителя. Но вернемся к восстанию. В Куломзине просто хватали людей на квартирах,. на улицах и расстреливали.

— Такая точка зрения на куломзинское восстание для меня является новой,— смутился Колчак, отыскивая в словах Попова еще одну скрытую для себя угрозу.

Алексеевский ерзал на стуле: он выпустил из рук инициативу, а большевик, председательствующий, прижал к стене адмирала. Все попытки Колчака выгородить виновников массовых расстрелов казались адвокату наивными, беспомощными.

— Вам известно, что ваш уполномоченный генерал Розанов генерал-губернатор Красноярска — расстреливал заложников? — спросил Попов.

— Я запретил подобные приемы.

В Красноярске за одного убитого чеха расстреливали десять русских...

В этот морозный день следствие принимало более суровый характер. Адмирал слушал обнажающие всю трагичность событии вопросы председательствующего, но не понимал, почему так изменилось вежливое течение следствия.

Офицеры выхватывали из камер арестованных и расстреливали их на тюремном дворе. Брали всех, кто попадался

на глаза, не заглядывали только к тифозникам,— с презрением говорил Попов.

Откуда это известно вам? — недоумевая, спросил Колчак:

Я сам сидел в тюрьме с тйфозниками. Меня не расстреляли лишь потому, что офицеры побоялись заглянуть в камеру. Их страх дал мне возможность сейчас допрашивать вас. Скажу ум не охватывает преступлений, совершенных вашим именем, адмирал.

17

После разгрома на Енисее у Каппеля оставалось еще тридцать тысяч отчаянных, способных на все солдат. Каппелевцы отступали по старому Сибирскому тракту, рядом с железнодорожной магистралью, которую оберегали чешские легионы. Чехи сейчас опасались не только красных, но и недавних своих союзников.

Сам Каппель был ранен, вдобавок обморозил ноги и схватил воспаление легких. Когда он приходил в себя, то требовал уничтожения всего мешающего их отступлению. Если ненависть вдохновляет, то Каппель, заражаясь этой низменной страстью, поддерживал свою угасающую жизнь.

Перед станцией Зима он созвал военный совет. Командиры частей собрались в домике путевого обходчика. Каппеля внесли сюда же на руках, усадили в углу, под божницей.

Худой, обросший бородой, с темными следами обморожения на изжелтевшем лице, генерал казался усохшим; только из-под нависших бровей тускло блестели карие глаза,— тоска, боль, отчаяние жили в них.

Все слабые погибли в этом безумном ледовом походе. Остались самые выносливые. Воинский долг и честь повелевают мне привести их к победе, — заговорил Каппель. — А победа—это Иркутск, это освобожденный адмирал Колчак и возвращенный золотой запас России. Наконец, это заслуженный отдых для нас.- Каппель обвел глазами собравшихся и спросил недовольно: — Почему не вижу здесь генерала Пепеляева?

Он в бегах. Переоделся кучером и бежал, — усмехнулся Войцеховский.

— В каких бегах? Я не понимаю вас

— Пепеляев распустил по домам свою армию и даже издал приказ о мотивах демобилизации: меч, дескать, не сломан, а только вложен в ножны. Когда он, Пепеляев, вновь появится в Сибири, то наступит час возмездия для большевиков. Вот такой приказ издал он по армии.

Прямо-таки Георгий Победоносец, — сплюнул Юрьев.

Сукин сын, а не генерал! — выругался Сахаров, поворачивая голову к Каппелю.

— Да, да! Я вспомнил. Видно, совсем я плох, если стал забывать про такие вещи. — Каппель вытер пот с висков.— Теперь мы не просто солдаты, мы мученики белой идеи, но мучеников не бывает без ореола, и потому каждый из нас заслужил орден или что-нибудь в терновом венце.

— А что нам делать сегодня? — спросил Войцеховский.

— У вас, я вижу, есть какие-то предложения. Говорите,— сказал Каппель.

— По-моему, надо идти на Иркутск, освободить адмирала, вызволить золотой запас и потом соединиться с атаманом Семеновым за Байкалом. Нас могут спасти только решительность действий и беспощадность к врагу,— с ожесточением сказал Войцеховский.

— Ненависть и смелость — наш девиз, — поддержал его полковник Юрьев.

Каппель перевел взгляд на генерала Сахарова.

— Отныне войско наше следует именовать каппелевским,—■ предложил тот, помолчав немного. — Имя генерала Каппеля — символ нашей непреклонности и презрения к смерти. Но вы, ваше превосходительство, тяжело больны и не в состоянии командовать. Назначьте себе преемника, — сказал Сахаров,— Я не согласен, что надо непременно уходить в Забайкалье. Мы освободим Александра Васильевича и дадим бой красным западнее Иркутска. Ни шагу за Байкал, ваше превосходительство!— решительным тоном закончил он.

Каппель тоскливо подумал: «Кого же мне назначить своим преемником? Войцеховского? Сахарова? Последнего не зря прозвали бетонной головой. Он храбр, но туп, а Войцеховский хитер и коварен, как гиена. И оба они ничего не смыслят в политике».

— Политические формулы большевиков о мире, о земле вытеснили наши представления о свободе, о демократии,— заговорил Каппель снова. — Еще недавно мы смеялись над призраком коммунизма. Напрасно смеялись, надо было энергично бороться, а мы больше злобствовали. Мы позвали на помощь иностранцев и оттолкнули от себя русских. В этом ошибка не. только адмирала Колчака, но и моя и ваша! Я не знаю, как исправляются непоправимые ошибки. Словами? Пулями? Не знаю! Но если нам суждено уйти в небытие, то надо уходить, ни о чем не сожалея, ни в чем не раскаиваясь. Неудачники любят говорить, что их оправдывает история, я не верю, в ее справедливость. Историю пишут победители. Единственное осталось у нас решение: спешить на помощь адмиралу Колчаку, собраться в Иркутске с силами и вновь двинуться в Россию. На случай моей смерти командующим армией назначаю генерала Войцеховского, — решил Каппель в самое последнее мгновение.

Короткая речь утомила Каппеля, он уже не мог сидеть. Его перенесли на кровать, укрыли тулупом. Военный совет оборвался, командиры разошлись. У постели больного задержался только полковник Юрьев. С бесцеремонной уверенностью артиста в своей обаятельности и нужности он сказал:

— Какой роковой человек Колчак! Ах, какой роковой человек! Пермь, Уфа, Сарапул, Воткинск, Ижевск лежали у наших ног. И все напрасно!

— Наши ошибки послужат уроком для потомков, — вяло возразил Каппель.

— Потомки больше будут вспоминать, как шли в психические атаки солдаты вашего превосходительства. Шли с развернутыми знаменами, под гром военных оркестров. О, черт возьми, почему я не погиб в такой атаке! Тогда хоть мажорно пели трубы, а теперь слышен только волчий вой. — И Юрьев яростно сплюнул.

Каппель прикрыл веки — ему было больно смотреть сквозь дымное пламя плошки на Юрьева.

Мысль о напрасных победах не оставляла Каппеля. Было страшно сознавать теперь ненужность той борьбы, которую он вел здесь, в Сибири. Зря, видно, надеялся,, что от победы белой идей может прерваться ход революции. Два года сражался Каппель против красных, и вот он умирает, побежденный, хотя и несломленный. Свербит в бедре пулевая рана, ноют обмороженные ноги, не достает воздуха воспаленным легким.

Загрузка...