Книга тринадцатая АЛОИС И АДОЛЬФ

1

Готовность Адольфа Гитлера уничтожать людей в газовых камерах тогда, в самом начале столетия, еще не успела превратиться в действенное желание. И если я все же обращаюсь к событиям 1945 года, то только затем, чтобы выявить их прямую связь с первыми месяцами после смерти Эдмунда. Неукоснительно выполняя указания Маэстро, я, по сути дела, не занимался ничем другим, кроме интенсивного развития в душе Адольфа стихийно зародившегося ощущения, что когда-нибудь ему суждено стать великим военачальником на службе у богов смерти. Это позволяло верить в то, что его, в отличие от простых смертных, ждет иной конец. Разумеется, я тогда и не догадывался о подлинных масштабах открывающегося перед ним поприща. С не меньшим тщанием—и при помощи тех же средств — я растил бы и Луиджи Лучени, стань он моим агентом в столь юном возрасте.

Я нахожу, однако же, интересным тот факт, что в самые последние месяцы жизни Гитлеру хотелось, чтобы его кремировали. Телесный «низ» неизменно казался ему презренной материей, но к самому концу жизни его душа (его духовный «верх») — по любым критериям, кроме, понятно, наших, — разложилась в еще большей степени, чем тело. Разумеется, только справедливо, что человек, наделенный властью отправлять на смерть миллионы, нуждается в исключительно твердой оболочке собственного «я», чтобы не чувствовать запредельного ужаса из-за того, что, действуя, как он действует, теряет душу. Большинство руководителей успешно воюющих государств отличаются этим качеством чуть ли не изначально. Им удается не мучиться бессонницей долгие ночи напролет из-за потерь, понесенных противоположной стороной конфликта. Подспорьем им служит мощнейший среди изобретенных людьми моторов психического бесчувствия, имя которому патриотизм! И всё тот же патриотизм — самое удобное средство для приведения в действие широких народных масс, хотя не исключено, что в дальнейшем на смену ему придут искусственно разжигаемые религиозные чувства. Мы любим фундаменталистов. Их фанатичная вера, убеждены мы, рано или поздно разовьется в победоносное оружие всеобщего уничтожения.

Что касается моих личных выводов, то Маэстро таковых в своих подчиненных не поощряет. Он говорит о них как о «больных испарениях вашего разума». И настоятельно рекомендует нам не выходить за рамки нашей компетенции.

Мне кажется, в самом конце Гитлер — в основном от усталости — утратил подобную неуязвимость. В 1944 году, ставшем для него, учитывая положение дел на фронтах, одним из самых скверных, фюрер в «Вольфшанце», своем знаменитом бункере на территории Восточной Пруссии, пытался расслабиться, рассказывая секретаршам за ужином старые анекдоты. Упоминал, в частности, и о том, как часто порол его в детстве отец. Но, уверял Гитлер своих секретарш, он и под отцовскими ударами оставался бесстрашен, как североамериканский индеец — под пыткой. Под градом ударов он ухитрялся не издать ни единого звука. И дамочки заносили в свои дневники эти россказни. К тому времени — задолго до того, как это положено по законам биологии, — Гитлеру, в его пятьдесят пять, понравилось пользоваться преимуществами, подобающими старческому возрасту. Нравилось, в частности, вызывать восхищение у женщин, даже не задумываясь над тем, а не совокупиться ли ему с какой-нибудь из обожательниц и поклонниц. Впрочем, не в пример отцу, Гитлер никогда не отличался особой сексуальной предприимчивостью (его преследовал страх осрамиться, а нас такое положение дел более чем устраивало: земная спутница фюрера ни в коей мере не помогла бы нам в деле реализации наших планов).

Разумеется, истории, рассказываемые секретаршам, были полны преувеличений. Однажды он договорился до двухсот ударов, полученных в ходе одной экзекуции.

В конце тридцатых годов, разговаривая с Гансом Франком, Гитлер как-то поведал ему: «Однажды, лет в десять или двенадцать, мне пришлось отправиться в вонючую, прокуренную пивную. Но я не собирался щадить отцовской гордости. Я подошел прямо к столику, за которым он сидел, глядя на меня пьяными глазами, схватил и сильно встряхнул его за плечи. "Папа, — сказал я ему. — Хватит пить! Иди-ка домой!» Но иногда мне приходилось дожидаться его по четверти часа, а то и дольше, приходилось упрашивать, даже умолять, прежде чем он соизволял наконец подняться на ноги. И тогда я, поддерживая, вел его домой. Большего стыда я в жизни своей не испытывал. Вот что я скажу тебе, Ганс Франк, мне известно, каким дьяволом может оборачиваться пьянство. Из-за пьяницы отца это стало проклятием моей юности».

История эта настолько запомнилась Гансу Франку, что он пересказал ее не где-нибудь, а прямо на Нюрнбергском процессе.

2

На самом деле, однако же, Алоис начал пить меньше. И реже заходил в пивную, и позволял себе меньшее число кружек. Мысль о том, что наутро Эдмунд уже не бросится здороваться с отцом, заглушить алкоголем не удавалось. Каждое утро Алоис просыпался с таким ощущением, будто за ночь съел полную тарелку золы.

Многими вечерами ему поневоле приходилось держаться настороженно, потому что он отправлялся на Burgerabend. Городской нобилитет, пусть и ведущий себя с известной напыщенностью, все же отвлекал Алоиса от наиболее тягостных размышлений. Не имейся у него в запасе возможность общения с такими людьми, только и оставалось бы из вечера в вечер и ночь за ночью оплакивать смерть любимого сына. Так что он превратился в завсегдатая вечеринок, посещая их на неделе, бывало, и по все четыре раза, независимо от того, в каком именно кабаке они проводились. И если поначалу он чувствовал себя несколько скованно, особенно в первые часы и последние, перед уходом, сейчас дело заметно упростилось благодаря всеобщему сочувствию, которого он с некоторых пор не мог не ощущать. Встречали его теперь более чем учтиво. Да и провожали с ненапускной сердечностью. Вот в чем хорошая сторона городской знати, твердил он себе. Общаясь с благородными господами ранее, в годы службы на таможне, он неизменно чувствовал исходящее от них высокомерие, за исключением тех случаев, когда кто-нибудь из них норовил пронести мимо таможенника незадекларированный товар.

Изрядное впечатление произвел на Алоиса и тот факт, что частым гостем на вечеринках городской знати был рабби Мориц Фридман, уже на протяжении восемнадцати лет состоявший в попечительском совете местной гимназии. Алоис обратил внимание на то, с каким почтением относятся к Фридману едва ли не все участники Burgerabend, и это помогло ему упрочиться во всегдашнем своем убеждении: человечество делится на две основные категории — культурные люди и некультурные. И если уж городские нобили способны отнестись с таким уважением к какому-то еврею, то наверняка оно распространяется и на незаконнорожденную деревенщину, рожденную девкой, что живет в заброшенном хлеву. И тем менее хотелось ему напиваться в такой компании до бесчувствия. И, разумеется, Адольфу никогда не случалось уводить пьяного отца домой. Оглядываясь на вечеринках по сторонам, Алоис рассудил, что и сам может добиться того же статуса, которым уже, несомненно, обладал рабби Фридман, — статуса гостя на особых правах. В шестидесятитысячном Линце жило на тот момент около шестисот евреев, то есть они составляли один процент от общего населения города. В большинстве своем они перебрались сюда из Чехии и вовсе не были совершенными дикарями — так сказал бы Алоис Кларе, не заподозри она в еврейском происхождении его самого. Многие из них вполне ассимилировались в немецкоязычной среде. Они больше не разгуливали по улицам в лапсердаках, от которых несло затхлостью. Они были ремесленниками или фабричными рабочими; кое-кто, подобно Морицу Фридману, удостоился почетных общественных должностей. И все же они оставались здесь чужаками, они оставались пришлыми, как и сам он.

К этому времени Алоис (вслед за Мейрхофером) уже находил ближайшую пивную недостаточно изысканным для себя заведением. Там страшно галдели, из-за чего он, вечно в мыслях об Эдмунде, мог ни с того ни с сего расплакаться. Кроме того, там он и выпивал больше. А вот напиться до бесчувствия не позволял себе независимо от того, где пил.

3

В среднюю школу Адольф пошел в сентябре 1900 года, без малого через восемь месяцев после смерти Эдмунда. Покинуть ее стены он должен был через четыре года — в пятнадцать лет. Он заранее объявил родителям, что предпочитает классическую гимназию с уклоном в древние языки и искусствоведение реальному училищу, где повышенное внимание уделялось куда более практическим дисциплинам.

На сей счет он немало спорил с отцом. Клара иногда присутствовала при этих спорах, а иногда и нет, но, так или иначе, неизменной темой дискуссии была классическая гимназия. Ади чувствовал, что именно там способен добиться наивысших успехов. Он объявил, что искусство (изобразительное, прежде всего) — его призвание. Стараясь сделать Алоиса более сговорчивым, он неизменно добавлял, что и мертвые языки ему тоже нравятся. Отец реагировал на это с презрением:

— Мертвые языки? Да ты просто спятил!

— Мальчик страдает. Разумеется, это накладывает свой отпечаток на всё, — вступалась Клара, если присутствовала при разговоре.

— И уж я — то разделяю его страдания, — возражал Алоис. — Но где имение, а где наводнение? И я уверен, что не стоит даже пытаться поступить в классическую гимназию. Его туда не примут. — Тут он насмешливо смотрел Ади прямо в глаза: — Если уж ты по-немецки разговаривать как следует не умеешь, то как тебе осилить латынь и древнегреческий? — И Алоис переходил на латынь, чтобы еще сильнее поддразнить сына: — Absque labore nihil.

— Ну и что это, по-твоему, должно значить? — взвивалась Клара. Какой у нее все-таки бессердечный муж!

Алоис медленно набирал полный рот трубочного дыма, столь же медленно выпускал его, откладывал трубку в сторону.

— Без труда не выудишь и рыбку из пруда — вот что это значит. — Он важно кивал, брал трубку и пускал подчеркнуто аккуратные кольца дыма. — И это, безусловно, относится к учению в школе. Гимназистам положено знать грамматику древнегреческого и латыни. Обоих этих языков сразу! Это очень красивые языки и очень красивые знания. Такие знания на всю жизнь придают тебе чувство превосходства над другими людьми. Но только трудов они требуют, прилежания, усердия, а значит, Адольф, гимназия не про тебя. Кроме того, там изучают античную историю, философию и искусствознание, а все это тебе совершенно не нужно. Ну, преуспеешь в одном предмете, ну в двух, а что толку? Куда лучше, на мой взгляд, тебе пойти в реальное училище. И дело не только в практических знаниях и навыках, которые ты там приобретешь. Помимо всего прочего, я смогу помочь тебе с поступлением. — Он и впрямь был готов попросить об этом Мейрхофера. — А гимназия исключена, и помощь моя там тоже окажется без толку. Послушают, как ты говоришь, посмотрят, как пишешь, и сделают тебе ручкой.

Алоис понимал, что может попросить кое-кого из посетителей вечеринок о помощи при поступлении в гимназию, да только чего ради? Все равно Адольфа не примут, а он, Алоис, потеряет лицо. Причем без малейшей пользы для дела. И тут он глубоко вздыхал.

4

Жизни Адольфа предстояло измениться к худшему. Линц находился в восьми километрах от Леондинга и был в двадцать раз больше. Каждый час туда ходила конка, но Клара рассудила, что мальчику будет полезнее ходить в реальное училище пешком, а прогулка через лес и поле получалась весьма изрядная.

Всякое утро отец, мать, а то и сестра в той или иной форме напоминали Адольфу, что он теперь единственный сын, а значит, все упования связаны с ним, и только с ним. Прошло совсем немного времени, и он уже возненавидел реальное училище. В темные дни это и без того угрюмое здание действовало на него особенно угнетающе. Да и то время, когда он блистал в школах Хафельда, Ламбаха и Леондинга, осталось позади. Теперь сами стены, казалось, разделяли владеющую мальчиком тоску. Он часто вспоминал о том дне, когда Алоис, безутешный после смерти Эдмунда, едва не задушил его в объятиях, вновь и вновь повторяя сквозь слезы: «Отныне ты моя единственная надежда», но несло от него при этом отнюдь не упованиями, а табаком. Неужели сам этот запах не свидетельствовал о предельной лживости отцовских слов? Это воспоминание, пронизанное недоверием и отчаянием, теперь ассоциировалось для Адольфа с мрачными порталами школы, в которую его загнали разве что не силком.

Его одноклассники происходили по большей части из преуспевающих семей. Их поведение резко отличалось от повадок деревенщины и мальчишек из пригородов, с которыми Адольфу доводилось иметь дело в последние несколько лет. Так что он не поверил матери, гордо заявившей ему: «Твой отец — второе лицо во всем Леондинге. А первое — бургомистр Мейрхофер, его близкий друг».

Адольф сомневался в том, что влияние этих двух местных знаменитостей выходит за пределы Леондинга. В конце концов, самая значительная фигура в городе — здешний бургомистр — торгует зеленью и бакалеей в собственной лавке! Адольф не успел пробыть в реальном училище и дня, как ему стало ясно, какой деревенщиной он здесь выглядит. Достаточно было подслушать разговор двух учеников, обменивающихся впечатлениями о вчерашнем спектакле в опере, где они, оказывается, были с родителями. Одно это уже заставило Адольфа призадуматься, а все остальное он легко домыслил сам. «Знаешь, этот Гитлер, он ходит сюда пешком из Леондинга!» Да, конечно, в дождливые дни он отправится в училище на конке, но только если у родителей найдется на это лишний медяк.

Он не из наших. Большинство мальчишек из Линца ни разу в жизни не были в Леондинге и считали его утопающим в грязи медвежьим углом. А задерживаться после уроков, чтобы свести знакомство с соучениками, Адольф не мог: приходилось сразу же пускаться в обратный путь. И с лесными играми в войну теперь было, можно сказать, покончено. На них у Адольфа оставалась только суббота. Когда, спрашивается, заниматься муштрой?

Вскоре мальчика вновь охватили прежние сомнения. Виновен ли он в смерти Эдмунда? И вновь Адольф избрал своими слушателями деревья. Однако теперь тирады превратились в филиппики. Он обрушивался на глупость преподавателей, на затхлый запах, исходящий от их одежды.

«Зарабатывают они гроши, — заявлял он могучему дубу. — Это совершенно ясно. Они не могут позволить себе даже свежей сорочки. Анжеле следовало бы принюхаться к учителям и раз и навсегда отстать от родного брата!»

Имелись у него и другие причины для обиды. Обращаясь к старому вязу, Адольф вещал: «Считается, что это передовая школа, а на самом деле она на редкость отсталая. И дурацкая! — Ему было слышно, как, соглашаясь с ним, перешептывается листва. — Я решил посвятить себя рисованию. Мне удается безупречно передать на бумаге малейшую деталь любого здания — что в Леондинге, что в Линце. И когда я показываю эти рисунки отцу, даже он бывает вынужден признать мои способности. "Отлично рисуешь!» — говорит он мне. Но тут же сам все портит, добавляя: "Вот только перспектива тебе не дается. Перед твоими домами разгуливают люди самого несуразного роста. Одни — трехметровые великаны, другие — просто пигмеи. Изучи масштаб, попробуй хотя бы прибегнуть к помощи линейки. Высота зданий и рост людей должны быть пропорциональны, да и разделяющее их расстояние надо брать в расчет. Жаль, Адольф, что у тебя это не получается, потому что дома сами по себе выходят у тебя просто замечательно»».

Разумеется, похвала, пусть и с оговорками, из отцовских уст была куда дороже безудержного восторга, в который при виде рисунков Адольфа приходила Клара. Отец был прав в главном: искусство требует интуитивного проникновения в суть предмета, а вовсе не тщательного изучения.

«Уроки, — говорил Адольф следующей попавшейся ему по дороге рощице, — это пустое. Вот почему учителя ничуть не интересуются моими способностями. Они снобы. Они заискивают перед мальчиками из богатых семейств, ходят перед ними на цыпочках. Само пребывание в реальном училище стало для меня нестерпимо».

Но даже деревьям Адольф не решался признаться в том, что мальчики, которые играют или хотя бы просто разговаривают с ним на переменах, неизменно оказываются самыми жалкими, самыми глупыми или самыми бедными во всем училище.

Адольф верил, что вековым деревьям присуща мудрость. Они почему-то напоминали ему огромных — и таких же мудрых — слонов.

Иногда он сознательно ползал с утра сонной мухой, и тогда его приходилось отправлять в Линц на конке. Это сердило Клару. Расход был, понятно, пустяковым, но совершенно ненужным, особенно в безоблачный день. Каждый грош, потраченный без крайней необходимости, воспринимался ею как бессмысленная потеря. Медяки, израсходованные подобным образом, падают в бездонный колодец, из которого никогда потом не напьешься.

Так или иначе, в те утра, когда Адольфу приходилось идти в училище пешком, путь его пролегал по старым живописным лугам, и вскоре мальчик обратил внимание на попадающиеся там и тут укрепленные башенки. Особенно заинтересовался он ими, узнав, что эти осыпающиеся земляные сооружения находятся здесь уже чуть ли не целое столетие — с тех самых пор, когда австрийцы жили в вечном страхе перед тем, что Наполеон не сегодня завтра велит своим полчищам переправиться через Дунай. Вот они и понастроили дозорных башенок по всему фронту предполагаемого вторжения. Однажды утром, задумавшись о рабочих, возведших башенки, и о солдатах, несших в них стражу, Адольф так разволновался, что у него случилось непроизвольное семяизвержение. После чего он впал в сонливость, однако же весьма приятного свойства. Разумеется, в училище он в тот раз сильно опоздал и был отправлен домой с уведомительной запиской родителям. Пробормотал какие-то невнятные объяснения, и Клара сама не знала, верить сыну или нет.

5

Одноклассники, презиравшие Адольфа, кое в чем ошибались. Леондинг отнюдь не был утопающим в грязи медвежьим углом, там и впрямь имелось нечто вроде высшего общества. Впрочем, даже между постоянными посетителями Burgerabend наблюдались тонкие сословные различия, сам факт существования которых заинтересовал Алоиса и помог ему несколько отвлечься от неизбывного горя. Хотя, разумеется, только на время. Он понимал, что будет шаг за шагом погружаться в свою печаль все глубже и глубже, и чувства его пришли в такое расстройство, что он начал всерьез опасаться душевного заболевания.

Бывали, правда, периоды, когда ему становилось полегче. И тогда казалось, что он все же сумеет оправиться от потери любимого сына и, не исключено, стать таким же сильным и стойким, как прежде. Хотя все-таки не как прежде. Не совсем как прежде. В сердце у него зияла рана, которая не затянется никогда.

Тем не менее вечерние собрания нобилитета помогали ему развеяться. Ему нравилось слушать остроумные и изысканные суждения. Никогда еще Алоис не был на короткой ноге с такими умными и образованными людьми, и общение с ними — почти на равных — приятно согревало душу. Однажды вечером он, например, прямо-таки заслушался рассказом некоего знатока вин и, по-видимому, винодела, как бы мимоходом заметившего: «Англичане называют этот напиток рейнвейном. Но только потому, что импортируют столь почитаемый ими рислинг с берегов Рейна». Алоис уже научился в ответ на такие высказывания многозначительно кивать, словно все только что услышанное было известно ему заранее. Как-то рислинг подали в замысловатой формы бутылках, именуемых Bocksbeutel. Вся компания разразилась хохотом, потому что это слово буквально означает «козлиная мошонка». Алоис развеселился настолько, что решил было взять слово. Да ведь и впрямь, кто из его собутыльников мог знать о козлиных яйцах больше, чем он? Разве не пара столь же увесистых шаров болталась когда-то между ног у него самого? Найдется немало свидетельниц, готовых дать соответствующие показания… Хотя, разумеется, он этого не сказал. Ровня, да не совсем — и он отлично понимал это. Здешние нобили (большинство из них) вставали ближе к полудню и соответственно могли всласть есть и вволю пить поздним вечером. Да если уж на то пошло — и за полночь. А он даже в молодости лишь в редчайших случаях мог позволить себе ночные забавы — разве что в постели у едва завоеванной женщины. Грустно осознавать такое, но он весьма немногим отличался от самого обыкновенного рабочего, ежеутренне отправляющегося на фабрику с ломтем хлеба, куском ливерной колбасы и судком супа. Он мысленно представлял себе своих сегодняшних собутыльников, подобно ему самому, уже удалившихся на покой: вот они встают (разумеется, поздно), съедают на завтрак яйцо в мешочек и раскуривают хорошую сигару. В предвечерние часы любой из этих господ может сесть в коляску и вдвоем с женой отправиться на легкое чаепитие куда-нибудь в гостиницу «Вольфингер» или «Три мавра», основанные еще в 1565 году. Потом они послушают струнную музыку. А он-то, Алоис, тут при чем? Что ж ему, на пару с Кларой ехать на чай к «Трем маврам» или на террасу «Вольфингера»? Да он сам себе идиотом покажется! Вся эта, условно говоря, аристократия городка Леондинг, пояснил он Кларе, обладает не просто завышенной, но мечтательно возвышенной самооценкой.

— Не равняй с ними Мейрхофера. Он отличный дядька, но все эти господа происходят из старых, а то и древних семей. У них за ужином подают по шесть блюд. А то и все восемь. И не блюда это называется, а перемены.

— Я могу приготовить тебе столько же, — возразила Клара.

— Нет, дорогая моя, отнюдь, я о таком даже не помышляю. Тут нужны фамильные рецепты, мейсенский фарфор, венецианского стекла бокалы.

— Венецианского стекла бокалы? — переспросила Клара. Этот разговор ее, к собственному изумлению, несколько расстраивал.

— Вот именно. Если по ним щелкнешь пальцем, они звенят.

Его и впрямь однажды пригласили на званый ужин. И он отправился туда в одиночестве. Клара осталась дома следить за детьми. Когда он вернулся, Клара сказала, что им тоже, наверное, имеет смысл устроить званый ужин.

— У них водопровод и канализация, — возразил на это Алоис. — Ванная у них это тебе не сарай в саду. И на двери в нее нет дыры в форме полумесяца, чтобы не сидеть в темноте. Наши новые друзья — даже если допустить, что они нам и впрямь друзья, — поглядев на то, как мы живем, назвали бы это… забавным. — Он никогда не употреблял этого слова в таком контексте; благовоспитанный немец говорит: «Забавно!» («Komisch!»), когда на самом деле ему противно. — Нет, — продолжил Алоис, — таких людей мы к себе пригласить не можем. Что, если кто-нибудь из них спросит: «А где тут у вас ватерклозет?» Что мне ответить? Сарайчик в саду, а что на Двери — дырка, не обращайте внимания, никто не подсмотрит?

6

Тридцатого января, через пять месяцев после того, как Адольф поступил в реальное училище, Клару туда вызвали.

Возвращаясь домой на конке, она жмурилась, чтобы не расплакаться, и старалась набраться мужества рассказать Алоису о том, что оценки Адольфа просто ужасны.

Алоис узнает об этом на следующий вечер, уже поняв, что заканчивающееся 1 февраля стало для него не просто кануном горькой годовщины смерти Эдмунда, но и днем ужасным в ином отношении. Потому что, прогуливаясь в безрадостных мыслях по городу, он встретил Иосифа Мейрхофера, а тот повел себя весьма необычно. Увидев Алоиса, бургомистр оставил лавку на попечение продавца (чего он никогда не делал, если его, конечно, не призывали дела в магистрате) и пригласил отставного таможенника в ближайшую пивную.

Здесь они поговорили о годовщине смерти Эдмунда — двое добрых людей, охваченных вполне естественными чувствами, а потом бургомистр повел себя и вовсе странно.

— Вы должны пообещать мне, что не казните гонца, приносящего дурную весть, — сказал он едва ли не впервые в жизни. Во всяком случае, Алоис слышал такое впервые.

— Такая участь вам не грозит, — удивившись, ответил Алоис, но на душе у него заскребли кошки.

— Должен сначала осведомиться, есть ли у вас старший сын, названный в вашу честь?

Алоис схватил бургомистра за руку с такой силой, что на запястье у того появились пятна. Смущенно улыбнувшись, Мейрхофер высвободил руку.

— Ну вот, — сказал он. — Казнь уже состоялась. — Он подержал занывшую руку на весу. — Ладно. Все равно придется сказать. Пришел циркуляр, разосланный по всему округу. Ваш сын попал в тюрьму.

— В тюрьму? Но за что же?

— Мне искренне жаль. За кражу. Алоис мучительно прочистил горло.

— Я не верю, — сказал он. Но, разумеется, поверил.

— Вы можете навестить его. Если, конечно, захотите.

— Навестить? Вот уж не собираюсь!

Ярость переполняла Алоиса, он обливался потом и с колоссальным трудом удерживал себя от того, чтобы не сорваться на крик.

— Самым трудным решением в моей жизни стал отказ от старшего сына, — собравшись с силами, заговорил он наконец. — Мейрхофер, вам известно, какая у нас хорошая семья. Мы с женой неизменно заботимся о детях наилучшим образом. Стараемся воспитать их порядочными людьми. Но Алоис-младший оказался тем самым уродом, без которого семьи не бывает. Если бы я не отрекся от него, пострадали бы другие дети. А сейчас трем оставшимся… — он вовремя удержался от того, чтобы всхлипнуть, — живется просто замечательно.

Вечером по настоянию Клары Адольф показал отцу табель с оценками за полугодие. И, увидев, как изменилось лицо мужа, мать двоечника почувствовала себя так, словно совершила по отношению к сыну прямое предательство.

Грозным тоном, скорее подобающим для того, чтобы объявить войну соседнему государству, Алоис произнес:

— Я поклялся твоей матери. По ее настоянию. Сказал, что впредь и пальцем тебя не трону. Это случилось ровно год назад. Мы все были потрясены тогда трагедией, разразившейся в нашей семье. Но сейчас, можешь быть уверен, я нарушу клятву. Это единственный способ проучить негодяя, извлекшего прямую выгоду из моего обета. Что ж, пошли! Мы идем к тебе в комнату.

И вновь ему удалось не дать воли гневу. До тех самых пор, пока он не вытащил из брюк ремня.

Под первым ударом Адольф сказал себе: я не заплачу! Однако порка оказалась на этот раз такой жестокой, что он все же не удержался от крика и слез. Да ведь и сам Алоис еще ни разу не пускал в ход кожаный брючный ремень. Удары которого не только причиняли боль, но и словно бы обжигали. Только бы не умереть! — вот единственное, о чем мог думать мальчик. Причем страшился не только тяжести ударов, обрушивающихся на тощие ягодицы, но и разрыва сердца. Однако в самый жуткий миг Алоис резко прервал экзекуцию, толчком поставил сына на колени и приказал: «Хватит вопить!»

Тоска, накатившая на Алоиса, была воистину безысходной: прожить такую долгую жизнь и не оставить после себя ни одного мало-мальски достойного отпрыска!

7

Адольф испытывал истинные муки. Он осмелился показать свои наброски учителю рисования. Предполагал, что их тут же вывесят в самом центре доски, на которой выставляют лучшие рисунки учащихся. Он даже заранее подобрал слова подобающе скромной речи в ответ на неизбежные, по его мнению, похвалы. Эти прекрасные мгновения перевесят позор плохих оценок у него в табеле.

Должен признать, что мне пришлось поработать над далеко не обязательным (в случае моего невмешательства) фиаско.

У Адольфа и впрямь был талант, хотя и ничего особо выдающегося, с первого же взгляда на его рисунки я понял, что великим художником ему не стать. Скажем, двадцатилетний на тот момент Пабло Пикассо привлек в 1901 году наше чрезвычайное внимание как раз своими художническими способностями. Юный Адольф Гитлер, напротив, рисовал именно, и только, так, что его работы можно было вывесить на доску вместе с лучшими рисунками других учащихся.

«Но этого не должно произойти, — проинструктировал меня Маэстро. — Чего нам не хватает, так это еще одного непризнанного гения. Ушат холодной воды — очень холодной, сразу и весь! — вот что ему нужно».

А уж я расстарался. Учитель рисования был одним из наших клиентов. (Строго говоря, как раз из той категории посредственностей, мнящих себя непризнанными гениями, о которой говорил Маэстро.) Я устроил ему скандал с женой и сильнейшую головную боль как прямой результат этой перепалки. Рисунки Адольфа он смотрел, страдая невыносимой мигренью. И, разумеется, не отобрал ни единого.

Адольф не мог поверить в это. В тот же час он навсегда распростился с надеждой достичь успеха хоть на каком-нибудь учебном поприще. Пусть учатся другие, а он, Адольф, будет жить своим умом.

Разумеется, он, в отличие от Алоиса-младшего, не уйдет из дому; делать это ему совершенно необязательно. От одного прозвища Римлянин его все еще кидало в дрожь. Нет, он будет жить в семье и втайне от родственников развивать в себе железную волю.

В училище он по-прежнему отлынивал от уроков. В табеле за год, который Адольф вручил отцу в июне, значились двойки по двум предметам — по математике и по естествознанию. Бедняга Алоис! У него уже не было энергии выпороть сына еще раз.

Летом, осознав, что оставлен в том же классе на второй год, Адольф впал в уныние почище, чем отец, однако ему удалось (с моей помощью) внушить самому себе, будто он проник в самую суть учебы куда лучше всех остальных реалистов. Потому что обзавелся тайным ключиком к познанию, не говоря уж о простых знаниях. Он будет запоминать только жизненно необходимое. Его одноклассники тратят массу времени на заучивание совершенно несущественных деталей. И в этом отношении ничуть не отличаются от учителей. Затверживают наизусть длинные списки и целые хронологические таблицы. Зубрят. Повторяют как попугаи. А как они радуются, когда учитель соглашается с их бессмысленными высказываниями! Вот такие-то и становятся круглыми отличниками.

Другое дело он, Адольф. Он выше этого. Во всем ему хочется докопаться до корня, дойти до сути. Только сокровенное знание является подлинным. Поэтому их учебники и шпаргалки ему ни к чему. Они замыливают взгляд и туманят разум.

Важнее всего для меня было развеселить его. А главное развлечение Адольфу этим летом доставляла его способность доводить Анжелу до слез. Теперь он уже не был слабее. А значит, в ответ на любой упрек мог безнаказанно обзывать ее глупой гусыней. Для Анжелы это было чудовищным оскорблением, и она даже жаловалась на Адольфа Кларе. Потому что терпеть не могла гусей. Видела, как они плавают в городском пруду, и считала их грязными птицами. Наблюдала, как гуси выбираются на мощеную дорожку, оставляя на ней помет. Себе Анжела казалась скорее белой лебедыо.

Я позволил Адольфу некую фантазию: в образе элегантно одетого преподавателя реального училища, красавца, остроумца и всеобщего кумира, он произносил звучным голосом: «В том-то и суть, молодые люди. Не пытайтесь запомнить историческое событие во всех деталях. Лучше послушайте меня, а я скажу вам так: "Берегитесь! Потому что вы плаваете в мутной воде». Большинство фактов, которые вы уже успели заучить, это сущий вздор; есть другие факты, им полностью противоречащие. Заучите и эти, вторые, и окончательно запутаетесь. Но я могу спасти вас. Главное — запоминать только жизненно необходимое. Собирайте и заучивайте только те факты, которые могут подкрепить вашу точку зрения».

8

Как-то на вечеринке леондингского нобилитета состоялась примечательная дискуссия. Один из ораторов, мужчина весьма осанистый, развил тезис, согласно которому развитие железнодорожного транспорта представляет собой угрозу традиционному общественному укладу.

— Железные дороги, — сказал он, — делают наш мир слишком тесным. Многим это не нравится, королю Саксонии например. Как он только что сформулировал, «рабочий прибывает по назначению в одном поезде со своим королем». Столь же правомерно и другое наблюдение, вытекающее из первого: богатому человеку отныне не удается, перемещаясь из пункта А в пункт Б, обогнать бедного. А такое положение вещей рано или поздно приведет к общественной дисгармонии. Слово взял другой оратор:

— Совершенно согласен с моим глубокоуважаемым другом: ценность многих так называемых нововведений и новшеств более чем сомнительна. Превосходный пример тому — карманные часы. В наши дни практически каждый может по сходной цене обзавестись личным хронометром. Однако я помню эпоху, когда хорошие часы были предметом роскоши. Ваши подчиненные обращали внимание на то, какие у вас часы и на какой цепочке. И относились к вам с надлежащим почтением. А сегодня любой болван может вытащить из брючного кармана какую-нибудь грошовую поделку и нагло заявить, будто его часы показывают более точное время, чем ваши. И знаете, что в этом самое скверное? Порой он оказывается прав!

Общество встретило последнее замечание бурным смехом.

— Вот так-то, господа. Грошовые часы идут порой точнее, чем наши фамильные реликвии, любовно передаваемые от отца к сыну при жизни нескольких поколений.

В другой вечер речь зашла о дуэльных шрамах. Алоис почувствовал себя несколько тоскливо. Хотя он с предельным вниманием прислушивался к рассуждениям о том, какие именно рубцы предпочтительнее: на левой щеке или на правой, на подбородке или в углу рта. В конце концов он позволил себе высказаться, заметив, что в бытность его молодым таможенником у многих начальников он видел такие шрамы и «мы уважали их за это». Закончив речь, он смешался и покраснел. Очков она ему в здешнем обществе явно не прибавила.

Еще раз Алоис был жестоко уязвлен молодым спортсменом (с шикарным дуэльным шрамом), снизошедшим до продолжительной беседы с ним. Только что в Линце завершился этап автогонки Париж — Вена, и молодой человек с боевой отметиной, как выяснилось, не только владел машиной, но и успел принять участие в гонке.

Ранее тем же вечером само присутствие спортсмена внесло оживление в спор о том, имеет ли смысл обзаводиться автомобилями, и аргументы «за» и «против» в конце концов зазвучали с изрядной горячностью. Противники автодела говорили о пыли, копоти, грязи, шуме мотора и, главное, о парах бензина.

Спортсмен возразил на это:

— Я понимаю, как страшат вас огнедышащие чудовища, но вот лично мне пары бензина нравятся. Они действуют на меня возбуждающе — в эротическом смысле.

Присутствующие развеселились. Спортсмен и сам рассмеялся.

— Как вам угодно, но к бензиновому духу примешивается запашок разврата. — И он недвусмысленно понюхал собственные пальцы. Компания буквально застонала, с трудом сдерживая смех. — Хорошо вам, удалившимся на покой, покоиться в колясках и в каретах, но я, человек молодой, предпочитаю быструю езду.

— Это уж чересчур! — выкрикнул один из гостей.

— Отнюдь нет. Мне нравится ощущение опасности. Шум мотора заводит меня. Внимание пешеходов, привыкших любоваться хорошими лошадьми и красивыми каретами, всецело переключается на моего железного монстра. Даже мчась на большой скорости, я успеваю подметить это краешком глаза.

На Алоиса все это произвело сильное впечатление. Автомобилист меж тем продолжил:

— Да, конечно, вождение автомобиля — занятие довольно рискованное. Но ведь и лошадь может ни с того ни с сего понести. И лучше уж сломать шею в стремительной машине, чем не собрать костей в опрокинувшейся коляске. Или трястись на сивом мерине, который втайне желает тебе скорой и мучительной смерти.

Тут уж все рассмеялись в голос. Действительно, что может быть хуже такого мерина?

Позже, когда общая дискуссия уже завершилась, спортсмен вовлек Алоиса в беседу тет-а-тет, смысл чего разъяснился довольно быстро: молодому человеку со шрамом понадобилось разузнать поподробнее об определенных таможенных процедурах. Алоиса это задело. Блестящий оратор снизошел до беседы с ним исключительно в утилитарных целях.

— Судя по всему, вам не раз случалось пересекать границу, — сдерживая раздражение, сказал Алоис.

— Что правда, то правда. Но сильнее всего меня тревожит таможня британская. Говорят, они там просто зверствуют.

Разговаривая с Алоисом, спортсмен совершенно сознательно поворачивался к нему в профиль, чтобы выставить напоказ щеку с впечатляющим дуэльным шрамом.

Это был красивый шрам, и человеку столь привлекательной наружности, да еще умеющему держаться с такой самоуверенностью, он явно шел; однако служба на таможне способствует развитию совершенно специфических способностей, так что Алоис научился отличать аутентичный шрам, оставленный дуэльной шпагой, рассекшей кожу до кости, от имитации, какой обзаводится иной фат, чтобы прельщать дамочек собственным мужеством. Такие мошенники делают себе опасной бритвой надрез на щеке и помещают туда конский волос. Зарастая, безобидный надрез приобретает вид грозного рубца, вполне достаточного для того, чтобы всю оставшуюся жизнь прожить в образе смельчака дуэлянта.

Отличную имитацию порой непросто распознать, но Алоис уже успел внушить себе, что его собеседник наверняка воспользовался опасной бритвой и конским волосом. Уж больно безупречен был его шрам и располагался в точности так, чтобы украшать, ничего не портя.

Поэтому Алоис ответил хлыщу со всей суровостью:

— Мне кажется, когда речь идет о том, чтобы помешать какому-нибудь красавчику ввезти в Австрию драгоценные безделушки, не задекларировав их и не уплатив пошлины, мы ничуть не хуже англичан и зверствуем точно так же. Celer et vigilans, — добавил Алоис. — Таков был мой неизменный девиз.

Получилось очень удачно. Соответствующее латинское изречение, означавшее «быстрый и бдительный», он заучил за несколько часов перед вечеринкой, надеясь, что представится случай пустить его в ход. И надо же, оно сразу пригодилось, чтобы поставить нахала на место!

— Numquam non paratus, — возразил, однако же, спортсмен, и Алоис с трудом удержался от того, чтобы в недоумении разинуть рот.

Вернувшись домой, он первым делом полез в сборник латинских изречений. «Никогда не застигнешь врасплох» — вот что ему, оказывается, сказали! На мгновение Алоиса охватила былая ярость. Попался бы ему этот молодчик на таможенном пункте!

За семейным ужином Алоис изрядно разошелся. Волнение не отпустило его, и он с удовольствием рассказал о фальшивом дуэльном шраме, а сын, как ему показалось, с интересом его выслушал. Адольфу и впрямь было интересно. Когда-нибудь он сам обзаведется автомобилем. А может быть, и собственным дуэльным шрамом.

9

К изумлению Адольфа, отец однажды повел его в оперу. Это торжественное событие — им предстояло слушать «Лоэнгрина» — мыслилось как поощрение за полугодовой табель с болееменее удовлетворительными оценками, предъявленный Алоису в феврале 1902 года. Оставшись на второй год и, значит, поневоле повторяя уже пройденное, Адольф закончил первое полугодие вполне прилично, а его прилежание и поведение были признаны и вовсе хорошими. Это дало возможность Алоису провозгласить: «Добрый знак! Успеваемость вытекает из хорошего поведения».

Алоис понизил планку собственных притязаний. Он долго и тяжело болел. Двумя месяцами раньше, в декабре, он подхватил инфлюэнцу, и это его испугало. И вновь он почувствовал себя обязанным во что бы то ни стало исправить непутевого сына.

Так что в начале февраля, через несколько дней после второй годовщины смерти Эдмунда, он предпринял новую попытку сблизиться с Адольфом. Подметив, что мальчик с искренним интересом слушает отцовские пересказы дискуссий на Burgerabend, он также с удовольствием обнаружил, что Адольф стал заядлым читателем всех попадающих в дом газет. А из немногих высказываний Адольфа за семейным столом Алоис узнал о том, что одноклассники сына (судя по всему, из хороших семей) разговаривают на переменах об опере, в которой регулярно бывают с родителями. Вот он и решил сводить мальчика в оперу.

Разумеется, о самой опере города Линца Алоис высказался с явным пренебрежением:

— Это местным уроженцам ее здание представляется роскошным, но, если ты жил в Вене и, подобно мне, бывал в настоящей опере, все здесь покажется тебе игрушечным. Разумеется, пожив в Хафельде, Ламбахе или даже Леондинге, ты наверняка решишь, что попал на первоклассный музыкальный спектакль. И Линц, надо отдать ему должное, действительно большой город, раз уж здесь имеется собственная опера, и его жители вправе этим гордиться. Тем не менее с Веной никакого сравнения. Адольф, если тебе удастся сделать достойную карьеру, ты когда-нибудь и сам поселишься в столице. И только тогда поймешь, что такое настоящая музыка и какое она способна доставлять наслаждение.

Собственный монолог пришелся Алоису по вкусу. Чувствуя, как идет на убыль едва ли не всё, чем он некогда гордился, Алоис утешал себя мыслью о том, что научился говорить со сдержанной иронией истинно светского человека, как и подобает завсегдатаю Burgerabend.

Итак, Адольф впервые слушал Вагнера, и происходило это в захолустном оперном театре. И был он вопреки саркастическим репликам отца просто потрясен. Он, правда, еще позволил себе ухмыльнуться, когда большой белый лебедь повлек ладью Лоэнг-рина, устремившегося на выручку к Эльзе (позволил потому, что расслышал стук сапог, в которые были обуты статисты, скрытые в «теле» лебедя), но ария Эльзы, приветствующей Лоэнгрина, повергла его в восторг: Передо мной в сиянье отважный паладин. Его послало Небо спасти меня сейчас.

Из глаз у Адольфа хлынули слезы. Завтра, подумалось ему, я смогу вступить в спор школьных ценителей оперы на равных. Уже сейчас, в антракте, он подслушал суждения завзятых, судя по внешности и манерам, меломанов.

— Какую утонченность проявляет Вагнер, — сказал один другому, — используя скрипки и деревянные духовые и не давая поймать себя в ловушку арфе. Звучание воистину божественно. Как будто он сам изобрел эти инструменты — скрипки, гобой, фагот, — и при этом, заметьте, никаких арф!

Да, подумал Адольф, стоит повторить это завтра в школе.

Алоис, в свою очередь, погрузился в размышления несколько иного свойства. Поневоле завидуя особому умению жить, присущему правящему классу, он решил, что само это умение базируется на прочной основе. Эти люди знают, как пристроить сыновей на перспективные должности в армии, юриспруденции или церкви, и потому вправе гордиться в дальнейшем продолжением фамильных традиций. Но чем он хуже? Да, он поднялся с самого дна, но сейчас наконец-то созрел для высоких жизненных стандартов. И перенял их взгляд на вещи. Эти люди убеждены в том, что главная роль в преумножении славы рода отводится первенцу, неважно, обладает он надлежащими способностями или нет. И относится это не только к воинской службе или служению Господу, но и к сугубо бюрократической деятельности. И в конце концов кое-кому из чиновников удается стать министром! И хотя с ним самим этого не случилось (да и не могло случиться, потому что ему пришлось начать восхождение по служебной лестнице с самой низшей ступени), его никак не назовешь неудачником. А родись он в более благополучной семье, какой замечательный получился бы из него министр! Но и теперь, если Адольф все-таки ступит на путь истинный, его карьера может оказаться еще успешней отцовской: ему-то, в отличие от самого Алоиса, помогут. Вслушиваясь в музыку, столь соответствующую его возвышенному настроению, столь неистово вздымающуюся, столь честолюбивую, столь дерзкую, Алоис позволил себе уронить в театральной тьме несколько счастливых слез: жизнь, что ни говори, все-таки удалась; и эти чувства так естественно слились воедино с заключительными аккордами «Лоэнгрина», что по окончании представления он отбил себе ладоши в захолустном оперном театре.

Адольф, однако же, не разделял отцовского воодушевления. Подавленный все теми же заключительными аккордами, он стремительно нырнул с духоподъемных высот во всегдашнее свое уныние.

Я бы сказал, что для нас это одна из самых главных проблем. Значительная часть наших клиентов сначала воспаряет в фантастических мечтаниях, а затем камнем падает с облаков на землю. Так что нам приходится утешать их и успокаивать. Паря в эмпиреях, куда его вознесла вагнеровская музыка, Адольф уже начал терзаться сомнениями. Вагнер гений — это он понял сразу. Об этом свидетельствует буквально каждая нота. Но может ли он сказать то же самое о самом себе? Или он все же не гений? Не только по сравнению с Вагнером, но и вообще…

10

На обратном пути в Леондинг отец чувствовал себя ничуть не лучше сына. Теперь, когда он позволил Адольфу полакомиться такой вкуснятиной, как «Лоэнгрин», мальчика следовало заставить заплатить по счету. Но как это сделать? Может быть, уговорить его пойти на экскурсию в таможню? Долгие месяцы Алоис ломал голову над тем, какое жизненное поприще надо избрать Адольфу, и в конце концов пришел к выводу, что лучше таможни все равно ничего не сыщешь. По крайней мере, здесь можно создать мальчику такие стартовые условия, словно он и впрямь происходит из хорошей семьи.

Однако, стоило ему завести разговор на эту тему, Адольф тут же заявлял, что станет художником. Алоис отвечал примирительно: «А почему бы тебе не совместить то и другое? Вне всякого сомнения, у тебя это получится. Поверь, мне всю жизнь доводилось заниматься более чем двумя делами сразу».

Адольф мрачно кивал, он словно бы смирился с тем, что отец как попугай повторяет одно и то же. Со временем Алоис прекратил заговаривать о таможне, но неприятный осадок у него остался.

Однако скромное улучшение школьных оценок Адольфа напомнило Алоису о том, что отец не должен упускать из виду малейшие позитивные перемены в поведении сына-подростка. Следовало предпринять новую попытку наставить сына на путь истинный. Он уговорит его сходить с экскурсией на таможню.

Тем же вечером Алоис разразился за семейным столом одним из всегдашних монологов, с удовольствием ощущая, что вечера, проведенные в хорошем обществе на Burgerabend, позволили ему развить ораторские способности самым выигрышным образом.

— В нашем неформальном клубе есть один господин, неизменно твердящий одно и то же, и должен заметить, что его точка зрения чрезвычайно любопытна. В наши дни, говорит он, уменьшилась пропасть, разделяющая богатых и бедных.

— Вот как? — поддержала разговор Клара.

— Совершенно верно. Мы постоянно спорим на эту тему. Речь идет о развитии железнодорожного транспорта. Богат ты или беден, не имеет значения. Все едут в одном поезде — и с одинаковой скоростью! Да, скажу тебе, Клара, и вам тоже, Анжела и Адольф, зарубите себе это на носу! Запомните на будущее: большие города будут расти, и в них будет расти благосостояние, и рано или поздно у всех появятся деньги. На заседаниях нашего неформального клуба мне доводилось слушать о крестьянах, настолько бедных, что… Позволю себе процитировать, потому что вы все здесь достаточно взрослые… Это такие бедные люди, что они… — он все же перешел на шепот, — голыми руками жопу подтирают.

— Папочка! — взвизгнула Анжела. Алоиса уже понесло:

— Пальцем у себя в дырке шуруют.

— Папочка! Господи, папочка!

Но она уже хохотала. Какой поганец ее отец, но как он умеет ее рассмешить! Что правда, то правда. Умеет ее рассмешить, и она сама это знает.

— Так, — глубокомысленно продолжил Алоис, — было в старину. Но сейчас даже среди этой голытьбы нашлись люди, у которых хватило мозгов сообразить, что за времена наступают. Мне рассказывали о крестьянах, которые сообразили продать свои жалкие клочки земли под строительство фабрик и заводов. А покупают у них землю и собираются строить фабрики в расчете на то, что туда непременно дотянут железнодорожную ветку. И ее дотянут! Да, — продолжил он, — все стремится вперед, и крестьянам тоже не хочется отставать. Но ты, Адольф, с твоим-то умом, — а я пришел к выводу, что ты можешь вырасти исключительно умным человеком, — должен еще набраться культуры. Так что мне хочется предостеречь тебя заранее. Грядущие общественные перемены не обойдут стороной и такую сферу человеческой деятельности, как труд. Изменится природа труда, и на первый план выйдет труд квалифицированный. Труд, для которого необходимо образование. Даже дураки научатся читать и писать. Разумеется, важно, чтобы всеобщее распространение грамотности не стерло разницу между начальным образованием и высшим и простые люди не утратили бы уважения к тем, кого мы именуем и будем именовать и впредь, допустим, господином доктором. Адольф, если ты будешь хорошо учиться у себя в школе, — да, понимаю, это не классическая гимназия, а всего лишь реальное училище, но тем не менее, — когда-нибудь ты сможешь выучиться, например, на инженера и, едва защитишь первую диссертацию, как это станет для тебя великим днем, и для тебя, и для всех нас, едва ты защитишь ее, к тебе тоже будут обращаться «господин доктор». Признаюсь, я и сам был бы не прочь именоваться «господином доктором». Это означало бы, что меня уважают еще больше, чем даже сейчас. — Он предостерегающе поднял руку. — Хотя я, разумеется, не ропщу. Отнюдь не ропщу. Но, будь я господином доктором, твою мать называли бы госпожой докторшей, хотя она ни разу не подходила к университетским воротам ближе, чем на пушечный выстрел. — Тут Алоис рассмеялся, а Клара зарделась. — Да, вполне возможно, что сферой твоих интересов окажутся инженерное дело или промышленность. В дни моей молодости путь туда человеку невысокого происхождения был заказан. Но сейчас всё по-другому. А может быть, ты раскроешься как коммерсант или финансист. И все же я не вижу тебя ни на одном из этих поприщ, потому что у них имеется общий недостаток: они не оставляют человеку свободного времени. У коммерсанта нет ни минуты покоя. Он и в вечерние часы, у себя дома, продолжает работать. И то же самое инженер. Скажем, мостостроитель. Он думает: а не рухнет ли мой мост? — Алоис перевел дух и продолжил: — А вот если ты поступишь на службу в таможню, делай по вечерам что хочешь. И все воскресенья твои. И субботы тоже. Можешь заниматься живописью, сколько влезет.

Определенный эффект сия суматошная речь все же возымела. У Адольфа заболел желудок. Это был нервный спазм: мальчик задумался над тем, законченный ли идиот его отец, или все-таки к словам родителя стоит прислушаться. Если справедливо второе, то Адольфу предстоит заниматься впоследствии множеством ненавистных вещей, жить и работать в окружении людей, заранее внушающих ему глубокое отвращение. Но что, если из него не получится великого художника или хотя бы архитектора? Если из него не выйдет нового Вагнера? У службы в таможне имелось одно несомненное достоинство — и тут отец попал в яблочко, — она позволяла во внеурочное время заниматься чем угодно.

Так что они отправились на таможню. Но вопреки тому, как расписывал это место Алоис, визит обернулся сплошным разочарованием. Хуже всего оказалось то, что они пришли в главный зал в служебное время. Множество немолодых чиновников трудилось при свете керосиновых ламп; на лысеющих головах лежали темные тени; от тел попахивало. Разумеется, Алоиса такими запахами было не смутить. В юности он тачал сапоги и поневоле нюхал пальцы ног каждого заказчика в ходе примерки. Но вот Адольфу ни за что не хотелось проторчать всю жизнь в мавзолее, полном застарелой вонью, что исходила от старых дядек, буквально восседавших на голове друг у друга, как обезьяны в зверинце.

После похода на таможню Алоис предпринял еще одну попытку.

«Большинство моих коллег, — сказал он, — со временем стали мне добрыми друзьями. Я могу приехать к ним в гости практически в любой город Верхней Австрии — хоть в Бреслау, хоть в Пассау, вот так-то!»

Адольф подумал о том, что никаких добрых друзей у отца на самом деле нет. Никто не приезжал в гости к самим Гитлерам, даже Карл Весели, которого Алоис часто упоминал как своего лучшего друга.

«И множество дополнительных выгод, — продолжил меж тем Алоис. — Пенсия, свободное время. Защищенные тылы. Хорошая пенсия, доложу я тебе, избавляет человека от страха перед нищетой, даже когда он уходит в отставку. Он знает, что денег ему хватит до самой смерти. А ничто, скажу я тебе, Адольф, не омрачает жизнь в семье так же сильно, как нехватка денег. Вот почему в нашем доме никогда не бывает безобразных скандалов. Потому что у нас есть деньги».

Эта речь звучала за семейным столом, и, услышав последний пассаж, Анжела не смогла удержаться От смеха. Она вспомнила о стремительном исчезновении Алоиса-младшего. Это у них-то не бывает безобразных скандалов! О чем он вообще говорит? Отвернувшись от отца, она прыснула. Клара, заметив это, промолчала. Хватит с нее и того, как расстроится муж, поняв, что говорит без толку. А то, что говорил он без толку, и впрямь вскоре выяснилось. Со временем Алоис и сам оставил мысль о карьере таможенника для Адольфа. Отеческому совету парень следовать был не намерен. Что ж, тем в большее уныние впал отставной таможенник.

Настроение Алоиса несколько улучшилось, лишь когда он понял, что наклевывается выгодная сделка. Живущему по соседству торговцу углем потребовалось срочно продать полтонны своего товара, чтобы рассчитаться с кредитором. Дело было летом, охотников на уголь не находилось, и Алоису удалось получить колоссальную скидку.

Но тут он пренебрег советом Клары нанять грузчика, чтобы тот на своем горбу перетаскал уголь в подвал. Намекнула она и на то, что неплохо бы привлечь к этому делу Адольфа, но и этот намек Алоис проигнорировал. Ему не хотелось брать сына в напарники: он понимал, что они наверняка разругаются.

И все же слова Клары произвели на него определенное впечатление. Сторговав уголь за полцены, он предъявил продавцу еще одну претензию:

— Полагаю, вы сами занесете его ко мне в подвал.

— Ох уж эти мне богачи, — вздохнул угольщик. — Только и думают о том, как бы обвести нас, бедняков, вокруг пальца. Нет, мой господин, я не занесу вам уголь в подвал. Не занесу, потому что вы и так приобрели его за бесценок.

Так что Алоису пришлось заняться этим самому.

— Я, возможно, не так богат, как вы думаете, — сказал он угольщику. — Но я, безусловно, сильнее, чем выгляжу.

И вот Он перетаскал на себе полтонны угля от задней калитки в подвал. Два часа туда-сюда, то на самый солнцепек, то в подвал, дыша угольной пылью. Едва Алоис управился с делом, как у него кровь хлынула горлом, и он слег.

11

В те несколько недель, пока Алоис выздоравливал, Адольф не раз выслушал удивленные рассказы матери о том, как много крови вылилось у ее мужа изо рта, и, будь мальчик до конца честен сам с собою, ему пришлось бы признаться: он жалеет о том, что не присутствовал при этом.

В данном контексте я по указанию Маэстро навел Адольфа на кое-какие размышления, приведшие к выработке четкой концепции: кровь обладает магической силой, и эта сила может передаваться от одного человека к другому. Глядя на самых физически развитых и внешне привлекательных одноклассников, Адольф чувствовал покалывание в паху — такое покалывание он, как правило, ощущал и избывал в лесу. Кровь, приливающая к пенису, думал он, не просто точно такая же, но та же самая, что и у этих красавчиков.

Я, разумеется, был свободен от любых предрассудков такого рода. Я имел дело с клиентами австрийского происхождения, которые, подобно Адольфу, верили в величие немецкой крови, но точно так же сотрудничал и с правоверными иудеями, убежденными в превосходстве крови «избранного народа». Столь же легко (если даже не легче) мне работалось с евреями социалистических убеждений и с социалистами чисто немецких кровей, хотя и те и другие, будучи убежденными материалистами и вместе с тем рьяными интернационалистами, отрицали значение крови, почитая вместо нее вещи куда более эфемерные. И, разумеется, я взаимодействовал с коммунистами, которые никогда не назвали бы себя красными, не придавай они, пусть и на свой лад, особого значения крови. Мы соглашаемся с любыми верованиями, которых придерживается клиент, и работаем над их дальнейшим развитием. Самые ничтожные предрассудки могут послужить исходной точкой выработки предубеждений самого широкого спектра. Часто мы стремимся усугубить ненависть, испытываемую нашими клиентами по отношению ко всем, кто не разделяет их взглядов, и ко всему, что этим взглядам не соответствует.

12

Оправившись после кровотечения, Алоис стал тише и больше уже никогда не поднимал руки на Адольфа. Иногда, решив, что мальчик берет на себя слишком многое, отец грозил ему поркой, но ни тот ни другой уже не воспринимали такие угрозы всерьез.

На новогодней вечеринке в канун 1903 года члены «неформального клуба» позволили себе выпить больше обычного, и Алоис внезапно осознал, в каком смятенном состоянии духа пребывает. За пару недель до Нового года в местной церкви Святого Мартина начал проповедовать капуцин Юричек, причем проповеди он произносил по-чешски, что, по его расчетам, должно было способствовать сбору пожертвований на учреждение в Линце чешской школы. Кое-кто из завсегдатаев вечеринок посетовал (как позднее выяснилось, совершенно напрасно) на неизбежность в обозримом будущем полного захвата этого исконно австрийского города чехами.

Алоису стало не по себе.

— Если чехи очнутся от спячки, — сказал он, — это будет означать конец Австро-Венгерской империи. Но, — добавил он чуть ли не шепотом, — мой лучший друг — чех!

Алоис чуть было не процитировал слова Карла Весели, сказанные тем в ходе краткого визита на пути (разумеется, это была служебная командировка) из Праги в Зальцбург. «Мы, чехи, — сказал ему Весели, — преданы престолу куда сильнее, чем вы, австрияки, готовые развалить империю, как только вам удастся договориться с пруссаками».

Этот краткий визит поверг Алоиса в замешательство. Теперь, высказываясь на вечеринках, он то и дело противоречил самому себе. Как будто недавняя кровопотеря обернулась для него и утратой значительной части разума. Приняв чью-то сторону в начале очередной дискуссии, он в конце переходил во вражеский лагерь. Наконец один из старейших завсегдатаев клуба обрушился на него с упреками. К сожалению, и сам этот более чем пожилой господин пребывал уже в легком маразме.

— Господин Гитлер, — начал он, — еще совсем недавно вы рьяно выступали против нашего горемычного проповедника, задумавшего открыть бесплатную столовую для голодающих чехословацких рабочих. У ваших слушателей не могло не создаться впечатление, будто вы настроены прогермански. «Пора избавиться от этих грязных чехов!» — разве это не ваши собственные слова? Но тогда я вас просто не понимаю. Ваш лучший друг, как вы утверждаете, чех. Дорогой господин Гитлер, мне тяжело произносить такое, но концы у вас явно не сходятся с концами, и, что хуже всего, в столь животрепещущем вопросе! Это ранний склероз — вот что я вам скажу. Вы далеко не так стары; во всяком случае, вы куда моложе меня, но, досточтимый собрат, я просто обязан предостеречь вас: не болтайтесь из стороны в сторону, как сами знаете что. Ничего хорошего из этого не получится!

И старик резко сел на место, как бы устыдившись собственной грубости.

К несчастью для Алоиса, обидчик попал в яблочко. Алоис утратил ту самую четкость суждения, которой всегда гордился. Теперь его правая рука не знала, что делает левая, — в интеллектуальном плане, разумеется. А одна мысль (и фраза) догоняла другую только затем, чтобы ее опровергнуть. Строго говоря, он сам признался в этом своему другу Весели, после чего со вздохом добавил: «Но мне все равно нравится с тобою беседовать. Твои воззрения, на мой взгляд, глубоки, как море». «Алоис, скажи мне честно, ты когда-нибудь видел море?» — возразил на это Весели. «Я видел озера. Красивые озера. Множество красивых озер. И этого более чем достаточно. — Он сделал паузу. — Мне кажется, будто я живу в пустыне».

Язвительная тирада старика запомнилась Алоису. И то, как соглашаясь с его словами, кивали остальные члены «неформального клуба». Вновь и вновь звучал у него в ушах скрипучий старческий голос: «Вы говорите, будто мы чересчур щедры по отношению к чехам, но разве не вы утверждали, что образованный человек никогда не скажет худого слова ни про евреев, ни про венгров? Так в чем же ваша главная мысль?»

Пока звучала эта издевательская речь, Алоис чувствовал такую слабость, что просто-напросто не мог заставить себя подняться с места и незамедлительно покинуть помещение. Но потом сила откуда-то взялась. Никогда еще участники Burgerabend не оставляли собрание столь стремительно и демонстративно, но другого выбора у него просто не было. И плевать на то, что его при ходьбе вело из стороны в сторону.

Алоис был в ярости. Отныне ему стало совершенно ясно, что в «неформальном клубе» его не более чем терпели. И наверняка смеялись у него за спиной над каждым отпущенным им замечанием! Вот, значит, как? Выходит, его здесь держат за деревенского дурачка?

У него чудовищно разболелась голова. Четыре дня спустя, 3 января, он умер, нескольких минут не дожив до полудня.

Загрузка...