МАЯК

Во времена своего неполовозрелого медицинствования я понял простую вещь. Если хочешь быть хоть кем-то, а не подносить всю жизнь снаряды другим, нужно получать высшее образование. Все равно какое. «Мед» мне не светил категорически. Несмотря на жесткий афронт моей семьи, невзирая на два года недешевых репетиторов и даже не согласуясь с собой самим, которому врачом быть хотелось до смерти, я не представлял себе десятилетнего обучения в «меде». Сидка вечерами над книгами, заворот всей жизни вокруг медицины, ничего, кроме библиотеки — претило мне это очень. Да и то сказать — 10 лет. Если ты хочешь нейрохирургом стать, например, то лет пять после института, который сам по себе длится шесть лет, ты проходишь официальную ординатуру. Ну а потом, как повезет. Можешь еще лет семь-восемь ассистировать кому-нибудь. Нет, конечно, неплохо, что к лечению людей допускаются только грамотные врачи, но согласитесь, до сорока лет жрать лысый картофель как-то не очень перспектива. Правда?

Вот и пошел я по бульвару Шевченко в июне месяце, заходя туда и сюда. Пройдя совсем немного, я зашел в прохладный высокий холл Киевского государственного педагогического института им. Горького — здание прямо напротив метро «Университет». Зайдя, я прошел прямиком в приемную комиссию и спросил, где у них берут на психологов. На психологов, ответили мне, конкурс такой, что вам, юноша в штанах ваших обтрепанных, проще попытать счастья сразу в КИМО. Глянув мельком на штаны, я спросил прямо — тот еще наглец был: «А где у вас недобор мальчиков? А-а-а-а, — протянули в приемной, — это вам крайний стол, «деффак».

Копию свидетельства о рождении я отнес и положил на крайний стол. И поступил, конечно, на деффак дней через семь. Ввиду острой нехватки мальчиков в специальности.

И вот я проучился четыре года в «педе». Не могу сказать, чтобы студенческая жизнь шла совсем уж мимо меня. В общежитии я был своим человеком, в КВНе институтском играл, водку пил на задних партах да и вообще курса с третьего стал фигурой в преподавательских кругах довольно известной. Прославила меня, в частности, история с педагогом, которому я продал аудио-плеер JVC, переставший работать минут через пятнадцать после того, как я вышел из аудитории. История с покупкой мною старой курсовой работы, принадлежавшей перу декана в бытность его студентом и попытка выдачи ее за свою, тоже наделала много шума.

И вот натыкаюсь я в деканате на объяву: «Всем, кто хочет поехать на работу вожатыми в пионерлагерь «Маяк», г. Евпатория, необходимо занести свою зачетную книжку в деканат не позднее 10 мая с.г.». Засекаю я этот листик в тот момент, когда секретарь деканата Люда клеит его на доску. А зачетку я даже не успел еще в рюкзак засунуть, только-только освободив ее из липких рук своего старосты. Перспектива сдавать сессию до 15 июня не улыбается мне, конечно, а в требовании занести зачетку до 10 мая моя изворотливая душонка чувствует прямую выгоду для себя, и я отдаю зачетку секретарю немедленно и оказываюсь в списке первым.

На следующий день занятия не для меня начинаются. Я иду в деканат забирать свою зачетку, где рукой декана проставлены все зачеты, а руками соответствующих экзаменам преподов проставлены тройки. И мы едем.

Едем вдвадцатипятером. Нас двадцать пять. Мы должны первые прибыть в этот лагерь, построить там быт, а попросту говоря, перетащить кровати в корпуса и ждать первую смену. Нужно отметить, что студенты-педагоги особенно ценятся в пионерлагерях. Еще бы. На фоне грузных евпаторийских тетушек мы смотрелись орлами.

Селят нас не в «Хилтон», кто бы сомневался. Живем мы в корпусе 60-х годов постройки. Дерево, все белое (было), два этажа, огромные окна, высоченные потолки. Стекол в рамах нет. Да кого это волнует в 24 года? Пили, пели на крыше навстречу рассвету песни разные. А крыша битумная испускала острый запах смолы и грелась под восходящим солнцем навстречу нам. Бросили на ЛЭП воздушку — вот и музычка, вот и чаек.

Наутро начали изучать наш пионерский лагерь. Он был огромен. Бывший хозяин ушел с отливом и оставил после себя гигантский кипарисовый парк, разбитый аллеями на дистанции: от беседок к корпусам, от корпусов к морю, от моря к столовой. Теперь лагерь рвали на куски мелкие хищники — различные управления и прочие министерства пытались наложить лапу на бывшее хозяйское — сладкое. Корпусов двадцать насчитывал «Маяк» и с наскока все проходы, аллеи и дороги выучить не представлялось возможным. Где-то за неделю ты начинал более-менее сносно ориентироваться, а к исходу первого месяца уже знал некоторые тайные тропы даже.

«Маяком» его назвали не зря. Маяк, вот он — на территории лагеря. Каждые 12 секунд над головой проходит огромный луч. Сначала пригибаешься, а потом месяц заснуть не можешь, если он тебе окно всю ночь не режет.

Мой отряд, номинально старший, а на деле собранный из детей 12–14 лет, жил на втором этаже скрипучего, деревянного корпуса, носящего имя «Алые Паруса». Корпус стоял наискосок к морю, не торцом, а именно углом — так внутрь попадало больше тени днем и меньше сквозняков с моря ночью. Дверь вожатской — крошечной торцевой комнатки — открывалась прямо в коридор и лежа на кровати с сигаретой и бутылкой «Изабеллы», я хорошо видел четыре двери справа и четыре двери слева. Обычно часов до одиннадцати слышались пересмеивания и перешептывания, то в одной двери, то в другой мелькал луч карманного фонаря, а иногда в проеме какой-нибудь из комнат появлялась физиономия одного из неугомонных. К началу двенадцатого дети, утомленные обилием солнца, движения и свободы, как правило, засыпали.

Этой ночью все было не так. Лежа на кровати, я злился на пионеров за то, что они никак не угомонятся. Вернее, какие-то сдавленные переговоры исходили из одной из девчачьих комнат.

Мне пора было уже идти навстречу ночным купаниям, крепкому спиртному и прочим пионервожатским радостям, у меня был режим развлечений в конце концов, и меня ждали. Наконец, без четверти двенадцать, я, злясь, засунулся в буйную палату. Две тени моментально метнулись под одеяла и все сделали вид, что спят. Я стоял. Наконец мне показалось, что я услышал всхлипывания. Включил свет. «Та-а-а-а-к. Па-а-а-чему не спим?» Нет ответа. Только мелко потрушивает одеяло над укрывшейся почему-то с головой Светой. «Света, встаем». «Отвернитесь», — говорит. Хорошо. Конечно.

Света, самая маленькая девочка в моем отряде, будто просвечивала. Говорила мало и тихо, волосы имела длинные и золотые, глаза поднимала редко. 12 лет. Ангел.

Встает Светлана. Приподнимаю одеяло и в ту же секунду понимаю, что я уже в тюрьме одной ногой. По простыне ползет большое пятно крови. «Что случилось, девочки?» — Я уже забыл о несостоявшихся ночных радостях. Молчат. Трусил я их, короче, минут десять. Выяснил. Течет кровь у Светочки вот почему-то. Ек-макарек. Света уже сидит. Цвета сливочного масла. У меня мысли сразу — пиздец, маточное кровотечение-травма-изнасилование. Телефонов мобильных тогда еще не было. «Пойдем в медпункт», — говорю. Не может она идти.

Короче, беру я ее на руки и несу сквозь ночь, мимо моря в больничку. Километр где-то. А сам молюсь, чтоб ничего серьезного. Луна, море, цикады. Донес. Пока доктор осматривал единственную пациентку, курю бамбук. Вот доктор вышел. «Валера, чего там?» — спрашиваю. Он смотрит на меня долго и наконец раскрывает рот. «Ты, — говорит, — дурак? — Чего это ты, Валера, еп? — У нее первые месячные. Мать, дура сельская, не объяснила ей ни хера, все очень болезненно, вот она и испугалась до смерти». Я думаю: «ну, хорош герой. Не узнал бы никто, главное».

Наутро нашу «больную» выписывают естественно. Снабдив лекарством — коробкой гигиенических прокладок. Объяснив, как этим пользоваться.

С этого момента начинается отсчет моих благодатных деньков. Я больше не повышаю голос, я не повторяю два раза, я никого нигде ночью не ловлю, мне не приходится требовать, чтоб доедали кашу, я могу в середине дня уехать часа на три — дети прикроют. Когда я иду по коридору, меня освещают восемнадцать пар юных сияющих девичьих глаз. Мальчики не понимают ни хрена, но девочки четко задают микроклимат в коллективе, и я капец какой популярный вожатый у себя в отряде. А девочка Светочка, похоже, втрескалась в меня по самые уши и норовит даже писать мне письма.

В такой вот двусмысленной ситуации я завершаю смену своим июньским днем рождения. А нужно отметить, что руководство лагеря указание испустило: еду у детей забирать всю. То есть все, что привезли они с собой или купили на месте, отбирать и уничтожать. Во избежание отравлений. Уничтожали мы еду, конечно, сейчас.

Столы, вынесенные из корпуса, поставили на аллее под кипарисами. Поставили на столы конфискат. Фонари-грибочки все это засветили мягким светом. Метрах в пятидесяти море шумит, крымское, июньское. Над головой беззвучно столб света Евпаторийского маяка пролетает. Собрались почему-то все. Даже директор лагеря пришла и надралась по итогам колоссально. Сбоку от нас стоял темный корпус четырехэтажный. На крыше его каждый год лет пятнадцать каждое лето жил Карлсон. То есть, это был нормальный мужик, взрослый. Просто как-то он начал каждое лето приезжать в «Маяк» и жить там. Кто именно его пустил, никто уже и не помнил, а мужик приезжал каждое лето и жил там. От остальных мужиков этот отличался тем, что играл целый день на баяне. С крыши. Я подозреваю, что кроме баяна он отличался еще и тем, что растлевал пионерок, но это не доказано.

И вот он играл всю ночь с крыши Джорджа Майкла и Стинга, самые нежные вещи, самые трогательные. А часам к двум подтянулись пионеры из моего отряда, у них была ночь какая-то прощальная или типа того. Они пришли измазанные в свою смешную зубную пасту и сидели тихие, а потом ушли спать. А я сидел под кипарисами, пока не начали гаснуть фонари-грибочки, и мне не хотелось спать, пить и есть. Мне всего хватало и мне не было холодно или жарко. Мне было просто хорошо, без оговорок.

На следующий день все спали, а потом я повез свою смену на вокзал. Пора им было уезжать. И провожал я развеселую толпу из 29-и человек, а сам оставался там, под кипарисами, и пил с ребятами на подножке уходящего поезда вино, орал им что-то, а они совали мне мой старый «Ливайс», на котором написали поперек: «дядя Кока, мы будем помнить вас всегда». А после них как-то сразу пролетели еще три смены, и пришла моя очередь уезжать домой… Я не сумел забрать с собой то, что было там. Лето так и осталось на перроне ждать следующую смену, а мне предстояла ночь в плацкарте и Киев, любимый, но такой неуместный в своей громадности в эту осень. Я понял, что вырос, и заплакал. Лежат в шкафу эти штаны и среди прочих подписей и пожеланий, мишек, цветочков, стишков и телефонов я люблю рассматривать один автограф. Там написано: «Евпатория-Норильск, 1998 г. Вы самый красивый и добрый. Светлана».

Загрузка...