4. Влияние христианского учения о преступлении и наказании на развитие антикриминального законодательства России XIX–XX веков

Во второй половине XIX века Россия вступила в эпоху глубоких социальных преобразований, рубежными политико-юридическими отражениями которых принято считать отмену крепостного права в 1861 г. и судебные реформы (процессуальную и институциональную) 1864 г. Вековая социальная структура, имевшая в своем эпицентре многомиллионное крепостное крестьянство – неподвижное по дислокации, забитое и сонное по духу, а потому слабопроизводительное в экономическом отношении, спорадически протестовавшее против гнета бунтами (наивными по своим политическим целям, но созвучными условиям жизни и кругозору самих недовольных – прикрепленных к территориальным общинам и знававших нужды только маленьких групп несчастных сотоварищей), и освящаемая в том числе духовенством, рухнула. Толпы обезземеленных, но юридически свободных общинников хлынули в города – гнезда разврата, успешно рушившие защитный слой патриархальной нравственности у новичков и служившие местами обучения коллективному сопротивлению. Страна познала рост различных скопищ и сообществ, пораженных социально-революционной пропагандой, а позже – и партий. Борьба с их антиправительственной деятельностью старыми методами уже не давала, да и не могла дать, результата: по выстраданному знаменитому изречению Н. С. Таганцева, смертная казнь была пригодна для эпохи династических переворотов, когда физическое устранение одного лидера останавливало смуту; но на смену индивидуальных эксцессов пришло время идейных или протестных движений, в борьбе с которыми частные приговоры, пусть и самые суровые, напоминали снятие одной головы у гидры, на месте которой непременно вырастали многие [217] .

«Сливки» общества и национальная бюрократия оказались не готовы к переменам (переходу к так называемому буржуазному строю, где надменная спесь, покоящаяся на происхождении, проматываемой наследственной массе, памяти об участии в боевых походах предков, близости ко двору по роду, титулам и знакомству с этикетом, уже не имела прежней цены и даже осмеивалась «новыми русскими» или успешными предпринимателями) и демонстрировали очевидную для всех несостоятельность.

Вот свидетельства от председателя правительства Российской империи времен ее «излета» [218] : «при освобождении крестьян весьма бесцеремонно обошлись с принципом собственности и нисколько в дальнейшем не старались ввести в самосознание масс этот принцип, составляющий цемент гражданского и государственного устройства всех современных государств»; а на этом фоне «большинство дворян в смысле государственном представляет кучку дегенератов, которые, кроме своих личных интересов и удовлетворения своих похотей, ничего не признают, а потому и направляют все свои усилия относительно получения тех или других милостей за счет народных денег, взыскиваемых с обедневшего русского народа для государственного блага, а не для личных интересов этих дворян-дегенератов»; «я никогда не имел никаких враждебных чувств к дворянству вообще и не мог их иметь, так как сам я потомственный дворянин и воспитан в дворянских традициях, но всегда считал несправедливым и безнравственным всевозможные денежные привилегии дворянству за счет всех плательщиков податей, т. е. преимущественно крестьянства»; между тем правители России «под различными предлогами устроили так, чтобы дворяне платили мене того, что стоит кредит (т. е. займы) самому государству»; благополучие титулованных дворян «связано с бесправием» нижних слоев общества и выражается в лозунге «не мы для народа, а народ для нашего чрева»; если отдельные представители правящего класса и были начинены прогрессивными настроениями, то «не пожертвовали бы ни одним вечером картежной игры для проведения той или иной либеральной меры»; нет сомнений, что «вся соль русской земли, вся будущность русской земли, вся история, настоящая и будущая, России связана если не исключительно, то главным образом с интересами, бытом и культурой крестьянства»; однако наши «дворяне… всегда смотрели на крестьян как на нечто такое, что составляет среднее между человеком и волом»; но «в конце XIX и начале XX вв. нельзя вести политику средних веков; когда народ делается, по крайней мере в части своей, сознательным, невозможно вести политику явно несправедливого поощрения привилегированного меньшинства за счет большинства»; к прискорбию, «наши салонные невежды» не разделяют того очевидного мнения, что народ «нужно сделать с точки зрения гражданского права персоною», а наша «государственная власть считала, что для нее самое удобное держать три четверти населения не в положении людей, граждански равноправных, а в положении взрослых детей (существ особого рода)», плюс правительство взяло на себя «роль полицейского попечителя»; худо той стране, чей «государь всю свою жизнь и по сие время никогда не открыл ни одной страницы русских законов и их кассационных толкований, да, наверное, и до сего времени не разъяснит, какая разница между кассационным департаментом Сената и другими его департаментами»; «наш государь Николай II имеет женский характер», а «царь, не имеющий царского характера, не может дать счастия стране… Коварство, молчаливая неправда, неумение сказать „да“ или „нет“ и затем сказанное исполнить, боязненный оптимизм, т. е. оптимизм как средство подымать искусственно нервы – все это черты отрицательные для государей»; долго «невозможен такой порядок вещей, при котором величайшая нация находится в вечных экспериментах эгоистической дворцовой камарильи»; в общем «где овцам плохо, плохо и овцеводам», в том числе и духовным, а также наоборот.

«Перед фактом растущей преступности», особенно политической, законодатель проявил «некоторую растерянность» [219] , вначале увлекся специализированными актами («Положение о мерах к охранению государственного по рядка и общественного спокойствия» 1881 года, последовавшее после убийства Александра II Освободителя), но позже понял и потребность обновления базового монографичес кого закона, каковым было разбалансированное, казуистичное «Уложение», с последующими дополнениями и изменениями.

Началась работа над составлением нового Уголовного уложения, к чему власть привлекла лучшие научные силы [220] с вполне доброкачественными наставлениями: 1) «комитет должен был сообразовывать свою работу с потребностями современного состояния государства, указаниями судебного опыта при применении действующего законодательства, а равно с положениями науки уголовного права и уголовным законодательством иностранных государств» [221] ; 2) «в отношении уголовных законов надо остерегаться двух крайностей: постановления их, с одной стороны, могут оказаться недостаточными для необходимого ограждения государства, общественного быта и прав частных лиц, с другой – могут слишком расширить область караемых запрещений и тем стеснить правильное развитие общественной жизни, направленной к достижению как духовных, так и материальных благ» [222] ;

3) «проектируемую систему наказаний» нужно «сообразить с точки зрения ее практической осуществимости» [223] .

Сам Комитет (позже переименованный в Комиссию) ставил перед собой и ту задачу, чтобы не повторить казуистики Уложения 1845 г., сконцентрировавшись на максимально кратких характеристиках преступных деяний по их существенным признакам [224] . В интересах настоящего исследования полезно также подчеркнуть, что в объяснительной записке к проекту Уголовного уложения 1903 года , помимо прочего, откровенно указывалось, что религия является «одним из тех основных устоев, на коих покоится государственная и общественная жизнь. Охрана религии вызывается интересами самого государства» [225] .

В итоге в утвержденном царем 22 марта 1903 г. Уголовном уложении оказалось 37 глав и 687 статей, а первая глава Особенной части была по старинной традиции посвящена «нарушениям ограждающих веру постановлений» (ст. 73–98).

Ее содержание [226] почти не подверглось изменению по сравнению с предыдущим (Уложением 1845 г.) законом. Несмотря на снижение объема запретов более чем в 3 раза (с 81 до 26 статей), базовые составы (о богохулении и порицании веры, о срыве богослужения, о совращении в иное вероисповедание, о надругательстве над телом умершего и нарушении правил погребения, об оскорблении священнослужителей во время отправления последними своих обязанностей) сохранились. Не изменилась и практика дифференциации ответственности (по составам) и индивидуализации наказания (размер санкций) в зависимости от веры (православие, инохристианство либо прочие религии), места учинения преступления (помещение церкви, часовня, молитвенный дом), субъективной стороны («заведомо» или «по неразумию, невежеству или в состоянии опьянения»), особенностей предмета преступления (духовные святыни или освященные предметы), времени (во время богослужения или нет), способа (с насилием или нет).

Вместе с тем за пределами специализированной главы закона остались такие поступки, прежде признаваемые религиозными криминальными деликтами, как лжеприсяга, хищение имущества церквей, подача челобитных, помощь раскольникам, разрытие могил. О последнем составе по Уложению 1845 г. скажем особо. Подобные поступки одновременно посягали на два объекта – нравственность и церковные (христианские) устои, поскольку служили проявлением языческих пережитков. В России разрытие могил чаще всего базировалось на суевериях, совершаемое не только для того (преимущественно), чтобы прервать засуху и вызвать дождь. Труп и его части, как установил А. Левенстим, являлись также талисманами, а кости и внутренние органы, в ряде случаев, служили целебным средством или орудием порчи [227] .

В Уголовном Уложении 1903 г. заметно снизился размер наказаний за большинство посягательств на интересы церкви. В ряде случаев уравнена или почти уравнена [228] ответственность за преступления против православия и других религий, а бывшее законодательное противопоставление различных ветвей христианства вообще опущено (ст. 73–75, 78, 80 и др.), либо все вероучения охраняются в равной мере (например, заключением в исправительном доме на срок не свыше трех лет карались действия по совращению из одного вероисповедания в другое посредством насилия над личностью или наказуемой угрозы – ст. 87).

«У-1903» по единодушному мнению зарубежных и отечественных, дореволюционных, советских и современных ученых, было лучшим законодательным актом по борьбе с преступностью начала XX века [229] .

Казалось бы, бери и пользуйся! Ан нет: открытые на Западе «законы Паркинсона», «закон Мэрфи», «принцип Питера» и т. п. созданы как будто специально для России: «то, что у них – лишь исключения на фоне общей рациональной обустроенности жизни, – утверждал Ю. М. Лужков [230] , – для нас привычная повседневность». И продолжал: а) «мы должны сформулировать такие законы, которые помогали бы предусматривать искажение результатов еще на стадии постановки задач»; б) «ярче всего закон неизбежных искажений проявляет свое действие, когда мы берем заемные образцы. Делаем один к одному, а получается нечто, от чего иностранцы просто балдеют»; в) у нас государство «как бы закладывает законные нарушения в свои предписания. Кладет чиновнику маленькую зарплату в расчете, что тот сам о себе позаботится. Вводит налоги, которые немыслимо выполнить. Создает систему противоречивых законов, которые невозможно не нарушить»; г) в России «самый кайф – когда должность дает возможность мешать кому-то делать то, что ему позарез нужно, а подношение можно взять за то, что перестанешь мешать»; д) «мы не любим продумывать последствия: русский на трех сваях крепок – авось, небось да как-нибудь»; е) наш закон «все и немедленно» – по этому принципу мы проводили национализацию в семнадцатом и приватизацию в девяносто втором»; ж) наши девизы – «ломать не строить» («сломать – это пожалуйста! Просить никого не надо. Никто даже не торгуется»); «сама пойдет» и «схватится, никуда не денется»; «в общем и целом» («у нас обожают начала, но совершенно невозможно добиться, чтобы что-то было доведено до конца»); «тяп-ляп»; з) наши летучие законы – времянки («мы все лепим как бы на время, на живую нитку – законы, дороги, пятиэтажки»), любви к крайностям («либо баба вдребезги, либо мужик пополам») и вечного боя («мы ищем решение проблем в борьбе, а не в работе», «субботник для нас более приемлем, чем ежедневная уборка мусора»).

Окончательный приговор российского политического долгожителя, в 2010 году все-таки выброшенного более молодыми политиками на «свалку», таков: «…сегодня все жалуются, что мы живем не по законам. А это неверно. Мы живем по законам. Но Паркинсона». У нас царствуют «законы не причин, а тенденций. Не статистики, а ситуации. Не физики, а судьбы. Но законы. Но иного уровня. Но работают. Но неизвестно, почему…»

Лужков – не пионер в разборе ментальных странностей русской души. Согласно грустному наблюдению незабвенного П. А. Вяземского о том, что «русский Бог не всегда бывает богом осмотрительности и благоразумия» [231] , по неписаной русской традиции именно самые удачные законы не применяются либо вообще не вводятся в силу. Так случилось и с Уголовным уложением 1903 года.

Вначале, законом от 7 июня 1904 г., были введены в действие Общая часть, а в Особенной части – полностью глава III (о бунте), частично – главы IV (о государственной измене), V (о смуте), VII (о противодействии правосудию), XXI (о подлоге), XXXVII (о преступных деяниях по службе государственной и общественной), законами от 16.06.1905 г. и 4.03.1906 г. частично глава V (о смуте). Позже, по закону от 14.03.1916 г., наконец-то вошла в силу и глава II (о нарушении ограждающих веру постановлений), но с утратой двух статей и корректировкой 8 статей. Большинство же положений очень тщательно подготовленного и потому весьма качественного уложения так и не вошли в силу до упразднения монархии, победы Февральской и Октябрьской революций.

Почему? Обычно называются две причины: первая – напуганные перспективой буржуазно-демократической революции «верхи» предпочли либеральному Уложению 1903 г. чрезвычайное законодательство, внесудебную расправу, различные «временные правила», черносотенные погромы, карательные экспедиции и столыпинские виселицы [232] ; вторая – быстро были введены в действие «важнейшие с точки зрения интересов монархии разделы закона (о государственных и религиозных преступлениях) [233] .

Принятие Положения 1903 г. оказалось провозвестником бурного периода отечественной истории, последовавшего после первой русской революции 1905 г. Началу брожения способствовали многие обстоятельства, в том числе позор японской войны, «ходынка», провокационная деятельность охранки, активность подпольщиков, безволие самодержца… но главным фактором выступала историческая закономерность.

Россия как часть Европы и мира жила не в вакууме, она когда-то должна была начать настоящий, а не показной переход к капитализму и буржуазно-демократическим свободам. В русле этого движения правящие круги были приговорены признавать ранее немыслимое – равенство конфессий, веротерпимость, свободу совести. Конечно, в царской России определенные свободы у подданных и у представителей инославных вероисповеданий имелись, но на уровне феодального мировоззрения; этому соответствовал и феодальный тип уголовно-правовой охраны религии [234] , с которым буржуазные революции на Западе к началу XX века уже покончили.

По мнению исследователей, революция 1905–1907 гг., подготовленная всем ходом социально-экономического и политического развития России, наряду с другими демократическими требованиями выдвинула и проблему свободы совести. Революция заставила царское правительство вплотную заняться вопросами церковной политики. Стратегическая цель этой политики заключалась в спасении самодержавия и его верного союзника – православной Церкви от крушения. Сущность – в постепенном переходе от феодальных порядков к буржуазным. Тактика – в постоянном лавировании, поддержании конституционных иллюзий с помощью законодательных уступок, манифестов, указов и т. д. [235] . Лавирование – внешний признак слабости и неуверенности.

Почувствовав слабину государственной власти и некоторые трудности в сохранении прежних форм ее союзнических отношений с РПЦ, либералы, а также обиженные самодержавием или алчущие его полномочий лица бомбардировали прежде неприступную крепость обвинениями и нетерпеливыми требованиями дальнейших уступок, расшатывая и веру большинства населения.

В самое кризисное время будущий вождь Советского государства выступил со статьей «Социализм и религия», в которой выдвинул бескомпромиссное требование об отделении Церкви от государства и школы от Церкви. «Только выполнение до конца этих требований, – писал он, – может покончить с тем позорным и проклятым прошлым, когда Церковь была в крепостной зависимости от государства, а русские граждане были в крепостной зависимости у государственной Церкви, когда существовали и применялись средневековые, инквизиторские законы (по сию пору остающиеся в наших уголовных уложениях и уставах), преследовавшие за веру или за неверие, насиловавшие совесть человека…» [236]

Под мощным давлением недовольных, которые оказались лучше организованными, чем публичная власть, затрещал многовековой стандарт организации общественной и государственной жизни, выраженный в знаковой, может быть, даже ментальной формуле «Православие, самодержавие, народность». Вопреки данному идеалу и государственному Гимну Российской империи, несмотря на попытки православных священников хранить традицию обожествления царской власти [237] , в начале XX века низы, не стесняясь, распевали совсем уж кощунственные слова «Боже, царя стряхни». Под мощным давлением власть начала лавировать, в основном посредством принятия нормативных актов [238] , главным из которых стал Указ от 17 апреля 1905 г. – «Об укреплении начал веротерпимости». Коренных изменений в религиозную политику он «не внес и систему православного конфессионализма оставил в неприкосновенности. Даже само наименование указа говорило только о „началах“ веротерпимости, а не о свободе вероисповеданий» [239] . Частные же новеллы несущественного характера свелись к возможности отпадения от православия в другую веру [240] и послаблениям для старообрядцев и иноверцев. Но и эти поправки привели к тому, что из православия только в одном 1905 году перешло в католичество более 170 тыс. чел., в ислам – 36 тыс., в лютеранство – 11 тыс. [241] Параллельно снизилось число осужденных за религиозные преступления: 8 000 человек с 1904 по 1913 г. [242] .

Конечно, пастыри РПЦ подставляли плечо своему некогда могущественному союзнику, искали новые аргументы не только для сохранения собственного привилегированного положения, но и для защиты самодержавия. «Государство и Церковь, – указывал один из богословов, – до такой степени подвергались у нас процессу диффузии, что произвести полное разъединение их сразу невозможно» [243] . Другой ученый представитель православия предупреждал верующих и мятущихся следующими словами: «прежде Церковь имела дело с православным царем, теперь подле православного царя встала неправославная Дума. Дума уже вошла в конфликт с царем, несомненно, что она вступит в конфликт и с Церковью» [244] .

Яростным протестом против апрельского Указа стал «Голос архипастырей Церкви о свободе вероисповеданий», под которым подписались многие епархиальные архиереи [245] . В другом страстном обращении пастыри РПЦ заявили: «Нам (по Указу. – А. Б. ) объявили «свободу совести», но (мы. – А. Б. ) будем изъяснять ее как свободу заблуждений…» [246]

Однако самое страшное для православной Церкви состояло в том, что в ее рядах пропало единство. Так, из 15 священников, избранных во II Государственную думу, пятеро (Архипов, Бриллиантов, Гриневич, Колокольников и Тихвинский) оказались «зараженными» социалистическими идеями и потому примкнули к левым партиям. 14 мая 1907 г. они были вызваны к петербургскому митрополиту Антонию для объявления решения Священного синода, предписывавшего «раскольникам» выйти из состава левых партий, поскольку руководство РПЦ разделяло политическую платформу только монархистов, октябристов или беспартийных сторонников правых взглядов [247] . Священники отказались и потеряли свой сан. Кроме того, реформаторские настроения в указанное время охватили и иерархов РПЦ, руководимых митрополитом Антонием (Вадковским), высказавшихся за увеличение независимости последней от государства, за созыв Поместного собора и восстановление патриаршества [248] .

Два десятилетия центральная власть потратила на бесплодную работу над многочисленными законопроектами, главным из которых со времен первой Думы принадлежал кадетам и назвался «Основные положения о свободе совести». Над ними трудились три депутатские комиссии: по вероисповедным вопросам, по делам православной Церкви и по старообрядческому вопросу. Прогрессивных изменений практически не произошло. Напротив, «в данный период в законодательство об ответственности за совершение религиозных преступлений были внесены и негативные корректировки, идущие вразрез с демократическими нормами, состоящие в том, что была распространена наказуемость за „богохуление“ на лиц, которые подобные деяния совершили непублично; включена ответственность за ненасильственное обращение из одного христианского вероисповедания в другое; объявлены наказуемыми факты фанатического самооскопления либо оскопления другого. Они оказались по отношению к скопческой ереси более жестокими, чем даже законы, принятые в XVIII в. Более того, была введена специальная статья, в которой устанавливалась ответственность лиц за оскорбление православного священника с целью оказания неуважения к православной церкви» [249] .

В такой обстановке, подогреваемой неудачами на фронтах Первой мировой войны, торможение эволюции должно было прекратиться революцией, что и случилось в феврале 1917 года. Ведь «все революции происходят оттого, что правительства вовремя не удовлетворяют назревшие народные потребности… остаются глухими к народным нуждам»; вот и наша (1905–1906 гг. – А. Б. ) революция произошла оттого, что правители не понимали и не понимают той истины, что общество, народ двигается. Правительство обязано регулировать это движение и держать его в берегах, а если оно этого не делает, а прямо грубо загораживает путь, то происходит революционный потоп» [250] . Из прежней скрепы «православие – самодержавие – народность» выпало центральное звено в форме самоотречения царя. Церковь должна была искать новую опору, сочла в качестве таковой Временное правительство, и потому через три дня после его формирования Священный синод выпустил обращение к народу, начинавшееся словами: «Свершилась воля Божия. Россия вступила на путь новой государственной жизни».

Но «обожествленный» Церковью верховный орган государственной власти в своем «Обращении к гражданам» продекларировал отмену «всех сословных, вероисповедных и национальных ограничений», а в постановлении «О свободе совести» от 14 июля 1917 г. [251] провозгласил религиозную свободу совести и веротерпимость. При таких «уроках доверия» иерархам РПЦ со стороны правительства вряд ли справедлива в полной мере критика А. И. Солженицына: «В дни величайшей национальной катастрофы России Церковь, – пишет он, – и не попыталась спасти, образумить страну. Духовенство… утеряло высшую ответственность и упустило духовное руководство народом… Как не заметить, что в страдные отречные дни императора – ни один иерарх (и ни один священник) православной Церкви, каждодневно возносивший непременные за Государя молитвы, – не поспешил к нему поддержать и наставить» [252] .

Вместо заключения. Хотя «автору не нужно быть нравственнее и нравоучительнее Провидения, которое в действиях своих не подводит морального итога вслед за каждым событием» [253] , мы все-таки сделаем это, ибо рассмотренные события давние и даже успели покрыться пылью умственных наслоений предшественников.

1. Уголовное право дореволюционной России и его письменный оттиск – законодательство – прошли свой путь рука об руку с христианской религией вплоть до Октябрьской революции 1917 года, находя у своего союзника духовную поддержку и канонические рецепты для криминализации отдельных общественно опасных поступков, а также для дифференциации ответственности и индивидуализации наказания. Совместная борьба со святотатством, богохульством, ересями и прочими видами религиозных преступлений шла с откатами и приливами, что естественно [254] , но с двумя очевидными тенденциями – постепенного сокращения государственного влияния на вероисповедания людей вообще (1) и монополизации государством функции преследования виновных в «религиозных» преступлениях (2). Однако долгие годы дополнением к светскому наказанию выступали церковные санкции. Виднейший отечественный специалист канонической юриспруденции постоянно подчеркивал полезность практики подвергать за преступления против веры, церковных правил и общественной нравственности не только уголовному наказанию, но и церковному покаянию, виды и продолжительность которого определялись духовным начальством [255] .

2. Если заимствование чужих юридических правил русичами было многовекторным, идущим от знакомства с правом всех народов – географических соседей, что естественно для любого этноса [256] , то после крещения вместе и благодаря православию наиболее сильное влияние на Отечество оказала византийская юриспруденция. Как писал С. В. Юшков, с распространением православия на Руси стали применяться как отдельные нормы канонического права, так и целые сборники. В частности, при решении дел о религиозных преступлениях приезжее византийское духовенство применяло Градский закон или Прохирон императора Василия Македонянина, принятый на родине византийских священников в VIII веке [257] , а еще в ходу были Номоканон, известный на Руси с XI века как Кормчая книга, Эклога (законодательный свод Византии VIII в.), Базилики (в другой транскрипции – Василики) и Шестикнижие Арменопула (свод позднего византийского права из 6 книг).

3. Церковные иерархи из Византии не могли не принести на территории христианизированных восточных славян собственную (константинопольскую, греческую) правовую систему, в свою очередь запитанную юридическим духом другого прародителя – Древнего Рима. Но сделали они это осторожно, щадяще, вынужденно приспосабливая непривычные для восточных славян канонические догматы к их обычаям. Прочная связь государственных и религиозных начал в регулировании уголовно-правовых отношений на Руси – не самое плохое явление. Напротив, нужно говорить о примиряющем и гуманизирующем значении такого союза в области борьбы с преступностью.

Благодаря православному обряду печалования или священнического увещевания значительная часть приговоренных к исключительной мере наказания получила право на жизнь; религия вообще и ее православная ветвь в частности «грешит» идеей равноправия. Именно поэтому только XVIII век оформил уголовное право нашей страны в качестве породистого раздела крепостнической системы [258] .

4. Исторический союз Государства и Церкви в сфере управления был выгоден обеим сторонам: светской власти – для подкрепления своих требований к населению ссылками не столько на свою вооруженную силу, сколько на святость, обеспечиваемую инвокациями в преамбулах нормативных актов и присоединением к процессу официального правотворчества и правоприменения священников [259] ; клиру – опорой на финансовую помощь (десятина) и юридическую защиту (отдельная и повышенная ответственность за посягательства простолюдинов на интересы Церкви) государства, что было особенно необходимо в период навязывания канонических догматов язычникам, воспринимавших новый объект поклонения настороженно, а то и враждебно. При этом уместно напомнить, что православная ветвь христианства с момента его раскола с католичеством объективно отличалась заметной веротерпимостью: нет в его «активе» ни крестовых походов за чистоту веры, ни инквизиционных преследований еретиков, ни постыдной торговли индульгенциями, ни нахальных геополитических глупостей [260] .

5. К числу опаснейших религиозных преступлений в дореволюционный период относились богохульство и кощунство. Понимание содержания и общественной опасности каждого из этих эксцессов, а также установление удовлетворительного соотношения между ними прошло длительную историю. Первое злодеяние вначале трактовалось узко, строго в рамках термина – как оскорбление Всевышнего и его апостолов. Но начиная с Уложения 1649 г. под богохулением стало пониматься не только возношение хулы на Господа Бога и святых угодников, но и непочтительные отзывы о православной церкви и ее обрядах в целом, произнесение имени Господа «всуе, в клятве, в божбе и лже». Самой меньшей степенью богохульства в практике считалось поношение имени Бога, выраженное в открытом ропоте или негодовании на Всевышнего с возложением на Него «вины» при различных обывательских несчастиях. Кощунство же отличалось от богохуления объектом посягательства и характером действий субъекта. Под ним понималось поругание церковных правил и обрядов, а также предметов, употребляемых при богослужении, но не почитаемых священными, да еще и при условии проявленного неуважительного к ним отношения или с насмешкой, но без прямого надругательства [261] .

6. В литературе нередко утверждается, что «в понимании сущности и объекта преступлений против веры теория уголовного права и законодательство прошли три основных этапа.

На первом, в период феодализма, господствовали канонические взгляды: эта категория преступлений рассматривалась как преступления против бога. С победой буржуазных взглядов на религию и право в Западной Европе, а впоследствии и в России утвердилось мнение, что объект посягательства религиозных преступлений – не права божества, а честь и блага частных и юридических лиц (верующих и церковных общин), т. е. эти преступления стали рассматриваться как нарушения частного характера. В конце XIX – начале XX века в русском праве возобладала точка зрения, согласно которой преступления против веры посягают на публичные, государственные интересы [262] . Данный взгляд можно принять с теми уточнениями, что с XVI в. в уголовном законодательстве России окончательно сформировалась группа религиозных преступлений (преступлений против государства и церкви, а не против отдельных верующих). В XX же веке государство защищает религию и церковь от преступного воздействия, но уголовно-противоправным признается и ведение религиозной деятельности, выходящей за рамки законов, отделяющих государство и церковь.

Загрузка...