Глава 14


Рош-ха-Шана и Йом-Киппур. — Страх Божий.-- Порка. -- Благословение детей. -- Страх в школах. -- У хасидов. -- Сукот. – Симхат-Тора. – Праздники вообще. – Как у нас проходил праздник.


Как все «ешувники», Берл-Бендет со всей семьёй приезжал на Рош-ха-Шана и Йом-Киппур в Каменец и останавливался у деда. Там для них готовили три комнаты, а целую телегу кухонных принадлежностей и посуды они везли с собой. И так проводили вместе три дня, с Рош-ха-Шана до Йом-Киппура. Семья деда состояла из пяти дочерей - из них три замужних с детьми - и трёх сыновей, из который двое женатых с детьми, и было весело.

Вернувшись в Рош-ха-Шана с молитвы, Берл-Бендет, который любил есть вместе со своей семьёй отдельно, должен был также присутствовать при благодарственной молитве в доме деда. На столе лежали разные торты и пирожки, печенья на яйцах с миндальной крошкой и пончики с сахаром, которые пекла бабушка и которые были знамениты на весь город своим замечательным вкусом. Дом был полон людей – всё своя семья.

Накануне Рош-ха-Шана, в три часа утра, собирались в доме деда все дети и внуки, даже семи-восьмилетние, а также и семья дедова брата. Подавали чай с печеньем, вареньем и со сладким вином, все ели и пили, а потом шли в бет-ха-мидраши на синагогальный двор, читать слихот. Сначала шли мужчины с юношами, потом – жёны, дочери, невестки и внуки. Помню ещё, как один раз я считал членов нашей семьи, идущих читать слихот:

«Не один, не два, не три» и так – до «не сорока»[124]

Так смешно шли читать слихот – как будто шли солдаты. В городе так и говорили: «Пошёл уже царский полк», - потому что в бет-ха-мидрашах на синагогальном дворе не осмеливались читать слихот, пока не придёт «царский полк». Во дворе семья разделялась: кто-то читал слихот в одном бет-ха-мидраше, а кто-то в другом.

Дед читал слихот накануне Рош-ха-Шана и накануне Йом-Киппура в старом, большом бет-ха-мидраше. Его место было – возле раввина на «востоке»[125], второе его место было – в углу, сверху, у восточной стены, а третье – с южной стороны, у первого окна.

В Рош-ха-Шана и Йом-Киппур дед молился в шуле. Там он имел три места на восточной стороне: для себя, для брата Мордхе-Лейба и для его единственного сына.

Берл-Бендет молился в новом бет-ха-мидраше. Там у деда тоже было два места: одно у восточной стороны, а другое – у южной, тоже почётное место. Только отца моего не доставало: Рош-ха-Шана он проводил у ребе.

Ночью накануне Йом-Киппуром никто из семьи не шёл спать. Все собиралась у деда на церемонию «капойрес»[126], и бабушка уже покупала несколько дюжин кур и петухов. И даже среди посторонних, уважаемых хозяев было принято посылать свои капойрес вечером деду, так как резник, который всю ночь ходил по разным уважаемым хозяевам и резал кур, прежде всего приходил к деду; для чего уже был приготовлен большой сарай. И множество хозяев посылали своих капойрес деду, понятно, с его разрешения.

Вечером был приготовлен стол со сладким вином, печеньем и вареньем и все начинали крутить капойрес. Некоторые – за себя, а другие – и за маленьких детей.

Потом пили «лехаим» вместе с резником и закусывали, и резник шёл резать кур. Кручение капойрес занимало несколько часов, а в четыре часа все снова шли читать слихот, а девушки и дети шли спать.

По моей настойчивой просьбе дед меня стал брать на чтение слихот семилетнего возраста. Своего собственного сына Исроэля, который был одного со мной возраста, он не брал. Тот никогда не хотел ходить на чтение слихот, что мне было очень дорого.

И когда дед вместе со мной в канун Рош-ха-Шана читал «большие слихот»[127], он ужасно плакал, и я, не имея другого выхода, тоже плакал вместе с дедом. Из меня рекой текли слёзы, а дед был доволен, что его внук плачет: может, благодаря мне, нам всем поможет Господь.

Но дед так сильно плакал во время слихот, что у него дрожали ноги. Почувствовав, что у деда дрожат колени, я с силой прижимал свои колени к его, чтобы пробудить такую же дрожь и у себя. Я думаю, что это тоже на меня ужасно действовало, и мой плач достигал высшей точки. Это, конечно, особенно нравилось деду, и он меня брал всегда с собой на слихот, даже когда я не просил.

Дед, который был большим плаксой, как видно передал мне в наследство это свойство, и даже сегодня, услышав чей-то плач, хотя бы из-за мелочи, я не могу сдержать слёз.

Накануне Йом-Киппура, в двенадцать часов дня, дед шёл на дневную молитву со всей семьёй. Тогда он раздавал по пятидесяти рублей, его брат – по тридцати, а остальные – по пятнадцати-двадцати, жёны – особо, и так от нашей семьи раздавалась нуждающимся большая сумма.

Пол шуля был покрыт сеном, и возле дверей была куча сена, на которой лежали важные хозяева, и главный шамес, одетый в китль, с большой плетью в руках, стоял и отсчитывал им по сорок ударов. Считал он на святом языке: ахат, штаим – и так до сорока. Еврей лежал вытянувшись, в верхней одежде, а шамес сёк – один удар пониже, другой – повыше, по плечам, а секомые, лёжа, одновременно каялись в грехах. У бедняков не было никакой привилегии в смысле порки, так как за экзекуцию приходилось хорошо заплатить шамесу, и поскольку хозяев бывало много, беднякам приходилось стоять и ждать. Самых важных секли пораньше. Когда дед приходил в шуль, он тут же ложился, и шамес начинал считать. И меня сильно огорчало, что дед ложится, а шамес сечёт… Около половины второго мы возвращались. Тут же начинали есть курятину с лапшой. Быстро поев и благословясь, дед начинал благословлять детей с одной стороны дома, а бабушка – с другой.

Он начинал вызывать всех детей, каждого по имени, одного за другим, сначала старших, дочь и невестку, потом – дочь дочери и невестку снохи. Даже малюсеньких грудничков, в возрасте, может, двух недель, приносили для благословения. Сначала он благословлял лиц мужского пола, от самого старшего до двухнедельного младенца, которого мать держала на подушечке, а дед клал руку на головку ребёнка и благословлял; а потом, в том же порядке, женщин.

Благословляя, он так плакал, так горько стенал, что камень мог растаять. Естественно, что все тоже принимались плакать, и большие, и малые, и создавалась какая-то смесь из разных плачущих голосов: низкие и высокие, и совсем писклявые. Со стороны можно было подумать, что разрушен город.

После благословений деда сразу шли к бабушке. Она лишь обливалась слезами, но никто никогда от неё не слышал ни звука. Только положит свою тонкую ручку на головку, и слёзы льются тихо, тихо, тихо… Церемония благословений продолжалась таким образом больше двух часов. И дед постоянно опаздывал, постоянно приходил в шуль, когда там уже было полно народу, ожидавшего его с «Кол нидре»[128].

Йом-Киппуры былых времён… Боже мой, что тогда творилось! В шуле, во время «Кол нидре», было видно, как вся община, охваченная великим страхом, готова отправиться в лучший мир. Все одеты в белые одежды с поясами, расшитыми серебром и золотом, в талесах, ермолках, также расшитых серебром и золотом. Ермолка и пояс моего деда стоили много десятков рублей. А были и ещё красивей. И даже бедняки были в белых ермолках, расшитых цветным шёлком.

И множество свечей, горящих во всех подсвечниках, спускающихся на бечёвках со всего потолка и стоящих на столах, в банках с песком! Каждый еврей хочет, чтобы свеча горела в память о его родителях – от «Кол нидре» до заключительной молитвы завтра вечером. Яркие отблески света играют на золотых, серебряных и шёлковых ермолках и белых китлях и талесах, на всех лицах - какая-то святость. Ни у кого в мыслях ничего плотского, земного, будничного.

Все плачут, моля Господа простить все прегрешения, послать благополучный год и здоровье, каждый льёт от всего сердца реки слёз, взывая к Всевышнему.

Громкий плач и стоны женщин, проникая в мужскую часть шуля, разрывают сердца мужчин, и они снова плачут, как женщины.

Трудно себе представить сейчас, когда весь Йом-Киппур утратил свою силу и вызываемый им трепет потерял над нами власть, те ночи в былые времена в шулях и бет-ха-мидрашах, когда пели «Кол нидре»!

Стены плакали, камни на улицах стонали, рыба в воде дрожала. А как молились те самые евреи, что целый год надрывались ради грошового заработка!

Ни злобы и ни зависти, ни жадности и ни обмана, ни злословия, ни сплетен, ни еды, ни питья. Все сердца и глаза устремлены к небу, и есть лишь духовность, одни души без тела.

А от пюпитра хазана текут душевные напевы, заливая все сердца.

С двенадцати лет я стал ходить с отцом на «Кол нидре» в хасидский штибль). Там уже было другое «Кол нидре», и у них мне больше нравились молитвы Йом-Киппура, чем у миснагдов.

В хасидском штибле не слышно ни плача, ни стонов, ни всхлипов. Человек только молится с большим пылом. У кого есть хороший голос, тот молится звонко и радостно, а у кого нет – молится тихо, но со вкусом, и все поют с душой. И нет никаких хазанов. Чтец произносит слова с душевным напевом, и все за ним повторяют.

После «Кол нидре» многие хасиды, молодые и старые, ночевали в штибле. Укладывались на сене, разложенном на полу, было в этом что-то необычное. И я очень любил ночевать после «Кол нидре» в штибле на сене. Лёжа, напевали всю ночь разные душевные напевы, и под них как-то сладко спалось.

В ушах звучали эти сладкие, тихие напевы, и сон был лёгкий, как дрёма. Бывало, проснёшься на пару минут и заснёшь снова. А вокруг, а вокруг – звучит, звучит, тихо-тихо.

В Йом-Киппур, в десять часов утра, становились снова молиться, и с таким шумом, точно военные на параде, и молились с большим вкусом. И начав все вместе с крика, стояли так до двенадцати.

Потом начинали продавать «восхождение к Торе», так же, как и миснагды. Но покупали тоже со вкусом. Те из хасидов, кто умел петь, а также пожилые, снова укладывались на сене и снова чуть слышно напевали, но не один напев, а несколько: в одном углу один, а в другом – другой, точно в зависимости от того, какой у кого ребе: у карлинских свои напевы, у слонимских – свои; а один-единственный хасид, последователь Любавического ребе, пел его напевы. Все эти мелодийки – тихонькие и душевные, сливались вместе и разливались по всему телу.

А потом начиналась молитва «Мусаф»[129]. Многие хасиды не признавали никаких священных текстов, изложенных в поэтической форме. Они держались только простого религиозного пения или молитв. И те напевали лишь потихоньку.

Йом-Киппур у хасидов мне так нравился, что я и в Рош-ха-Шана тоже шёл в штибль, хотя и без отца (он обычно уезжал к своему ребе).

На исходе Йом-Киппура, после вечерней молитвы, всем детям и внукам полагалось идти к деду. Снова печенье со сладким вином и с вареньем, а потом ели капойрес. После этого приходил брат деда со всей семьёй, и веселье продолжалось до середины ночи. Но только отца, как я уже заметил, в Рош-ха-Шана не было – он находился у ребе, сначала – в Кобрине, а позже – в Слониме. В канун Йом-Киппура он даже приходил на благословение – и всё. В Йом-Киппур он молился в хасидском штибле. Поэтому исход Йом-Киппура был для отца ещё большим весельем. Часов в восемь к нему уже начинали собираться хасиды, напивались и плясали всю ночь.

Я обычно веселился двумя путями: у деда и у отца. Где было веселее, туда я и шёл. И обычно бывал в обоих местах.

Наутро после Йом-Киппура уже приезжала карета из Чехчова за Берл-Бендетом с женой, брички за детьми и прислугой и фургон за всеми вещами и кухонными принадлежностями. Попрощаться приходила вся семья, и снова было веселье.

Вообще во время праздника все должны были находиться у деда в доме. Взрослые ели две трапезы у себя, но маленькие все ели у деда. Весь праздник большой дом деда был полон малыми и большими, люди ели и пили, и было так весело, что дед не хотел идти днём спать. Он сидел весь день за столом, получая удовольствие от всех своих детей; он любил, чтобы дети как можно больше шумели, как можно больше шалили. Кажется, что можно было оглохнуть от криков, от смеха и шалостей – как маленьких, так и больших – а ему было приятно. Часто он пересаживался из-за одного стола за другой, приближаясь то к одной, то к другой группе детей, смотрел – и получал удовольствие.

Бабушка покупала каждый праздник мешки орехов, и их всё время давали детям играть. Играли в орехи, кололи их щипцами, клали в стаканчики с вином. Одним словом, было шумно.

Зато у отца было чисто хасидское веселье. Во время Сукот у отца в доме день и ночь плясали и пели. Помолившись в штибле и наскоро дома поев, тут же приходили к отцу, и начинались песни и пляски.

А Симхат-Тора с давних времён проводилась так, что двое коцких хасидов, Янкель и Шебсл-переписчик, с парой десятков мальчишек, ходили по всему городу и вынимали изо всех печей еду, в том числе и цимес, жареных гусей, печёности – и приносили к нам, где переворачивали всё вверх дном.

Признаюсь, что среди юнцов, помогавших хасидам устраивать погром печей с захватом еды, был также и я. Помню, как мы вбегали в дом, набрасываясь на печи и хватая еду. Хозяйки не позволяли брать всё, но кто их слушал? Хватали, сколько хотели, и бежали дальше. «Награбленное» мальчишки приносили прямо к нам.

За несколько недель до Хануки начиналась игра в карты. Но то была не такая игра, в которую, за грехи наши, играют в наше время: со злобой и скандалом. У нас, бывало, приходила вся семья к деду, и каждый принимался играть за ребёнка из семьи. Каждый выбирал себе ребёнка, чтобы за него играть, и весь выигрыш отдавал ребёнку. Редко-редко кто выигрывал до десяти злотых, обычный выигрыш был от тридцати до семидесяти пяти копеек.

Так семья проводила до Хануки часа по два каждый вечер, а в Хануку играли, может, до двенадцати. И так играли все вечера, до Рождества, когда сам Бог велел играть в карты и когда по обычаю не читали Тору. Но после Рождества совершенно прекращали карточную игру.

Помню, как хотелось попросить кого-то из семьи, чтобы за меня поиграли. Но отец этого не позволял и всегда заключал со мной договор. Он спрашивал:

«Сколько ты можешь выиграть, Хацкель – ну, тридцать копеек, пятьдесят, а иной раз – ничего. Так вот тебе пятьдесят копеек, чтоб не хотелось играть».

Но никаких денег он не давал. Вместо этого он мне назавтра покупал какую-нибудь вещь – вроде ножичка, кошелёчка и т.п., подходящую для восьмилетнего мальчика.

Девочки целый день играли друг с другом в «очко».

Отец меня постоянно удерживал от игры в карты и платил за это хорошие деньги, в виде покупки разных предметов. И так он меня приучил, что поныне я не знаю, что такое игра в карты, не чувствуя к ним никакого влечения.

В возрасте семи-восьми лет я прославился как большой математик. Что это значило? Я мог быстро совершать в голове такие подсчёты, как шестью шесть, четырнадцатью семнадцать, восемнадцатью двадцать девять и т.п., и тут же выдавал результат.

Помню, как однажды, во время Хануки, вместо того, чтобы играть в карты, семья испытывала меня в «математике». Сидела у деда в комнате вокруг меня вся семья, и каждый предлагал что-то подсчитать. Я всем тут же отвечал. В тот момент я был в центре внимания. Каждый меня щипал за щёчку и давал серебряную монету. Меня спрашивали, сколько секунд содержится в году, и я за полчаса находил ответ. Но дед реб Юдл меня спросил, сколько будет полтора умножить на полтора, и тут я, как ни старался, не мог понять, как за это взяться. Мне было очень стыдно, что я не смог сделать такой простой подсчёт. Отец почувствовал ко мне жалость и утешил, говоря, что более великие математики не могли бы этого решить, но всё-таки показал мне, как перемножать три половинки, и я успокоился.

В Пурим было принято, что дед приглашает в гости семь-восемь миньянов мужчин из каменецких хозяев. Понятно, что при этом не могла не присутствовать и вся семья деда, с сёстрами, свёкрами, свекровями и т.п. К столу подавали вина, всякое спиртное и разные закуски, и было так весело, что современному человеку это трудно представить.

Среди гостей находился также и городской хазан с певчими. Пурим-шпилеры[130] показывали своё актёрское искусство, клейзмеры играли на своих инструментах – и люди слушали, ели, пили и веселились всю ночь.

В начале месяца нисана бабушка начинала готовиться за всю семью к празднику Песах. Шмальц она заготовляла ещё с зимы. Она «сажала» гусей на выкорм и всю зиму жарила для всех шмальц, и сразу после Пурима начинала готовить мёд и вино для «царского полка». Её мёд, как всё, что выходило из её рук, было знаменито.

Восемь дней перед Песах бабушка пекла мацу для всей семьи. «Заказывала» у пекаря весь день, с рассвета до вечера, и нанимала помощниц. Работало тридцать с чем-то человек, но ни один из членов семьи – ни сыновья, ни зятья – ничего не знали о том, что требуется человеку для Песах. Бабушка каждому посылала всё, что надо.

Перед выпечкой мацы мыли пол в большой столовой и ещё в двух больших комнатах и застилали соломой, которая оставалась до кануна Песах, а хамец[131] ели в других комнатах. А тут, на соломе, в большой комнате, валялись все дети. За три дня до Песах распускали на праздник мальчиков. Ах, как мы там, на соломе, кувыркались! За целый год лучше всего игралось на той соломе.

И весь Песах вся семья была у деда, все дети, от малого до великого – только и делали, что ели латкес[132] и пили мёд с орехами.

Члены семьи были друг с другом в большом ладу, тесно друг с другом связаны, не то, что в нынешние времена. Все были, как один человек с единой душой. Если кто-то заболевал, суетилась вся семья, проводя у него дни и ночи. Два-три человека сидели возле больного, прочие спали на полу в других комнатах. Стоило чему-то понадобиться для больного, тут же десяток бежали, чтобы принести.

А когда положение больного становилось опасным, все рыдали; а если он умирал – ребёнок ли, или взрослый – то вся семья возносила вопли до самого неба. Семь траурных дней в доме было тесно от родни. Специально спали у того, кто был в трауре, лёжа на полу, на сене. Всё это делалось, чтобы скорбящим не было так грустно.

И напротив, если был праздник – при обрезании, при рождения дочери или при составлении свадебных «условий», не говоря уже о свадьбе - в ожидании жениха или невесты – радость была так велика, что трудно себе нынче представить. Все были вместе и вне себя от радости.

У деда в доме наверху была большая комната, служившая чем-то вроде залы, куда приводили почётных гостей – богачей, сватов или просто представительных евреев. Комната всегда была хорошо обставлена и украшена, а молодые члены семьи учились там танцевать.

За три месяца до свадьбы кого-то из членов семьи учились танцевать. Помню, что в юности я совсем неплохо танцевал. Праздники у нас бывали часто: у того обрезание, у другого родилась дочка – и каждый себя чувствовал так, будто лично ему предстоит праздник.

А дед, как уже говорилось, любил, когда дети переворачивали всё в комнате – это было для него удовольствие.

И если он в шабат или праздник, почувствовав среди дня усталость, хотел прилечь, то не шёл к себе в спальню наверх, где у него была спокойная постель, а укладывался в другой комнате, у детей, возле большой комнаты, где было полно детей и взрослых , и специально оставлял открытой дверь, чтобы слышать крик, смех и шалости всех.

Большая любовь деда к семье объяснялась, как и всё прочее, во многом влиянием бабушки. Это она, мудрая, прекрасная и сердечная еврейка, старалась, чтобы наша большая семья не разрушилась, чтобы все были верны друг другу, и чтобы дед стоял надо всеми, как любящий отец.

И таки после смерти бабушки эта верность, это семейное тепло, частично нарушилось, и во многих вещах «царский полк» уже нельзя было узнать.

Справляя дочери или сыну свадьбу, он приказывал моему отцу Мойше и единственному сыну своего брата, Арье-Лейбу, составить список платьев, необходимых для жениха, невесты, как и для всей семьи. Снова приходили все дети и внуки, от мала до велика, и каждый говорил, какую одежду он хочет.

Крики ото всех детей: «Дедушка, я хочу это!» И голоса подростков: «Я хочу эту одежду!» вместе с голосами женщин и девушек: «Мне – эту одежду!» – раздавались в комнате. И один крик всё заглушал:

«Дед, дед, дед!»

Нельзя было навести там никакого порядка и приходилось переписывать на листке всех лиц мужского пола до самых маленьких двухлетних детей, а потом всех женщин, от самых старших до самых маленьких девочек, и по списку, как во время призыва, вызывать каждого и спрашивать:

«Какие ты хочешь платья?»

Естественно, что каждый просил больше, чем можно было получить, и начиналась торговля:

«Такого количества нет, после тебе сделают!»

«Хочу сейчас!»

Атмосфера накалялась. Иные из самых сообразительных детей ещё раньше прибегали к единственному сыну, имевшему большое влияние на своего дядю Арон-Лейзера и часто добивавшемуся желаемого даже вопреки мнению дяди. Понятно, что и в этом деле он мог нам помочь.

Обычно за покупками ездили мой отец и Арье-Лейб. Ехали для этого в Бриск Истраченная сумма часто достигала шести-семи сотен рублей, не считая того, что покупали в Каменце.

Надо учесть, что в те времена товар был несколько дешевле, чем сегодня. Лучшая шерсть стоила по тридцать-сорок копеек за ярд[133], лучший бархат – по три рубля за ярд, лучший шёлк – от рубля до рубля пятидесяти.

Дядя Мордхе-Лейб пожелал, чтобы за всё, что делается для всей семьи, он давал половину, и брат Арон-Лейзер – половину, и так это и было. И когда дед устраивал свадьбу кому-то из детей, дядя устраивал семидневный пир через раз – один день дед и другой день – дядя.

Загрузка...