Глава 25


Спор с хасидами. – Я хочу ехать в Воложин. – Отец против. – Бунт жены против меня. – Моя жена заболела. – Мы в ссоре. – Мы помирились. – Я принимаюсь учиться. – «Собирайте, детки, монетки!» – «Дворец». – «Поколение Хацкеля».


Жена просила сделать ей одолжение - молиться в штибле. В пятницу вечером, во время молитвы, сын дяди реб Симха позвал меня. прийти к нему на спор с хасидами. Я согласился. Пришли три миньяна хасидов с реб Ореле во главе. Они готовились к спору несколько дней. Привлечь меня к хасидизму было для них особенно важно - считалось, что я всем заправляю, что я – энергичный малый, люблю трудиться на благо общества и смогу обратить к хасидизму тех молодых людей, кто женился в этом году. Они меня также боялись: знали, что если останусь миснагдом, то с хасидизмом в среде молодёжи Каменца будет покончено, что для них было вопросом жизни.

Спор я провёл, и победил их запросто. На все их вопросы тут же ответил, а на мои вопросы ответить никто не смог.

«Ребе тебе на всё ответит», - сердито заметил реб Симха. Я сказал:

«Что мне держаться за хасидизм, задавать вопросы и искать, кто мне на них ответит, если сердце моё к этому не лежит? Уж лучше держаться старого пути, не понадобится и спрашивать».

«А что тебе стоит спросить?»

«Для этого надо ехать к ребе».

«Даю тебе пятьдесят рублей на расходы, поезжай в Карлин к ребе, реб Арону. Он тебе на всё ответит».

И он обязался - как только я ему сообщу, что еду в Карлин к ребе - дать мне пятьдесят рублей. На этом спор закончился, я вышел победителем, все меня сочли очень способным и зауважали.

В субботу я молился в штибле, а всю неделю – в новом бет-ха-мидраше, где все способные молодые люди молились. После молитвы я целыми днями проводил беседы о хасидизме, и все знали о моёй победе. Заинтересовавшись спором, в новый бет-ха-мидраш приходило всё больше и больше молодых людей, я им пересказывал аргументы хасидов и мои возражения. После этого меня приглашали в старый бет-ха-мидраш. Там я снова всё пересказывал, и должен признаться, что за четыре десятка лет, прошедших после этого события, в Каменце не прибавилось ни одного хасида, и до сегодняшнего дня он остался ярко выраженным миснагидским городом.

Как я уже сказал, в оценке последствий своего спора с отцом я ошибся. Я думал, что отец постепенно привыкнет к тому, что я миснагид, и с этим смирится. Но этого не случилось. Он стал мне мстить, что вовсе не было в его характере, забрасывал меня колкостями, взял вдобавок на помощь мою жену, что было уже нечестно. Его совсем не трогало, что он может испортить всю мою жизнь с любимой женой.

Видя, что дело становится всё хуже и хуже, что отец как будто решил испортить мою жизнь с женой, я задумал уехать в Воложин учиться. Так и так я хотел быть раввином! В Воложине у меня ни в чём не будет нужды, и какой-то конец будет достигнут. Правду сказать, мне вовсе не хотелось расставаться со своей восемнадцатилетней красивой женой, с которой вместе мы пробыли всего несколько месяцев. Но ничего не поделаешь - дальше так жить было невозможно.

Ехать я хотел с паспортом, не желая вращаться среди людей без документа, в котором тогда вовсе не было необходимости, поэтому решил набраться терпения. Правда, первый паспорт выдаётся не без ведома отца. Но я-то уже был кем-то, и мне, известному молодому человеку, Яков-сборщик конечно же выдаст паспорт, не спрашивая отца. Сборщик обещал, но у меня за спиной послал спросить отца. Только тогда я понял свою глупость, что слишком много о себе понимал, что конечно, он должен был спросить отца, а отец тут же спросил меня:

«А для чего тебе, Хацкель, нужен паспорт?»

«Для поездки в Воложин», - опустил я глаза.

Понятно, что у него лопнуло терпение, и на глазах моей жены он отпустил мне две горячие оплеухи.

«Всего лишь несколько месяцев после свадьбы, - крикнул он, - и ты уже хочешь оставить жену. Поруш нашёлся!» - Что было, с его стороны, не совсем честно. Боюсь, что он не столько заботился о жене, как хотел её против меня настроить. И он продолжал:

«Оставить сироту-жену? Где это слыхано? Это зверство! И вообще – какое право ты имеешь делать такой важный шаг, не спросив отца? Но ладно – не спросить отца, но жену?… Ты ж благочестив, как ты говоришь, ты знаешь, как сказано в Торе: год оставаться дома, даже во время войны! Но ты жену оставить хочешь, чтобы учиться! Но нет - не для того, чтобы учиться: ведь учиться ты можешь и дома, никто тебе этого не запрещает. Должно быть что-то другое. Может, ты жену ненавидишь?» – Спросил он, дипломатично усмехаясь. Кровь у меня застыла в жилах: такая красивая жена, я так её люблю, что отдал бы за неё жизнь – а он мне сыплет соль на раны!…

И говорил он это в её присутствии, чтобы её против меня настроить. Так он мне несколько часов подряд вынимал душу, изображая каким-то злодеем. Ведь тот, кто способен покинуть жену сразу после свадьбы – это не человек, и он даже не знает, как меня после этого назвать.

Жена моя, как обычно, расплакалась, и отец, хотя и любил её всей душой и конечно не мог смотреть, как она плачет, не пожалел её слёз и продолжал раздувать огонь. Только после того, как она он плача чуть не лишилась чувств – разболелась голова, лицо горело – он испугался и срочно послал за Яшкой-врачом. Но «доктора» не оказалось дома, и тут началось. Сбежалась вся семья, её уложили в постель, а я побелел, как смерть. Тут я на деле увидел, как отец ненавидит противников хасидизма и как ужасно он ко мне относится.

Когда был пойман на воровстве Ицхак-Бер с ключом от кассы, из которой кто знает сколько времени воровал, отец был так хладнокровен, так спокоен и не сказал ни одного худого слова против вора, лишь хладнокровно, спокойно заметил:

«Ответьте мне хотя бы, реб Ицхак-Бер, сколько времени у вас уже есть этот ключ, а также - воруя у меня, делали ли вы это по совести?»

После этого он с ним справедливо посчитался, и когда Ицхак-Бер заявил, что он сейчас останется без хлеба и не будет иметь, чем вернуться домой в Бриск, отец ему дал сотню и пожелал счастья и удачи и т.п. таким дружелюбным тоном, будто тот не вор, а истинный праведник.

Но в отношении отца ко мне я сейчас в первый раз ясно увидел холодную ярость и мстительность. В то же время я ведь не был каким-то уличным мальчишкой, я был известен в городе, ко мне относились с уважением, так почему же он со мной себя ведёт так жестоко? Просто убить меня готов!

Но поразмыслив, я научился отдавать ему справедливость. Во-первых, я увидел, что из миснагда хасидом можно стать, но обратно – никак. Миснагид – это просто верующий еврей, но хасид считает, что небо, Бог и рай существуют только для него, и насколько ему дорог хасидизм, настолько ненавистны миснагды. Человек уже не смотрит на своё собственное дитя, это уже больше не дитя, если переходит к ненавистным миснагдам. И поскольку я был старшим, а после меня – ещё четверо мальчиков – отец просто боялся, как бы я не покалечил братиков своим миснагдством. И он был прав, так оно и случилось: все мои братья – миснагды.

И к моему несчастью, как уже говорилось, моя жена стала большой хасидкой, и отец через неё со мной сражался. Не была бы он такой красивой, он бы сжал зубы и махнул на меня рукой. Но отец понимал, что она мне бесконечно дорога и, в этом смысле – сила, которую он использует против меня.

Моё желание уехать, опять же, отца испугало. Так он ещё имел каплю надежды с помощью моей красивой жёнушки вернуть меня хасидизму. Но если я уеду, то всё пропало.

Но как всегда в таких случаях между отцом и сыном, он ничего не добился и только испортил мне много крови и жизни. Вместо того, чтобы смягчиться, я только ожесточился.

Мой умный отец не понимал, что так же, как и он не отдаст своего хасидизма ни за какие блага мира, так же и я ни за что не отдам своего миснагства. Лгать, обманывать, притворяться, как другие, я не мог. Это – не в моей природе. Так делают другие: ходят, как прочие хасиды, в долгополой одежде, едут к ребе, носят штреймл – всё ради жены, отца, тестя или ради начальства - а в душе всё наоборот: курят в шабат папиросу, нарушают все запреты, лишь бы никто не видел. Но я так не мог.

Тот день, когда я захотел получить паспорт, был один из самых горьких днй моей жизни. Жена проболела несколько дней. Отец расшибся в лепёшку, чтобы она выздоровела. Она лежала в кровати и только плакала. Со мной не разговаривала. Естественно, что мне хотелось ей всячески угодить. Болезнь её меня совершенно потрясла. Но отец меня к ней не допускал. И так получилось, что вся семья крутилась вокруг неё, каждый старался чем-то помочь, а я – нет!

Потом, выздоровев, она по отношению ко мне смягчилась, видно, почувствовала ко мне жалость. Слишком уж мне от отца досталось. Понятно, что её огорчало, что я собрался уехать – так недавно женился, а радости в жизни не имею.

Мы помирились… Я ей объяснил, что у отца нет никакого права так меня преследовать. Он не может меня заставить быть хасидом, если моё сердце к этому не лежит. Поэтому он не должен иметь ко мне никаких претензий, не должен так жестоко со мной поступать.

«Он меня обижает в твоём присутствии, он ждёт, что я упаду духом, почувствую себя униженным, - объяснил я ей, - нет, моя дорогая жёнушка, я всё могу сделать, но верить в то, во что не верится - не могу».

«Что касается моего желания поехать в Воложин, - продолжал я, - и тебя оставить, то ты же знаешь, что душа моя связана с твоей душой, сердце с сердцем. И именно поэтому я хочу уехать. Я хочу, чтобы тебе было хорошо, чтобы ты, не дай Бог, не знала никакой нужды. Больших денег у нас нет, какого-то нового дела тоже не предвидится. И с таким небольшим капиталом, каким мы располагаем, мы ничего не получим, поэтому надо добиться какого-то дохода. Я не могу взяться за какую-то мелкую вещь ради заработка, как другие каменецкие жители. Но на одно я надеюсь – стать раввином. И спроси пожалуйста, моя жёнушка, нашего дядю, раввина, он тебе скажет, что для меня есть единственный правильный путь – стать раввином. За это я должен благодарить отца – что он не послал меня в Воложин ещё три года назад. Я бы уже скоро стал раввином. Но я ещё надежды не потерял; мне сейчас восемнадцать лет. Содержания у нас ещё есть на целых три года, и ничего не сделается, если мы ненадолго расстанемся. Тебе у отца ни в чём не будет нужды, все тебя любят. Не беда - года через четыре, максимум через пять я, с божьей помощью обязательно получу право на должность раввина, а ты станешь уважаемой раввиншей».

Короче, моя супруга, которая в общем была хорошей и практичной женой и больше всего хотела надёжного дохода, вполне со мной согласилась, сказав, что ни капли не сомневается в моей верности и преданности.

И отец, как это часто бывает, как только понял, что мы с женой полностью помирились, перестал ко мне придираться.

Своего намерения – учить Гемару и галахические решения, пока не получу права на должность раввина – я не оставил. Стал учиться в новом бет-ха-мидраше с большим усердием и вёл себя так: после вечерней молитвы, то есть, вначале вечера, занимался до восьми часов, потом ложился спать возле печи, со старым талесом под головой, заранее попросив молодёжь перед уходом домой в десять, одиннадцать часов меня разбудить. И после ухода всех, оставшись один, брался за учёбу. Стоял у возвышения и учился до рассвета. Подняв голову от Гемары, слышал, что чтец уже читает благословения из молитв, и что начался день. Так я учился всю зиму.

Спал я в бет-ха-мидраше часа по три, не больше, и всё время учился. Только в пятницу ночью спал дома, как положено знатоку Писания.

Мне, однако, было страшно одному находиться в таком большом бет-ха-мидраше. Я тогда верил в чертей и злые силы, к тому же в то время у нас в городе была сумасшедшая еврейка по имени Рашеле. Её безумие проявлялось в том, что она ходила целыми ночами по улицам и как только видела, что где-то мужчина открыл дверь и вышел на улицу, так тут же проникала через дверь к тому в постель. Естественно, подымался скандал, пока её не прогоняли. В этом заключалось её безумие. И я боялся, как бы Рашеле не зачастила ко мне в бет-ха-мидраш. Я очень боялся чертей, зажигал свет во всех лампах, висящих в бет-ха-мидраше. Было там, помнится, восемь больших висячих ламп по восемь, десять и двенадцать свечей в высоких подсвечниках, для субботы и праздников. Я сжигал по два фунта свечей за ночь, и никто мне не смел сказать ни слова. Все хозяева из бет-ха-мидраша, как и евреи вообще, очень были довольны, что я учусь в одиночку. Всю ночь с Гемарой – шутка ли!

Таким путём я с каждым днём становился всё более и более благочестивым. И в короткое время стал таким верующим, что всю неделю совсем не ел мяса – вообще ничего, кроме чёрного хлеба с супом, без масла, и одновременно стал читать все книги сторонников движения мусар[172]. Мне очень нравилась книга «Есод ве шореш ха-авода»[173], и за молитвой я себя вёл, как в ней рекомендуется: в некоторых местах молитвы плакал, а в некоторых – радовался. И так поступал, как сказал раби: «Не держи руку ниже пояса». Помню, как идя домой и обратно, я смотрел на людей на улице с некоторой жалостью. Что они знают? Что они учат? И взглянув на небо, где так много горело звёздочек, чувствовал страх перед великим Богом, и поруш по прозвищу Панчошник говорил каждый день одно и то же:

«Собирайте, детки, монетки…»

Ясно, что найдя на улице монеты, человек не станет отвлекаться на разговоры, останавливаться посреди дела. Он соберёт монеты.

«Собирайте, детки, монетки..»

Богоугодными делами, совершаемыми человеком, он там, в мире ином, строит себе дворец, ни на секунду не смея перестать, ибо в ту секунду, когда он не учится, он может, Боже упаси, умереть, и у дворца в мире ином будет не хватать террасы, карниза или окна. Потому должен человек непрерывно строить и строить до последнего вздоха, до последнего пота.

Я этому следовал и строил дворец, не позволяя себе обмолвится с кем-то словом, я собирал монеты, поступал, как сказано в книге «Основа и корень служения», и всё же этого было не достаточно. И я всё продолжал стараться, чтобы стать ещё благочестивей. Но отца мои занятия вовсе не трогали, и он повторял:

«Лучше бы мне умереть, лучше бы Хацкель умер, чем дожить до такого. И ученье его, и благочестие для меня – ничего не стоят, если он не слушает ребе»

В городе хозяева стали упрекать своих сыновей и зятьёв, почему они не учатся, как Хацкель. А те завидовали Арон-Лейзерову Мойше за то, что его сын такой усердный в ученье, такой праведник. Сами молодые люди возревновали и понемногу, ближе к Хануке, в бет-ха-мидраш приходило каждый раз всё больше молодёжи и, пока весь бет-ха-мидраш не заполнялся молодыми людьми и ешиботниками, учившимися целыми ночами, как я. Перебирались из большого бет-ха-мидраша сюда, в новый, и я уже был не один, и свечи уже не горели в висячих лампах, только в бронзовых подсвечниках, стоящих на столах, возле Гемар.

И мы читали с таким задушевным напевом, что припомнив его сейчас, ощущаю во всё теле сладость. Так со мной проучились в ту зиму все городские ешиботники и хозяйские дети и долго потом люди говорили:

«Поколение Хацкеля!»

И действительно, такого поколения в Каменце ещё не было. Тут я совсем стал человеком духа: В Пурим, помню, напивался так, как положено[174] и в пьяном виде кричал, что имею паспорт в мир иной. Я изучил три бавы: Бава-Кама, Бава-Меция и Бава-Батра[175].

Но в трезвом состоянии просил Бога послать мне пропитание, чтобы я мог всегда так сидеть и заниматься.

Загрузка...