Глава 4


Мой отец Мойше. – Его влечение к хасидизму. – Шидух[74]. – Раввин реб Лейзер из Гродно. – Моя мать. – Мой отец как пламенный хасид. – Его побеги к ребе. – Его борьба с дедом. – Аренда. – Ревизор. – Каменецкие хасиды.


У Арон-Лейзера был сын Мойше, способный юноша. К двенадцати годам дед стал рассылать сватов, которым заявил, что хочет для своего сына Мойше дочь раввина – и большого раввина.

Шадхан[75], реб Берл-Михель, ему сообщил, что у местного раввина есть брат, гродненский раввин, реб Лейзер, зять реб Гилеля. А реб Гилель – зять реб Хаима Воложинера. То есть – полный ихус. И у этого реб Лейзера есть дочь на выданье, но сват сомневается, есть ли смысл говорить о шидухе с сыном сборщика.

«Попробуй это устроить через нашего раввина, - посоветовал шадхан. – Если он согласится, это поможет шидуху».

Арон-Лейзеру идея понравилась, он послал шадхана к раввину, но тот его прогнал.

«Довольно нахально, - сказал раввин сердито, - предлагать моему брату-гаону шидух с каменецким сборщиком».

Арон-Лейзер, долго не думая, сам поехал к раввину и сказал ему так:

«Вы знаете, раби, у меня есть очень хороший юноша двенадцати лет. Вы о нём, конечно, слышали …»

«Я слышал, что у вашего мальчика хорошая головка», - учтиво ответил раввин.

«А я слышал, что у вашего брата реб Лейзера, гродненского раввина, есть девушка на выданье, и я хотел бы с ним породниться. Денег, сколько понадобится, я дам. А вас попрошу быть шадханом: я знаю, что если вы посоветуете своему брату, он вас послушает. Шадхан Берл-Михл меня даже предупредил, что вы сильно на него рассердились, - продолжал дед, - как это он пришёл предлагать вашему брату-гаону сборщика? Но я вам, ребе, скажу кратко: предлагаю два варианта – или вы берётесь за этот шидух, или ищите другой город. Время даю до после субботы. Откажете мне в шидухе – в тот же день покинете Каменец».

Понятно, что тут проявился весь деспотизм и дикий нрав деда.

Раввин смертельно побледнел. Он знал, что как Арон-Лейзер скажет, так и сделает. Да и кто ему помешает? Раввин попросил подождать с ответом две недели. Арон-Лейзер согласился.

Раввин позвал несколько важных хозяев, рассказал всю историю и спросил совета. Хозяева поразились жестокости деда, поскольку это было убийственно – принуждать породниться со сборщиком такого гаона, всесторонне связанного с величайшими гаонами: великий гаон реб Лейб-Иче – брат раввинши, реб Гилель – её отец, реб Хаим из Воложина – дед, реб Ицеле из Воложина – дядя. Великий гаон реб Ехезкель, зять Виленского гаона - отец реб Лейзера; реб Шмуэль, уездный раввин в Минске – его дед; реб Симха, бывший гродненский раввин – второй дед, и ещё трое братьев – гаоны и раввины в больших городах.

Но если Арон-Лейзер сказал – дело пропащее, он своего добьётся. Чего он только ни добивался! И они ничего не могли посоветовать.

Решено было, что он напишет брату, реб Лейзеру из Гродно, и как тот ответит, так он и сделает. Послал письмо и получил совсем неожиданный ответ, такого, примерно, содержания:

«Я вижу, брат, что это так суждено Богом. Таково, видно, его желание и приходится радоваться его приговору. Хотя бы жених – хороший мальчик? Если из него может получиться настоящий знаток – пусть сватается».

Раввин отнёс письмо Арон-Лейзеру и показал ему. Тот, конечно, очень обрадовался.

«Вы, раби, теперь получите от меня в придачу ещё рубль жалованья в неделю, - потирал он руки в восторге. – Надо съездить в Гродно, взглянуть на девочку. Вдруг она, не дай Бог, калека или безобразная? Я своего Мойшика очень люблю и хочу для него подходящую жену, кроме ихуса».

В Гродно он поехал вместе с раввином, и девушка ему понравилась. Составили условия и оговорили приданое в тысячу рублей. Он им предоставлял три года содержания у себя в Каменце, брал сыну меламеда, потом посылал их в Гродно, где зять будет учиться у тестя, а он будет слать деньги на содержание.

Жениху Мойше было в момент составления условий тринадцать лет, а невесте Саре – восемнадцать или девятнадцать лет. Неудивительно, что отец её так быстро согласился.

На свадьбу съехались раввины всей семьи, и свадьба действительно была большая, восемь дней кутил город, вино доставляли бочками, и народ пил на чём свет стоит.

Родители с раввинами уехали довольные: свадьбы такого размаха, чтобы веселился весь город – они не видели. Правда, они не знали, что большинство, кто пришёл угощаться, это сделали не от любви, а от страха.

Для Мойше Арон-Лейзер искал какого-нибудь большого знатока на роль меламеда. Он хотел, чтобы его сын тоже стал раввином. Шутка ли – он ведь теперь среди раввинов и гаонов! Он привёз из Бриска некоего реб Ореле, редкостного знатока, собрал вокруг сына ещё трёх мальчиков из богатых и учёных семей, реб Ореле дали сто рублей за один срок для обучения всех четверых мальчиков, бывших уже женихами. А в те времена двадцать пять рублей за срок – считалось хорошим жалованьем.

Арон-Лейзер, однако, полностью просчитался. Не знал он, что реб Ореле – большой хасид, который внушит своим ученикам хасидизм, сделает из них пламенных хасидов, а не раввинов, и что после свадьбы они тут же сбегут к Мойше Кобринеру, который был для реб Ореле ребе.

Понятно, что Арон-Лейзер был рьяным миснагидом, а раввин - тем более, и когда к нему пришла как-то раз еврейка из Заставья и пожаловалась, что сын её стал хасидом, он ей велел «порвать одежду» и сидеть шиву[76]. А брат его, реб Лейзерке, гродненский раввин, уж конечно был горячим миснагидом – как-никак – из детей реб Хаима Воложинера!

И таки сразу после свадьбы Мойше ускользнул из дому и уехал в Кобрин к ребе. Мойше понимал, какая война ему предстоит с отцом, он его хорошо знал. Он также знал, что разрушает семью тестя, гаонов из мигнагидов, что он буквально наносит удар своему праведнику-тестю, желавшему, чтобы зять его стал раввином, что абсолютно невозможно для хасида.

Он, однако, ни на что не смотрел и делал по-своему. Он не был похож на отца, скорее был его противоположностью – идеальным ребёнком, тихим и очень благочестивым. Но даже и зная, что причиняет близким большое горе своей приверженностью хасидизму, он на это не посмотрел. Так его влекло сердце, и он должен был ему следовать.

Нечего говорить, какой это был удар для Арон-Лейзера. Тут ему сын смешал все его планы. Он так добивался, чтобы получить сватом гаона, а сыном – раввина: что может быть лучше? И вот – на тебе!

Он и представить себе не мог, что с его сыном такое случится. Для него это было ужасной неожиданностью. Реб Ореле-меламед знал, что как только Мойше уедет к ребе, Арон-Лейзер разорвёт его на части, и тут же удрал. О побеге его Арон-Лейзер не знал, он послал за ним двух десятских, но услышав о побеге, послал к асессору, прося шестерых десятских, которым что он скажет, то те бы и сделали. Асессор такого делать был не должен, но учитывая хорошие отношения деда с исправником, просьбу выполнил.

Арон-Лейзер послал десятских сорвать крышу с дома реб Ореле, купленного вскоре по приезде в Каменец. Но брат Арон-Лейзера Мордхе-Лейб этого не допустил: так евреи не поступают. Ясно, что опоздай Мордхе-Лейб на час, дом Ореле уже был бы разрушен.

После этого Арон-Лейзер послал курьера, одного из видных хозяев, в Кобрин, сказать ребе, что если тот хочет сидеть в Кобрине спокойно и вести там своё учительство, чтоб сию минуту прислал сына и поклялся его больше к себе не заманивать.

Но ребе, бедняга, ничем не мог в этом помочь. Юный четырнадцатилетний Мойше стал пламенным хасидом и заявил:

«Ребе, душа моя связана с твоей, я тебя не покину до смерти».

Курьеру ничего не оставалось, как передать Мойше от имени отца, что если он тут же не вернётся домой и не поклянётся, что не будет хасидом, то нога его больше не переступит отцовского порога.

Прожив несколько недель у ребе, Мойше стал ещё более рьяным хасидом. Он знал, что не может вернуться домой и стал писать отцовскому свату, реб Зелигу Андаркесу[77], спрашивая, не может ли он, Мойше, к ним приехать и не возьмётся ли тот его защитить от отцовского гнева. Зелиг написал, что берёт на себя эту миссию – он может приехать к нему в Каменец. Мойше прожил несколько месяцев у Зелига и у кобринского ребе. Тесть его, р. Лейзер из Гродно, при этом ничего не знал: его не хотели огорчать.

Тем временем Сара, жена Мойше, родила мальчика, и об этом сообщили р. Лейзеру. Он приехал на обрезание и остановился у брата-раввина. Там он узнал всю историю, что стоило ему много здоровья. Надо же – какая неудача с дочерью: сват сборщик, а зять хасид, что хуже всего на свете. И ясно, как день, что раз кто-то хасид, то его дети, внуки и т.д. тоже будут хасиды. И так поколения уйдут к хасидам. Он решил, что если дочь этого захочет, развести её, и отправился к Арон-Лейзеру, чтобы с ней повидаться. Тот его принял с большим почётом. Гродненский раввин попытался поговорить с дочерью и выяснить её мнение, но тут же понял, что дочь Сара страшно любит своего мужа. Она сожалеет, что он пребывает в чужом месте и что тесть его не пускает на порог и не пустил даже сейчас, на обрезание сына.

Тут р. Лейзер ясно увидел, что всё пропало, и считая, что это – Божья кара, а что Бог делает, так тому и быть – и он, большой миснагид, взялся примирить своего свата с сыном. И после больших трудов ему удалось убедить того просить сына.

И тогда раввин с р.Лейзером пришли вместе с Мойше к Арон-Лейзеру. Мойше бросился к тому как бывало, с плачем, прося остаться для него отцом. Что касается хасидизма, то ничего не поделаешь: это такая вещь, от которой не избавиться даже ценой смерти. Отец себя дал уговорить, и настал мир.

Понятно, что обрезание Арон-Лейзер устроил с исключительной щедростью, по-царски, но когда дошло до того, чтобы дать мальчику имя, то р. Лейзер захотел, чтобы его назвали по имени его отца, р. Ехезкеля, зятя Виленского гаона, а Арон-Лейзер хотел, чтобы ему дали имя его отца, помесячного старосты, реб Вельвеля. Под конец сошлись на двойном имени – Ехезкель-Зэев. Мальчик, из-за которого шла борьба, был я, а мой отец был меня старше на четырнадцать с половиной лет.

Дед снова полюбил отца, а отец открыто и свободно предался своему хасидизму. Каждый день, даже зимой, он ходил, спускаясь по восьми ступенькам, покрытым толстым слоем льда, в микву, с шершавыми, в больших дырах, стенами. И даже съездил к ребе в Кобрин, прося его специально поехать к отцу в Каменец, чтобы тот позволил реб Ореле вернуться в город и учить там детей. Реб Мойшеле, ребе, так и сделал: отправился в Каменец и приехал прямо к Арон-Лейзеру и его сыну. Ребе учтиво приняли и даже приняли его просьбу. Кобринский ребе, реб Мойшеле, играл очень большую роль среди хасидских цадиков. Написали реб Ореле, что он может вернуться, и тот не заставил себя долго просить. Приехал и снова стал учить хозяйских детей, из которых медленно, но верно «сделал» двенадцать хасидов, среди них – Ехезкеля – очень способного, выдающегося сына каменецкого раввина, выдающегося, прямо таки мудрую голову.

Новоиспечённые молодые хасиды сняли тогда для молитвы отдельный штибль[78]. Отец мой постарался у своего отца, чтобы тот позволил хасидам молиться в отдельном штибле. Он уже кончил учить Гемару, больше занялся Зогаром и мидрашем и постигал хасидизм с помощью погружений в микву и песнопений. Так он проводил дни и ночи, а о том, чтобы стать раввином, уже не было речи.

Дед хотел, чтобы он начал ездить с ним к помещикам. Но сын не хотел разговаривать с помещиками, тем более, с помещицами. Деду пришлось подыскать ему какое-нибудь небольшое дело.

Дед тем временем женил второго сына, Йоселе. Тут уж он выбрал себе сватом аристократа из Белостока. Прозвали его реб Шимон Дейч, поскольку он уже тогда вёл жизнь аристократа. Он имел красивых дочерей. Старшая его дочь Йохевед была знаменитой красавицей, и в то время, как первая невестка моего деда, дочь раввина, которую он не любил, совсем не была красивой, ему посоветовали посвататься к семье совсем другого рода, где носят на руках бриллианты и нитку хорошего жемчуга на шее.

Йосл тоже стал хасидом, для обоих должны были найти какое-то дело, и дед замыслил на этот счёт обширный план.

В Каменце нельзя было купить спиртного иначе, как у Осеревского, местного помещика. Ему также полагалась, как описано выше, пошлина за соль, табак, свечи и т.п., по пять копеек с каждой лошади, въехавшей в город во время воскресной ярмарки, а также за пользование трёмя водяными мельницами. Всё это принадлежало Осеревскому, а надо всем стоял управляющий. Но управляющий так всем управлял, что до помещика мало что доходило: обманывая по обычаю Осеревского, управляющий большую часть оставлял у себя в кармане.

Как-то при посещении Осеревским его поместья Пруски дед к нему обратился и предложил, чтобы тот передал ему аренду на все те вещи. За аренду он ему даёт двенадцать сотен рублей в год, в то время, как сейчас он за них имеет шиш. Осеревскому это понравилось, и был заключён на три года контракт.

Дед получил аренду, что для города было новшеством. Все поэтому удивились его смелости. Кто может ссориться со всем городом? А что если таки ввезут контрабандой вино и не захотят платить? У кого есть силы для такого тяжёлого дела - сторожить целый город, чтобы точно платили, чтобы не воровали, когда воруют всегда?

Получив контракт, дед поручил шамесу старого бет-ха-мидраша созвать всех в понедельник вечером на собрание. Конечно явился весь город. Когда Арон-Лейзер устраивает собрание, нужно приходить, иначе заплатишь дороже. Он позвал писаря, Й.Х., чтобы тот объявил с подмостков, что отныне никто не должен покупать вино, иначе, как у реб Арон-Лейзера, платя пошлину с каждого горшка - 27 грошей шинкари и 18 – прочие. То же – и в отношении пива и всего того, за что до сих пор платили управляющему. Аренда теперь переходит к нему. Одновременно он жертвует в пользу города триста рублей – сумму, которую он готов выплачивать ежегодно.

Поднялся шум. Но в глазах появился страх и люди понемногу разошлись. Потом он велел позвать к себе всех шинкарей и сказал им, что продажу спиртного следует организовать по-другому. До сих пор каждый, у кого только был дом, мог продавать спиртное крестьянам. Это вредило торговле – за рюмку брали гроша четыре. Но теперь, когда он взял аренду, спиртное будут брать у него, и он будет насчитывать грошей двадцать семь за горшок. Они должны остерегаться торговать контрабандным вином, и тогда эти двадцать семь грошей получить будет нетрудно.

И ещё предупредил:

«Прежде, когда управляющий Почеша вас ловил, он вас бил. Я вас, Боже сохрани, бить не велю, но тот, кто будет заниматься контрабандой, лишится своего шинка. Выручать вы должны по три копейки за рюмку. Я вам привёз из Бриска рюмки, которые кажутся большими, но в каждую вмещается совсем мало. Вы должны держать только эти рюмки, и никаких других. Рюмки все одинаковые, и будет вам прибыль. Особенно важно как можно меньше конкурировать друг с другом в смысле прибыли».

Шинкари собрались у деда и определили количество занятых этим делом на следующие три года, которое не следовало превышать. Каждый шинкарь должен был взять патент, чтобы покупать открыто и свободно. При этом дед обязался одолжить деньги тем шинкарям, кто не мог оплатить патент. Он знал, как организовать дело.

Когда всё было устроено, дед передал аренду отцу и дал ему в компаньоны своего брата, Мордхе-Лейба. С помещиком было обговорено о доставке тому того количества спиртного, какое ему требовалось.

Акциз за водку осуществлялся так. У владельца винокуренного завода сидел представитель акциза (смотритель), который должен был следить, сколько продаётся спиртного. Поскольку покупать приходили бочками, смотритель измерял, сколько вёдер вмещает бочка, запечатывал акцизной печатью и выдавал хозяину свидетельство о том, что его бочка вмещает столько-то и столько-то вёдер. Потом отмечал, что продано столько-то вёдер. Акцизную пошлину хозяин винокуренного завода должен был доставлять ежемесячно в Бриск, в акцизную палату.

В городе тоже был такой смотритель, следивший за тем, чтобы шинкари правильно продавали водку из запечатанной бочки. Бочка без акцизной печати означала контрабандную водку.

В Каменце дед открыл шинок, и туда привозили до пятидесяти вёдер спиртного, то есть, до двухсот горшков. Помещик при таком большом сбыте не хотел возиться с налоговым учётом, и дед это взял на себя. Каждый месяц слал в Бриск акцизные деньги, и у амбара стояли мешки с медными и серебряными монетами, для перевозки которых требовалось несколько лошадей.

В пятницу весь город приходил за вином для субботы. В этот день помогала в торговле вся семья, наливая из бочек в бутылки.

Теперь, когда акцизные счета стал вести дед, у нас сидел смотритель и запечатывал купленное акцизной печатью. И когда приходили шинкари, каждый со своим бочонком, смотритель запечатывал бочонки, следя за тем, чтобы шинкари не избегали акцизного учёта. Отец ставил свою печать, чтобы шинкари торговали водкой не иначе, как в рамках его аренды. Итак, на каждом бочонке было две печати на длинном шпунте, с указанием, сколько вёдер вмещает бочонок.

Отец со смотрителем раза два в неделю, по желанию, устраивали проверку по всему городу. Заходили к шинкарям, срывали с бочек печати и проверяли шпунтом, сколько осталось вина.

Так делали регулярно. Иной раз устраивали внезапную проверку, посылая человека, Хацкеля, с несколькими - сколько было нужно - гоями от урядника. В десятских никогда не было недостатка: через исправника дед получал столько десятских, сколько нужно – ему никогда не отказывали. Но во-первых, шинкари были осторожны, во-вторых, они часто сиживали у нас в конторе, стараясь вести себя, как свои люди, как добрые друзья, что мешало проводить ревизию.

Шинкари сидели у нас, спиртное имелось, подавали также жареных гусей, и всегда было веселье. Надо отметить, что всем шинкарям при деде было хорошо, а иные и разбогатели.

Что касается других налогов – на соль, свечи, табак и др. – это его мало интересовало. Но всё шло гладко.

Как-то раз дед был в Бриске у исправника. Тот ему рассказал, что от губернатора послан специальный ревизор с особыми полномочиями для проверки ревизских сказок по всей губернии, поскольку получено много сообщений о том, что больше двух третей населения умышленно не записано. И он, исправник, боится, что у него в уезде ревизор обнаружит особенно крупное жульничество, из-за чего он может потерять должность.

Дед спросил, знает ли он этого человека. Исправник ответил, что знает хорошо. Это большой гордец, совсем не умён, обижается от каждого пустяка, но человек честный и прямой.

«Ну, если так, - сказал дед, то вы должны постараться, чтобы первую ревизию в Брисксом уезде он провёл в Каменце, и всё будет в порядке».

Настал день, ревизор начал объезд губернии, уже были слухи, что во многих городах обнаружены фальшивые сказки, и было похоже, что главам общин в городах грозит Сибирь.

Понятно, что на губернию напал страх и ужас: говорили, что ревизор чинит форменный разгром. Исправник, хотя и надеялся на деда, был сильно напуган: шутка ли, можно лишиться должности, если сказки окажутся неверными. Он написал каменецкому асессору, что когда ревизор приедет в Каменец, тот должен устроить жильё у Йони Тринковского, а не у себя, как делалось всегда. Асессор пусть держится в сторонке, не ставит у дверей ревизора десятских – короче, не показывает виду, что ему что-то известно. Всё это – по совету деда.

Ревизор, наконец, приехал. Асессор его тут же принял и доставил на квартиру к Тринковскому, в приличные меблированные комнаты, с серебряными столовыми приборами для помещиков. Дед о его приезде знал за два дня. Созвал руководителей общины, предложив, чтобы все не записанные в сказках покинули за день до того город, даже и матери с малыми детьми. Ни одного не записанного в сказках быть не должно, и в отличие от двухсот рублей, которые обычно дают ревизору, он, дед, даст ему на этот раз триста и надеется, что всё кончится хорошо.

Совет был принят, и руководство общины отправило из города всех не числящихся в сказках. Ревизор приехал в своей запряжённой тройкой карете в десять часов утра. В двенадцать дед уже послал лакея-еврея к нему в кабинет сообщить, что явился сборщик и хочет с ним поговорить. Ревизор предложил войти.

Дед, который заранее попросил Тринковского, хозяина гостиницы, позаботиться, чтобы во время его разговора с ревизором в соседних комнатах никого не было, вошёл в номер и закрыл за собой дверь.

Начал дед, по своему обыкновению, очень смело и оригинально:

«Барин, сказки у евреев действительно неверные, и это знает даже царь, что есть лучшее доказательство, что ничего тут не поделаешь. Так было всегда. Только все ревизоры, приезжавшие для проверки сказок все годы, брали двести рублей, расписывались, что всё в порядке и с миром уезжали, а ты – немного упрям. Я тебе даю триста, и оставь нас в покое, потому что – ясно, как то, что я есть еврей – ничего ты тут не добьёшься. И, если угодно, будет-таки несправедливо, если ты здесь учинишь разгром и пошлёшь кого-то в тюрьму».

Ревизор вскипел:

«Я вас всех, мошенников, в Сибирь сошлю, - закричал он, - а тебя – первым!». Дед не долго думая отпустил ему две горячих оплеухи и, как бы между прочим, ехидно и спокойно заметил:

«Знай – у двери стоят наготове мои люди, тебя унесут на простыне, прямо-таки пришёл тебе конец… Но если хочешь спастись – мне от тебя нужно одно: поклянись, что сейчас же уедешь и навсегда откажешься от такой бандитской должности». И чтоб сильней того напугать, закричал:

«Кивке, Хацкель, Берке – скорей сюда!»

Ревизор, вконец потрясённый полученной оплеухой, встал на дрожащих ногах и сгорбившись, смертельно бледный, обещал чуть слышно деду немедленно уехать. Слегка приведя себя в порядок, он вышел вместе с дедом из номера и велел запрягать лошадей. Примерно через полчаса его уже не было в Каменце.

Через пару дней исправник прислал деду благодарственное письмо со множеством комплиментов и с приглашением приехать в Бриск. Там он рассказал, что ревизор к нему пришёл и сообщил о своих впечатлениях от поездки. Об оплеухе не рассказывал. Его мнение было, что сказки везде фальшивы, и чтобы привести их в порядок, нужны совсем другие средства: изменить в корне порядок записи в них. Приехать раз в год – ничего не даёт. И даже один еврей – сборщик из Каменца - определённо утверждал, что сказки спокон веку фальшивы…

Тут уже ему дед рассказал всю историю, с оплеухой и угрозами, от чего исправник пришёл в такой восторг, что тут же, трясясь от смеха, влепил деду в голову несколько поцелуев.

«До чего умён! – Продолжал он восхищаться. – Бесподобен! Но скажи мне всё-таки – как это ты решился на такой опасный поступок?»

На это ему дед ответил, что полагался на слова исправника, который сказал, что ревизор не очень умён, но гордец, и такого малого хорошо бывает побить и попугать. И легче всего – дать с глазу на глаз оплеуху – такой постесняется в этом признаться.

Исправник был восхищён.

Через несколько месяцев приехал другой ревизор. Дед ему дал двести рублей, и тот с миром уехал. Дед подкрепил аренду на водку, а остальные выплаты, причитающиеся за мельницы и т.п. вещи – сдал за девятьсот рублей. Так у него осталось всего на триста рублей аренды.

Сам дед держал шинок, и брат его держал шинок, и оба не имели патентов… Торговали свободно и открыто. За эту свободу и за помощь, в случае надобности, дед платил асессору пять рублей в месяц.

Покупка большого количества спиртного требует больших сумм акцизных денег, и часто это бывает трудно. Дед закупал много спиртного в Польше, где не было акциза. Наливали по ночам в бочку спиртное, а печати брали у смотрителей, якобы, чтобы тех не утруждать. Готовили много печатей на листках, которые прикреплялись на шпунтах. Таким образом запечатывались бочки акцизной печатью. Иной раз смотритель, перед отъездом домой, оставлял печать на ночь: зачем её тащить домой! За что получал от деда пятнадцать рублей, кроме обычного жалованья.

Так привозили из Польши спирт и продавали вместе с водкой, за которую платили налог.

У польского спирта был лучше запах, что было даже недостатком, выдавая её присутствие. Чтобы себя обезопасить, распространяли слух, что в спирт добавляют такие душистые капли, от чего его ещё больше хотели пить.

Каждые две недели являлся другой ревизор, но они были такими большими взяточниками, что получив на лапу, писали, что всё в порядке.

К аренде дед подключил всех детей. Жили действительно хорошо. Главой всего дела и бухгалтером был мой отец Мойше. Дед больше участвовал в охране дела, чем в руководстве.

В тот период он больше занимался городскими проблемами. Даже забросил свои дела с помещиками. Остались лишь отдельные помещики, которые держались только за него.

Вечера он теперь проводил дома. Дом был полон людьми, приходившими за советом. У одного – личное дело, у другого – связанное с делами города, у третьего – жалоба, четвёртый нуждался в совете. И в доме стоял шум и гам.

Отец играл в городе совсем другую роль. Был он тихим, мягким, на редкость честным человеком. Говорил мало – просто считанные слова. Но то, что сказал, всегда стоило выслушать. А в случае важного разбирательства, отца всегда приглашали быть третейским судьёй. С его спокойствием, рассудительностью и мягкой речью он всегда выяснял, кто виноват и всегда добивался, чтобы довольны остались оба: и виноватый, и обвинитель. Из-за этой способности он так стал знаменит, что к нему приезжал для разбора дел из Бриска и даже из Белостока, отстоящего от Каменца за 13 вёрст.

У отца на лице всегда была какая-то милая улыбка, и все его невольно любили. Когда он что-то говорил, все прислушивались, взвешивали каждое его слово.

Порядок, который он завёл в доме, был хасидский. Он молился в хасидском штибле, и в пятницу по ночам к столу его приходили по нескольку миньянов человек – и все хасиды. Пели, ели и танцевали до после полуночи. В субботу снова приходили к обеду, ели всякие кугели, пили водку, пели и танцевали до сумерек. Потом шли в штибль на послеобеденную молитву, а после молитвы, уже в штибле, ели ужин. Из дома отца приносили большую халу с селёдкой, несколько бутылок водки, и после этого ещё пели в штибле, до вечерней молитвы. После молитвы все хасиды снова были у отца, готовили крупник с мясом, питья было, хоть залейся, от этого снова пели и танцевали всю ночь, а на рассвете, расходясь по домам, будили по дороге жителей ото сна.

Вспоминаю, как мальчиком я за ними бегал. Мне очень нравилось, как именно будят ото сна: было известно, какой помещик с каким хозяином ведёт дела. Представительного и богатого еврея реб Лейзера, например, будили так:

«Реб Лейзер, тебя просит Диманский», - и стучали ему в ставень.

Понятно, что реб Лейзер вскакивал ни жив ни мёртв и открывал дверь. Раздавался громкий смех хасидов, рекомендовавших реб Лейзеру сделать нечто, что не принято называть вслух.

Так будили самых уважаемых жителей, и никто обычно не жаловался. Все смеялись, в том числе и разбуженные.

В пятницу вечером у отца горела масса свечей; веселье и радость, царившие у него всю субботу, трудно описать. Не представляю, чтобы где-то ещё бывало так весело, как у нас по субботам.

В Каменец приезжали в гости хасиды из самых знаменитых, по шесть-восемь человек в год и все, конечно, останавливались у отца. Каждый – на неделю, и в доме тогда бывало, как во время праздника. Один уезжал, и через несколько недель являлся второй. Опять то же самое. А раз в год приезжал сам ребе. К приезду его готовились за три недели, так как хасиды съезжались из Бриска и окружающих местечек. Приезд его нагонял страху, словно это был сам царь. Несколько сот человек бежали навстречу фургону, в котором ехал ребе, в самом городе он разъезжал с большой помпой, и каждый хасид трепетал перед ним, как перед монархом. Останавливался он у отца, которому это стоило нескольких сот рублей. Закалывали быков, гусей, индюков и устраивали пир на целых триста персон. Ели, хватали куски, оставленные ребе, и пели.

Все дни, проведённые ребе в городе, никто из хасидов не занимался своим делом. Отец, обычно такой благоразумный человек, в этих случаях бывал возбуждён обществом дорогого гостя, и вообще – радость и энтузиазм хасидов трудно описать. Каждый из них воображал, что вокруг ребе кружатся ангелы и серафимы. Руки и ноги дрожали от любви к нему, и смотрели на него, как на Бога.

Когда ребе уезжал, с ним вместе уезжали все хасиды, а отец умирал от усталости. Шуточное ли дело – отработал восемь суток, днём и ночью. Число хасидов в Каменце росло, понемногу собралось три миньяна хасидов, в основном, слонимских, трое – из Коцка, четверо – из Карлина и несколько суховольских [см. на с.114 текста, пер. с.180].

Всегда у них что-то случалось, что надо было отметить - то годовщина смерти одного ребе, то другого, то Моше рабейну[79], то Ханука, то начало месяца, то десятое число месяца тевета, Ту-бишват, Пурим, Шушан-Пурим, Песах, Лаг-ба-Омер, Шавуес. 9-го ава[80] лили вёдрами воду под ноги, готовили колючки, которые, если застрянут в бороде, будет трудно вынуть. Катаясь со смеху, бросали друг другу в бороду такие колючки. Потом шли на кладбище, где росли колючки, и снова бросали их в бороду. Так девятое аба превращалось в день смеха и шалости; пятнадцатое ава – снова трапезы[81] и к первым слихот[82] готовили особую трапезу – крупник.

В Рош-ха-Шана те, кто ехали к ребе, весь день пили вино – с концом молитвы и до полуночи. В Йом-Киппур ночью пели, в Суккот пили и пели. И всё это бывало в доме отца.

Отец курил трубку, не выпуская её изо рта целыми днями. На лице его была разлита и никогда не исчезала улыбка – ни в радости, ни в большом горе. Плачущим его не видели никогда. Понятно, что сожалея о чём-то, он был печален, и даже очень, но никогда этого не показывал. Он был настоящим, глубоко убеждённым хасидом. За один час в обществе ребе был готов отказаться ото всего на свете. Сердитым его не видели никогда. Со своей трубкой во рту он ходил и улыбался, добрый и сердечный. Он не был ханжой – с женщинами, одинокими и замужними, был любезен, награждал комплиментами и умел с ними посмеяться.

О заработке он не беспокоился, то есть – не позволял себя одолеть заботам, так как в глубине души считал, что мир – это прихожая[83], а беды, которые случаются с человеком в этом мире, так же, как и удачи - всё это лишь суета сует. Даже и в делах он этого не забывал и никогда себя не вёл, как делец.

Загрузка...