ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ,

в которой Никита все серьезнее задумывается о фильме, спрятанном в его записках, на часть обрушивается скука, а солдатская ласка от надоевшей Лариски переходит к приятному рыжему псу; Ильин чувствует предстоящее открытие мира, пишет новые эскизы к портретам сослуживцев, тоскует по жизни без армии и, когда приходит лето, одаривая солнечными радостями солдат, переживает наконец просветление, наблюдая за одуванчиками

Ночью в ленкомнате… эпизод с татуировкой у Вешкина.

Вхожу в ленкомнату.

— Щас вы мне поможете, давайте с вами вспомним, как все началось…

— Рассказ взялся писать… (Зло.)


Ушел.

— Ангел-спаситель…


Так вот Г. и Вова В. с засученным рукавом. Его белая рука.

— Э! Че это вы задумали, други?

И поехало — покатилось. Вначале смех, далее в меня летит тушь и В. психует. Был разговор.

— В., ведь ты выпендриваешься… Для чего ты это хочешь сделать?.. Ради тех, кому ты безразличен?

Здесь будут фрагменты их разговора:

— Прямо той дорогой, которая изготовлена нам нашими родителями. Нет, мы, понимаешь, мы избрали путь в обход… А вот я задумал вообще из схемы выйти этой. Просто не хочу больше пытаться — исчерпал — страшно. Не планку сбить, а то, что знаю, что собью. Была б надежда. Ее нет. Я потерял уверенность в себе, в себя… Ни во что, ни в кого. Вот так и живу, Вова. Мне тяжелее, чем тебе. Бедные наши мамы и папы, которые нас малых пестовали и думали — вот они растут, продолжатели. Да, и у тебя сын будет, если тоже будешь думать… А в общем-то, ты и я — дураки ужасные… Сам я очень устал жить авансом, в кредит все мне отпускается. Стыдно. Смотрю на себя в зеркало и говорю — свинья… Вот ты их (силы) пробуешь здесь… Удается?

— Вполне.

— И крепнет вера в себя? И все?

— Окрепла уже по сравнению с тем, что раньше было.


— Я сидел — крепился-крепился, а потом невмоготу… Уже часов в девять приходится покупать коньяк. Ну че будем делать, че ее стереть, че ли? Не, Никита, ты нам помешать не сможешь, просто создашь неудобство… Просто давай мы уж начнем щас… Уперся как баран в новые ворота. Все равно.

Я:

— … капать себе в душу…

— А какое тебе дело до моей души?

— Щас я тебе отвечу.

Г. (повторяет):

— Какое тебе дело до моей души?..

— Кстати, ты зря недооцениваешь Алферыча — он умен, собака!

— Он мне отвратителен — скользкая правильность — на слизняка смахивает…

— Да-а, у тебя своя правда, которая на самом деле тоже ложь.

— У?

— Ты мне все равно не поверишь.

— Почему ты ушел из колледжа?

— Другого выхода не было. Возьми я академку — я бы спился… А зачем бороться?

— Я бы сдался, и все…

— Ты один пил. Я тоже пил. Одному пить — взбеситься.

— Я любил паскудину…

— А какого черта тебе не хватало?

— Я-то ясно. Я пропил колледж только по слабохарактерности… Вот, мол, экий я парень — один против твердыни… общества. Все корчим из себя, все из себя кого-то корчим, ненужные роли играем.

— А ты останавливался?

— Меня почему-то все всегда пытались остановить — ничего хорошего из этого не выходило…

— Да… давно у меня не было такого интересного вечерка… Вова, если хочешь поддержать разговор по душам…

— Нет уж, спасибо… Хочу жить своими мозгами.

— Но ты же своими мозгами живешь… Это все ерунда, понимаешь, я говорю как человек из одной с тобой сферы — у нас с тобой полная параллель во всем, и, так сказать, образ жизни, среда обитания, жизненные условия… Колледж — все.

— Я не претендую на особую оригинальность.

— Нет, я понимаю, но ты говоришь…

— Да — своими мозгами…

— Володь, ты хочешь со мной продолжить беседу или я тебе надоел настолько, что…

— Не имею никакого желания, извини…


30.04.81.

Адилыч:

— Я, например, как с армии приеду — шесть лет буду гулять холостым, а потом, как говорится, посмотрю на мировую обстановку. И можно будет жениться.


Ночь с 1-го на 2-е 05.81.

Колопельник:

— Как вспомнишь, как там было… Никита, Никита! (Разглядываем фотографии.) Ах! Друган… ебна в рот! (Щелк по фотке.) Лучший друг, Никит. Он ту бабу выебал, к которой я ходил. Никит, я больше уже хуй туда пойду. Там солдата уважают, понимаешь, офицеры… Не то что здесь, понимаешь, такие пидарасы… как Долгов. Никит, я хочу поссать.

— Быстро.

— Поссал.

— Вставай, он может щас прийти.

— Сегодня последний раз я дневальный, больше в наряды вообще не буду ходить — в котельной буду работать.

Скрипнула дверь. Вася метнулся к коврику (не та дверь скрипнула).

— Ах, черт!

Пошел поплотнее закрыл входную. Там же, у батареи, сел на пол — подбородок в ладони, задумался…


Ходил на доклад.

— Почему опоздали?

— Не могу знать! Вышел без пяти час.

— Сейчас уже восемь минут второго, так в чем дело?

— Я вышел без пяти.

— Еще одно замечание — я вас сниму.


Читаю Герцена: «Государства — не домы сумасшедших, а домы не взошедших в ум». А может я — сумасшедший, зачем это все записываю?! «Нет ли бессмертной березы всех берез?», — Герцен: «… все великое значение наше, при нашей ничтожности, при едва уловимом мелькании личной жизни, в том-то и состоит, что пока мы живы, пока не развязался на стихии удержанный нами узел, мы все-таки сами, а не куклы, назначенные выстрадать прогресс или воплотить какую-то бездомную идею. Гордиться должны мы тем, что мы не нитки и не иголки в руках фатума, шьющего пеструю ткань истории… Мы знаем, что ткань эта не без нас шьется, но это не цель наша, не назначенье, не заданный урок, а последствие той сложной круговой поруки, которая связывает все сущее концами и началами, причинами и действиями». (Т. 7 «Былое и думы».) Мы можем переменить узор ковра!.. Хозяина нет…

Прочесть: Джордж Фрезер «Золотая ветвь».


02.05.81.

Тяжелая и душная атмосфера казармы, невысказанной вражды и тупого хождения из стороны в сторону. Много ложного веселья, шума, много тратится энергии впустую, от нечего делать. Каждый не понимает ни себя, ни ближнего своего… И всем скучно, скучно, омерзительно скучно, в первую очередь скучно. Вот это и есть тюрьма, когда некуда идти, не отчего ждать, а надо терпеть, терпеть, терпеть.


Светлый вечер. Небо — непроглядно бело. Вяло полощется над крыльцом застиранный флаг. Солдат мается в праздники. Майская маята. Читаю Герцена.


03–05.81.

Праздники истощили свой заряд безделья и тоски. К вечеру по телевизору «Итальянцы в России» — и поселяется внутри веселенькое, смешливенькое, подлое настроеньице, от которого потом будет мутить… стыдно. А! — плевать. Серега Головненко воет грустным трехаккордным басом под Высоцкого…

— «… тот же лес, тот же воздух и та же вода, только он не вернулся из боя…»


Завтра рабочий день. Сильный удар белой костяшкой по столу и… гоп! — и тут дать УТРО, как тихий взрыв — УТРО! — разливающееся, дышащее, обволакивающее.


04.05.81.

Кричит:

— Смените выгородку! Смените выгородку! Я щас порушу ваши постройки.

Актер изнемогает в декорациях… Надоело! Надоело! Надоело! Невыносимо…

Рушит… Картонная казарма, тряпошное небо. В проигрывателе — Пугачиха «Ленинград».


А вот что это за птица?

Прапор:

— А хуй знает, тут ведь их до хуя разных! Чиж. Щас они ищут подруг, потом петь начнут.

— Как пилка, да? Словно перепилить что-то хочет, да?

— Это ж, знаешь, какая малая, а вишь, небо пилит… в полворобья.

Собака рыжая, добродушная, вглядывающаяся в человека, бегущая за каждым, кто поманит, улыбчивая, жаждущая игры, на все реагирующая. Сейчас (сдаю дежурство) вышел перекурить на крыльцо с Серегой Головченко… Идут двое с автороты, и пес бежит за ними, переваливаясь с лапы на лапу, протиснулся к нашим ногам… пасть разинул, дышит, ждет игры. Это он спал в снегу как-то ночью… теперь спит в траве… свернется калачиком, голову ткнет в пузо… Большой любитель строевых построений и всяческих маршей. Бич офицеров… радость солдатам… Псина. Побежал за кем-то. Лапа… За ним наблюдать… Удивляет радость жизни в нем. Всему радуется. И жмется, ластится к людям — рассекает каждого с полдвижения — каждый оттенок… И все выражается на мордахе. Рыжий бродяга… так и буду звать. Интересно, что стало с семейкой фарфоровых кошечек?.. Очень редко лает… Наша дистрофичная серенькая замарашка Лариска и этот рыжий пес — никакого сравнения. Одна полностью лишена воли и действия. Боится пространства, ленива и боязлива — робость в каждом движении, постепенно в ней атрофировались даже инстинкты. Другой — хозяин, все знает, везде бывает, всегда сыт, добродушен и ласков к людям и миру — его хочется мять и целовать в ушко, в лыбящуюся морду. Лариска постепенно становится омерзительна нам всем… Пищу ей уж не носят… Наряд сдал.


Клуб. Партшкола. Похоть. Дождь льет. 05.05.81.

Дрожливое легонькое ситцевое платье облегает фигурку уборщицы — курносенькой, стройной, молодой, лет двадцати пяти. Милашка, кисонька из угла, где он сидит и читает «Иностранку». Ее сынишка с печальным лицом… Она заговорила… Вульгарный хрипловатый голос. Такая отошьет по-мужски, а он уж было начал «клеить» ее глазами… Надеяться нечего на «это» — в клубе негде… Остановись, похотливая скотина! Она энергично трет пол тряпкою. Влекущая поза. Платье натягивается, и проступают бедра, таз… Боже, какая она тощая! Такие горячатся в постели, как девчонки, и нахальны, как бляди. Я хочу ее. По-моему, она не просто так столь долго возится здесь с тряпкой… словно демонстрирует себя… И он представляет!..

Голова кружится, и замирает сладким страхом сердце… Вот он насилует ее. Сзади подкрался, дверь закрыл; перед тем ребенка подтолкнул в коридор. В клубе никого… В городке никого… Она… Он… Она еще не поняла. Он сзади — платье резко вздернул вверх, к грудям, и сильно прижал к себе. Она бьется, кричит. Услышать никто не может… «Дурочка!» — говорит ей, возбуждая, в ухо. Она царапается. Он прорывается к поцелую, одной рукой схватив за волосы… короткая стрижка… птичья шейка… другой стягивает трусы. Она уж не сопротивляется… нет. О! Она сама ногами помогает ему! Боже! Ее мокрые руки пробрались к нему на живот. Ему расстегивают брюки… стянули… Боже! Голое тело к телу прижать!..


Ночь с 5-го на 6-е 05.81.

Ночь. Иду с доклада. Прошел дождь. Тепло, свежо. С крыш — капли. Почки на тополях. Пупырышки — нежные столбики. Нет. Нет, уже поползли, повылезали из них светло-зеленые ростки. Березка молодая. Взял в кулак тонкую ветку с веточками — как жесткие мокрые волосы, тени размазаны, перепутаны. Асфальт мокрый, черный. Моя тень длинная с пилоткой еще чернее.


Сегодня, возможно, будет драка. В бытовке свет. Двое азербайджанцев из пятой. Сегодня один из них, здоровенный, измывался над Титовым — по лицу ладонью шлепал нагло, скинул пилотку в грязь, отфутболил. Я вступился. Вначале по-дружески:

— Ну ладно, хватит. Что ты над ним издеваешься?! Видишь, что он безответен…

Вот сейчас задумался, долго на него смотрел. Он чего-то там улыбается, курит… Ну-ка проверю!.. Тьфу, помешал Петушок… Вкрался. Откуда он? Как мы его не заметили, бля?! Вошел тихонько так…

— Ильин, чего это они у тебя курят?

— Кто курит, товарищ капитан?

— Я вижу, кто курит… Чего ты куришь здесь? А ты чего смотришь! Сидишь, спишь над шапкой. «Тумбочку» оставляют. Чтоб дневальный у «тумбочки» стоял постоянно! Или сам становись.

Ушли азербайджанцы. Стаяла драка.


Звонил Бартману. Тот весь в кризисах, упадках — желе… раздражает.

Петушок орет на кого-то в спальне. Дневальный трет Машкой побрызганный из таза пеной коридорный кафель. Запах стирального мыла…

— Ильин, посчитай людей по головам. Сколько есть — мне доложишь. Иди считай! Иди считай! Иди считай!

Зае… Шипилявка! Считаю…


Порезанное мыло похоже на высохшие обрезки сыра. Посмотрел и вспомнил бабушку… как она любила кусочек уже откусанного разок-два черного хлеба с маслом и сыром — в блюдечко и — в буфет… а в обед обязательно скушает.


Из письма Чехова Горькому: «Когда на какое-нибудь действие человек затрачивает наименьшее количество движений, то это грация». (3 января 1899 г.)


Во-первых, мне надо сейчас, вот именно сейчас, успокоиться. Что происходит в батарее?.. Террор. В окне Резо с приемником. Улыбается… он затих — дембель на носу. Писать трудно сейчас — не формулируется… Ну вот — Даня Семембаев… Поговорим:

— Что происходит в батарее?

Резко, напряженно, скороговоркой:

— Я не понимаю, не понимаю, кто кого ебет? Кто чего добивается? Только один постоянный у нас разговор — «выебу, выебу, надо выебать» (читает письмо). Ох, еб твою мать — у нас уж трава выше колена!

— Вот смотри, сегодня он собрал призыв ноября семьдесят девятого… Зачем?

— Не знаю.

— Эльдар, давай поговорим.

— О чем, о чем ты хочешь говорить? Ты что, следователь?!

Я спокоен, спокоен…


07.05.81.

Голова:

— Я хочу выйти на белый свет, просто выйти, вот так вот на великий — великий, наш прекрасный белый свет, открытый со всех сторон мне!..

Пиши, Никита, пиши. У меня щас такое состояние, словно я вознесся!.. А вот то, что вы сказали, ребята: «хорошая компания, квартира, водка, женщина» — это то, от чего я стремглав убежал… Я щас сразу захотел во много-много мест — там, где меня нету щас… Крым!.. Щас, ребята, сезон! Сезон! Щас… В Ялте че деется!..


Курим у клуба под окном, где я слушал год назад дождь… Я, Вешкин, Голова:

— А Вовка всю жизнь, дурак, прогоняется за ложной, за ложной, за ложной штукой… И пройдете мимо главного, и не заметите его, а может даже, и раздавите ногой… Ох! Как я заживу, мужики! Я уже просто буду знать, твердо знать — что мне ценить, а что ерунда. Вообще, я собираюсь для себя заново открывать все, потому что я уже скоро пойму что-то большое, очень большое, и, уже с точки зрения этого большого, я заново открою мир…


Вместо партшколы. Библиотекарша… 07.05.81.

К монологам
(библиотекарша)

Малиновое пальто, зеленые сапоги, короткая стрижка с челкой, крашеная. Встряхивает головой… энергичная и вездесущая мадам…

— Только чувствами! И больше я никак не воспринимаю литературу. Вот как моя приятельница — любит Диккенса. Как ей скучно — она берет Диккенса. А я Диккенса терпеть не могу. Женщину не понять… А потом вот меня, например, мой муж… Муж мне говорит, что «ты не права все равно», что «слишком все чувствами воспринимаешь». Вот почему так женщина устроена? И твоя жена также, наверно… Первое впечатление — у нас все чувство!

— Ольга Владимировна, а как по-вашему, в чём смысл нашего существования?

— Я щас настолько вот здесь, в плане, сижу, что мне не до этого. Никита, вчера Зоя купила сапоги — ты можешь себе представить! «Индия» написано. И всё! Уже не те сапоги. Психология женщины… Она потому что постоянно прыгает туда-сюда. Думала югославские — оказались индийские. И все — уже ни о чем другом думать не может… И зачем только Индия выпускает сапоги?.. Люди ведь там с голоду мрут, дети… Меня еще что пугает в книгах сейчас… Я как посмотрю — такие толстые всё… а в журналах как возьмешь, так сразу четыре-пять фамилий за раз. Ой! А у нас есть один читатель. Дочь посылает. Она набирает подряд десять книг и несет ему. А тот читает, читает — время убивает. Вот не пойму таких.


08.05.81.

Летающий Дракончик… Использовать как прием: летающий диалог (плавающий), портрет, зарисовку пейзажа… Роман-аквариум (перемещение рыбок)


— Семембаев, тоже не спишь?

— Некогда письма писать, Гусейн. Приходится ночью…

— Завтра у нас тревога, да? Я в этой санчасти совсем забыл о тревогах…


Как в мозгу — ешь рыбу, думаешь о настроении и одновременно вспоминаешь о рыбных днях — четвергах в Волгограде… И вдруг приходит сон, скажем, ни с того ни с сего, давний… Вот такую штуку использовать… но по делу!..


Последнее время мучает мысль (и мешает): опасно записывать все время за своей жизнью — хиреет фантазия — все время на себе — самообман — кубики.


«Здравствуй, Юра!

С приветом к тебе, Люба. Сегодня решила дать ответ. Письмо от тебя получила. Ты пишешь мне, что читаешь хорошую книгу. Я тоже в свободное время читаю. Теперь читаю книгу Жоржа Амаду „Габриэла“. Очень хорошая книга. Да, мне очень нравятся книги, в которых описана любовь. Их я читаю с удовольствием. Книгу, о которой ты мне писал, постараюсь прочесть. Она, наверное, есть в нашей библиотеке или в какой-то городской. Я постараюсь ее где-то найти.

Ты мне дал вопросы, на которые я должна ответить. Вопросы очень страшные, и я даже конкретного ответа дать не могу. Ты же знаешь. Какая девушка не хочет иметь хорошего мужа? Да я думаю, каждая. Но в наше время, я думаю, что таких мужов имеют единицы. Теперь такие парни, что они не могут быть хорошими мужами. Что можно сказать о том, чтоб парень или муж не курил, если я знаю даже в своей группе девушек, которые курят. Ну а что сказать тогда о парне, когда он курит? Также что можно сказать про парня, который любит алкоголь, если и девушки это употребляют. Я думаю, что даже представить невозможно себе мужа — идеала.

Ну что — у меня все.

Пиши о себе, о том, как ты собираешься домой. Что думаешь делать дома? Хочешь ли ты где-нибудь идти учиться или работать? Ну а мое будущее ты сам можешь представить — это школа.


15.04.81.

Люба»


11 мая…

Курю, прислонившись к заплаканному дереву, трава — зелень и солома, но густая мягкая опушка… Сосна, смола… Заготавливаем картофель на посадку в колхозе… Дальние петухи… Теплый ветер… Май — десять недобрых дней.


Злыдни-азербайджанцы — синяки мои пожелтели…


— Все, кончай перекур… пошли. А! Давай, встали!


Майка прилипла к смоле… Смятая пачка «Явы» в траве. Ласковый массаж леса.


— Ночью ты работаешь, нет никого… степь. В горах пахали — легенду рассказали: на лошади один ехал, увидел девочку и мальчика — белых-белых… Он испугался и ускакал. Шайтаны. Я там месяц работал — каждую ночь их искал, так и не увидел.


Юра Годовиков:

— Мне приснилось: мы стоим на плацу, и Зайцев с Беляковым пьяного Шушко тащат. А Сигбатулин идет ему честь отдавать, нагнулся над ним и докладывает… А тот храпит… К чему это, Никит?

— К дембелю, Юрок.


Писать не могу — сонливость… тоска.

— Бля, как быстро деревья распускаются.

— Не деревья — листочки.

— Ну щас я тебе буду говорить: на зеленых березках распускаются листочки.


Пришел — ох-хе-хе… Строиться. (Далее в блокнотике заштрихована надпись на старославянском «Повесть о образе Божьем…».)

Последняя ночь Коли Козлова

— Не дай Бог еще на гражданке с кем встречусь! Чурки хуевы! Блядь — боишься нести парадку туда. Ебанут… Халилов, бля, — макакин смех, гиены. Гиены кругом, Никита. Смешно…

Он вошел в ленкомнату взбешенный, багровый, сел на стул, а тот сломался под ним. Бросил парадку на пол и тотчас стал ее отряхать…

Про Быкова

— Голубев мне рассказывал, как он у него просил звания старшины, вообще охуеешь… Хлеще Сафаралы, блядь! Как баба уссывается… «Ахх-ха-хяхяхя…» Я его буду помнить по этой подляне по последней, которую он замочил, нах! Главное, как делает! Ко мне подходит — «может, это Долгов?..» Подходит к Долгову — «может, это Козлов?..» К Хошимову подходит — это они вдвоем… А потом под дурачка решил сыграть — мол, башка не фурыжила. Ебануть бы его по этой башке… Все, Никита, бля. Так вот оденусь, на хуй, и не увидимся мы с тобой больше ни хуя…

Собрался примеривать. Одевается в парадку, шнурует ботинки… Вышел на крыльцо.

— Эх-х, поссать с крылечка… не верится даже… Чего-то звезд на небе мало. Не дай Бог дождь назавтра будет…


У соседней казармы дневальный подметает асфальт… всасывающий звук — шорох. Сопение. Колюха чистит ботинки.

— Выйти завтра за КПП, три раза плюнуть, развернуться и уйти… Боюсь ботинки относить в спальное помещение, еще ебнут, пиздец — в тапочках домой!..


Э. Кант — формула смешного — НЕЧТО — НИЧТО: «Внезапное превращение ожидаемого в ничто».


Читаю Эйзенштейна «Искусство мизансцены». «Катерина Измайлова» — планировка. (Диагональная композиция, занавески, кровать…)


15.05.81.

— Не-е, большие листья они все-таки не такие, как сейчас… У этих какой-то цвет нежный…


Ослепительно… Солнце пульсирует в березовой зеленой ряби. Утренняя роса… трава блестит. Попробовал — точно: клейкие листочки — каждый поблескивает. Береза ждет. Расслабленное покачивание веток.


Два часа. Вчера ночью Юрок Долгов, Резо Мончук, будучи в паркнаряде, видели летающую тарелку…

— Вот это горизонт! В кабине сижу… Вышла из-за горизонта!.. Заглушил машину… Красиво так!.. Из-за горизонта стал подниматься шар, шар стал расползаться, посередине — точка, образовался крест (окно), в центре — точка, пошла расходиться, потом точка пошла медленно-медленно опускаться, три луча от нее. По времени — минуты три…

Ваня Балабанык, Годовиков (он приехал из Копияра — выслали за пьянку) — общество по установлению контакта с летающими тарелками.

Ваня Балабанык:

— Все, сегодня ночью берем шинели и на крышу.

Годовиков:

— Ну а как с ними вступить-то в этот контакт, че говорить? Они ответят, что ли? Как они знать-то дадут?

Ваня Балабанык:

— Все, бля! Скажу им: «В пизду! Забирайте меня отсюда с Земли!»

Годовиков:

— Еще бы — там иноземцем будешь: и бабы и водка — все тебе там.

— Водки там нет.

— Хуй с ней, с водкой!

— А Танька как твоя?

— Да хуй с ней, я себе там инопланетяночку найду…

Юрок Годовиков:

— Ну, возможен вариант, что даже можно с ними поговорить, да?

— Конечно!

— Главное не растеряться, да?

— Конечно!

— А если они не скажут ни хуя, а только покажут?

— Они тебе все покажут, а потом кокнут, на хуй, и всё — пакет целлофановый набросят, и с неба оттудова, на хуй, скинут; пока долетишь, растворишься… и все. Я тебе говорю. Я б тогда на все хуй забил, на все: на родителей, на Таньку, я б себе там шалашовучку нашел… Схотел бы повеситься, а там ни одного дерева нету… и все! — вешайся как хочешь. (Га-га-га!) Я б ничего не хотел — ни денег, ничего — только б, чтоб там жить.

— Ты ж там никого не знаешь, Вань?

— Я б познакомился, ебт. Я в армию пришел, кого из солдат знал? Я щас всех знаю… Смылся бы… Хуйль! Работать не надо, летай на этой тарелке, и все — спирт, вино, водка. Все выйдет. Вся их информация влезет — жену хорошо драть буду. Все влезет. Нет, интересно… Долгова бы они вчера захватили? Нет, Долгова (Га-га-га!)… Здесь «губа», дембель, Петух… А он там.

— Га-га-га!

— А если они как пауки, Вань?

— Точно не без этого… Разговаривал бы с этими пауками… что б сказали делать, я б то делал.


— Скучно было бы!

— Ну и что, пускай, но зато жил бы — свободный человек… Вот я на гауптвахте жил — свободный человек — ни хуя тебя не волнует… Пускай изучают всего… я не боюсь, хрен с ними.

— А че ты их так полюбил, Вань?

— Нет, по рассказам, знаешь, по рассказам, ебт.


Раскинули на траве шинель, распластались, сапоги скинули, по пояс разделись… загораем… Колко и чудно ходить по траве босиком. Синичка квочет. Ситцевые, желтые в солнце листочки, и большие черные муравьи бегают по пузу.


— Вот ты говоришь, конец… вот этой вселенной, что значит — конец? Стенка?

— Нет!.. Нету конца ей.

— Ну как нету, как нету, Никит?

— Ну вот так… Нет!

— Нет? Ну и не надо…

Мончук:

— Никит, слышь, Скакунов, помощник дежурного, мне рассказывал, что это такое — отражение в атмосфере взлета на Байконуре…


Ветер шевелит, треплет тени по траве и шумит в ветвях.

С тополей сыпятся сухие сережки.


Поговорки у Ракитянского: «Хуже денег» и «Ты молодец, парень».


16.05.81.

С утра по тревоге ушли на объект. День, ветер, губы потрескались, черные руки, обед… столы на улице. Ссора из-за куска хлеба. Здесь же Нагиев тащит полбуханки своим (потерял листочек с 13-м числом)… Сильный ветер гоняет по асфальту песочные воронки-смерчи.

Бесшумный взволнованный гомон травинок.


Балабанык ветеранит Попова — заставляет мыть ему котелок. Знает, падла, кого тиранить.

Тоска.

Настырно гаркает грач. Все раздражает.

Над всем в огромном чистом синем небе шарит лучами, ввинчиваясь в воздух, негреющее солнце.


Все потревожено, сдвинуто, сбито,

Не получается счастья,

Истина скрыта,

Калитка открыта

В ненастье.


Двое в шинелях борются на траве беззвучно, только дышат тяжело… похоже на драку.


— Никита, Никита, строиться!

Словно за ниточку меня на землю… Черт вас всех возьми!


18.05.81.

Идет третий день учений. Руки, как у таджика. Живу, не моясь, на объекте.

Сафаралиев привез Эйзенштейна — четвертый том, — читаю. Линия красоты: «S», «Исследование о красоте» Хогардт… или «Анализ красоты», 1958 года издание.


Ветра нет, мыслей тоже — состояние безликой и равнодушной амфибии… Зато покойно… и быстро время идет.

Зачехляю «изделия», готовлю и выдаю прицепы. Шинель в солидоле, губы потрескались. Спим в пошивочной на чехлах. Ссор нет. Тоска. Объелся лесом, небом, ветром, пылью, травой. Хочу в город к людям и книгам, к театрам. В метро хочу! НАДОЕЛО! Хочу дымом дышать, пиво пить! Или дайте мне одиночества и тишины, долгоиграющей тишины.

Дракончик сидит на дереве и свистит под синичку… издевается. Ух-х, гадина! Камнем запустил в него… Ах! Боже мой! Чуть не попал! Сердце екнуло… Свист оборвался… Баском:

— Удушу! (И харкнул) Га-га-га!.. Никита, а в Венеции-то сейчас на Площади святого Марка голуби гу́лят…

— Там нет голубей, там сыро…

Здесь тоже нет голубей. Здесь — лес.

К ГОЛУБЯМ ХОЧУ.


Азербайджанцы чехлы привезли. Корявые их голоса. Буквы словно спотыкаются.

Противно, уйду.


День. Солнце жарит так, что даже блеск у травы высох…

Сижу на земле и смотрю, как колеблются травинки. Человек не прожил бы дня так, откликаясь на каждое дуновение. Откинулся на спину, зажмурился — солнце печет. Сел… золотистые решеточки-блики плавают перед глазами.


Петушок по струнке перед проверяющим (мордастым, словно засыпающим на ходу) — кажется, коснуться его, и запоет «аллилуйя».


Солнце ушло в тучу — обезлучилось, словно побрилось наголо…

Какие красивые листья. Лазурь неба — и они трепещут. Осень! Дождаться только осени!..


Гудело… бежали, расчехляли, глотали пыль. Песок на зубах. Страшно раздражаюсь я во время работы, пухну злостью. Тупые пыльные морды тягачей, клювы брезентовые ракет и… прицепы — изысканные зеленые чудовища.


— Как я щас муху мучил. Я ее сжег, и мне ее стало жалко…


Опять столкновение с Абиевым…


И во всем: в каждом слове, в каждом взгляде, движении, листике, пылинке — СКУКА.

Вечер. И нет заката, и нет ветра. Оранжевый круг солнца — неподвижность…

Зеленый майский пух, стволы берез. Мотылек. Свежесть, вечерняя прохлада.

«Душа раскрывается простору…» — откуда это?.. Неважно… точно… Тьфу ты, елки-палки! Это ж луна!..

Сижу на табуретке среди деревьев. Деревья — пришли словно… Расположились тихо — один листочек дрожит, хочет сорваться с ветки, с ума сошел, что с ним?

Луна всегда прячется за листву…


19.05.81.

С утра муравьи такие вялые…

Пробуждение… завтрак. Светящиеся желтоватые утренние травинки.

— Так, давайте строиться!

День начался.

Весь день загорал…


Опять ко мне приходит мельчайшая мельтешня мусора на асфальте, стрекот бумажки, скрип двери на ветру, дрожание травинки, мошка, ниточка, пылинка.

Идет работа, работаем лениво… с отвращением и с нервами. А время движется, движется, движется конвейер жизни — неостановимо…


Громадная луна. Юрок Долгов забился от всех в машину. Слушает приемник…

ВСЕ КОНЧИЛОСЬ.


22.05.81.

Все время хочу прекратить эти записи. К чему мои ничем не связанные наблюдения над собой, случайные зарисовки пейзажа? Обрывки диалогов… Но все еще надеюсь монтажом сложить эти отрывки в целое.

Потрясающая глава из книги Нормана Мейлера «Майами и осада Чикаго»! Вот это материал… а у меня здесь что? Вялый и мутный поток нормального времени, не вывихнутого, не взвинченного — грязненькая, подленькая обыденность… И не знаешь, на что ты способен. «И тут репортер понял, что он должен делать. И он пошел вдоль шеренги солдат под самыми дулами их поднятых винтовок — их лица были так близко, что он мог дотянуться до них рукой…»

«И все-таки мысли репортера в этот вечер не способствовали его душевному покою. Он думал о страхе, который, наверно, терзал Бобби Кеннеди. Он гнал от себя эту мысль. Она делала его собственный страх зрячим — страх, рожденный от сознания того, что они неумолимы. ОНИ! Все эти полицейские, шерифы, генералы, директора корпораций, высокопоставленные чиновники, правые реакционеры, свихнувшиеся провокаторы, правые изуверы.

И страх снова овладел им. И многим людям придется жить с этим страхом на протяжении следующих лет…»

Так заканчивает Мейлер свою книгу!..

Яблони и черемухи расцветают разом — вспыхивают…


Моем окна в ленкомнате. Мир сквозь влажное стекло и скрип… Зелень в глаза. Освобождение и неожиданная радость. Кряхтение от натуги. А теперь утро и скрип росистой травы под сапогами… Окунул в нее ладонь, влажную прижал ко лбу, к щеке, к подбородку, к шее… Ласка росы!

Живые квадратики и прямоугольники маршируют к столовой… Копьеносцы уже начинают витать вокруг лоснящихся солдатских морд… Жара, губы пересохли, язык прилипает к нёбу, каждый шаг отдается в голове… Идем по лесу, и солнце гонится по ветвям за нами… Я отстал… Здесь прошлым летом, по-моему, ломали сучья на веники… У-ххх! Скоко мошкары! Тьфу! И одуванчики! Одуванчики кругом! Черт их возьми! Эти желтые одуванчики…


Володя Волошин (Библиотека. К вечеру. Восемь часов):

— Смысл жизни в том, чтобы быть состоятельным человеком и не на плохом счету, и иметь хорошую должность… я понимаю, когда была мировая революция… а щас… странно. Ходите в этом халате, сводите концы с концами… Но в наш-то век, в наш… Вот что сгубило человечество и еще не раз сгубит? Деньги, все из-за них…

Ольга Владимировна (библиотекарша):

— Ой! Как это все противно. Я уже в эти проблемы не могу, я поставила крест… (Высунулась в окно.) Сколько время? Ой! Сколько время?.. Слушайте, хороший дождь был или плохой? Не промочил? Комары кусаются?.. Татьяна, кофту неси мне (смеется)… А что я неправильно сказала… Что Волошин как на ладони весь?.. Скользкий тип… Кусаться пока не может… Научится.


Читаю… Андрюша Иванов:

— Не-е, мне домой хочется… Только не хочется испытывать того, когда уезжаешь… Никит, ты не хочешь отвлечься?

— Отвлечься? Вся наша жизнь сплошное отвлеченье. От чего отвлечься, Андрюша? От этой жизни отвлечься бы… Я читаю, я отвлекся…

В казарме нервы натянуты на разрыв. Вытанцовывают, подхлопывая себя, азербайджанцы — гнусавые три струны, — ненавижу флейту! Черти, черти, черти, черти!

И здесь врывается рассказ Головы «О сержантском пёре!»

Он — могучий… Она второй курс журфака — лапочка. Третьяковка. Две недели гулял — даже не поцеловал. Утром съел селедку. Третьяковка… Ходят, осматривают картины… Тянет на пёр. Крепится… А здесь «Явление Христа народу» — крепится. Первый зал, второй зал: «Пойдем на первый этаж иконы смотреть!» (Там сортир рядом.) Закрыт… («Буду терпеть до конца!») Провожает. У подъезда: «Пойдем ко мне, у меня никого в квартире…» (Тут надо знать его — уж если начнет пердеть — дом трясется!) Она на кухне… Ну наконец-то… Боже! Сортир рядом. Уже нет мочи, но нельзя — все слышно будет сквозь папирусные стенки!.. Комната!.. Темная. Срывает пиджак, кидает на кровать в угол! И… очередями! Она входит… (Амбрэ!) Он хватает пиджак и пиджаком — в угол — «загоняет злых духов»! «Ты что?» — «Стульчик ищу!» Она… включает свет — на кровати дрожащая парочка! (Сестра с любовником.) В реальной истерике — зуб на зуб… оба трясутся… Он в коридоре! — надо уходить — пиджак на плечо, ногой дверь. Раз уж хам, то до конца! Им — громовым басом: «Эх-х-х, интеллигенты, напердели-то как! (и уж на весь подъезд…) „Этот день победы порохом пропах! Этот праздник со слезами на глазах…“».

Бомбардировка!

Крах бомбардира…


24.05.81.

В это последнее майское воскресенье сидеть на лавке в курилке и строчить, тьфу, строчить ни при чем… Скинул хэбэшку, солнце дышит на плечи. Черный голубь семенит по асфальту… Утром его собрат младенчески гулил под крышей казармы.

Я еще не привык к зелени и лету… И сейчас состояние удивленного счастья — благостно. Я сижу в курилке на лавочке, а на крыше жарится Дракончик… Спит. Шерсть его выгорела (славянская порода)… Как чучело стал…

— Эй!

Ноль внимания.

— Эй!

Уже на меня оборачиваются как на сумасшедшего… и вот я лезу к нему… на крышу.

— Драконище!

Щурится на меня, когда тормошу его — проснулся…

— Ну что, морда! Как дела во вселенной?

Зевает, ладонь под щеку подставил, облокотился на шифер… Пристально смотрит на меня… Вдруг дернулся:

— О да! Чуть не забыл — я тебе тут сигареток припас.

И откуда-то из груди выудил пачку «Мальборо»… Закурили. А под нами идет своим чередом солдатская мельтешня… В курилке на лавочке растянулся, положив горячую пилотку под щеку, Артюрчик-армянчик…

— Давай просто позагораем, Никита, мне… Ах-х!..

Зевнул Драконище… Еще разок отключился. Я смотрю с крыши, как бегают (кружатся, витают) вокруг плаца розовые затылки салаг, и переливаются друг в друга зеленые кроны. Громадные медузы облаков. Через часок Дракончик проснется, и мы будем отплясывать с ним на крыше, скоморошить, юморить, ораторствовать, пока нас не снимут оттудова…


Марфа:

— Бывает, пишу, но нельзя, нельзя пропустить, надо запомнить, привезти…

Антон машет руками, задел очки, поправил.

Марфа в звездном платье, губу ворошит, и прищур ее.


24.05.81.

Вечер.

— Тебя ждет сюр… приз, — сказало мне соломенное чудище сквозь сон и стаяло.

А с улицы кричат:

— Кит, Кит! К тебе приехали на КПП. Иди.

И я бегу…

Она!

В легком ситцевом, наверное, а может быть, шелковом платье-сарафане, усыпанном черными и белыми горошинами… И Антон…

Пикник на лужайке.

Боже мой, никакой шелк не сравнится с нежностью вечерней прохладной травы!

Боже мой, только женщина!

Странная, однако, мы троица. Марфа — черноволосая, с подчеркнутым в сарафане бюстом. Антон — очкастый, длинно-волосаторукий, в костюмчике, брюках и рубашке. И я с коричневым от загара лицом…

Она вспомнила ту ночь в деревне…

— Ты тогда ждал меня… Но самое смешное, знаешь, что было? Ты ждал, чтобы задать мне вопрос, а я решила не приходить. К чему эти разговоры?! Говорить не о чем, все и так ясно… И легла рядом с Димой, не раздеваясь… И вдруг вспомнила о квасе… В бадке… Он же прокиснет! И я вслух сказала об этом. А Дима не спал, конечно… А ты там сидишь и ждешь. Ты ждал, да?

Антон:

— Нет, по-моему, он не потому сидел там…

Марфа:

— Ну а мы проходим мимо… Ты дремал. С этим квасом. Я, этакой бабой деревенской, несу ее, бадку, бадью… И смех и грех! Вот этого ты и не заметил тогда…

Обжег себе нёбо бульоном, Антон привез его в термосе.

Комары жрут беспощадно… Она возлегла на траву, я сдул комаришку с ее волос.


В. Иванов:

— Он, блядь, худой! Худой, блядь! Хуй его знает, отчего он, бля, длинный такой вырос?! Сука! Но если ты книгу напишешь, то он вообще повесится. Скажет, служил у меня в батарее писатель, и повесится.


Утро 25.05.81.

В паркнаряде.

Бегал босиком по росе, сгоняя грибок со ступней.

Сижу на стуле, читаю Маркеса.


Восемь часов тридцать минут — ибо пузатый, как обычно, запыхавшийся, как от бега, проколесил мимо на велосипеде в штаб майор Хара с желтым портфелем. Он глянул на меня, хотел сделать замечание или поздороваться. Кто его разберет… Но велосипед, как упрямый конек, не захотел останавливаться, и толстяк только и успел, что выдохнуть:

— И-ех-х-ты!..

Ракитянский разводит на объекте укроп. Обработал граблями сухую землишку рядом с дежуркой, полил ее обильно, упрятал в нее семена.

— Вот укропчик будет… Витамины.

Листья поблескивают солнцем.

То, что происходит сейчас во мне, записывать не стоит, это тревожный покой. Спокойный летний день, солнечный, полный запахов и тихого ветра. Работа та же, что и вчера, и завтра, а внутри адской сжатой пружиной изготовилось счастье.


— В березу вбил гвоздь…

— Кто?

— Нагиев.

— Зачем?

— Да просто так.


Адилыч, пьяный.

Похмелье после вчерашнего. Вчера. Была у них вылазка с Кирилловым в Дмитров (увольнение)… В поезде встретили Ракитянского… Он их повел на пляж к блядям (у одной вокруг пизды подкова вытатуирована — сидела по малолетству).

— Нас двое, их шестеро. На третьей отрубился, заползаю в вагон. Там Ракитянский скачет: «Адилов, ты, что ль?! Иди-иди отсюда!»

Их самый счастливый день за всю службу. В казарму вернулись вдупелину.


От комаров нельзя избавиться, как от мыслей. Азербайджанцы вооружились веточками и отмахиваются. Начинается великая война с комарами.

Дракончик теперь долго не появится, он их не переносит.

— Квасу бы щас или молока!

Сидим в траве, во рву за магазином, с Серегой Воробьевым. Он читает мне стихи Володина.

Завтра принесу Адилову «Идиота».

— Никит, какие подруги там рулят! И на велосипедах две катят, и нет, чтоб я за ними… а они за мной.

Вовка Харитонов улепетывает на велике от двух «амазонок».


Синий теплый комариный вечер. Комары в лоб — бу-бу-бу.

Среди зазеленевших деревьев у нашей казармы — три голых, высохших, мертвых. В марте никак не ожидал, что именно эти окажутся отжившими.

Ох! Лепота! Загораю на объекте, на травке. Нагиев из зеленой шляпы пытается напоить того рыжего пса. Пес лыбится, и у него дрожит язык. Пес убегает от шляпы, озираясь на меня, я подмигиваю ему, и морда моя повторяет улыбку пса.

Андрюха положил мне на брюхо мотыля с двумя прозрачными целлофановыми крыльями и черными пуговками глаз…

О! Смотри, у деревьев нагрелись стволы, стволы теплыми стали.

Желтые хипки — одуванчики.


Лысый Головченко:

— …меня поволок в краеведческий музей. Зачем ты меня волокешь в краеведческий музей?! Ты, говорит, уссышься. Вот, говорит, тебе документ. Партизанская группа Ведмедя, она действовала с сорок первого по сорок четвертый. Кого била группа Ведмедя? Она жестоко сражалась со всеми. Вот это партизаны! Так ребята в леса залезли, лесовики, которые не сложили оружие до пятьдесят четвертого года.

— Под прицеп я ногу ставил. Ну и что? (Андрюха Титов.)

В дождь он шел без шапки, потом головой тряхнул, все капли слетели, и голова сухая. Богатырские волосы у парня. В лесу — комары. В лес не зайдешь, комары рыскают.

Комар, когда он начинает сосать, похож на коня, когда с него рыцарь с копьем наклонился…


Утро 28.05.81.

Синичка дребезжит.

Мы сидели в курилке с Андрюхой Ивановым:

— Вон смотри, Давид…

Не верю ему. Однако это он, идет к нам, встаю нерезко и, не поворачивая головы, ухожу в сторону.

— Ильин, ты не в ту сторону направился!

Возвращаюсь, подхожу к нему.

— Это таким образом вы проводите тренаж, Ильин?!

— Нет, товарищ подполковник! Мы здесь просто беседовали по личному вопросу.

— По какому же личному вопросу? Это что — секрет?

— Да в общем-то, это секрет, товарищ подполковник.

— Се-екрет?! А я вот вас посажу на гауптвахту! Вас в одиночку, а вас в общую камеру за ваши секреты…

И мне жалко этого маленького тщедушного человечка, умученного работой и нами…

Ну вот, надо придумывать секрет.

Андрюха Иванов:

— Ну ты насчет секрета сегодня дал! Им ни хуя не про какие секреты нельзя говорить! Какие здесь могут быть секреты?! Эти все должны знать, все видеть… А на самом деле они ни хуя ни про кого не знают и не видят, только со слов.

— Главное, это нервная, конечно, усталость здесь…

— Не говори, я здесь столько пережил…

— На самом деле нервов не хватает.

— Муха сидела, как я к ней спичку поднес, как она здесь билась… А что ж ты не написал, как мне ее жалко стало, или ты считаешь, что это не нужно?..

Если б мне сказали: «Ты напишешь гениальную вещь, но тебя потом за это всю жизнь комары будут жрать…» Нет, ответил бы, пишите сами. Га-га-га!

Пух летит, ольха отцветает, поседели одуванчики. Трогательный прапорщик Ракитянский на велосипеде носками еле достает до педалей — балерун-коротыш ногу тянет… Медленно, плавно и величаво движется велик вровень со строем.

Ему подошел бы ослик…

Потные лбы блестят, пальцами стер со лба слой пота.

Пушинки блестят, по верхушкам сосен и берез семенит за нами солнце.

Катится…

Сверкающей пушинкой…

Ночь. Пишу вдрабадан и подкуренный, и подпитый…

Было: кончил репетировать концерт в восемь часов, захожу в казарму.

Дневальный:

— Ильин, к тебе отчим приехал!

Сердце обрывается, висит на волосочке, бегу — оно в сторону раскачивается и бьется о ребра.


Четверг… Отчим…

Смерть… Кто? Только если с Сонечкой что?! И тяжело бежать… Бегу.

Шушко, Зайцев…

Как-то бег преобразил в стройшаг… Рука дрожит у виска… Шушко на меня глянул изумленный… но разговор, что ли, у них важный?.. Пропустил без…

КПП. Калитка распахнута, что-то серо-зеленое.

— Кит…

— Петя! Трубочкин!

Объятья. Щека в щеку. Стык губами!

— Петя! Ну молодец!

Потом шли сквозь лес, сквозь комарье, звякнули бутылки — две сухого. Одну — тотчас же, на полянке…

Закат! На бревнышке! Спичкой расплавили белую пробку. Я первый прямо в горло наклонил…

Распили.

И разговор…

Что помню:

— Кит, надо спасать Кота, человек в страшном состоянии.

Читал стих про лейтенантика-погонщика… Говорили, говорили…

Вот щас взяло.

До этого просто раскрепощение.

Я в умывальне. Грязюха. За спиной плац. Вечерняя поверка. Песни орут. «Славянка»…

Брательников-солдатушек лай…

Вой…

Ор.

Серега Адилов:

— Никита, ништяк… Ты все пишешь, Никит? Ну и кто к тебе приезжал сегодня?

— Друган, друг… Я, ты знаешь, люблю своих друзей.

— Ну че, еще одну папироску заложим?

— Давай.

— Ща ребята с прогулки придут, только эта вещь, да, действительно успокаивает человека…

И бьет себя осторожно по щекам, от комариков грустный…

Молчим…

Закуриваем.

Плывет голова вверх от шеи — ласковые комары, плавные толкаются в меня хоботками… Смотрим друг на друга и словно танцуем вальс… Серега… Я люблю своих друзей… Море — поет…

Ребятки друг за другом… их голоса…

Мыть ноги…

Голопенко в синих трусах, шушукающий, в шушукающих о пол тапках с номерком каждый.

Стуки, звяки — льется вода, мелькают полотенца, спины, макушки, трусы…

Наклоняются на одной ноге, другую вытирают. Вытер — и в тапочек, и зашаркал к койке!

Спать, солдатушка!

И курят с полотенцем на шее или на руке.

И матюгня стоит!

Усталые родные простые лица.

Я люблю этих людей. Их жизнь мне понятна, я знаю их заботы, горести, я знаю, что дает им радость и когда они могут быть счастливы, я знаю, чего им сейчас больше всего хочется и чего им не хочется сейчас больше всего, я знаю, но — тсс! — секрет! Секрет? Ха-ха!

И, впрочем, я уплываю!

Адилыч откуда-то добыл полотенце, растянул его и хлоп!.. отпустил по заднице кому-то. Га-га-га-га!

Это я ненавижу!

Но все равно нет злости, и нет, нет, нет, нет…

Комаров ненавижу.

— Никит, закрой, пожалуйста, окошко, а то сквозняки, бля, невозможно… Никит, че ты пишешь?

Серега моет ноги… Поет:

— Ништяк, да? Все ништяк!

Он уже в тапках — один рыжий, другой черный.

Смотрит на меня, подходит:

— Никит, что это за вещь такая? Вот, например, злым людям она дает злобу, но слабость, а добрым — силу, но дурость. Она же вещь, которая помогает всем вот так вот ослабиться, задуматься. Почему ее в производство не пускают, а, Никит?!

Свистит… Поет: «Море…»

Ночь пускает волны по листве.

«А день сгорел, как белая страница — немного дыма и немного пепла…»

Карантин.

— Парикмахер есть?

— Я! Я!

— Ты что подстригал?

— Кусты подстригал.


Аполлон Халилов сидит на табуретке у казармы и дрыгает ногами. Белобрысый малыш едет на велосипеде по тротуару. Аполлон вскакивает и с гиканьем подскакивает к малышу, переднее колесо пропускает между ногами и хватается за руль… Смеется… Малыш испуган, но крепится и не ревет, угрожающе повторяя: «Отпусти, дядя! Отпусти, дядя! Отпусти, дядя!» И бьет его кулачком в грудь, Халилов смеется…


Курилка. Юрок Долгов сдирает каблуки с сапог. Моня уже без каблуков.

— Га-га-га… Чешки — спортивная обувь…


Юрок Долгов разлегся на скамейке. Вечер. Звание у него теперича — квартирант.


31.05.81.

Воскресенье.

Разглядываю одуванчики — седые шарики дрожат среди травы на легких зеленых стебельках. Старикашки-одуванчики — умирая, лысея, отдают они своих детей, снаряженных для новой жизни, неутолимому пространству. И поднимается с порывом ветра от травы горсть хрупких витязей-пушинок и, заметавшись, исчезает в воздухе.

Иногда они задевают за лицо!

А рядом со стариками — желтоголовые молодые, живущие для себя, еще не ушедшие в келью вынашивать великий замысел, им еще предстоит, укрывшись в зеленые продолговатые бутоны, чехлами сжимать пучки зреющих потомков. И вот раскрывается и дрожит на ветру величавый пушистый пузырь образом нашего мира, образом Вселенной. И что же — жизнь его становится ожиданием смерти?

Но разве это смерть? Но разве это смерть?

Мгновение его смерти и есть начало бессмертия. В тот миг, когда он умирает, в тот самый миг он становится вечным. Пора, но… Седой одуванчик неубиваем и неуничтожим. Мы можем растоптать, оборвать, смять в кулаке желтоволосого юнца, но старец уже вырастил свое бессмертие, он уже воздвиг свой храм, снарядил своих сынов.

Нет смерти у одуванчика, а есть стократное умножение жизни, ибо летят подхваченные ветром юные хипки, ликуя и кувыркаясь, как когда-то кувыркался он и как будут кувыркаться их дети и дети их детей.

Это великий и прекрасный образ старости и бессмертия — седой шар одуванчика. Нет смерти на земле…


Ахмедханов:

— Никит, ты можешь бабе письмо писать?

— Напишем.

— Я слова красивые не могу подбирать.

— Подберем.


Поговорка у майора Колесникова: «Кто там комаров считает?»


Андрюша Титов — громадный Андрюша Титов, нежнейший, счастливый… Плывущие движения:

— Никита… (Словно на карусели медленной он…)

Обнимает:

— Что такое, Никита (шепотом на ухо), завтра увольняюсь, Никита. Крепись, Никит (и не может сдержать улыбку, и говорит-плачет). Все, Никит (и гладит меня по голове), все… Ты один остаешься… У тебя друг, да? Андрюха Иванов… Начальник отдела сказал: «Готовьтесь. Завтра уволю…» Завтра я увижу маму с бабушкой и буду дома уже, дома, Никита…


Утро 02.06.81.

Давидянц построил отдел на плацу и вывел дембелей. Мончук, Долгов, Титов. Поблагодарил за службу Моню. Вставил Титову и… посадил на пять суток Юрка.

— А там еще посмотрю, — орал он на него, — выйдешь, и опять посажу на пять суток. Два года палец о палец не ударил, гвоздя не вбил для отдела… Так, капитан! Долгов, вот вам записка об аресте, и направить его прямо отсюда как есть — в парадной форме… Я советую задуматься увольняющимся осенью хорошенько, чтобы с ними мне не пришлось так же поступать, как с этим тунеядцем.

И Юрка уводят…

Вначале он улыбался, всем подмигивал, потом поник и потемнел.


Кушниш рассказывает:

— Ночь Яниса, двадцать четвертого июня, костры жгут, кусты кругом шевелятся. Во жизнь… Баллоны штук шестнадцать — один на другой — пылают…

История с портянками.

— Одному прислал отец-прапорщик офицерские, месяц проходил, не стирая. Как-то снял, положил на батарею в бытовку сушить. Утром берет, смотрит — кусочек отгрызан, и мышь кверху пузом. Га-га-га! Мышь от портянки издохла!


Миша Пушкин — ленинградец, салага, высшее образование, французский язык:

— Картина фантастическая, нет лиц, они все что-то бегают, что-то подключают, больничная немного атмосфера воздуха. Запах непонятный, что-то д-а-в-и-т.

— Что ты там записал? У меня масса стилистических ошибок, и вообще…

И стоял этот сержант, и я смотрел на его руки, и я понял, что в этот момент он думать ни о чем не может, — время идет… совершенно незаметно, без твоего ведома, и так может пролететь, конечно, и полтора года…

И кончу я все равно тем, что куплю себе иголочку, куплю календарь и буду колоть дырочки, чтобы смотреть через них на небо, пока эти дырочки не сольются в одну большую распахнутую отсюда и навеки калитку со звездой!


Одуванчик жил да жил,

Но однажды вспомнил,

Что на свете смерти нет —

Только ветер в поле.


И сказал себе старик:

«Ты не зря свой храм воздвиг,

Нет, не зря», — и помер.


Старец на ветру стоял,

Ветер старца в небо взял.


Серега Голова:

— По-моему, смысла жизни нам не понять, ибо не мы ее создавали, без нас все это, без нас создавалось. Мы дети… Почему борются умы… Дети, чудаки… Не мы. Если бы мы создавали это, сами знали бы зачем… Она создала нас! И мы не можем понять этого…


Одуванчик жил да жил,

Но однажды вспомнил,

Что когда-то он кружил

Волоском над полем,

И нашептывал ему

Непонятный ветер:

«Слушай, судя по всему,

Смерти нет на свете.

Одуванчик, смерти нет,

Смерти нет на свете».

«Да, — сказал себе старик, —

Вот теперь я понял,

Что не зря /для чего/ свой храм воздвиг!»

Так сказал и помер.

И дрожали волоски,

И шептал им ветер:

«Смерти нет,

Смерти нет,

Смерти нет на свете.

Одуванчик, смерти нет,

Смерти нет на свете».


Одуванчик жил да жил,

Но однажды понял,

Что на свете смерти нет —

Только ветер в поле.


И тогда сказал старик:

«Вот теперь я вспомнил,

Для чего свой храм воздвиг».

Так сказал и помер.


И летели волоски,

И шептал им ветер:

«Смерти нет,

Смерти нет,

Смерти нет на свете.

Одуванчик, смерти нет,

Смерти нет на свете».


03.06.81.

Утро

Дождит.

Комар мельтешит по стеклу —

Убил.

Лужи в асфальте,

Тоска,

Печально муторная

Маята казармы вокруг.

Голоса азербайджанцев и офицеров,

Мутный дождь.

Пусто и зябко на душе…


Зябко…

Отбой в окнах.

Светлеет вечер.

Напряженное сияние

Вечернего неба.

Ветер рябит деревья,

В траве дрожат одуванчики,

Пух летит,

Пух летит,

Пух летит,

Дух летит.

Загрузка...