Клубничный, черничный, малиновый джем!

Назови мне имя того, кто на душе:

А, Б, В, Г, Д, Е, Ж!


Я знала, что они берутся из мамы. Когда мама была беременна Джо, мы с ней играли в игру: раз в месяц я должна была найти в доме предмет такого размера, как малыш на тот момент: персиковую косточку, сливу, яблоко, грейпфрут. К тому же я сама видела, что он растет, переворачивается, приподнимается, как спинка уточки, когда она окунает голову в воду. Когда родители уехали в роддом, а к нам пришла на всю ночь миссис Уинн посидеть со мной, то я знала, что на следующий день в дом привезут совершенно новенького человека. Никакой ерунды про капусту и пестики с тычинками мне никто не рассказывал.

В начальной школе разговоров о деторождении хватало. Мы любили повисать вниз головой на шведской стенке, зацепившись ногами, и висеть до тех пор, пока вагина не начнет издавать пукающие звуки. Мы висели с падающими на лицо юбками, впускали в себя и выталкивали воздух и рассуждали, какой палец может поместиться в эту дырочку.

Одна девочка сказала мне, что именно из этого места вылезает ребенок. Я не поверила. Я-то была в курсе, как каждый месяц меняется размер ребеночка, и знала, что в итоге он будет размером с дыню. То есть никак не пролезет. Девочка по имени Кэрол сообщила, что когда принимала ванну, то ухитрилась засунуть туда целых два пальца вместе, но все остальные единогласно решили, что одного вполне достаточно.

А я задумалась: может, это какой-то фокус, может, ребенок выскальзывает маленьким, как головастик, а потом сразу надувается, едва оказавшись на воздухе. В таком случае не опасно ли, например, ходить в туалет — ведь младенец может случайно выскользнуть, и лови его потом. А вдруг сунуть руку в унитаз будет слишком противно? Тогда зачем малыш вообще вырастает внутри таким большим, если перед рождением снова сжимается? Загадка. В общем, я спросила Линдси. Она в ответ задрала свой желтый свитер и показала мне внушительный шрам от кесарева сечения.

— Ты знаешь, они и правда охрененно огромные, чтобы просто так взять и вылезти, — сказала она. — Так это еще Анн-Мари была всего два семьсот! Так что вот тебе самый лучший способ! — она взяла мою руку и провела ею по неровным краям шрама, тянувшегося от пупка до края кружевных трусов.

Кажется, мне было десять, когда Линдси перестала у нас работать, потому что у нее родилась Анн-Мари. Я думала, что девочку назвали в мою честь, но Эдвард сказал, что это совершенно другое имя.

К нам стала приходить ее сестра Мелани, но Линдси и сама регулярно бывала у нас — и чтобы сестре составить компанию, и чтобы вырваться из-под бдительного материнского ока. Она обычно говорила: «Анн-Мари пришла поиграть с Джо», хотя Анн-Мари была слишком маленькой, чтобы играть. Самое веселое, на что она была способна, — это пускать пузыри.

Примерно тогда я узнала о младенце из телефонной будки. По радио передавали, что кто-то обнаружил в телефонной будке младенца. Такой вариант показался мне гораздо более привлекательным, чем крошечная дырочка или огромный острый нож.

Я надеялась, что младенец из телефонной будки был как следует укутан. В нашей деревне тоже стояла телефонная будка, и в ней не хватало нескольких стекол. Я заглядывала в эту будку; там пахло мочой, а на маленькой черной полке лежал привязанный проволокой телефонный справочник. Не самое безопасное место для младенца. К тому же там микробы. А еще если младенца никто не найдет в течение дня, то он может умереть от голода или холода. Или от того и другого вместе.

Путь из школы как раз проходил мимо этой будки. Меня обычно сопровождали Мелани и Линдси — одна катила Джо в легкой полосатой колясочке, вторая — Анн-Мари на пышном розовом троне. Они не возражали, когда я убегала вперед, чтобы заглянуть в телефонную будку, кричали только: «Только ничего не трогай, там страшная грязища!», а я делала вид, будто бы собираюсь кому-то позвонить.

Я никому не говорила, что на самом деле проверяла, нет ли в будке младенца. Я боялась, что от него будет ужасно пахнуть — ну еще бы, в таком-то гадком месте! — представляла себе его кожу, желтую, как страницы телефонного справочника. Воображала его запеленутым в газету или вырванные из того же справочника страницы — безымянным, бездомным, ничейным. Я бы взяла его домой. Мне было плевать, откуда у людей берутся дети. Все их варианты казались мне отвратительными. Я придумала свой и знала, где искать.

Мне казалось, что доставить ребеночка домой будет сложно. Я знала, что младенцы ужасно вертлявые, а этот будет еще и голеньким, а значит — скользким. То есть нести мне его почти два километра — от этой будки и мимо церкви, вдоль реки, до самого дома. Я вообще смогу его донести? Я смогу его правильно держать? А вдруг он заплачет? Или замерзнет?

Я представляла, как приношу его домой, ставлю ему на пол ванночку с теплой водой, как мы делали для Джо, потом после купания укутываю его в теплое полотенце, нахожу ему в шкафу один из старых комбинезончиков Джо, подогреваю бутылочку молока. Но каждый раз, предаваясь этим фантазиям, — а в телефонную будку я заглядывала каждый раз, когда оказывалась рядом, — я ни разу не подумала, что будет дальше. Можно подумать, кто-то разрешил бы мне оставить ребенка себе.

Я рассказывала другим людям об этих фантазиях, уже когда стала достаточно взрослой, чтобы обратить все в шутку. Мне было уже за двадцать, когда кто-то из знакомых вдруг прислал мне сообщение — «Эй, там твоего ребенка в телефонной будке нашли, посмотри» — и ссылку на местную газету. Это случилось не в моей деревне, но в похожей, где-то в Линкольншире. Там нашли младенца в телефонной будке. Замерзшего, завернутого в газету — в точности как я представляла. Хорошо, что кто-то услышал его плач до того, как стало слишком поздно. Его юную мать уже отыскали.

Но прежде, чем мой взрослый мозг успел включиться и представить всю боль и страх оставившей младенца девочки, всю грозившую им обоим опасность, я ощутила, что меня ограбили. Именно такой была моя первая реакция. Моего ребенка наконец нашли, но это сделала не я. А потом, со следующим ударом сердца, пришло еще одно чувство: вина. Как я могла перестать искать? Как я могла предать?

Сюзанну я нашла не в телефонной будке. Однако прежде, чем она нашлась, я пыталась искать ее в весьма неподходящих местах — например, в отношениях с людьми, которым я была не нужна, не говоря уж о моем потенциальном ребенке. Я искала ее во встречах на одну ночь. Я искала ее на сайтах агентств по усыновлению, которые даже не стали бы рассматривать заявку от одинокой молодой женщины без постоянного места работы. Я даже уговорила однокурсника дарить мне флакончик спермы раз в месяц в обмен на угощение в баре и письменное обязательство никогда не предъявлять ему никаких материальных претензий касаемо содержания ребенка, написанное на обороте реферата по истории искусств.

Проблема в том, что жил он в соседнем квартале, и поскольку его отвращала мысль, что я буду разбираться с его спермой в его же ванной, мне приходилось нести флакончик домой, спрятав под футболку, чтобы сперма не замерзла. Наверное, она все-таки замерзала. В любом случае это так и не сработало. Он как-то сказал, что в любое время мы можем попробовать действовать, так сказать, напрямую. Я отказалась. Дело не в том, что он мне не нравился — наоборот, я боялась, что он станет нравиться мне слишком сильно. Я и так излишне к нему прониклась из одного только чувства благодарности.

До тридцати лет я искала свою дочь в череде плохих решений и тупиковых концовок. В итоге я забеременела Сюзанной весьма традиционно. Я влюбилась. Оказывается, все эти шаблонные попсовые песенки не врут. Как бы я ни отстранялась, как бы ни говорила, что это не мой путь, — не помогло. Я работала в галерее, и мне понравилась одна из его работ: нагромождение разноцветных туфель и ботинок. А потом я как-то увидела и автора: он стоял перед этой картиной и спросил моего мнения. Я ответила, что она мне нравится больше всех из-за цветовой гаммы.

— Отлично, — ответил он, — потому что это моя картина.

— Похоже, у тебя много классной обуви.

Он обернулся ко мне и улыбнулся. И я вдруг четко осознала расстояние между нами — не только просвет между звучащими голосами, промежуток из выдыхаемого воздуха, а буквальное расстояние между нашими телами, ногами, ступнями на полу. Я склонила голову, чтобы не смотреть в глаза. На его ногах красовались ярко-голубые «мартенсы». На мне были темно-красные.

— Красивые ботинки.

Мы подняли головы одновременно. Стало ясно, что теперь я поверю во все, что он скажет. В каждое слово. Он сделал полшага назад и сказал: «Ну что, еще увидимся. Если возьмете другие мои картины». Пожал плечами и ушел. На его месте осталась пустота, он удалялся, и я неожиданно для себя двинулась за ним, открыла дверь, за которую он уже вышел, и просто смотрела ему вслед.

Он дошел до угла, вытащил из кармана пальто полосатую шапку и натянул на голову. Походка у него была совершенно мальчишеская — с подскоком, с пританцовыванием. На ум пришло слово «залихватский». Залихватская шапка. Залихватская походка. «Залихватский» — несексуальное слово. Я рассмеялась вслух, а он услышал, обернулся и помахал мне.

Всю следующую неделю я читала его досье, выучила его наизусть, а в процессе постоянно пыталась убедить владельца галереи выставить побольше его работ. Картину с обувью так и не купили, а владелец приезжал всего раз в несколько недель, так что к следующему визиту художника особого успеха я не добилась. Когда я пришла открывать галерею к началу рабочего дня, он уже ждал меня у входа.

Он сказал что-то вроде: «Ну что, не продались мои ботиночки?», а я ответила: «Ты тут какими судьбами?» Он даже не стал делать вид, что пришел к Дональду, владельцу, или что принес новые картины. Он просто сказал:

— Я к тебе. Может быть, сходим куда-нибудь вместе, поужинаем? Познакомимся поближе.

Я не могла выдавить ни слова. Стояла и молча таращилась на него.

— Мое имя ты знаешь, картина же подписана. Я Барни. А ты?..

— Марианна.

— Как романтично. Из обнесенной рвом усадьбы[12].

— Скорее, из болота. Из такой, знаешь, трясины. С затопленного пути. Ну пусть будет обнесенная рвом усадьба, если тебе так больше нравится.

— Ты как насчет позирования?

— В смысле?

— Для портрета. Это твой натуральный цвет? Или с краской для волос осечка вышла?

— Предполагалось, что будет блонд. Блондинистый.

— Может, тебе шляпу носить?

— Залихватскую шляпу? Я даже знаю, где ее взять.

— Залихватскую? Какое раритетное словцо, Марианна из обнесенной рвом усадьбы.

У него в студии обнаружилась уйма разных шляп и шапок. И соломенные шляпы, и расшитые пайетками, и кружевные чепчики. Мне было выдано вязаное подобие тюбетейки. Рисовал он в полном молчании, а я смотрела в сторону. Даже не знаю, как именно он смотрел на меня. Только когда я увидела готовый рисунок, стало ясно, насколько хорошо он меня разглядел.

Мы остановились у определенной черты и не переступали ее. Я упражнялась в недоверии к людям, ухитряясь спать с кем попало, но никогда не придавая этому большого значения. Барни же никому не доверял и потому был предельно сдержан. Он был осторожен. Крайне осторожен. Целый год мы встречались и разговаривали исключительно об изобразительном искусстве, не касаясь других тем. В сети он тоже писал только о работе.

Через десять месяцев он сказал, что у него есть девушка. И все равно я продолжала ему звонить. Я была готова встречаться с ним в кафе, в галереях, где угодно. Приносила почитать свои книги и брала почитать у него. Он даже попытался прочесть «Перл». Такой чести мне еще никто не оказывал. Я решила, что это признак неподдельной заинтересованности. Хотя, возможно, эта заинтересованность относилась к поэзии, а вовсе не ко мне. Он даже процитировал пару отрывков, и с тех пор книга стала звучать для меня его голосом. А еще он вырос недалеко от Зеленой часовни. Настоящей, а не той, что у реки возле нашего дома. Может, он действительно звучал как поэт времен Гавейна.

Не сходились мы только в моей привязанности к воспоминаниям о маме. Он не понимал, почему я так зациклилась. Не любил, когда я говорила о ней. Раздражался, когда я напевала старинные песенки или махала сорокам. Он знал, что это ее привычки. Его собственная мать ушла, когда ему было восемь, но он слышать о ней ничего не хотел. Он знал, что она жива, но не желал ее видеть. Я все расспрашивала о ней. Оказалось, что она живет в Маркет-Дрейтоне со своим вторым супругом и что у них конный клуб. Я сразу же представила, что моя мама живет в часе езды от меня, что так же заправляет за уши седые волосы, и прядь привычно выбивается из пучка, и вокруг глаз расцветают лучистые морщинки, когда она нежно ведет под уздцы лошадь к залитому солнцем загону. В общем, я посмотрела расписание автобусов и предложила ему вместе съездить к матери. Он посмотрел таким взглядом, будто я отвесила ему пощечину, с трудом сглотнул и сказал: «Мы говорим о моей матери. Я ей в восемь лет был не нужен, и сейчас не нужен тем более». Потом он вышел, очень тихо и печально, и когда закрылась дверь, мне почти явно послышался легкий перестук пустых вешалок в шкафу, тридцатилетним эхом вторящий мелодии его утраты.

Ему нравились Эдвард и Джо. В доме, где хозяйство вел мужчина, ему было комфортно. В целом это вполне логично. Не доверял он только мне. Он уже решил для себя, что все женщины либо безумны, либо ненадежны, либо и то и другое. Он внимательно высматривал во мне любые признаки того, что подтвердило бы его подозрения. Чтобы быть с ним, я должна была всего лишь неустанно доказывать, что не похожа на свою мать. Но я-то была похожа. Очень тяжело кого-то любить, когда эти чувства висят на тонкой веревочке постоянно требуемых доказательств.

Мы не так долго были вместе, чтобы начать вести разговоры о совместном будущем, о семье, но с самого начала я только этого и желала. Мечтала об этом. Так страстно хотела, что была готова ждать подходящего момента. Я думала, что и он этого хочет. Он подарил Эдварду картину с хижиной в лесу, та до сих пор висит у папы в кабинете. Он тысячу раз рисовал меня, в основном — когда я на него не смотрела. Мы даже прикидывали, что, может быть, даже съедемся, когда мой срок аренды жилья подойдет к концу.

Мы страшно напились на фуршете в день открытия выставки миниатюр, а потом еще наелись какой-то стремной дешевой пиццы по пути домой. Блевала я так, что стоило бы принять дополнительную противозачаточную таблетку и быть повнимательнее до конца цикла. Однако после года безуспешной возни с донорской спермой я не то чтобы серьезно следила за таблетками.

Примерно через неделю кто-то из его друзей взял первый приз на выставке миниатюр, и они ушли это дело отпраздновать. Потом он притащил всех в свою квартиру, где я по какой-то причине ночевала, и я как-то резко отреагировала на то, что меня разбудили, а потом еще резче — на то, что еще два часа у них гремела музыка.

С утра он заявил, что я: а) поставила его накануне в неловкое положение, потому что вела себя так, будто квартира моя, хотя я точно себя так не вела и ни за что не стала бы, если уж на то пошло, и б) они с друзьями договорились, что ни в коем случае никто из них не станет заводить детей, если это помешает заниматься творчеством. Я была слишком молода и неопытна, чтобы понимать, когда стоит промолчать, и тем более — что не надо спорить с мужчиной, страдающим от похмелья. В какой-то момент нашей ссоры я напомнила ему, как меня тошнило после той пиццы и что я не приняла дополнительную таблетку, а он заявил, что я коварно завладела его жизнью без его согласия.

К тому времени, когда я сделала первый тест на беременность, мы все еще напряженно ходили друг вокруг друга, каждая улыбка могла в любой момент обернуться слезами, и потому сперва я ничего не сказала. А когда сказала, то вынуждена была также признаться, что знала раньше, но промолчала. Разумеется, подозрения в мой адрес только усилились.

Всю неделю я сидела у себя дома, чтобы показать, что не жду от него немедленного приглашения в совместную жизнь только из-за того, что беременна, — однако он обвинил меня в том, что я свалила, как только получила желаемое. Стоило мне заплакать, как он тут же просил уточнить — это реальные эмоции или гормоны бушуют. Готовясь стать матерью, я стала ненадежной и почти безумной. Именно этого он и боялся.

Так мы кружили вокруг да около еще три месяца, а потом у меня начались кровотечения. И он вздохнул с облегчением. И этого я вынести не смогла. Я не могла вынести то, каким довольным он выглядел. Я уехала домой и там в одиночку проплакала оставшиеся месяцы беременности, перемежающиеся кровотечениями и страхом. То есть я даже не могу его винить в том, что он меня бросил. Я ушла сама.

Может быть, после рождения Сюзанны мы и могли бы снова сойтись, но, когда он приехал навестить свою семидневную дочь, я была не в себе. Сюзанна только-только проснулась, пора было ее кормить, но я просто не могла задрать футболку и вывалить перед ним кровоточащие соски и отечный живот. Я хотела только сунуть дочь ему в руки, принять душ и причесаться. Но она уже проснулась, так что я опоздала.

Я протянула ему Сюзанну, и он сказал: «Она орет, и я не могу разглядеть ее лицо». Ему не нравилось ее имя. Во всяком случае, я боялась, что не нравится. Сам он ничего не сказал. Может, просто не хотел говорить.

Я привычно ощущала положение его тела в пространстве, расстояние между нами, и еще в этом пространстве чувствовалось детское тельце — так явно, будто его контур очерчен красными чернилами. Вдруг в комнате потекли цвета. Потек цвет с его лица, каштановых волос, с его мягкой полосатой рубашки, с его черных джинсов и шерстяных носков с красно-оранжевыми мысками — все это стало бледнеть, тускнеть, а цвет вытекал и собирался в лужу под нашими ногами.

Я чувствовала запах этого цвета — кровь, кошачья шерсть, сырые старые пальто в шкафу. Я боялась, что он опустит взгляд и увидит, как наши цвета впитываются в ковер, почует эту вонь, поймет, что в доме кошки — со всей своей кошачьей заразой, и полузадушенными мышами, и всей этой шерстью, опасной для младенцев.

Мы стояли вдвоем посреди комнаты, смотрели на вопящего младенца, чье имя нравилось только одному из нас, и тут как раз явилась патронажная медсестра. Я видела ее силуэт за дверью. Не та, которая обещала мне принести лекарство от геморроя, а другая — шотландка, которая говорила «микробы», растягивая звук «р», чтобы страшнее звучало.

Я передала дочь Барни и направилась к двери, стараясь ступать осторожно, чтобы не расплескать цвета. Не хотелось испачкать пол. Дойдя до крошечной прихожей, я вдруг увидела, что вокруг моих ног сгрудились кошки. Естественно — я же чувствовала кошачий запах, а теперь они и сами явились.

Теперь я забеспокоилась, что кошки притащили кучу микробов. К тому же Барни ненавидит котов. Если я открою дверь этой страшной медсестре, она увидит кошек и решит, что я плохо справляюсь с материнскими обязанностями. Она и так считала, что я неправильно прикладываю малышку к груди. Я повернулась спиной к двери и попыталась отогнать кошек.

Сюзанна плакала, и от этих звуков молоко текло у меня из груди, заливая живот и собираясь лужицей у резинки домашних штанов. Я все смотрела под ноги, пытаясь избавиться от кошек и сосредоточиться на плитках пола. Красивый узор.

Когда я сюда переехала, Барни купил специальное средство и отчистил плитку до блеска. Цвета засияли: оранжевый и кремовый, и бирюзовые треугольнички. Если сильно сконцентрироваться, я могла разглядеть рисунок даже сквозь кошек. Нечетко, но кошки стали как будто полупрозрачными. Я подумала, что это какой-то фокус. Что, может быть, кошки ненастоящие. Я знала, что настоящие кошки прозрачными не бывают в принципе.

Барни вышел с Сюзанной в прихожую.

— Мне открыть дверь? Чем тебе помочь?

— Прогони кошек, пока она их не заметила.

Он моргнул, напрягся, сглотнул. Так я поняла, что что-то не так. Но он продолжал смотреть мне в глаза.

— Разумно. Давай-ка ты иди покорми эту голодную девочку, а я открою и скажу медсестре, чтобы пришла позже.

— Попроси, чтобы пришла другая. У нее есть лекарства. — Почему-то окончание каждой фразы я произносила шепотом. Он усадил меня в кресло, отдал Сюзанну. У меня по всей футболке расползалось мокрое пятно. Я видела, как он смущенно на него глазеет. А потом я вгляделась в его лицо и обнаружила, что оно стало ярко-оранжевым. Не как краска или загар, а как будто его изнутри подсвечивают оранжевой лампой. Я протянула к нему руку — проверить, не горит ли лицо. Но оно было прохладным.

— Марианна, милая, ты, кажется, приболела.

— Наверное.

— Я скажу медсестре, чтобы она пока ушла. И позвоню Эдварду.

— Барни?

— М?

— Спроси у нее про свое лицо. Она все-таки медик.

— Мое лицо?

— Ну да. Ты же не будешь всю жизнь теперь такой оранжевый ходить.

— А, ну да.

Он вернулся, принес сэндвич, а я переживала, что кошки притащатся вслед за ним, но их не было. Я только чувствовала их запах из прихожей. Наверное, они уже слизали с пола всю красную краску. Было ужасно интересно, что там на полу. Я даже под диван заглянула — проверить, не затекла ли краска еще и туда.

— Тебе получше?

Я не совсем поняла вопрос. Тем более что его задавал человек с оранжевым лицом. Надеюсь, это хотя бы не заразно.

— Пожалуйста, можешь прогнать кошек? Мне тут не нужны кошки. Это негигиенично.

— Я выгоню всех до единой через заднюю дверь.

— Да.

Он сказал это, и я снова подумала, что кошки ненастоящие. Так бывает, когда до тебя вдруг доходит, что ты пьян и на самом деле ковер в пабе не шевелится, несмотря на то, что ты спотыкаешься каждый раз, когда пытаешься наступить на него.

Я слышала, как он разговаривает по телефону в кухне. Слышала звуки кипящего чайника и открывающегося холодильника. Наверняка он там говорит кому-то, что я сошла с ума. И даже если полупрозрачные кошки уже ушли, то за мной придут, увидят, что я впустила в дом человека с оранжевым лицом, возможно заразным, и отнимут у меня ребенка. Я знала, что надо удирать, но малышка еще ела, а у меня не было сил, чтобы бежать, да и с кровотечением далеко не убежишь.

Эдвард приехал через полчаса и остался у меня на три недели. Он бесконечно приносил мне молоко, готовил самое вкусное овсяное печенье с патокой по маминому рецепту, давал мне ночами отоспаться, подогревая бутылочки со смесью, бесконечно загружая и разгружая стиральную машинку, встречал многочисленных медработников, любезно поил их чаем — пока из дома не исчезли и все кошки, и их запах, и никто больше не появлялся у входной двери, заглядывая снаружи в стекло.

Он был со мной, пока мои соски не зажили и не превратились в маленькие нечувствительные кожаные наросты, а Сюзанна смотрела на Эдварда, адресуя ему свои первые младенческие улыбки и обожая так, как могла бы обожать родного отца, если бы он был рядом и делал все, что делал Эдвард.

Никто не пытался забрать Сюзанну. Вот какой подарок сделал мне Эдвард — вместе с моей мамой, конечно. С тех пор, как мама исчезла из дома, Эдвард все эти годы жил с мыслью, что должен был быть внимательнее и не отходить от нее ни на шаг после рождения Джо до тех пор, пока на лестнице не перестанут селиться ангелы. Поэтому меня он не мог оставить ни на минуту.

После той первой встречи мы с Барни почти не виделись, хотя Эдвард говорит, что он еженедельно звонил и справлялся о моем самочувствии. Иногда он даже приходил и возил Сюзанну в коляске по парку, но я этого не помню. Зато я помню, с каким лицом он иногда забирал Сюзанну на целый день, когда ей исполнилось полтора года. Он выглядел смущенным, будто бы это он сам сошел с ума, будто ему неловко все это видеть.

Время от времени он приносил какие-то вещи своих подросших племянников или самодельные мобили на кроватку. Когда Сюзанне исполнилось два года, он однажды целое утро ее фотографировал, причем вышло весьма неплохо. Он не очень хорошо справляется с днями рождения и Рождеством, но зато часто делает приятные сюрпризы просто так. То принес искрящий самокат, то практически новое ярко-желтое пальто, то поваренную книгу. Была еще целая коробка лего из комиссионки, где среди строительных деталек, как клад, пряталась целая горсть фигурок-зверят Семейки Сильваниан.

Он до сих пор не может смотреть мне в глаза, но зато любит свою дочь. Сейчас Барни живет во Франции, но постоянно поддерживает с ней связь. Наверняка бы и деньгами помогал, если бы они у него были. Больно видеть, как сильно он ее любит. Как удобно она устраивается в его объятиях, как они с удовольствием слушают вместе музыку и смеются над одними и теми же шутками. Как все это могло бы сделать жизнь каждого из нас лучше.

Но не сделало. И никогда не сделает. Потому что на Сюзанне он учился тому, как не потерять дочь. И когда у него родилась вторая, от другой матери, он уже умел быть рядом и игнорировать временное чувство отчуждения, вызванное гормональным всплеском.

Каким-то странным образом я оказалась по всем фронтам права. Я все время искала самого невероятного везения. Есть всего один шанс на миллион, что кто-то подбросит в телефонную будку младенца всего за минуту до того, как я пройду мимо. Что именно я его обнаружу. Что ребенок не успеет замерзнуть или пострадать. Я как будто все время покупала лотерейные билеты. Но в моем случае фортуна повернулась ко мне лицом в единственном идеальном броске игральной кости. В одной шестерке. В моей прекрасной дочери. Все думали, что я назову ее в честь моей мамы, но я не хотела таких очевидных параллелей, потому дала ей имя Сюзанна Перл.

Загрузка...