Стихотворения

Романсы[288]

3[289]

Девица, и статью

и ликом красна,

вдова не вдова

и жена не жена,

свой светоч в слезах

провожая на рать,

пеняла, печальная,

глядя на мать:

«Пойду на откос,

ослепну от слёз!»

За что мне, родная,

в поре молодой,

не ведая счастья,

познаться с бедой

и с тем обручиться,

кто за семь морей

увозит ключи

от свободы моей!

«Пойду на откос,

ослепну от слёз!»

Слезами застлало

очей торжество,

лишилась я радости

видеть его,

зачем мне глаза,

коль ушёл на войну

мой мир ненаглядный, —

оставил одну!

«Пойду на откос,

ослепну от слёз!»

Корите вы ту,

что несчастнее всех,

я плачу, но разве

терзание — грех?

Добра мне желая,

не делайте зла,

я слёз не лила бы,

когда б умерла!

«Пойду на откос,

ослепну от слёз!»

Будь сердце холодным,

да хоть из кремня, —

кто плакать не станет,

взглянув на меня, —

не горько ли видеть,

как вянет живьём

пунцовая роза

в расцвете своём!

«Пойду на откос,

ослепну от слёз!»

Так сгиньте же ночи,

в которых нет глаз,

чей свет и в моих

до рассвета не гас!

Как жить мне, что делать

с моей однотой

в постели с одной

половиной пустой!

«Пойду на откос,

ослепну от слёз!»

1580

4

Сестрица Марика,

на праздники нас

никто не заставит

отправиться в класс.

Ты юбку с жилеткой

наденешь цветной

и сетку приладишь

под гребень резной.

Я в новой сорочке

играть побегу

и в куртке, которую

так берегу,

да бабкин подарок

пасхальный возьму —

берет, и к берету

прилажу тесьму,

святую тесёмку,

алее всех роз, —

её мне сосед

с богомолья привёз.

Мы к мессе с тобою

поспеем с утра,

даст денежку тётя —

жена глинчара.

Мы купим на полдник

(но только молчок!)

турецких бобов

и люпина кулёк,

а под вечер в сквере

мы станем играть,

я — в тореадора,

ты — в дочки и мать

с сестрой Мадаленой,

с Хуаной сестрой,

с кузиной Марикой

и Лолой кривой,

а вынесет мать

кастаньеты на двор,

ты будешь до ночи

плясать для сестёр.

Малышка Андреа

под бубен споёт:

«Не верю я, мама,

в траву-приворот!..»

А я из бумаги

ливрею скрою

и тутовым соком

её побагрю,

и шапку с зубцами,

а к ней на бока —

два чёрных пера

из хвоста петушка,

которого мы

перед самым постом

в саду апельсинами

насмерть забьём.

Потом на тростинку

я флаг нанижу,

две белые кисти

к нему привяжу,

из кожи я вырежу

морду коня

и к палке прилажу

узду из ремня,

помчусь на дыбках,

а за мной полетят

на площадь соседнюю

тридцать ребят,

скрестим камышинки

мы в честном бою,

и, может, Барболу

я встречу мою,

дочь пекаря — ту,

что живёт за углом,

она мне пирожные

носит тайком —

пирожные с кремом,

не сыщешь вкусней,

блудить[290] за дверями

мне нравится с ней.

1580

11

Пасха девушкам мила,

да прошла!"[291]

Хохотуньи, попрыгуньи

из квартала моего,

бойтесь Времени — юницам

только горе от него.

Как бы вас не усыпила

пышной молодости лесть!

Из цветов увядших Время

норовит гирлянды плесть.

Пасха девушкам мила,

да прошла!

Годы быстрые несутся,

легче ветра их крыла,

словно гарпии, уносят

наши яства со стола.

Не на это ли пеняет

ароматный чудо-цвет,

растерявший на закате

то, что дал ему рассвет?

Пасха девушкам мила,

да прошла!

Вам заутреней казался

вешней жизни перезвон,

а уже вечерним звоном

душу вам печалит он, —

обесцветил ваши щёчки,

отнял блеск и лёгкий шаг,

срок пришёл, и ветхость ваша

вас лишает юных благ.

Пасха девушкам мила,

да прошла!

Та, чьи очи голубели,

а коса златой была,

нынче злится, желтолица,

не глядится в зеркала,

потому что лоб атласный

и младая кожа щёк,

как епископская ряса —

в складках вдоль и поперёк.

Пасха девушкам мила,

да прошла!

А другая, у которой

лишь один остался зуб

(да и этому могилой

стал намедни жидкий суп),

так воскликнула, рыдая:

«Мой единственный зубок!

Ты ль жемчужной белизною

женихов ко мне не влёк!»

Пасха девушкам мила,

да прошла!

И поэтому, глупышки,

прежде, чем придёт пора

разменять златые косы

на кудель из серебра, —

любят вас — и вы любите,

навострите зоркий глаз:

иль не видите, что рядом

кое-кто проворней вас?

Пасха девушкам мила,

да прошла!

1582

12

К жёсткой прикован скамейке

раб на турецкой галере —

руки впиваются в вёсла,

очи впиваются в берег.

Пленник Драгута[292], под стоны

вёсел и вызвон кандальный,

глядя на берег Марбельи[293],

морю пеняет, печальный:

«Море, священное море,

чьи побережия в пене

стали ареной для стольких

страшных кораблекрушений,

наше испанское море,

льнущее нежным приливом

к стенам любезной отчизны,

царственным и горделивым,

весть от жены принеси мне —

вправду ли сохнет родная,

как в письмеце написала,

долю свою проклиная?

Если и вправду роняет

слёзы с откоса, то вскоре

ты превзойдешь жемчугами

дальнее Южное море[294].

Море священное, слышишь, —

просят о милости двое,

ты ведь не рыба, а море, —

что же молчишь, как немое?

Может, она утопилась,

долгой не вынесла муки?

Только не верю я в это —

я же не умер в разлуке.

Десять годин бесконечных

я без неё и свободы,

цепью прикованный к вёслам,

жив, презирая невзгоды!»

Тут вдалеке забелели

шесть парусов нашей веры[295],

и содрогнулся под плетью

пленник турецкой галеры.

1583

23

Служил королю в Оране

испанец с двумя пажами,

а сердцем своим и жизнью

служил смуглокожей даме,

и любящей, и любимой,

и благородной, и нежной, —

с ней был он, когда тревогу

пробили в ночи кромешной.

Три сотни берберов стали

причиной ночной тревоги —

луна их щиты лучами

нашла на глухой дороге,

щиты сообщили тайну

немотным вышкам дозорным,

вышки — кострам тревожным,

костры — барабанам и горнам,

а те — влюблённому другу,

который на нежном ложе

застигнут нежданным громом

военной меди и кожи.

Присяга воина шпорит,

любовь арканит на месте:

но выйти на сечу — трусость,

уйти от милой — бесчестье.

Он выхватил меч, и тут же

его обняла за плечи

подруга, чьи слёзы были

красноречивее речи:

«Ну что же, ступайте в поле,

а я умру от рыданий,

без вас постель моя станет

безрадостным полем брани.

Ну что ж, наденьте доспехи,

порадуйте генерала:

любви моей — у вас вдосталь,

а вас ему — недостало.

А лучше нагим бегите,

слезам моим вы не вняли,

и, значит, вам щит не нужен —

ведь ваше сердце из стали...»

Но храбрый испанец, внемля

её мольбе неуклонной,

ответил своей сеньоре,

и нежной, и огорчённой:

«Верность любви и чести

храня всегда и повсюду,

я буду с вами душою,

а телом в сражении буду.

Позвольте уйти солдату,

и пусть он внемлет, царица,

набату во имя ваше,

во имя ваше сразиться».

1587

28

Оружьем владеют ловко

и в сече храбры отменно

все мавры из Канастеля[296],

но нет храбрее Асена:

Роланд Берберийский ужас

наводит на поле брани

на португальца в Сеуте

и на испанца в Оране.

И был бы самым счастливым

Асен, когда бы не случай —

когда бы смог он закрыться

щитом от стрелы колючей,

которую Белерифа,

дочка Али Мулея,

метала из лука тугого,

сердец мужских не жалея.

Послушный её капризам,

любовных причуд радетель, —

Божок, чьи очи в повязке,

тому судья и свидетель.

Уже африканец грозный,

отведав в одно мгновенье

предательскую надежду

и верное огорченье,

сдаётся в полон врагине,

вручив ей с душою вместе

ключи от своей свободы

и стяги веры и чести,

а та, в седле или пеша,

сквозь заросли с тропок торных,

глядит, как зверь покорённый —

вожак зверей непокорных —

своей королевской гривой

и страшною кожей чёрной

творит раболепно стену

вокруг красы её вздорной.

Гордец, которому равных

не сыщешь в Африке целой,

кто смуглых девиц пленяет

своею накидкой белой,

кто мчит на карей кобылке,

чьи столь воздушны копытца,

что даже песок не может

печатями их разжиться,

а бесподобная сбруя

из тонкого филиграна

ничем не унизит славы

кордовского чекана, —

душой стремится к балконам,

где благо его гнездится:

издали глянуть — голубка,

а подойдёшь — орлица.

Потешив своим недугом

сына Венеры[297] вволю,

несчастный мавр, проклиная

лютую свою долю,

следит за красою смуглой,

застигнутой среди сада

заботой, чьё нежное имя

не знает его отрада, —

уже гвоздику вплетает

она в золотые пряди

и тщетно остыть стремится

в озёрной льстивой прохладе,

и, грудью тревожа заводь,

охваченная томленьем,

свои прекрасные очи

поит своим отраженьем.

Негаданной перемене

рабыни её дивятся,

из коих одна сказала,

прикрыв улыбкой злорадство:

«Бог видит, моя сеньора!

Пускай из-за козней беса

вовеки мне не увидеть

родимых башен Хереса,

если в этом лукавстве

птенец Любви[298] не таится,

который недели за две

окрепнет и оперится!»

И стыд ей кожу усеял

розами алого цвета

и лилиями, поскольку

стыд не находит ответа.

И вот уже мечет Эрос,

забыв обо всём на свете,

самые острые стрелы,

самые крепкие сети.

И бедная Белерифа

так же встречает врага,

как светозарного Феба*

весною встречают снега.

1590

30

Льёт слёзы невеста,

и есть отчего,

пропал её милый,

тоска без него.

Оставил девчушкой,

в ту пору ей лет

всего-то и было,

сколь минуло вслед.

Льёт слёзы в разлуке,

легко ли одной,

а солнце за солнцем,

луна за луной,

и память всё нижет

жестокой рукой

печаль за печалью,

тоску за тоской.

Устала пенять,

а слёз не унять.

И матушка тянет

к ней руки с мольбой:

«Не кончишь реветь,

я покончу с собой».

А дочь неутешная

ей говорит:

«В два глаза не выплакать

стольких обид.

Мне, матушка, слёз

не унять нипочём,

забыть бы хотела,

а слёзы ручьём,

их столько же, сколько

пленяющих стрел

вонзил в моё сердце

крылатый пострел[299].

Я песни забыла,

а петь соберусь,

в напевах одна

бессловесная грусть:

ведь тот, кто уехал,

вина моих слёз,

молчанье оставил,

а голос унёс.

Устала пенять,

а слёз не унять

1590

39

Пену веслами взбивая,

увлечённые охотой,

мчат галеры Барбароссы[300]

за малюткой-галеотой[301],

на которой мальоркинец,

бороздит простор с невестой —

нежною валенсианкой,

столь же знатной, сколь прелестной.

Удостоенный любовью,

он к родной Мальорке мчится,

чтобы славно справить Пасху

и с любимой обручиться.

Сколь ни унижала волны

сноровистых вёсел сила,

сколь ни тщился белый ветер

слиться с белизной ветрила, —

из-за мысов вероломных,

словно зверь к добыче свежей,

подбирался смертный ужас

всех испанских побережий.

Он застал врасплох добычу,

кровожадною короной

вознеся четыре мачты

над одною обречённой.

Этих — алчное желанье,

тех — тоска и страх снедает,

и, роняя бисер влажный,

дама горестно рыдает:

«Милый мой попутный ветер,

если ты наперсник Флоры*, —

насладясь моею данью,

защити от хищной своры!

Ты, который в гневе можешь

в щепы на песчаных косах

корабли разъять — страшнее,

чем на вздыбленных утесах,

ты, одной и той же силой

в злости и в смиренье кротком

разбивающий армады,

не чиня ущерба лодкам, —

ветер, помоги ветрилу

ускользнуть от рук тирана,

как голубке белокрылой

от когтистых лап орлана!..»

1593

48[302]

В бедной хижине пастушьей,

чьи война простила стены

(то ли их дубы укрыли,

то ли были столь презренны),

где пастуший мир в овчине

гонит в предрассветной рани

в горы с поля козье стадо

или в поле с гор — баранье, —

гостем отрок, чья удача —

излеченье от увечий,

и кого Амур сподобил

не стрелой, а доброй встречей:

жилы, в коих крови мало,

очи, в коих ночи много,

в поле узрила младая

участь племени мужского.

Знать не зная сарацина[303],

сходит тут же с иноходца,

видя сколькими цветами

свежей крови воздаётся.

Гладит лик его и чует

жар Амура в розах кожи,

чьи от смертного дыханья

лепестки на снег похожи.

В розах тот за тем таится,

чтоб стрела его литая

юной кровью благородной

доняла алмаз Катая[304].

И уже — Божок проворный —

взор ей дарит, душу тронув

жаркой жалостью, рождённой

среди нежных скорпионов.

Так её кремень рассыпал,

ощутив удар нежданно,

искры влажные — о жалость,

дочь измены и обмана!

Язвы травами врачует,

пусть пока и без успеха,

кои в этих дивных дланях —

ранам лестная утеха.

Ей Амур повязку дарит,

но она, порвав одежды,

раны юноше бинтует:

прикрывает Солнце вежды!..

Был последний узел стянут

в миг, когда — хвала Зевесу —

селянин на лошадёнке

появляется из лесу.

И ему препоной стало

девы горькое стенанье —

оторопь стволов могучих

и глухих камней вниманье.

Та, для чьих копыт уместней

лес, чем площади дворцовы,

добротою отвечает

на отчаянные зовы.

Селянин на лошадь робко

помещает иноверца,

в коем стало крови мало,

но взамен неё — два сердца,

и тропу (хотя Светило

и рассталось с окоёмом)

к дому ищет, не по стрелке —

по дымку над милым домом,

где учтивая селянка

незнакомцев приютила

(в нём два сердца еле живы,

слепы два её светила).

Не пером, а мягким сеном

ровно устилает ложе —

не оно ли для счастливца

брачным сделается позже?

Пальцы, божества земные,

в ту же ночь легко и споро,

силы юные удвоив,

возвращают жизнь Медоро

и вручают с целым царством

красоту, стократ милее

первой страсти Адониса[305]

и второй тщеты Арея[306].

И уже бесстыдным роем

купидончики над кровом

разжужжались, точно пчёлы

у дупла в стволе дубовом.

(Сто узлов завяжет зависть

на хвосте змеи для счёта:

сосчитать все поцелуи

голубей — её забота,

но Любовь исхлещет Зависть,

как бичом, хвостом змеиным,

дабы грязь не приставала

к белым перьям голубиным!)

От одежд его струится

дивное благоуханье,

он забросил лук и стрелы,

позабыл о ятагане.

Он теперь не трубам внемлет, —

а призывным птичьим стонам,

шарф кисейный Афродиты* —

вместо стяга над влюблённым.

А у девы грудь открыта,

и на ней — волос лавина

(брошь нужна — сорвёт гвоздику,

шпилька — веточку жасмина).

Пав к ногам её, колосья

снег её[307] обули в злато,

дабы ноги не исчезли

под лучами супостата.

Поутру раскрыт над ними

веер стаи быстрокрылой,

ветерки им слух ласкают

лестью или сплетней милой.

Нивы им ковёр подносят,

лес — прохладные палаты,

ключ поющий — сновиденья,

соловьи — свои кантаты,

а деревья имена их

на кору свою стяжали

в пику мраморной колонне,

к сраму бронзовой скрижали.

Каждый ясень, каждый тополь —

их имён лесная веха,

клич «Анхелика» кочует

по долинам, словно эхо.

Даже гроты, где безмолвье

мраку не уступит бездны,

их объятьями обжиты,

коим страхи неизвестны...

Дом, чьё ложе стало брачным,

вы, селяне-хлебосолы,

воздух, ключ, дубы и нивы,

птицы, луч, цветы и долы,

ясень, тополь, гроты, кручи, —

этой неги очевидцы, —

да хранит вас Громовержец

от Орландовой[308] десницы!

1602

52

Над рекой горянки пляшут

среди сосен поутру,

Хукар[309] на камнях играет,

ветер — на ветвях в бору.

Не из водной колыбели

стая белая наяд

и не спутницы Дианы,

коим лес покорный рад, —

а горянки, свет Куэнки[310],

чьё подножье среди трав

две реки целуют нежно,

ноги им поцеловав.

Как венок, сплели весёлый

хоровод из белых рук,

чтобы переменой в танце

не порушить дружный круг.

Славно пляшут поутру

девушки в бору!

Аравийским златом блещут,

множат Фебовы лучи

косы их, всех роз пышнее, —

ослепительней парчи.

Их Куэнка облачила

в цвет небес и цвет надежд —

ни сапфирам, ни смарагдам

не унизить их одежд.

Ножка (если только юбка

отворит просвет для глаз)

на снегу жемчужно-белом

бантом очарует вас —

так в круженье соразмерном,

скромной копией колонн,

на нежнейшем пьедестале

столп хрустальный вознесён.

Славно пляшут поутру

девушки в бору!

Черноту агатов звонких

ранит пальцев белизна, —

инструмент слоновой кости,

что и Муз лишает сна:

молкнут птицы, стынут листья,

и река смиряет ход,

чтоб услышать, как юница

поутру в бору поёт:

«Горянки с гор Куэнки

в бору чаруют вас,

те — собирая шишки,

а те — пускаясь в пляс.

Бьют шишкою о шишку,

орешки шелушат,

а то и жемчугами[311]

их вылущить спешат,

смеются, отвергая

любовных стрел алмаз,

те — собирая шишки,

а те — пускаясь в пляс.

Слепой божок у Солнца

глаза занять бы рад,

чтоб углядеть горянок,

которые летят

по Солнцу, что под ноги

им стелет сотни глаз, —

тесобирая шишки,

а те — пускаясь в пляс.

1603

55

Я про Пирама и Фисбу*

с позволения гитары

вам поведаю — про верность

и страданья юной пары.

Как и вам, мне не известно,

кто их родичи, лишь знаю,

как зовётся их отчизна,

а засим я начинаю.

Серебра была светлее

Фисба, младости картина,

отсвет хрусталя и злата,

двух смарагдов и рубина.

Словно памятки златые —

в перстни свившиеся кудри.

Лоб её — как жаркий полдень,

отражённый в перламутре.

А глаза — само веселье,

если не сполох надежды.

чьи берёт весна оттенки

в день триумфа на одежды.

Губы Фисбы — из кармина,

зубы — белых перлов нити

(ведь и вы в суконке — злато,

жемчуг — в кумаче храните).

Так Венера с юрким сыном

с помощью трёх юных граций

примешала к нежным розам

белых лепестков акаций.

Ни дитя, ни дева (зубки

скажут вам о том же самом),

в туфлях, тесных с непривычки,

с пряжкою, на зависть дамам.

Был отец смиренный старец,

матушка — точь-в-точь колода,

милые простолюдины,

мягче воска, слаще мёда.

Что бы дочка ни спросила,

старики всегда на страже:

молоко лебяжье спросит —

сливки ей несут лебяжьи.

Это ль диво, если в мире

не сыскать прелестней чада?

Очи, милые двум душам,

четырёх очей услада,

материнских рук сноровка

и забота рук отцовых;

прежде — Зорька колыбели,

нынче — День перин пуховых...

1604

58

На сад погляди цветущий,

милая Исабель:

весною — горькая завязь,

а летом — медовый хмель.

Ревнуешь, про сон забыла

и сердишься, что жених

доволен (ведь ты ревнуешь)

и слеп (глядит на других),

жесток (трунит над тобою),

заносчив (давно пора

сегодня же извиниться

за то, что было вчера).

Пускай надежда осушит

весенних очей капель,

а ревность — залог приязни,

ведь вы влюблены досель:

весною — горькая завязь,

а летом — медовый хмель.

Аврора, сестра Авроры,

зачем в предутренний час

влюблённых глаз пробужденье

туманить затменьем глаз?

Свой взор проясни — жемчужин

не жертвуй зря гордецу,

ведь то, что к лицу Деннице,

сиянью Дня не к лицу.

Туман прогони, чтоб видеть

яснее милую цель.

Кому не известна ревность

и вздохи первых недель?

весною — горькая завязь,

а летом — медовый хмель.

1608

87

Береги ягнят, пастушка,

а не честь свою: ведь тот,

кто тебя красоткой сделал,

от тебя другого ждёт.

Ты чиста, как непорочный

горностая белый мех,

но ведь мех снимают на ночь,

неужели это грех?

Неприступность — свойство камня,

а девице не к лицу,

но и камень, как ни крепок,

подчиняется резцу.

В бурю выстоит ракита —

у неё нога крепка,

а листочки — верят даже

дуновенью ветерка.

И лоза, что обвивает,

словно дочь, замшелый вяз,

лавру гроздья налитые

выставляет напоказ.

Не одной пчеле подставил

губы алые цветок,

и другие вправе пчёлы

сладостный отведать сок.

Гладь зеркальная речная

лику милому верна,

но исчез он — и другого

отразит в себе она.

Образец непостоянства

Афродиты сын Эрот*:

он из перьев крылья ладит

и на стрелы их берёт.

Не гаси сухим расчётом

жар, пылающий в крови,

пусть ни верность, ни измена

не главенствуют в любви.

Нить златая не удержит

вольных девичьих волос,

лишь бечёвка шерстяная

обуздает тяжесть кос.

И на солнце, не мигая,

не гляди, а кто орлом

на него глаза таращил,

тот ослеп, и поделом.

Под покровом белых крыльев

ты напрасно прячешь страсть,

словно птица той Богини,

что из пены родилась[312].

К богу юному взывая,

полюбившемуся ей,

нимфа высохла и стала

тихим эхом средь полей.

Если хочешь, злая дева,

над округой в час ночной

неприкаянно метаться, —

то и впредь гнушайся мной.

1621

Летрильи[313]

95

Что скорлупки заменили

туфли моднице Менгилье, —

что ж,

но чтоб Менга без помоги

в два корыта вдела ноги —

ложь.

Что женился дон Бездельник

на красавице без денег, —

что ж,

но что он не пустит смело

красоту супруги в дело, —

ложь.

Что у всенощной вдовица

тихо стонет и томится, —

что ж,

но что стонет без расчёта,

чтоб её утешил кто-то, —

ложь.

Что нарядов у красотки

тьма и муж отменно кроткий, —

что ж,

но что муж не знает, скаред,

кто жене обновы дарит, —

ложь.

Что старик седым ложится,

а наутро — как лисица, —

что ж,

по что луковый отварец

на себя не вылил старец, —

ложь.

Что клянется дон Подонок,

будто вкусным был цыплёнок, —

что ж,

но что мы от зубочистки

не узнали о редиске, —

ложь.

Что отцу искать не к спеху

мужа, дочери в утеху, —

что ж,

но что, времени не тратя,

дочь отцу не сыщет зятя, —

ложь.

Что для бледности невинной

дама лакомится глиной, —

что ж,

но поверить, что сеньора

не страдает от запора, —

ложь.

Что, молясь о сыне в храме,

дева сохнет над свечами, —

что ж,

но не знать, какая свечка

принесет ей человечка, —

ложь.

Что юрист из Саламанки[314]

узнаётся по осанке, —

что ж,

но что новые перчатки —

не свидетельство о взятке, —

ложь.

Что больных врачует гений

сотней мудрых изречений, —

что ж,

но чтоб нас не излечила

смерть ученого светила, —

ложь.

Что у франта наготове

поговорка и присловье, —

что ж,

но что мы, сказать по чести,

не нашли их во «Флоресте»[315], —

ложь.

Что внимает серенаде

Менга со слезой во взгляде, —

что ж,

но что ей не снится проза

вроде денежного воза, —

ложь.

Что священник упоённо

проповедует с амвона, —

что ж,

но что лучшие цитаты

не из книг чужих изъяты, —

ложь

Что гитара до рассвета

может тренькать то да это, —

что ж,

но что нас не доканали

упражнения канальи, —

ложь.

Что солдат корабль оставил

и домой стопы направил, —

что ж,

но что он вернулся с брани,

потому и ходит в рвани, —

ложь.

Что от скромного поэта

по два года ждешь сонета, —

что ж,

но что чванный нескладёха

в день не сложит двух и плохо, —

ложь.

Что подай в мужья дикуше

тихий нрав при звонком куше, —

что ж,

но что с нею спать не вправе

звонкий куш при тихом нраве, —

ложь...

Что у выкреста деньжат

взять взаймы крещёный рад, —

что ж,

но что в день святого рядом

кредитора видеть рад он, —

ложь.

Что дублоны к скупердяге

приплывают по сотняге, —

что ж,

но что сын, гуляка тонкий,

их не спустит по тысчонке, —

ложь.

Что Нарцисс* главой своею

что ни день в раю по шею, —

что ж,

но что зад его прекрасный

не терзает ад ужасный, —

ложь.

1581

96

Был бы в сытости живот,

а молва не в счёт[316].

Про монархов рассуждаем,

про раздел всея земли,

а меня — не обдели

маслом, свежим караваем,

дай зимой варенья с чаем,

водки, чтоб согреть живот,

а молва не в счёт.

Пусть на серебре и злате

принц снедает целый куль

позолоченных пилюль,

чтобы трапезу прияти,

мне и шкварки будут кстати —

прямо с противня да в рот,

а молва не в счёт.

В январе, когда на склоны

снег покровом хладным лёг, —

мне бы жаркий камелёк,

да орешки раскалёны,

да про дни седые оны

поскладнее анекдот,

а молва не в счёт.

У купца к монетам рвенье,

чтоб звенели в кошелю,

я же поутру люблю

блеск ракушек в белой пене

и внимаю Филомене*

там, где ива воду пьёт,

а молва не в счёт.

Юный грек[317] в порыве смелом

к жрице Геро* ночью плыл,

а меня в давильню пыл

к струям гонит алым, белым,

где блажен душой и телом

посреди пьянящих вод,

а молва не в счёт.

Пирам, Фисбой упоённый,

повенчал себя мечом,

кровью, хлынувшей ручьём,

мне — по сердцу торт слоёный:

мой резец, в него вонзённый,

поострей меча сечёт,

а молва не в счёт.

1581

145

Нет, не только соловей

славит милую с ветвей, —

с поднебесного шатра

бубенцы из серебра

и свирели золотые

чествуют Зарю с утра

и Светила молодые.

Не одних Сирен* перёных

голоса нежны весной,

коим пенною волной —

купы тополей зелёных, —

в нежных зовах упоённых

горний свод взывает к ней:

нет, не только соловей

славит милую с ветвей, —

с поднебесного шатра

бубенцы из серебра

и свирели золотые

чествуют Зарю с утра

и Светила молодые.

Сладость, что с высот струится,

негой душу напоив,

не пернатых Лир мотив,

не крылатая Скрипица, —

инструмент иной стремится

цель настичь стрелой своей:

нет, не только соловей

славит милую с ветвей, —

с поднебесного шатра

бубенцы из серебра

и свирели золотые

чествуют Зарю с утра

и Светила молодые.

Сонеты[318]

216 НА СМЕРТЬ ЮНЫХ СЕНЬОР, ДВУХ СЕСТЁР, УРОЖЕНОК КОРДОВЫ[319]

Ко двум хрустальным урнам припадая,

застывшим на подножиях стеклянных,

страдает Бетис[320] возле бездыханных

двух нимф*, в сыром прибежище блуждая.

Столь их краса ему мила, младая,

что, нимф иных не видя, обуянных

тоской при виде двух кончин нежданных,

он, над телами хладными рыдая:

«О души, — молвит, — ваш полёт безгрешный

следить бы я хотел к священным гнездам,

где свет не меркнет, сам себе довлея!

И небо, видя плач мой неутешный

и вашу прелесть, нас подарит звёздам, —

двух новых Близнецов и Водолея!»

1582

217

Чистейшей чести ясный бастион

из легких стен на дивном основанье,

мел с перламутром в этом статном зданье,

божественною дланью сочленён,

коралл бесценный маленьких препон,

спокойные оконца, в чьем мерцанье

таится зелень изумрудной грани,

чья чистота для мужества — полон,

державный свод, чья пряжа золотая

под солнцем, вьющимся вокруг влюблённо,

короной блещущей венчает храм, —

прекрасный идол, внемли, сострадая,

поющему коленопреклонённо

печальнейшую из эпиталам!

1582

218

Златое Солнце вышло на порог

Востока, вслед пылающей Авроре:

пунцовые цветы в её уборе,

на нём лучей сверкающих венок.

Руладами восторга и тревог

омыли птицы в крепнущей лазори

(те в нежных трелях, эти в горькой вторе)

студёный воздух и зелёный лог.

Тогда, явившись миру, Леонора

в своих палатах утренних запела,

даруя ветру плоть, а камню — дух.

Умолкли птицы, выцвела Аврора?

Или она, явившись мне, успела

похитить — Господи! — мой взор и слух?

1582

220

О чистая душа текучей глади,

серебряного ручейка покой,

простёртого ленивою лукой,

поющего в медлительной усладе!

Ты отраженье дал моей наяде,

меня тревожа негой и тоской,

она лицо — свой снег и пурпур свой —

в твоей обрящет блещущей прохладе.

Теки, как тёк: уверенной рукой

хрустальные держи потуже вожжи,

смирив теченья норовистый ход:

негоже, чтоб её красу кривой

узрел, простёртый на глубинном ложе,

с трезубцем стылым Повелитель Вод[321].

1582

223

От горьких вздохов и от слёз смущённых,

исторгнутых душой, лишённой сна,

влажны стволы, листва сотрясена

седых дерев, Алкиду посвящённых[322].

Но заговором ветров возмущённых

листва от гнета вздохов спасена,

и влага слёз в стволах потаена —

уже ни слёз, ни вздохов укрощённых.

Мой нежный лик и тот расстался с данью

очей моих — она бесплотной дланью

тьмы — или ветра — стёрта потому,

что дева-ангел, дьявольски земная,

не верит мне: горька тщета двойная —

вздыхать на ветер и рыдать во тьму!

1582

226

Король всех рек[323], стремительный поток,

чья слава — волн хрустальных отраженье,

на чьё чело и космы в белой пене

сосновый бор короной пышной лёг

там, где за ближнею горой исток

сестры Сегуры[324], — ты, в своём движенье

по землям андалузским, в гордом рвенье

кипящий на стремнинах грозный бог, —

мне, чуть живому от любовной неги,

поправшему на благодатном бреге

песок твой славный жалкою стопой, —

скажи: ты видел на своих откосах

среди пастушек золотоволосых

красу, что Клори превзойдёт собой?

1582

228

Покуда злату горше всех обид

волос твоих злачёные каскады

и лилия, как ей глаза ни рады,

твой белоснежный лоб не умалит,

покуда рот, чей дразнит жаркий вид,

отвёл от мака страждущие взгляды,

а горло в пору утренней прохлады

своим сияньем и хрусталь затмит, —

лоб, горло, рот и волосы, цветите,

доколе — вами бывшие в зените —

хрусталь и злато, лилия и мак

не только потускнеют и увянут,

но вместе с госпожой своею канут

в скудель, туман, земную персть и мрак.

1582

235

Мария, ослепляющая нас

умом своим и красотой в зените, —

пока Денница льнёт к твоей ланите,

а День к челу, а Феб к алмазам глаз,

и дерзкий ветер для незлых проказ

летучее руно избрал, чьи нити

Аравия хранит в земном укрытьи[325]

и Тахо в дюнах золотых припас, —

покуда Феб сияющий не тмится,

и блещущему Дню не мил ночлег,

и смертоносных туч бежит Денница,

а то, что было златокудрым кладом,

не серебрит победно белый снег, —

сполна упейся цветом, светом, златом!

1583

236 ХУАНУ РУФО О ЕГО «АУСТРИАДЕ»[326]

Мой Руфо, новый Цезарь[327] был тобой

столь пламенно воспет, столь величаво,

что не решить, за кем осталось право

быть первым, кто из вас двоих герой?

Желает Фама*, суд свершая свой,

чтобы двоим принадлежала слава,

двоих не погребла забвенья лава,

венец лавровый был — его и твой.

Равны вы оба по уму и силе,

в своём искусстве каждый победитель,

в изящном слоге — ты, в сраженье — он.

По праву вас обоих наградили:

его — мечом разящим Марс-воитель,

тебя — священной лирой Аполлон!

1585 [1584]

237

Так разнозвучно и в таком томленье

рыдает соловей, что я готов

поверить, будто сонмы соловьёв

в его стеснённом горле множат пени.

Как будто о бесчестном преступленье

оповещая братьев-певунов,

он пишет, скорбный, жалобу без слов

на изумрудных листьях этой сени.

Не зли Судьбину — не в твоей ли власти

сменить жильё и выплакать несчастье,

твой клюв свободен и крыло твоё.

Пусть тот скорбит, кто, в камень обращённый,

не может, зачарованный Горгоной*,

ни плакать, ни сменить свое жильё.

1584

238

Сладчайший рот, чьи манят жемчуга

испить нектар, затмивший знаменитый

ликёр, Юпитером* на Иде питый,

чей всех прекрасней винолий-слуга[328], —

влюблённые, коль жизнь вам дорога,

не троньте, — меж пунцовых губ сокрытый,

грозит Амур стрелою ядовитой,

как жало ждущего в цветах врага.

Не обольщайтесь тем, что рдеют ало

и пахнут, влажно бисером сверкая,

как розы с пурпурных Авроры гряд, —

не розы это — яблоки Тантала*

влекут и ускользают, завлекая:

любовь истает, остаётся яд.

1584

239

Не столь смятенно обойти утёс

спешит корабль на пасмурном рассвете,

не столь поспешно из-под тесной сети

пичугу страх на дерево вознёс,

не столь — о нимфа — тот, кто вышел бос,

бледнеет, убегая, как от плети,

от луга, что в зелёном разноцветье

ему змею гремучую поднёс, —

чем я, Любовь, от взбалмошной шалуньи,

от дивных кос и глаз её желая

спастись, стопам препоручив испуг,

бегу от той, кого воспел я втуне.

Пускай с тобой пребудут, нимфа злая,

утёс, златая сеть, весёлый луг!

1584

240

Фантазия, смешны твои услуги, —

напрасно тлеет в этом белом сне

запас любви на призрачном огне,

замкнув мои мечты в порочном круге, —

лишь неприязнь на личике подруги,

что любящему горестно вдвойне:

как нелюдимый лик ни дорог мне, —

уж это ль снадобье в моём недуге?

А Сон, податель пьес неутомимый

в театре, возведённом в пустоте,

прекрасной плотью облачает тени:

в нём, как живой, сияет лик любимый

обманом кратким в двойственной тщете,

где благо — сон и благо — сновиденье.

1584

242

Не вами ли оплакан Фаэтон*

испепелённый, лиственные дивы,

не умалят ни пальмы, ни оливы

прохладного величья ваших крон.

Наяд* игривых белый легион

(сколь солнечные стрелы ни гневливы)

чтит больше вашей тени переливы,

чем тихого ручья зелёный склон.

Целует (сколь ни люто лето с вами)

вам комли (прежде бывшие стопами)

обильною водой поток живой.

Оплачьте (только вы оплакать в силах

безумный жар намерений бескрылых)

мой жар любовный, план безумный мой.

1584

251

Из озорства проказливый хорёк

(из тех, что лапкой в кошелёк — и тягу)

на хвост дворняге прицепил не флягу,

а — господи прости! — огромный рог.

Несчастный пёс со всех пустился ног,

влача грохочущую колымагу,

народ кричит, — я эту передрягу

(коль там смеются) адом бы нарёк.

А тут явилась строгая вдовица,

чей муж решил на небо удалиться,

она воскликнула: «Какой позор!

Чтоб шавка волочила по брусчатке

то, что иных разило в жаркой схватке

и шло другим на головной убор!»

1588

254

О Мансанарес![329] В шутках непременно

твой поминают мост, и неспроста:

тебе хватило бы и полмоста,

ему — и море будет по колено.

Но нынче гребни влажные надменно

ты поднял, прочим рекам не чета,

хотя весь март каникул[330] духота

поток твой иссушала, как геенна.

Ответь во имя мага, чья водица

с цикорием — слабительное сусло,

которым и тебя поят ручьи:

как, обмелев, ты вновь сумел разлиться?

«Вчера ослу поилкой было русло,

сегодня — стоком для его мочи».

1588

255 О КОРОЛЕВСКОМ ЭСКОРИАЛЕ СВ. ЛАВРЕНТИЯ[331]

Священных куполов златые главы!

Вам облака дарят свой алый пыл,

унижен Феб — вы ярче всех светил,

гигантов неба вы лишили славы.

Юпитера лучи — вам для забавы.

Сей храм, что в бегство Солнце обратил,

великому страдальцу[332] посвятил

король великий преданной державы[333].

Священная опора Властелина,

кто Новым Светом правит и народы

Востока грозной подчинил рукой.

Не хмурься, Время, пощади, Судьбина,

Восьмое Чудо, да продлятся годы,

в которых правит Соломон Второй.

1609 [1589?]

256 ДОНУ КРИСТОБАЛЮ ДЕ МОРА[334]

О древо-герб, твой королевский щит

пять ягод сочных красят, шелковица[335],

в них кровь твоих воителей струится

и гибель юных любящих горчит[336];

в краю, где Тахо многоводный мчит[337],

в чьих струях звонких золото таится[338],

с тобой и пальме гордой не сравниться,

и лавру, чей чарует стройный вид.

В листве твоей червь выпрядает нити,

ты для крылатых певунов укрытье,

усталым — даришь тени благодать.

Я вытку память о тебе по праву

и трелью заглушу чужую славу,

и дам обет — твой храм в пути искать.

1589

258 О ХВОРОМ ПУТНИКЕ, КОТОРЫЙ ВЛЮБИЛСЯ ТАМ, ГДЕ ЕМУ БЫЛ ДАН ПРИЮТ[339]

Больной и одинокий в глухомани,

с дороги сбившись в сумраке ночном,

скиталец бедный брёл с большим трудом,

напрасно звал, ища тропу в тумане.

Вдруг слышит он собаки завыванье, —

её бессонным голосом ведом,

прибрёл скиталец наш в пастуший дом,

взамен пути найдя приют в блужданье.

Наутро та, что кутала свой сон

в мех горностая, нежностью проворной

в полон сумела хворого забрать[340].

За сей приют заплатит жизнью он.

Уж лучше бы скитаться в чаще горной,

чем этой смертной хворью захворать.

1594

261

Моя Селальба, мне примнился ад:

вскипали тучи, ветры бушевали,

свои основы башни целовали,

и недра извергали алый смрад.

Мосты ломались, как тростинки в град,

ручьи рычали, реки восставали,

их воды мыслям брода не давали,

во мраке дыбясь выше горных гряд.

Дни Ноя[341], — люди, исторгая стоны,

карабкались на стройных сосен кроны

и кряжистый обременяли бук.

Лачуги, пастухи, стада, собаки,

смешавшись, плыли мертвенно во мраке.

Но это ли страшней любовных мук!

1596

263 СВЯЩЕННОЙ ГОРЕ ГРАНАДЫ[342]

Кресты святые сей горы оправа,

ни праведней, ни краше нет высот.

Огонь сокрыв, она сиянье льёт,

в ней Этны пыл и Монгибеля слава[343].

Она трофей достойный и управа

на тех, кто был заботой из забот

для неба, чей атаковала свод

гигантов непокорная орава[344].

Иным гигантам отворилось лоно,

которые достигли небосклона

угодной небу силою святой.

Останкам их и подвигам укрытье —

сия священная земля. Почтите

деянья их учтивою стопой!

1598

264 НАСМЕШКА НАД КАБАЛЬЕРО, КОТОРЫЙ СО ВСЕМ ТЩАНИЕМ ПРИГОТОВИЛСЯ К ПРАЗДНИЧНОМУ турниру

Все краски спорят на его ливрее,

на чёрной шапке ровен перьев цвет,

белее снега белизна манжет,

браслетка — дар очередной Никеи[345],

девиз и вензель, знатного знатнее,

в узорчатые ножны меч одет,

нога в сафьяне, шпоры — звонче нет,

узда — такой не сыщешь и в Гвинее,

гарцует добрый конь, от рукоятки

до острия копьё готово к схватке,

и вымпел снят — ну, Амадис, держись!

С небрежностью, обдуманной заране,

в седле застыв, он скачет на ристанье...

А тут барбос — возьми да привяжись!

1598

265 НА ХРИСТОВО РОЖДЕНИЕ

Повиснуть на кресте, раскинув длани,

лоб в терниях, кровоточащий бок,

во славу нашу выплатить оброк

страданьями — великое деянье!

Но и Твоё рождение — страданье,

там, где великий преподав урок,

откуда и куда нисходит Бог,

закут не застил кровлей мирозданье!

Ужель сей подвиг не велик, Господь?

Отнюдь не тем, что холод побороть

смогло Дитя, приняв небес опеку, —

кровь проливать трудней! Не в этом суть:

стократ от человека к смерти путь

короче, чем от Бога к человеку!

1600

270 НА ПОГРЕБЕНИЕ ГЕРЦОГИНИ ЛЕРМСКОЙ[346]

Вчера богиня, ныне прах земной,

там блещущий алтарь, здесь погребенье,

и царственной орлицы оперенье —

всего лишь перья, согласись со мной.

Останки, скованные тишиной,

когда б не фимиама воскуренье,

нам рассказали бы о смертном тлене, —

о разум, створы мрамора открой!

Там Феникс* (не Аравии далёкой,

а Лермы[347]) — червь среди золы жестокой —

взывает к нам из смертного жилья.

И если тонут корабли большие,

что делать людям в роковой стихии?

Спешить к земле, ведь человек — земля.

1603

273

Красавицы, ужель каприз слепой

презреньем вас вооружит и хладом?

Кто андалусца не приветит взглядом,

бежит его учтивости живой!

В саду не он ли молит, сам не свой,

о милости — вздыхает с вами рядом?

Кто на корриде всех смелей, кто градом

точнейших стрел разит предмет любой?

Глаза, где нежность светится уликой,

крадёт кто чаще всех на танцах в зале,

чем славный андалусский кавалер?

Его, низающего кольца пикой[348],

не раз за ловкость судьи награждали,

в ристаниях — за храбрости пример!

1603

274 КРАСИВОЙ ДАМЕ, КОТОРУЮ ПОЭТ ВПЕРВЫЕ УВИДЕЛ ДЕВОЧКОЙ

Коль улучить из колыбели смог

меня Амур, — что делать мне, царица,

сейчас, когда в твоих глазах гнездится

крылатое дитя, нагой стрелок?

Меня в бутонах аспид подстерёг,

который ныне в лилиях таится,

была приманкою твоя Денница,

а Полдень твой меня на плен обрёк.

Твой свет я славлю голосом печали,

как соловей из клетки, чья кручина

и нежность напитали каждый звук.

Твоё чело зарницы увенчали,

а ясная твоя краса — причина

напевов птичьих, человечьих мук.

1603

280 О ПРАЗДНЕСТВАХ В ВАЛЬЯДОЛИДЕ[349]

Арена и трибуны — вешний сад,

чьи пёстрые цветы — услада взоров,

двенадцати быков тигриный норов —

добыча лезвий, яростных стократ,

явление двух пышных кавалькад —

букет из принцев, грандов и сеньоров,

ливреи всех оттенков и узоров —

небесной радуги земной парад,

здесь каждый конь Фавонию*[350] за брата,

чьи удила Перу лишили злата!

Но скажет Феб, к иным щитам скользя,

чья славится краса, а не обилье:

увидеть то, что видишь на Хениле[351],

на Писуэрге — и во сне нельзя.

1603

291 О ПОЛОТНАХ И РЕЛИКВАРИЯХ ГАЛЕРЕИ, ПРИНАДЛЕЖАЩЕЙ КАРДИНАЛУ ДОНУ ФЕРНАНДО НИНЬО ДЕ ГЕВАРЕ[352]

Кто б ни был ты, усталый пилигрим, —

замри пред блеском щедрой благостыни.

Сколь ни светло от стёкол в сей святыне, —

здесь живопись лучом слепит своим.

Под небом Фив[353] ты входишь в вечный Рим, —

где славный кардинал Гевара ныне

приют от суеты в своей твердыне

тебе дарит, предел страстям земным.

Здесь узришь ты анахоретов лица

и спутников Петрова галеона[354],

и древний ларь, где до скончанья дней

их ветхая одежда сохранится,

а там — придворных неземного трона.

Пришелец мой, цветами их увей.

1607

300 О ДОНЬЕ КАТАЛИНЕ ДЕ АКУНЬЯ[355]

Герцогу де Фериа

О мореход придворный, погоди, —

ты ко Дворцу плывёшь в слепом задоре,

но здесь — второе Средиземноморье

и хор сирен певучих вкруг ладьи.

Брось вёсла, от ушей не отводи

ладоней: что ни голос в нежном хоре —

то отмель или риф тебе на горе,

и что ни серафим — подвоха жди.

Чем звук вернее, тем верней кончина,

так музыка сладка и благочинна,

что, кажется, не верить ей нельзя...

Беги от той, что струны щиплет нежно

и, скалы подвигая, безмятежно

поёт, разинь безжалостно разя!

1609

302

Лилеи, кои Солнце с небоската

плодит весною, словно снег земной,

чья возле Тахо на косе речной

из перлов снедь, а колыбель из злата,

и розы, вожделенье ветра-фата,

чьи перья треплют трепет кружевной,

стремясь у лепестков любой ценой

кармина вымолить и аромата, —

они любой из ваших стоп навек

обязаны своей красой. Не к дланям, —

к стопам спешит цветов влюбленный взгляд!

Сияньем вашим побежден их снег

и утренний румянец, а дыханьем —

развеян их небесный аромат!

1609

303

Дон сеговийский Мост — само страданье,

но вместо слёз в глазах его песок.

Он по Реке скорбит, но видит Бог —

на нём не траурное одеянье.

Уретра подвела её. Рыданье

кастильских прачек оглашает лог,

и вяз сутану пышную совлёк,

напялив ту, что носят лютеране.

У медиков суждения другие —

что смерть её не смерть, а летаргия,

чему причиной знойный суховей,

что в первых числах декабря, не позже,

покойницу Реку на хладном ложе

ослицы отпоят мочой своей.

1609

304[356]

Клопы и мулы съесть меня хотят:

одни — напасть развалистой кровати,

других я одолжил, забыв о плате,

тому, кто сгинул двадцать дней назад.

Прощайте, доски, старые стократ,

обломки свай, скрипевших на фрегате,

отчизна общая кровавой рати,

бесчинствующей тридцать дней подряд!

Вернитесь, мулы, чьих копытец пытка —

пустяк перед размерами убытка,

чинимого отсутствием копыт!

Покинув Двор, теснящийся в лощине[357],

загон, служивший выгоном скотине,

я отправляюсь есть рагу в мой скит.

1609

306 НА КАБАЛЬЕРО, КОТОРЫЙ НАЗВАЛ СОНЕТОМ РОМАНС[358]

Зуд музыки почуял на неделе

сын Перансулесов[359], и в тот же час

запели сонмы струн, входя в экстаз —

их было, что снастей на каравелле.

Написанный моим дружком пропели

ему о схватке двух цветков рассказ,

чей поединок из-за синих глаз

был пострашней кошачьей канители.

То был романс, и был он просто чудо,

но то ли слушатель был глух, как дед,

иль исказила слог певцов простуда, —

судите сами, — только наш эстет

певцам сказать послал с доном Бермудо:

«Пусть повторят сей сладостный сонет!»

1609

307 О СТРОГОМ ПРИМЕРЕ, КОИМ СВЯТОЙ ИГНАТИЙ ОБРАЗУМИЛ РЫБАКА[360]

Глосса на заимствованный стих:

«В пучине мёртвой — свет живых огней...»

В насупленной ночи, в пучине пенной,

слепой моряк свернуть с пути готов,

услышав сладкозвучный гиблый зов,

исторгнутый лукавою Сиреной.

Но в ревностной заботе неизменной

Святой Игнатий, мглы сорвав покров,

вселяет в ледяной хрусталь валов

свет негасимый милости явленной.

Меняет паруса корабль пропащий

и судит рифы и призыв манящий

морских блудниц из роковых камней.

Лобзает брег, ведомый горней силой,

которая зажгла в среде унылой —

в пучине мёртвой — свет живых огней.

1610

308 О МАДРИДЕ

Как Нил поверх брегов — течёт Мадрид.

Пришелец, знай: с очередным разливом,

дома окраин разбросав по нивам,

он даже пойму Тахо наводнит.

Грядущих лет бесспорный фаворит,

он преподаст урок не зыбким Фивам[361],

а Времени — бессмертием кичливым

домов, чье основание — гранит.

Трон королям и колыбель их детям,

Театр удач столетье за столетьем,

нетленной красоты слепящий свод!

Здесь зависть жалит алчущей гадюкой,

ступай, пришелец, Бог тебе порукой,

пусть обо всём узнает твой народ.

1610

309 НА СМЕРТЬ ГЕНРИХА IV[362], КОРОЛЯ ФРАНЦИИ

Четвёртый Генрих подло умерщвлён

плебеем. Он крушил врагов лавины

и большей кровью затопил равнины,

чем водами — туманный Орион*.

Француз геройский, — вёл на битвы он

полки! Но тщетно, баловень судьбины,

златая лилия твои седины

хранила и гвардейский легион.

Коварство прозорливее дворов,

сто алебард перехитрит измена,

конь Греции[363] отыщет лучший вход.

Испания — Беллона* двух миров —

во всеоружье чтит тебя смиренно,

взирая в страхе на чужой народ.

1610

314 НА ЧЕТВЁРТУЮ ЧАСТЬ «ИСТОРИИ ПАПСТВА» ДОКТОРА БАБИИ[364]

Сложил поэму Бабия учёный,

она, пусть и не стих её основа,

есть чудо согласованного слова,

есть чадо мудрой мысли просвещённой,

чей слог седой, не рифмой умащённый,

но знанием уложенный сурово,

трёх славных кормчих корабля святого[365]

хвалою обессмертил изречённой.

Итак, перо, вознесшее по праву

на бронзу ключарей небесных славу,

есть ключ времён, не ведающих тленья.

Оно врата в бессмертье им открыло,

насытив ветром славы их ветрило,

замкнув пучину пенную забвенья.

1611

319 НА ТРАУРНОЕ ВОЗВЫШЕНИЕ, ВОЗДВИГНУТОЕ В КОРДОВЕ В ПОМИНОВЕНИЕ КОРОЛЕВЫ МАРГАРИТЫ[366]

Огнём рубин и молнией алмаз

воспламенили, краски соразмеря,

короны пышной радужные перья

торжественной утехой наших глаз.

Но мрачен взлёт, объявший скорбью нас,

жемчужины, припавшей к звездной сфере

в священном поцелуе, — о потеря,

о скорбная стрела, чей блеск угас!

О помпа горя, чистая оправа

тщеславья нашего, твоё горенье

и запах ветер по земле понёс.

О дым гордыни суетной! О пава,

мудры сто глаз твоих на оперенье,

коли, прозрев, они не прячут слёз.

1612 [1611]

328 НА НЕПОРОЧНОЕ ЗАЧАТИЕ БОГОРОДИЦЫ[367]

Глосса на заимствованный стих:

«О Дева, — Солнце, Звёзды и Луна...»

Пусть, обмершей, безмолвствуют уста

Природы, чьи глаза твоё Зачатье

увидев, слепли в трепетном приятье

того, чья суть божественно чиста.

Об этом скажет день, чья красота

твоё, о Дева, позлащает платье,

и туфелька на тёмном небоскате[368],

и диадемы звёздной чистота.

Тебя пречистой Вера и святой

зовёт, и легион учёных перьев

свои хвалы поёт тебе одной.

Доднесь Природа, свыкшись с немотой,

зовёт тебя, свой вышний свет доверив, —

о Дева, — Солнцем, Звёздами, Луной.

1614

332 К НАДГРОБИЮ ДОМИНИКО ЭЛЬ ГРЕКО[369]

Сей дивный — из порфира — гробовой

затвор сокрыл в суровом царстве теней

кисть нежную, от чьих прикосновений

холст наливался силою живой.

Сколь ни прославлен трубною Молвой, —

а всё ж достоин вящей славы гений,

чьё имя блещет с мраморных ступеней.

Почти его и путь продолжи свой.

Почиет Грек. Он завещал Природе

искусство, а Искусству труд, Ириде*

палитру, тень Морфею*, Фебу свет.

Сколь склеп ни мал — рыданий многоводье

он пьёт, даруя вечной панихиде

куренье древа Савского[370] в ответ.

1615 [1614]

336 ЕГО ПРЕОСВЯЩЕНСТВУ ДОНУ ДИЕГО ДЕ МАРДОНЕСУ, ЕПИСКОПУ КОРДОВЫ, КОЕМУ МАЭСТРО РИСКО ПОДАРИЛ АЛЬБОМ МУЗЫКИ[371]

Сегодня нежным волнам вдохновенья

ученый Риско дал искусный ход;

нектар и серебро их мерных вод

заставит петь и мёртвые каменья.

Ты, чьей неспешной длани мановенья

жезлу даруют пасторскому взлёт,

чья мантия пунцова, кто берёт

из рук Петра ключи в его владенья, —

услышь прилив согласный и певучий,

целующий твой берег неустанно,

где целостный нерасторжим покой.

Исполнен мир пленительных созвучий,

но что сравнится с песней Океана,

которой нежит Риско берег твой.

1615

339 ХУЛИТЕЛЯМ «ПОЛИФЕМА»

Единоглазый, обошёл Мадрид

поклонник несуразный Галатеи.

Ему деревня дикая вкруг шеи

повить собачий поводок спешит:

один свирепый бакалавр рычит,

другой мутит толпу, уже пигмеи,

как волки, воют, яд сочат, как змеи, —

куснуть циклопа* всякий норовит.

Во лбу его звезда, но все в угаре

твердят, что помыслы его темны.

И, повернув к ним зад, сказал он: «Твари,

коль вам иные доводы нужны —

звезда в ином, закатном полушарье, —

мемориал ваш суньте мне в штаны!»

1615

367 СПЯЩЕЙ ДАМЕ, КОТОРУЮ ПЧЕЛА УЖАЛИЛА В УСТА

Младая Филис возле лавра спит,

и горло лижут ей в немой усладе

волос волнистых золотые пряди,

чей дерзок на ветру дразнящий вид.

Двух лепестков пунцовых робкий стыд

беззвучьем скован в утренней прохладе, —

и к ним, с коварной похотью во взгляде,

спешит сатир, чей лоб плющом увит.

Но ревностным вторжением звенящим

пчела, упившись пурпуром пьянящим,

освобождает спящую от сна,

и полубог[372], отпрянув на опушку,

глядит оторопело на пастушку,

чья красота пугливости равна.

1621

372 О ТЩЕТЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ

На бабочку взгляни: отринув страх,

в огонь, на чей порыв пенять не вправе

и Феникс, — к ослепительной забаве

она летит на трепетных крылах.

Не ведая раскаянья, впотьмах

спешит она в слепом своём тщеславье

на свет, влекущий к огненной расправе

порханье, обречённое на прах.

Уже оплывший столп ей стал могилой,

чья толща — лепта пчёлки легкокрылой:

чем ярче цель, тем жарче западня!..

А ты и старческому тленью рада,

чей дым в глаза — не пламя, но пощада,

а этот дым — коварнее огня.

1623

373 О СТАРЧЕСКОМ ИЗМОЖДЕНИИ, КОГДА БЛИЗИТСЯ КОНЕЦ, СТОЛЬ ВОЖДЕЛЕННЫЙ ДЛЯ КАТОЛИКА[373]

На склоне жизни, Лиций, не забудь,

сколь грозно лет закатных оскуденье,

когда любой неверный шаг — паденье,

любое из падений — в бездну путь.

Дряхлеет шаг? Зато яснее суть.

И всё же, ощутив земли гуденье,

не верит дом, что пыль — предупрежденье

руин, в которых дом готов уснуть.

Змея не только сбрасывает кожу,

но с кожей — оболочку лет, в отличье

от человека. Слеп его поход!

Блажен, кто, тяжкую оставив ношу

на стылом камне, легкое обличье

небесному сапфиру отдает!

1623

374 О СКРЫТНОЙ БЫСТРОТЕЧНОСТИ ЖИЗНИ

Не столь поспешно острая стрела

стремится в цель угаданную впиться,

и в онемевшем цирке колесница

венок витков стремительных сплела,

чем быстрая и вкрадчивая мгла

наш возраст тратит. Впору усомниться,

но вереница солнц — как вереница

комет, таинственных предвестниц зла.

Закрыть глаза — забыть о Карфагене?[374]

Зачем таиться Лицию в тени,

в объятьях лжи бежать слепой невзгоды?

Тебя накажет каждое мгновенье:

мгновенье, что подтачивает дни,

дни, что незримо поглощают годы.

1623

376 НАИСИЯТЕЛЬНЕЙШЕМУ ГРАФУ-ГЕРЦОГУ[375]

В часовне я, как смертник осуждённый,

собрался в путь, пришёл и мой черёд.

Причина мне обидней, чем исход, —

я голодаю, словно осаждённый.

Несчастен я, судьбою обойдённый,

но робким быть — невзгода из невзгод.

Лишь этот грех сейчас меня гнетёт,

лишь в нём я каюсь, узник измождённый.

Уже сошлись у горла острия,

и, словно высочайшей благостыни,

я жду спасения из ваших рук.

Была немой застенчивость моя,

так пусть хоть эти строки станут ныне

мольбою из четырнадцати мук!

1623

377 О НЕСПЕШНОСТИ ДОЛГОЖДАННОЙ ПЕНСИИ

Свинцовый шаг у пенсии моей,

а я одной ногой ступил в могилу.

О беды[376], вы мне придаете пылу!

Наваррец — наилучший из друзей!

Врагу я брошу лук и сельдерей!

Мне даже фига возвращает силу!

Мой ветхий челн доверю я кормилу!

Мне снится славный Пирр, царь из царей.

Худые башмаки, зола в печурке, —

неужто дуба дам, дубовой чурки

не раздобыв, чтобы разжечь очаг!

Не медли то, о чём я так мечтаю!

Сказать по чести, я предпочитаю

успеть поесть — успенью натощак.

1623

Приписываемые сонеты

L НА «АРКАДИЮ» ЛОПЕ ДЕ ВЕГИ КАРПИО

С герба, Лопёнок, замки сдуй скорей,

их девятнадцать на твоём подворье[377],

хоть и воздушны все они — о горе! —

не хватит воздуха в груди твоей.

Дались тебе аркадцы! Щит царей

на пастушка навесить в сущем вздоре!

Ах, придурь Леганеса! Дурь Винорре!

Ах, брюква с бородой! Ах, сельдерей![378]

С герба все замки надо бы стереть.

Плута — на место! На крылатой кляче

пускай в театре бьёт клещей с тоски.

Пусть замков на песке не строит впредь.

Вот разве, вновь женившись по удаче,

запрёт все пьесы в замки на замки.

[1598]

LVI ЛОПЕ ДЕ ВЕГЕ[379]

Брат Лопе, выбрось свой сонет с цита-

из Ариосто и из Гарсила-.

Ты Библии не тронь своими ла-:

в твоих устах молитвы — святота-.

«Анхелику» сожги, как маврита-,

и «Драгонтею» с книжкой, чьё загла-

«Аркадия», и брось за ними в пла-

комедии свои и «Эпита-».

Бог знает, что б я сделал с «Сан-Иси-»,

когда бы не был добрым прихожа-,

от «Пилигрима» я, как пёс, взбеси-!

На четырёх наречьях ты рожа-

свой бред: четыре нации не в си-

тебя понять, так пишешь ты ужа-!

И лучше бы ты свой «Иеруса-»

не дописал, несчастнейший писа-!

[1604-1609]

LXII ДОНУ ФРАНСИСКО ДЕ КЕВЕДО

Всяк обнаружит ваше кривостопье,

столкнувшись с вами, наш Анакреон[380]:

у ваших скорбных стоп весёлый звон —

элегия на сладеньком сиропе.

Не тень ли вы теренцианца[381] Лопе:

к опоркам комедийным шпоры он

приладил и, бесовский взяв разгон,

загнал коня крылатого в галопе.

В глаза не видя греческого, — в спешке

толмачить вы взялись, горды собой,

очки надев, как шоры[382], для насмешки.

Наставьте их на мой глазок слепой,

который сыплет грецкие орешки,

из коих вы раскусите любой.

[1609-1617]

LXVI ПРОТИВНИКАМ «ПОЭМЫ УЕДИНЕНИЙ»

Темна, забыв суровых правил свод

(по мнению бранчливого кретина),

к Дворцу по улицам Мадрида чинно,

на свет родившись, «Соледад»[383] плывёт.

В Латинский храм войти ей не дал тот,

кто греческие смотрит сны, скотина,

кто псальму жалкую гнуся картинно,

божественно вовеки не споёт.

Она плывёт сквозь море человечье.

Там ей хвалы поют, постигнув суть,

здесь — чужестранкой нарекли в злоречье.

Желая скудным знанием блеснуть,

чужая злость перхает, словно свечи,

к Виктории ей освещая путь.

[1613]

LXXVI СТРАСТНЫМ ПОКЛОННИКАМ ЛОПЕ ДЕ ВЕГИ

Ах, утицы в кастильской мутной жиже,

куда из тёмной хляби нутряной

льёт Вега наша пёстрый перегной

(всем вегам Вега[384] — нет низины ниже).

К иной реке спешите — ближе, ближе! —

к родному языку с седой волной

аттической и римской глубиной,

чьей шири и лишили вас бесстыже.

Уж лучше лебедей премудрых чтите.

Не тех, чей смертный час нам ранит души,

но тех, чьи перья пеною своей

покрыл священный Аганипп[385]. Бежите?

Не стыдно вам, болотные крякуши,

по грязи шастать? Под воду скорей!

[1621 ?]

LXXVII ТЕМ ЖЕ ПОКЛОННИКАМ

«Все к Аполлону!» — и уже толпой

сбежалась челядь и встаёт в шпалеры,

сто побирух несут «Звезду Венеры»,

а «Тысячу страстей» — один слепой,

вот «Эпопею» тащит плут мирской,

«Аркадию» — две гнусные мегеры,

«Анхелику» — монашки нашей веры,

а «Пилигрима» — капеллан тупой.

Прёт брат святой «Исидора», потея,

«Бургильос» трётся с «Пастухами» сзади,

плетётся с «Филоменой» идиот.

Винорре — Тифий* с борта «Драгонтеи»,

Фитиль[386] дорогу осветил армаде

«Комедий»; впереди вожак идёт.

[1621]

XCV БРЕННОЙ РОЗЕ

Вчера родившись, завтра ты умрёшь.

Ужели свет — для жизни столь мгновенной?

Сияние — для участи столь бренной?

А пышность эта — чтоб уважить нож?

Прекрасная, на веру ты берёшь

то, что чревато суетою тленной.

О как безвременно красу Вселенной

смертельная пронизывает дрожь!

Уже ты жертвой стала грубой длани,

чьё учтено природой злодеянье,

уже ты в бездну смрадную летишь.

Не расцветай — вблизи тиран таится.

Во имя жизни — не спеши родиться:

спеша родиться — умереть спешишь.

XCVII ЛОПЕ ДЕ ВЕГЕ

Едва твои увидел Аполлон

стишки, почерпнутые в бочке винной,

о писарь жалкий с плутовскою миной,

как бросил в ужасе дельфийский трон.

И Клио* в страхе выбежала вон,

завидев барда с мордою ослиной:

прогнав богиню по дороге длинной,

какой богине ты нанёс урон!

Забудь о дамах и об Аполлоне,

и вымоли прощенье у народа

за то, что бегать понуждал людей.

Бежишь ты, как не бегают и кони.

Ты заработал шляпу скорохода.

Смотри, не заработать бы плетей!

Загрузка...