Хенрик Ворцель ИНДИВИДУУМ С РЮКЗАКОМ

Я всегда испытывал к ним не то какое-то недоверие, не то опасения, и не подумайте, что это из-за войны, которая только-только кончилась, или из-за всего того, что они творили на свете. Да тут у нас, правду сказать, и не было тех, отпетых, все изверги на запад сбежали, а в деревне остались все больше бабы, дети да старики. Старики — народ приветливый, а бабы, известно, и есть бабы. У них одно на уме — горести да заботы, так что улыбаться нам особых причин у них не было. Разве только когда с просьбой придет или просто со страху. А старики, те — нет, те ни о чем не просили, и бояться нас не боялись, а относились к нам по-хорошему.

Хаживал к нам один такой, по фамилии Гроссвальд, мужчина высокий, из себя представительный, с ястребиным носом и палкой в руках, ни дать ни взять горец из тирольцев. Точнее сказать, приходил он не к нам, а к нашим немцам, Хинтерхеймам. Несколько раз, бывало, я заставал его на кухне. Сидит он на лавке или стоит посреди комнаты и о чем-то, видно, беседует с Хинтерхеймами, а может, и не беседует, а просто так себе сидит. И в знак приветствия он всегда кивал мне головой, а я ему отвечал: «Гутен таг, герр Гроссвальд!» Правда, было у меня предчувствие, что… Но, признаться, я не мог тогда понять, в чем тут дело и с чем это связано. Мне нравился этот старик, но в то же время и не нравился. Из себя он был вроде бы и приятный, но что-то в нем вызывало какие-то неясные подозрения. Нет, нет, не подумайте, что я имею в виду какой-то сговор с Хинтерхеймами или злой умысел против хозяйства, владельцем которого я стал, во всяком случае формально, поскольку в действительности… Но это уже другой разговор, потом я расскажу вам, какие фактически обязанности я исполнял в этом хозяйстве, когда там еще немцы сидели. А старый Гроссвальд… Да, у него тоже имелось хозяйство где-то в верхней части деревни, хозяйство совсем крохотное, да и каким оно могло быть? Тесное ущелье, крутые склоны, и кругом лес. Одна беднота там и жила, в небольших домишках, все больше лесорубы да батраки из имения, хозяин которого еще в апреле сбежал на запад. Был я там раза два, местечко, правда, красивое, я и сам бы не прочь пожить там на даче в мае или, скажем, в октябре, когда желтеют листья. Там еще и весной 1946 года, пожалуй, все дома стояли пустые, а если кто поселялся, то все больше из городских, непутевых, а настоящему крестьянину делать там было нечего.

Вот оттуда-то и приходил навещать наших Хинтерхеймов старый Гроссвальд, да и просиживал у них целые часы или стоял посередь кухни, опираясь на свою суковатую палку. Отчего только он один к нам ходил, сказать не могу. Стариков-то ведь было много. Я встречал их порой в деревне, когда они шли куда-нибудь в гости или в лавку, а поскольку мне они всегда кланялись приветливо и улыбались, то и я им отвечал: «Гутен таг, герр Гансефлайш!» или «Гутен таг, герр Гильдебрандт!» Они любят, когда их по фамилии величают. Вы, может, полагаете, что это о том говорит, будто они хотят как-то выделиться или подчеркнуть свою важность? Прежде, правда, и я так думал, но после того, что со мной случилось в верхней части деревни, я теперь иначе на это дело смотрю. Теперь-то я их раскусил, все они на одно лицо. Старички эти добрячки, с которыми я всегда так вежливо раскланивался: «Гутен таг, герр Доннертаг!» или: «Гутен таг, герр Виндельбанд!» Хитрецы эти сами себя разоблачили, даже того не ведая, и оказалось, что неясные подозрения у меня были не зря.

Но в ту пору, когда старый Гроссвальд хаживал к Хинтерхеймам… Старые люди вообще отличаются приятной внешностью, особенно мужчины, женщины — те-то, пожалуй, нет, они не любят стареть, пытаются бороться со старостью, и оттого лица у них злющие и неспокойные. Простите, не у всех, конечно, да вот, к примеру, наша старуха Хинтерхейм. Она была женщина вполне милая и даже благородная, настоящая провинциальная барыня, вроде нашей Бахледской в Поронине. Эти барыни, какую страну ни возьми, повсюду на один манер, как наседки, вне зависимости от того, что они высидят: коршуна или голубя. Да и опять же, откуда знать, кем был ее сын, Гельмут? Посмотришь, чистый голубь, как и другие, а что он выделывал там, на востоке, до того, как потерял руку, разве узнаешь? Впрочем, может быть, совесть у него была и чиста, иначе он вместе с другими мог бы вовремя сбежать на запад.

Но все это разговор другой, не о Хинтерхеймах сейчас речь, а об этом хитреце, которого я столько раз приветствовал: «Гутен таг, герр Гроссвальд!» Честное слово, знал бы я все его имена, обязательно бы ему угодил и приветствовал полным титулом: «Герр Пауль Роберт Гроссвальд». Но после той штуки, которую он выкинул со мной там, в верхней части деревни, я и вовсе перестал приветствовать его по фамилии. Хватит с него и просто «Гутен таг».

Но дело в том, да вы сейчас и сами убедитесь, что и обвинить-то его, собственно, не в чем. Конечно, лично я могу иметь к нему претензии, но если глянуть на дело с другой стороны или передать его, скажем, в суд, старик по всем статьям окажется чист. Да, да, именно потому, что был не один. Их там, думаю, было не меньше восьми. Никак не меньше, а я один-одинешенек.

После этого случая я, признаться, стал уж было думать, что он специально для меня приходил к Хинтерхеймам. Чтобы я, значит, получше его физиономию приметил. Вы скажете — чепуха? Допустим, но когда вообще все дело чертовщиной пахнет, тут еще и не то в голову придет.

Не припомню уж, по какому делу я зашел в тот день к солтысу. Может, так просто, поговорить, а может, и чекушку распить — у него всегда самогон водился. Но, помню, в тот раз мы ни капли не выпили. Ни капельки. Он был по горло в делах: корпел над какими-то не то докладами, не то отчетами, которые надо было отсылать в гмину. В ту пору у нас что ни месяц все разные списки составляли, оно, впрочем, и понятно — такая стояла круговерть: скотина то на госпоставки шла, то на левый убой, да и люди — то новые приходили, то старые куда-то девались.

Кто мог и кому охота была — все помогали солтысу, иначе ему нипочем бы не справиться. Тогда в деревне самочинно то и дело создавались разные комиссии и группы контроля — не деревня, а чистая тебе республика в мелком масштабе, и управители свои, одним словом — демократия.

— А, вот хорошо, что ты пришел! — приветствовал меня солтыс, и я сразу понял, что сейчас он навалит на меня работу.

Так оно и оказалось. А дело было такое. На самом краю деревни поселилась какая-то немка, но у солтыса до сих пор не отметилась. Вот и надо было узнать, кто такая, откуда прибыла и зачем. «Ладно, — подумал я, — прогуляюсь туда, все лучше, чем опять корпеть над составлением списков мелкого скота или сельхозмашин».

Покрутился я еще малость по комнате нашенского министерства внутренних дел, поболтал с одним, с другим — тут как раз подошли два переселенца — и только собрался было выходить, как солтыс мне и говорит:

— Что самопал-то не берешь?

А надо вам сказать, что у нас имелось две винтовки, которые стояли в сенях министерства национальной обороны и которые мы брали с собой всякий раз, когда нам доводилось исполнять роль полномочных представителей республики. Винтовки, собственно, для того и были нам даны, чтобы придавать вес и авторитет, хотя, правду сказать, была от них одна морока. Жили у нас в деревне два или три сопляка, лет по семнадцати, так их, бывало, хлебом не корми, а дай в уполномоченных походить, но тут уж они непременно, надо не надо, пальбу по деревне поднимут, а мы потом расхлебывайся с отчетами о расходе патронов. И протоколы пиши, и всякие истории одна другой страшнее придумывай. Чаще всего палили они в верхней части деревни — там легче было причину придумать. Бандиты, мол. Бандиты — и все тут! И ведь никак не уличишь сопляков, потому что и впрямь по осени, да и в декабре еще какие-то немецкие недобитки бродили по окрестностям, а порой и в деревню наведывались. Правда, было их раз, два и обчелся, да и вели они себя тихо, однако для порядка мы вместе с милицией устроили все-таки несколько облав, перетрясли все сараи и чердаки. Конечно, впустую. А позже, в декабре уже, кажется, о них и вовсе не слышно стало — наверно, разбрелись. Но как повелось, так и потом долго еще — идешь в верхнюю часть деревни, берешь по привычке винтовку.

А тут меня словно кто надоумил: хватит, мол, дурака валять. Да вы и сами увидите — хорош бы я там был с этой винтовкой.

Ну ладно, думаю себе, прогуляюсь километра два, дорога приятная. Ночью выпал снег, свеженький такой, чистенький — хоть письмо пиши на белой дороге. Чем дальше, чем выше в гору — дома все реже, ручей то с одной стороны дороги, то с другой, над ручьем — вербы со снежными шапками. А на дороге ни души, хоть время как раз полуденное, по редким следам — и считать не надо — сразу видно, сколько человек прошло. И тишина кругом полная. Хоть бы где дверь хлопнула, калитка какая скрипнула или ворота от сарая, что ли, — ничего. Даже в окна никто не выглянет, ни одного лица нигде не мелькнет. Впрочем, и дома-то попадались все реже, а на одном участке, где долина переходила в узкий овраг с крутыми лесистыми склонами, домов и совсем не было. В этом месте и проходила естественная граница между собственно деревней и верхней частью, где опять рассыпались домишки, но уже пониже и победнее.

Вот на этом пустом месте, в овраге, возьми да и попадись мне по дороге одна пичужка. Впрочем, что я говорю «попадись», вернее сказать, она прямо-таки сама за мной увязалась. Не знаю, что за пичуга, но не воробей, хотя и похожа на воробья. Представьте себе, сидела она на вербе над ручьем и, когда я к ней приблизился, перепорхнула чуть дальше, снова уселась на ветке и ждет меня. Именно ждала. Потому что стоило мне приблизиться на пять-шесть шагов, как она фурр! фурр! — и снова сидит на следующей вербе и опять меня поджидает. И так несколько раз подряд, а когда деревья уже кончились, так она спорхнула с дерева и уселась впереди меня на краю дороги. Все это выглядело так забавно, что я, не удержавшись, рассмеялся, погрозил ей пальцем и крикнул:

— Ну погоди, погоди, дрянь такая!..

Я был убежден, что она вполне сознательно решила поиграть со мной, хотя, конечно, какое же сознание может быть у птички? Видно, просто так резвилась, без всякого умысла. И таким вот манером она проводила меня прямо до первых домов и только здесь от меня отстала. Но так эта пичуга заняла мои мысли, что я шел и все о ней размышлял, а потому, видно, не сразу, дойдя до первых домов, приметил кое-какие факты, которые должны были меня поразить или, уж во всяком случае, удивить.

Судите сами, попадается мне вдруг старый Гроссвальд, и я совершенно машинально с ним раскланиваюсь и говорю: «Гутен таг, герр Гроссвальд!» Однако дошло до моего сознания то, что я поприветствовал старика этими словами только тогда, собственно, когда я уже по третьему или четвертому разу подряд проговорил: «Гутен таг, герр Гроссвальд».

А они вырастали передо мной, будто грибы, через каждые десять шагов. Один, помню, вышел из небольшой избушки с окнами на самую дорогу, другой — из какого-то сарая, к которому вел дощатый мосток с перилами, третьего я приметил, когда он свернул на дорогу с боковой тропки, можно сказать, прямо из лесу вынырнул, четвертый обнаружился на самой середине дороги, и было похоже, что давно уже шел, наверно, с самого конца деревни, а что касается остальных, то я уж и сказать не могу, откуда они брались, откуда вылазили. Каждый из них кивал мне головой в знак приветствия и приветливо улыбался, ну, и я, естественно, обычным порядком чуть не машинально отвечал: «Гутен таг, герр Гроссвальд!» И даже потом, когда я уже сообразил, что здесь что-то нечисто, я все повторял каждому из них, как заведенный: «Гутен таг, герр Гроссвальд!»

Вы можете сказать — «пичужка, мол», и всякое прочее, но я вам точно говорю, что пичужка к этому времени у меня уже начисто из головы выветрилась. Это надо понять, что я должен был говорить каждому старику: «Гутен таг, герр Гроссвальд!», а как же иначе, иначе никак было нельзя, да и они ничуть не удивлялись и не выказывали недоумения. Кого же тут винить и за что? Но всего хуже то было, что, кроме нас, — значит, меня и этих самых Гроссвальдов, никогошеньки на дороге не было, да и в окна, я говорю, никто не выглядывал — все окна были слепы, без всяких занавесок и цветов на подоконниках.

Опомнился я, когда разминулся со мной последний старик и впереди их вроде не было больше видно. Что я тогда пережил… не знаю, как и сказать. Верно, зайчишка, уйдя от погони, то же испытывает, когда сидит, весь дрожа, и только стрижет ушами.

Остановился я, оглянулся назад. Все в полном составе. Идут себе вразброд, кто посредине дороги, кто по обочине, мужчины все представительные, с палками в руках, в высоких сапогах, в куртках болотного цвета. Но чему я всего больше удивился, так это тому, что они ничуть не торопились, а, наоборот, шли себе по белой дороге неторопливо, вышагивали чинно, не нарушая между собой дистанции, но, надо признать, походка у каждого была своя. Шли они не в ногу, но все будто связанные невидимой нитью, так и двигались вниз, в сторону деревни.

Не могу сказать точно, сколько их там было, — мне и в голову тогда не пришло их пересчитать, но так я сейчас себе прикидываю, что было их не меньше восьми. А может, и девять? Что за наваждение! Конечно, мне доводилось иной раз встречать их у нас в деревне, но самое большее двух-трех. Случалось и в лесу иногда встретить двух враз и вежливо их поприветствовать: «Гутен таг, герр Висенштраль!» или: «Гутен таг, герр Винтербах!», поскольку я тогда думал, что для них важно, чтобы их по фамилиям величали. Но это мне прежде так казалось, теперь-то уж нет. Теперь они меня больше не проведут, теперь я им всегда буду говорить только «гутен таг».

Однако погодите… У одного из них был рюкзак. Да, теперь я припоминаю — один был с рюкзаком. Вот тебе и на, просто удивительно, столько прошло времени, а я теперь только вспомнил такую деталь! Точно, точно, у одного из них — ну ясно, тоже с палкой и тоже в высоких сапогах, — как раз у того, что шел серединой дороги, был тощий такой, похожий на мешок рюкзак. Как сейчас его вижу. Значит, дело не так уж плохо, как мне поначалу казалось — один-то все-таки чуть отличался от остальных.


Перевод В. Киселева.

Загрузка...