Всю ночь за окном шумел ветер. А рано утром, просыпаясь, Люся Барсукова слышала, как ее мама собирает в ведро опавшую антоновку, кормит поросенка и сгребает веником кленовые листья. «Как бы не сорвало с буртов брезенты», — думает Люся и быстро вскакивает, надевает сапоги, фуфайку и толкает на крыльцо велосипед.
— Лю-ю-юсь-ка-а! — стонет Анна Никандровна. — Молока хоть попей, оглашенная!
— Я забегу, мама. Наряд дам и забегу. А вы с тетей Клавой запрягайте Пулю и возите корма…
Немногим за двадцать Люсе Барсуковой, а она уже бригадир. В ее «царстве» четыре деревни: Расковякино, Лутково, Пруссы и Антаново. Деревни большие, каждая жила когда-то самостоятельно, а теперь это одна из бригад мощного колхоза «Россия». Напрямую по карте от Луткова до Расковякина километров пять, а если пойдешь по здешней дороге после дождя, то насчитаешь все десять. Люся ездит в деревни на велосипеде по известным ей тропкам и косогорам.
Сегодня прохладно. Над сырыми полями ветер гонит рваные тучи. Горько пахнет дымом. Стреноженные кони застыли у стога и в утреннем полумраке смахивают на высоченных из камня чудовищ. А деревня еще спит. Лишь кое-где топятся печи, в проулке звенит колодезная цепь да сторож дед Фугин, завернутый в тулуп, топчется за амбаром.
— Эй, Иваныч! — кричит Люся, слезая с велосипеда. — Брезенты не сорвало на току?
— Отчего их сорвет, коли я каменюки по краям положил, — издали недовольно ворчит дед.
— Не сердись, Илья Иванович.
— Мне сердиться некогда. В поясницу вон третий день стегает, значит, надолго теперь эта хмарь. И ты это учитывай, бригадир…
— Учитываю, дедушка. Из Антанова Валька с девчонками пойдет — скажи, чтобы на горох. Почти сто гектаров гороха, с ума сойти можно…
Люся жмет на педали, торопится. Ей уже жарко. Она расстегнула пуговицы, сбила на самый затылок платок, и ветер бьет ей в грудь, раздувает русые пряди, гладит тугие горячие щеки. Остановившись у дома, она стучит в наличники, зовет хозяина. Обычно уговаривать никого не надо, на работу идут все охотно, но сегодня изменилась обстановка, и надо объяснить, надо спасать колхозное добро.
— Тетка Анна! Анна Ивановна! На горох!
— Да зайди ты в избу-то, — высовывается тетка Анна из окна. — Слово есть!
Прислонив к завалинке велосипед, Люся проходит в переднюю, садится на лавку у стола. Анна тут же ставит перед ней сметану, сковороду блинов и говорит певуче:
— Спасибо тебе, родимая, дай бог…
— Это за что же? — перебивает Люся.
— Да ведь как же! Дров-то мне привезли! И без всякого Якова…
— Без какого еще Якова?
— Ну, без этого самого, без пол-литра, значит. При старом-то бригадире пол-литру бы надо. А тебе хоть шоколадку надо купить…
— Знаешь что, тетка Анна! — Люся поднялась и стала застегивать фуфайку. — Если бы не была ты пенсионеркой…
— Да сиди ты! Ешь блины-то, остынут. От души я, от чувства…
— Блинов я поем, но ты гляди у меня, пережиточки бросай…
В бригаде Люсю слушаются, уважают, а некоторые, особенно любители выпить, побаиваются не меньше, чем председателя. Бойкая и голосистая, она ни за что не отстанет от нарушителя, будет клевать его и на собрании, и в сатирической газете «Еж», и перед всем народом осрамит на разводе. Виновник, краснея, почешет в затылке и буркнет, отводя глаза:
— Свалил на нашу голову господь бригадира. Ругнуться всласть и то нельзя стало!
— На твою голову, Васюха, и не то бы надо свалить, — вступал в разговор дед Фугин. — А бригадир у нас — огонь! Талант ей даден. От самой природы. Горит у нее все в руках…
Это верно, что в Люсиных руках любая деревенская работа горела. И коров доить, и лошадей запрягать, и пчелиные рои приваживать, и машинами управлять — все Люся умела, все делала с лихостью, с песней, обгоняя одногодков-парней.
Вот и сейчас она, приехав на поле, сбросила фуфайку, схватила косу и вместе со всеми стала косить полегший горох. Она заметно вырывалась вперед, словно какая-то дополнительная сила толкала ее, наполняла озорной бодростью. В деревне недолго держатся тайны, и многие знали, конечно, что имя этой силе — любовь… Вот это самое поле пахал он когда-то — белокурая Люсина любовь. В тот вечер Люся возвращалась с птичника, где тогда работала, и он, увидя ее белое платьице, остановил трактор и, кажется, спросил, куда, мол, шагаешь, цыпленок. Да, так он и сказал: цыпленок…
А потом его в армию проводили, и Люся на конвертах воинские адреса выводила. Дома, по воскресеньям, когда была солдатская передача, она не отрывалась от телевизора, смотрела, как шагают они, молодые парни, одетые в гимнастерки, как переплывают реки, бегут с автоматами по зеленому лугу и кричат «ура». Ей казалось, что не сегодня, так завтра покажется на экране и он, такой же стройный, в ремнях, в каске, опаленный ярким южным солнышком.
Но он так и не показался. Он пришел сам, получив отпуск за отличную службу. Было это в начале лета. На крутых берегах Шелони еще не осыпались черемухи и соловьи не давали спать. Всех парней, видимо, меняет армия, и он поразительно изменился: стал вроде бы выше, красивее, на груди значки, лицо, познавшее бритву, к вечеру приятно колется, если провести по нему ладонью, а от мундира исходит незнакомый волнующий запах. Только руки у него остались такими же мозолистыми, жесткими. Видимо, и там, в армии, он имел дело с железом.
Они гуляли у реки, приходили в новенький, просторный Дом культуры, и, когда начинал греметь колхозный духовой оркестр и на скользкий паркет вылетали парочки, он, смущаясь, жался к стене, звал ее на улицу, боясь, что она намекнет ему о танцах. Ей нравилось это его неуклюжее смущение, почему-то радовало, что в этом он нисколечко не изменился, оставив в душе прежнюю робость и угловатость.
Лунной теплой ночью возвращались они домой, сидели потом в саду, и он, рассказывая о службе, смотрел на нее расширенными от темноты глазами. Вот эти глаза с отблеском лунного света и запомнила Люся при последней встрече и сейчас, взмахивая косой, все это видела и как бы заново все переживала…
Женщины далеко от нее отстали, и поле уже кончалось, а она все шла, выхватывая из знакомой песенки отдельные строки и чувствуя, как по ресницам неизвестно почему текут теплые слезы:
У нас во дворе листопад,
Рябины в окошко стучатся.
Я жду твоих писем, солдат,
А письма приходят нечасто.
Как тебе служится,
С кем тебе дружится
В дальнем твоем далеке?
Прошел месяц. Горох Люся спасла. Часть его уже была обмолочена, часть ждала очереди на вешалах. Надо было поднимать лен, копать картошку. Лен и картошка уродились на славу, на всех участках, во всех звеньях. Самым первым в области колхоз выполнил все планы, а в полях еще всего было много. И, как назло, опять пошли дожди, по ночам крепко морозило и не ко времени запахло зимой.
Как-то на очередном совещании в правлении, отпустив всех бригадиров, Дмитрий Иванович, председатель, подозвал Люсю и сказал:
— Нынешняя уборка — это твой первый экзамен. Не разбрасывайся, держи в руках главное…
Дмитрий Иванович, подсказывая, частенько и сам приезжал в Лутково, молчаливо посматривал, еле заметно улыбался Люсе, и эту его улыбку дед Фугин потом комментировал так:
— А генерал-то наш тобой, девка, доволен. Наступление на всех флангах ведешь верное. Только одно вы оба прозевали…
— Чего прозевали, Илья Иванович?
— А вот чего: лошадей. Машины, конечно, машинами, на них вся опора, а какого дьявола мы лошадок балуем? Мужик, бывало, от коня все брал, а у нас они, как на курорте…
Люся побежала на конюшню, нашумела на конюха, который чрезмерно лелеял и неохотно доверял женщинам лошадей, и послала тетку Клаву и Марью Григорьевну в Расковякино за трестой.
В бригаде полсотни работников, а мужчин из них только двенадцать, считая и таких, как дед Фугин. Вот тут и крутись, вот и поворачивайся. По утрам, на разводах, Люся не знала, кого куда и послать: всюду людей не хватало. А ведь помимо уборки были у бригадира и другие заботы. То пенсионеров надо навестить и распорядиться, чтобы все необходимое им доставили, то какой-нибудь «святой Гаврила» подоспеет, и надо упредить, разагитировать дедов и бабок, которые уже собираются этого Гаврилу отметить.
Домой Люся возвращается самой последней и тут же садится за стол, читает, положив перед собой фотографию, отвечает на солдатское письмо, составляет конспекты, заполняет бригадные ведомости. Скоро собрание, где Люсю будут принимать в партию, и надо как следует подготовиться к этому. Мать смотрит на нее, покачивает головой и говорит:
— Ложись, ведь завтра опять чуть свет…
Но Люся не ложится. Она думает, что ему там, поди, еще тяжелее стоять ночью в карауле, нести на плече пулемет и подползать по-пластунски к «вражеским» дотам. Была она недавно в Порхове, в своем райцентре, и видела возле военкомата на щите его портрет. Она сразу узнала его среди других солдат. Значит, он опять чем-то отличился, коль удостоился такой почести на своей родине. «А мне не написал, — думает, улыбаясь, Люся, — ну, погоди…»
Она раскрывает книгу, перечитывает страницу и мурлычет себе под нос:
Я вместе с тобою служу
И в слякоть хожу на ученья,
В прицелы, сощурясь, гляжу
И в город прошу увольненья…
А в избе тихо. Ровно дышит мать за перегородкой, поскрипывают у крыльца старые ветлы, еле слышно играет радио.
Партийное собрание назначили на субботу. Люся долго примеряла платья, бракуя то одно, то другое, и наконец оделась в самое простое, в каком обычно ходила в кино.
В правлении было полно народу, мужики курили в сенях, и Люсе, пока она проходила по коридору, казалось, что на нее как-то необычно все смотрят. И без того взволнованная, от этих взглядов она волновалась еще больше, украдкой поправляла прическу, вздыхала и вздрагивала, словно ей предстояло броситься в холодную воду. «Ну, Люська!» — сказала она сама себе и села на краешек стула у печки.
Сначала выступил Дмитрий Иванович. Речь его, как всегда, была краткой. Он сообщил, что скоро праздник Октября и колхоз, по его расчетам, займет неплохое место. Среди коммунистов послышался легкий шумок. Это оттого, что Дмитрий Иванович скромничал: «Россия», как уже писала местная пресса, в этом году взяла большой рубеж и выйдет на одно из первых мест в области. Дмитрий Иванович махнул рукой, что означало: «Без вас все знаю, но не себя же мне хвалить», стал называть отличившихся колхозников, бригадиров и, когда упоминал Расковякино и Лутково, подмигнул Люсе и этим как бы снял с нее робость. Люся вскинула голову и благодарно посмотрела на этого мудрого пожилого человека, который все, все понимает…
Потом к столу вышел Федор Петрович Макушин, секретарь партийной организации, и, раскрыв тощую зеленую папку, стал читать Люсино заявление и анкетные данные. По заведенному правилу Люсю попросили рассказать свою биографию. Она встала, кашлянула в кулачок и разом, почти в одной фразе, выпалила, что она родилась тогда-то, училась, работала птичницей, руководила льноводным звеном, передала это звено маме и вот теперь бригадир с февраля сего года…
— Не густо, — заметил кто-то у окна, и по комнате покатился смешок. Но тут председательствующий постучал карандашом по графину и призвал к порядку, просил высказаться по существу.
— Такие кандидатуры надо всячески приветствовать! — сказал любивший книжные слова механизатор Иван Гаврилов. — Товарищ Барсукова выдержала осенний экзамен!
Люся слушала выступления, и ей казалось, что это не она, а другая девушка росла без отца, собирала когда-то мерзлую картошку, пилила с мамой сучковатые чурбаны, возила сено…
Как в тумане она видела поднятые руки, и только дома, у своего стола, поняла как следует, что ее приняли, что голосовали единогласно. Матери в избе не было. На комоде, прикрытое салфеточкой, лежало письмо. Люся взяла его, торопливо вскрыла, развернула листок со знакомым почерком. Он писал, что жив, здоров и, видимо, скоро, может даже перед праздниками, встретится с ней…
Она еще раз перечитала письмо. Потом оделась, выскочила на улицу и пошла по дороге на огоньки. Она не знала, куда и к кому идет. Она просто не могла быть одна.