У РОДНОГО ПОРОГА

1

Разом очнувшись от глубокого раздумья, Роман Иванович круто осадил Найду: по свежей пороше только что перешел дорогу лось.

Так и екнуло у зонального секретаря от жаркой досады охотничье сердце.

«Не иначе, мой это гуляет!»

Давно уж таскал он в кармане лицензию на отстрел сохатого, да никак не выпадало свободного денечка погоняться за ним… А хорошо бы с ружьишком сюда в выходной!

Вскочив на ноги, вытянул сторожко шею: не прохрустит ли в лесу снег под тяжелым копытом, не качнется ли сучок на дереве, задетый ветвистым рогом. Но стояли недвижно в белой тишине отягощенные инеем плакучие березы, как высокие белоструйные фонтаны, ударившие из-под снега и схваченные враз лютым морозом.

Слыша только глухой стук своего сердца да тонкий звон крови в ушах, Роман Иванович со вздохом тронул вожжи.

«Сегодня же сговорю лесника на охоту!»

Но не отъехал он и сотни метров, как забыл тут же и о лосе, и о лицензии, и о леснике. Придавили опять неотступные думы и заботы, одна другой беспокойнее, одна другой тревожнее, одна другой тягостнее. И черт их знает, откуда только свалились они на него все разом! Жил и работал спокойно, хорошо, как вдруг…

Вчера утром позвонил ему в МТС из Курьевки Савел Иванович Боев и, не здороваясь даже, огорошил с первых же слов:

— Беда ведь в колхозе-то у нас, Роман Иванович! Да то и случилось, что падеж начался. Скотина мрет. От бескормицы. И еще того хуже — бруцеллез объявился на второй ферме. Пять коров абортировали… Прямо не знаю, что и делать!

Романа Ивановича так и подбросило на стуле. Проглядеть такое несчастье! Ведь эдак можно все стадо загубить.

— Да, может, ошибка?! Откуда он взялся? Кто обнаружил-то?..

— Кабы ошибка! Говорю тебе, пять коров абортировали. А болезнь эту участковый обнаружил. Товарищ Епишкин. Вот он тут, у меня, сидит. Могу ему трубку дать…

Но Роман Иванович уже не слышал ничего и понимать ничего не желал больше:

— А где же вы, черт вас побери, оба с Епишкиным раньше были? Я спрашиваю, о чем вы раньше-то думали? А Левушкин куда глядел? Дождались, пока всю ферму заразили. Да совсем не нужно специалистом быть, чтобы кровь на бруцеллез у скотины проверить. Сам должен об этом знать, не новичок, двенадцать лет колхозом руководишь!

И сгоряча так страшно накричал на Савела Ивановича, что старик начал заикаться по телефону от испуга и обиды.

А Роман Иванович, уже стуча пепельницей по столу, пригрозил вдобавок:

— Да вас всех троих под суд отдать надо!

После, как трубку бросил, опомнился немного и, кляня себя за невыдержанность, побежал в райком, через улицу, к первому секретарю. Шутка ли, бруцеллез в районе появился! И где появился-то — в колхозе «Рассвет», когда там и без того скот падает. Нет, пора кончать с такой безответственностью руководителей колхоза, хватит полумерами отделываться!

Но Додонов почему-то не привскочил на стуле, как того ожидал Роман Иванович, не закричал, не удивился даже, а выслушал его с таким видом, будто давным-давно ожидал именно этого несчастья в этом именно колхозе. Процедив сквозь толстые пальцы светлый хохолок на макушке, деловито распорядился:

— Поднять на ноги ветеринаров!

— Да там уж Епишкин второй день сидит…

Даже головы не повернув, Додонов сказал с раздражающим спокойствием:

— Пусть и районный туда же едет немедля. Ну и в область сообщить надо, конечно.

«Нервы свои бережешь! — закипая снова, думал Роман Иванович, уже сердито глядя на могучую шею и атлетические плечи Додонова, на его розовое, пылающее здоровьем лицо. — Нет, я тебя сейчас пройму, я тебе кровь сейчас испорчу! Не уйду, пока не добьюсь от тебя помощи настоящей…»

И не узнавая своего голоса, осипшего вдруг, заговорил с гневной досадой:

— А что могут сделать там, Аркадий Филиппович, одни ветеринарные врачи?! Лечить не скотину, а колхоз надо! Врачи приедут, составят акт, дадут хорошие советы и уедут, а больных коров изолировать все равно некуда! Врачи уедут, а скотину кормить все равно нечем! Врачи уедут, а грязь на фермах так и останется…

— Ну и что же вы предлагаете? — переходя сразу на вы, спросил Додонов с возмущающим спокойствием.

— Снимать надо Боева, вот что я предлагаю! — и Роман Иванович с отчаянной решимостью отсек рукой в воздухе голову курьевскому председателю.

— Я понимаю, — торопливо приложил он затем обе руки к груди, — Савел Иванович — заслуженный человек, немало для колхоза потрудился. Не зря же в войну орден получил. Но не под силу ему, Аркадий Филиппович, нынешний укрупненный колхоз! Да и от старых методов руководства не может до конца отрешиться. А сейчас на приказах да окриках не уедешь далеко. К тому же выпивать начал он частенько.

— Снять, значит, предлагаете Боева? — прищурился Додонов. — Ну что ж, я не возражаю. Тебе виднее, ты в первую очередь за колхозы своей зоны отвечаешь. Зачем же дело стало?

«Пронял-таки!» — сердито возликовал Роман Иванович и укорил запальчиво Додонова:

— За вами дело стало, Аркадий Филиппович! Ведь сами же за Боева держитесь, сами не даете в Курьевку нового председателя… Но поймите, пока Боев будет колхозом руководить, отношение к животноводству там не изменится и вообще крутого подъема хозяйства не обеспечить, об этом и думать нечего. Сколько времени прошло после сентябрьского Пленума? Три с лишним месяца? А положение в этом колхозе не улучшилось. Даже ухудшилось…

Додонов поднялся вдруг и тяжело оперся на стол огромными, в светлой шерсти, ручищами.

— Вот сидели вы у нас в райкоме, товарищ Синицын, три года, отделом заведовали и власть, и права имели. А для своего, можно сказать, родного колхоза и то не позаботились, не говорю уж председателя, а даже ветфельдшера подобрать. Сколько раз говорил я вам: приглядите в той же Курьевке толкового коммуниста помоложе или комсомольца и пошлите в школу колхозных кадров. Ведь не могу я сам везде успеть! Кабы вы сделали это в свое время, был бы в Курьевке сейчас новый председатель, ну если не председатель, то заместитель новый, в крайнем случае… А сколько раз бюро нам с вами записывало — заняться подбором и воспитанием колхозных руководящих кадров всерьез! И что же? Мы подобрали и послали на учебу из района… пять человек! Да и те, будем прямо говорить, неудачные… А сейчас вы, зональный секретарь, становитесь в позу и требуете от меня, именно от меня, заметьте, нового председателя в Курьевку! Да я, что, в кармане про запас их держу, председателей?! Мне, что же, из города по почте их присылают? Дали нам, спасибо, трех руководителей, а больше не обещают пока…

Роман Иванович давно умолк смятенно и виновато, а Додонов не унимался никак:

— Так что же выходит? Выходит, не вы у меня, а я у вас должен требовать нового председателя в Курьевку. И я потребую! А как вы думаете?! Кто же будет расплачиваться за ваши ошибки? Завтра вот поедете сами в Курьевку. Разберетесь сами на месте, поможете Боеву и Зорину подготовить отчетно-выборное собрание. Ну и председателя нового поможете колхозникам подобрать. Неужели и этому я учить вас должен?

Роман Иванович поморщился, как от сильной рези в животе, и вытер узкое горбоносое лицо грязным платком.

— Сам я не могу сейчас туда поехать, Аркадий Филиппович, инструктора придется послать. Но дело не в этом, конечно…

— То есть как не в этом? — даже опешил Додонов. — Именно в этом. Такие вопросы не инструктора должны решать.

Избегая его взгляда, Роман Иванович замялся.

— Трудно мне, Аркадий Филиппович, ехать к Боеву и с должности его снимать! Не могу я! Другом был Савел Иванович отцу моему…

— Ну и что же? — шевельнул с досадой широкими плечами Додонов. — Во-первых, не снимать, а заменять Боева надо; во-вторых, заметьте себе, не вы, а колхозники должны его заменять; в-третьих, если бы даже и снимать Боева пришлось, так что же из этого?

— Не могу я! — повторил Роман Иванович упрямо.

— Та-а-к! — пропел с сердитым удивлением Додонов. — Требовали снимать Боева, чуть кулаками не стучали на меня, а как до дела дошло, так в кусты сразу? А если, допустим, отцовский друг сопьется совсем и колхоз будет разваливаться? У вас и тогда не хватит духу снять его?

Сел, задумался надолго, переставил для чего-то на столе тяжелые чернильницы.

Было бы легче, если бы накричал, но он только пожалел с глубокой обидой:

— Не узнаю вас, товарищ Синицын!

И взглянул вдруг на Романа Ивановича с искренним участием.

— Может, нездоровится вам?

Кабы припомнил сейчас Додонов, что приехала к Савелу Ивановичу дочка осенью из города, догадался бы он кое о чем, не послал бы, может, зонального секретаря Синицына в Курьевку на столь тяжкое, двойное испытание, а поехал бы сам…

Хрустнув пальцами, Роман Иванович сказал убито:

— Нет, я здоров, Аркадий Филиппович!

Додонов поднялся, походил по кабинету, опять сел. Спросил с усмешкой:

— Кого же будете колхозникам в председатели рекомендовать?

Роман Иванович заговорил угрюмо, нерешительно:

— Можно бы, конечно, Кузовлева, да только беспартийный он…

— Не в этом суть! — перебил его Додонов. — Лишь бы думал и делал по-партийному. Тут другой резон: ведь образования у него тоже нет! Сельская школа да курсы трактористов в тридцатом году — вся и наука! Федора Зорина, говоришь? А кто партийной организацией руководить будет? Нет, не могу я сейчас партийные кадры отдавать.

Хохотнул сердито и обидно:

— Вот и пришли мы с тобой опять к тому же Боеву, к Савелу Ивановичу…

Не глядя друг на друга, принялись гадать, нельзя ли направить в Курьевку кого-нибудь из районного актива, но так ничего и не придумали.

Все, кого можно было послать в колхозы председателями, были давно посланы…

— Может, и вправду Кузовлева поставить, а? — ожесточенно потер лоб Додонов, но, подумав, тут же засомневался:

— Нет, не справится он; одно дело бригадой руководить, а тут ведь… Да и политически слабо подготовлен. Придется, вижу, Боева все же оставлять… Вот я сейчас посоветуюсь еще с членами бюро.

После долгих разговоров по телефону сказал как решенное:

— Ему, черту рыжему, хорошенько втолковать надо новые задачи да хвост накрутить за выпивку, и тогда он потянет еще, вот увидишь!

Встал и, протягивая руку, строго напутствовал:

— В общем, одно имей в виду: пока не выправишь положение в колхозе, лучше и не показывайся. Ясно?

2

«Нет, не ясно! — и сейчас еще мысленно продолжал спорить с Додоновым Роман Иванович. — Выправить положение! Это сказать легко, а попробуй выправь!»

Кобылица Найда, как ни сдерживал ее Роман Иванович, шла и в гору и под гору крупной рысью. Впервые запряженная в санки, она боялась всего на свете — и гудящих телефонных столбов, и глубоких человеческих следов по обочинам дороги в снегу, и одиноких черных кустов, и даже сухого пустырника, раскачивающегося на ветру. А когда показался впереди трактор, тянувший навстречу воз сена с колхозный дом, Роман Иванович не на шутку встревожился, как бы Найда от страха не выскочила из оглоблей.

Но, к удивлению его, кобылица, стоя по брюхо в снегу, совершенно спокойно подпустила трактор и отважилась даже урвать из воза большой клок сена.

«Да ведь она же техническое воспитание имеет!» — развеселился на минутку Роман Иванович, вспомнив, что Найда родилась в МТС и успела с детства наглядеться там всяких машин.

Торопясь ухватить еще сенца, Найда жевала с такой жадностью, что на губах ее запузырилась зеленая пена. Но воз, источая пряные запахи, проехал мимо.

Роман Иванович проводил его глазами с завистью, как и Найда.

«На Выселках кошено! — соображал он. — Вот бы стожка два такого сена у степахинцев Курьевскому колхозу занять! Да только где там: у самих, поди, ни одной охапки лишней нет!»

Мысли эти привели скоро его опять к спору с Додоновым.

«Выправить положение! — никак не мог он успокоиться. — Да разве с таким пнем, как Савел Иванович, его выправишь? Другие вон шефов себе хороших завели, денег по сто тысяч в кредит у государства взяли, строительство капитальное развернули, а Савел Иванович все еще чего-то жмется, выжидает… А чего выжидать? Если у государства денег сейчас не взять, на какие шиши строить будешь? Из урожая на продажу взять нечего. Его еле хватает по поставкам рассчитаться и семена заложить да прокормиться кое-как. А почему? Да потому, что земля истощена, луга запущены, народ материально не заинтересован в колхозе, и пропал у него интерес к колхозной работе. Одни на стороне промышлять заработок начали, другие в спекуляцию кинулись, а молодежь только и норовит любым путем убежать из колхоза в город. Ведь до того дошло, что девчата лучшим женихом того парня в колхозе считают, у которого паспорт есть…»

Уже весь в жару от безысходных дум, Роман Иванович принялся зло допрашивать себя, словно за ворот тряс: «Так что же будешь делать? Как поможешь землякам? Неужели отец твой для того сложил голову от кулацкого топора за колхозное дело, чтобы голодали в родной Курьевке люди и бежали от нее, как от злой мачехи?»

Сказал себе с ясной решимостью:

«Да нет же, не погляжу я ни на что, не уеду до тех пор из Курьевки, пока порядка в колхозе не наведу, черт меня побери!»

Березняк поредел, начались поля, памятные с детства каждой кочкой, а сейчас такие белые и чистые, что глазу на них не за что было зацепиться. Бежала только по пригорку вдали, как муравей по листу бумаги, лошаденка с возом дров, часто перебирая тонкими ногами.

Навострив уши, Найда пустилась за ней вскачь. А деревни все еще не было видно. Но вот из-за угора черной картечью брызнула в зеленое небо галочья стая, спина угора задымилась, проросла кружевными березами, а потом уж и посыпались навстречу родные курьевские избушки.

Около старой колеи, у самой дороги, стоял в снегу прямой высокий старик в ушанке и сыпал из тряпицы на землю желтый песок. Отряхнув тряпицу, снял шапку и поклонился деревне лысой головой в пояс…

— Садись, дед, довезу! — натянул вожжи Роман Иванович.

Старик надел шапку, зорко глянул на него из-под толстых бровей и полез молча в санки.

Щелкая копытами, Найда понесла опять во весь дух.

— Не Ивана ли Михайловича сынок? — поднял старик белую квадратную бороду.

— Его. А ты чей, дед? Всех тут знаю, но тебя не видывал что-то…

Старик оперся бородой о грудь, долго прокашливался.

— Ты еще мальчонкой был, Роман Иванович, как раскулачивали меня и увезли отсюдова, Кузьму-то Бесова, небось, помнишь?

— Как не помнить! — вздрогнул Роман Иванович. — Да теперь и признаю…

Отвернулся и сказал обломившимся голосом:

— И тебя, и брата твоего Якова Матвеевича вовек я не забуду!

Старик завозился смятенно сзади, словно выскочить хотел из санок.

— С братом ты меня рядом не ставь, Роман Иванович, не причастен я к убийству отца твоего. Кабы виноват я был, не приехал бы сюда. А я вот, видишь, умирать себя везу на родимую-то сторонку. Не боюсь показаться землякам своим. В чем вина моя была, того от Советской власти не скрывал я. А за Ивана Михайловича один Яков, брат мой, в ответе…

И заглянул сбоку в почужевшее сразу лицо Романа Ивановича с надеждой и страхом.

— Веришь ты мне, ай нет?

Роман Иванович вскинул на него застывшие в тоске и гневе глаза.

— Могу ли верить я тебе, Кузьма Матвеич, с первого слова?

— Ну, бог тебе судья! — кротко вздохнул старик.

— Поди, слышал про Якова? — покосился на него через плечо Роман Иванович. — Топорик-то его, которым он батьку моего зарубил, в канаве нашли, под мостиком, в Долгом поле. Годов через пять. А сам он, Яков, из заключения убежал да здесь, в Курьевке, и удавился в бывшем своем доме…

— Дошли до меня о том слухи, что казнил он сам себя! — сказал и торопливо нахлобучил на лоб шапку старик.

Молчали долго, пока в деревню не въехали.

— Как дальше жить думаешь? — придержал Найду Роман Иванович.

— Уж и не знаю как! Зайду вот к зятю с дочкой на первых порах. Обогреться-то, поди, пустят. А там видно будет…

Роман Иванович сердито сказал, не оглядываясь:

— В колхоз вступать надо. И дело тебе по силам найдут, и без призора не оставят…

— Кабы приняли, чего же лучше-то?! Я ведь и там, в высылке, последнее время колхозником был. Справку имею.

— Почему же не принять? Примут.

Щурясь на сизые кособокие избы, старик раздумывал вслух:

— Не шибко богато живут земляки, гляжу я. Домов новых не строят давно…

— Давно, — согласился Роман Иванович хмуро и обидчиво.

— А мы там, в выселке-то, и в колхозе хорошо жили! — выпрямился старик, хвастливо расправляя плечи. — Хошь и кулаки были, а работать умеем. Такие хоромы себе отгрохали — поглядеть любо! Да ведь и было на что строить: по сто двадцать пудов пшеницы снимали с гектара, да от скота доход имели, да от лесопилки, ну и свой доходишко был, конечно…

Вызывающе погордился, крутя белый ус:

— До войны годов пять бригадиром я состоял, сам кулаков в советскую веру переводил. Благодарность имел за труды и успехи. Оно и верно: на отличку у меня работали все!

Закрывая варежкой невольную улыбку, Роман Иванович поинтересовался:

— Как же ты их… в советскую веру переводил?

— Да ведь кого как: умных — лаской, дураков — таской! Ослушаться меня али обмануть невозможно было: кулаков этих насквозь и видел и все повадки ихние хорошо знал. Не приведи бог, бывало, ежели кто на работу не вышел без причины, упущение какое от меня скрыл али в спекуляцию кинулся. На первый раз упреждал, на второй — бил чем попадя. Наедине, понятно. Огреешь и кричать не велишь. Это я про дураков говорю. А умных, которые жить хотели и понимали, чего от них Советская власть хочет, — не трогал. Зря не обижал никого, по делу только взыскивал. Потому и жили справно, потому и уважали меня люди…

— До войны и здесь жили справно, Кузьма Матвеич, безо всяких колотушек. На работу, бывало, сами просились!

Не слыша будто, старик досадовал, качая головой:

— Эх, кабы загодя мне, Роман Иванович, знать, куда жизнь повернется, рази ж такая судьба моя была!

— Сам ты ее выбирал, Кузьма Матвеич.

— То-то и оно. Не уга́нешь, где упадешь, где встанешь!

Покосившись на свой бывший дом, под крышей которого голубела сейчас магазинная вывеска, не сказал ничего, кашлянул только неопределенно. Когда проезжали мимо пустыря, где словно слепая, все еще стояла с заколоченными окнами черная избенка Синицыных, спросил участливо:

— Жива ли мать-то у тебя, Роман Иванович?

— Померла, после отца вскоре.

— Кто же вас, сирот, поднимал?

— Братьев маленьких в детский дом взяли, в Ленинград. А я пока не подрос, у Андрея Ивановича жил, у Трубникова. Поди, помнишь его? Из города прислан был в Курьевку, а после отца председателем остался.

— Как не помнить! — усмехнулся в усы старик и отвернулся. — Братья твои при деле сейчас?

— Старший на фронте погиб, а младшие выучились, выросли, на заводах работают…

— Ну и слава богу. А своя семья-то велика ли у тебя?

— Нет у меня семьи, Кузьма Матвеич. То учился я, то на фронте был, то болел от ранения долго…

— Невеселая твоя жизнь, Рома! — пожалел старик.

От этого ласкового, забытого с детства имени дрогнуло что-то, потеплело в сердце Романа Ивановича. У мостика остановил Найду, скрывая волнение, сказал сухо:

— Вон в том доме, что с красным крылечком, живет сейчас зять твой…

Старик легко вылез из санок, обеими руками снял шапку.

— Спасибо тебе, Рома!

— Неначем… дядя Кузьма.

3

Было совсем рано, и Настасья вышла из дому не спеша, но, как только заслышала издали голодный рев скотины, заторопилась. В коровник она прибежала уже бегом.

Вторую неделю коров кормили кое-чем. Бока у них ввалились, мослы под кожей торчали острыми копыльями, в мокрых глазах жидко светилась тоскливая мольба к людям.

Глядя, как вяло перебирают они губами гнилую пареную солому, Настасья заплакала от жалости. Взяла веревку, сходила домой за своим сеном и бросила по маленькой охапке в каждую кормушку.

— Пропадете вы, сердешные, с нашими хозяевами! — глотая слезы, проговорила она с горечью и зло обрадовалась, когда в приоткрытые ворота влез боком во двор заведующий фермой Левушкин.

— Пришел, черт толстомясый! Погляди, погляди, до чего довел скотину! Масленицу празднуешь? Третий день брагой зенки с подвозчиками заливаете, а скотина без корму мрет…

Небритое опухшее лицо Василия Игнатьевича еще больше посизело. Не двигая шеей, он вывернул на Настасью белые глаза.

— Ты полегше, а то я те научу порядку. Помни, с кем говоришь!

— Ах ты пьянчуга бессовестный, он меня порядку будет учить! — тихо и яростно выговорила вдруг Настасья, ища глазами вилы. И на весь двор завопила исступленно: — Вот отсюдова, паразит, а то я тебе брюхо пропорю! И суда не побоюсь.

Левушкин испуганно попятился, но в воротах зацепился стеганкой за крюк.

— Бабы, обороните! Заколет ведь, сука!

Оборвав карман, выскочил на улицу и завизжал:

— Ты мне ответишь за свою кулацкую выходку! Привыкла тут за войну командовать, теперь завидуешь, что меня на твою должность поставили…

Со всего двора на шум сбежались доярки. Осмелев сразу, Левушкин опять пролез с улицы в ворота.

— Будьте свидетелями, бабы. Жизни лишить хотела!

И теперь уже сам начал наступать на Настасью мелкими шажками, грозно допрашивая ее:

— Ты на кого хвост подымаешь, кулацкий выродок, а? Я тебе кто? Я тебе начальник, руководитель, который поставлен тут, а ты на жизнь мою покусилась…

— Паразит ты, а не руководитель, всю совесть свою пропил, вот кто ты есть! — с плачем закричала Настасья, уже не помня себя от гнева. — Я хоть и кулацкий выродок, а больше двадцати годов состою в колхозе, и за честную работу мою не укорит меня никто. А ты от колхоза в первый же год убежал. Да и сейчас приехал сюда не помогать, а спекулировать. Бабу свою по базарам загонял — то с картошкой, то с дровами, то с мясом, то с сеном. Нам ребятишек обиходить некогда, а ты везде успеваешь. За нашими спинами живешь. Вот ты и есть настоящий кулак. Да тебя бы давно уж из партии вытряхнуть надо. Для своей скотины четыре стога сена поставил, а колхозным даже соломы гнилой не удосужился привезти…

Василию Игнатьевичу даже слова некуда было вставить. Он только отдувался, вытаращив остекленевшие от злости глаза. А Настя уже командовала:

— Ну-ка, бабы, поедемте к нему в сенник да для колхозных коров возьмем воз, а то с голоду околеют…

— Верно, Настя! Чего на него глядеть.

— Пошли, бабы! Скотину спасать надо.

Растерянно топчась около ворот, Левушкин что-то кричал еще, но бабы уже не слушали его. Они высыпали все на улицу, отвязали лошадь от вереи и кучей попадали с визгом и смехом на широкие розвальни.

— И мы масленицу справим! — уже весело говорила Настасья.

— В суд подам! — ошалело завыл Левушкин.

— Вот, вот, подавай, — пригрозила Настасья, подбирая вожжи. — Мы тебе покажем на суде! За все спросим.

— И до чего же горяч мужик! — смеялась бойкая на язык Нина Негожева, из новеньких.

— Н-но, Рыжуха, поехали! — тряхнула вожжами Настасья.

Левушкин выскочил из сугроба и тяжело затопал вслед им, но, задохнувшись, вернулся.

Не прошло и часу, как бабы, помогая лошади, втолкнули прямо в ворота огромный возище сена. Левушкин каменно стоял на месте, не вытирая злых мелких слез.

— Не вой, Василий Игнатьевич! — утешала его с воза Настасья. — Ужо на будущий год из колхозного отдадим.

— Дня на три хватит! — ликовали бабы, живо растаскивая сено по кормушкам.

Совсем повеселевшая Настасья тоже прибавила коровам сена.

— Ешьте вволю, родные мои!

Потом положила охапок пять в запас, около стойла, и заторопилась домой.

Около мостика увидела впереди Парасковью Даренову и прибавила шагу. Хоть и нечасто в последние годы делились они своими горестями и радостями, а тепло давней дружбы сохранили.

Шла Парасковья задумавшись, наклонив голову и сунув руки в карманы старенького полушубка. Тоже, видать, немало забот! Вторую неделю, сказывают, всем звеном картошку семенную перебирают в хранилище да сушат: гнить начала! А ну как пропадет — беды ведь не оберешься! И дома покою Парасковье нету: мужик пьет. Уж так ли не повезло бабе! Выросла в большой бедности, оттого в девках засиделась, оттого и замуж вышла за нелюбого, за Семку Даренова. Да и тот больше десяти годов дома не был — то за кражу в тюрьме сидел, то шлялся невесть где, пока на фронт не взяли… Всего и счастья у Парашки в жизни было, что с Зориным Алешкой любилась недолго. Собирался уж в город он ее увезти с собой, да окоротила им счастье война. Пропал Алешка на фронте в первый же год. Только и отрады осталось теперь у Парасковьи — мальчонка после него. А когда вернулся с фронта Семен без руки, пожалела его, приняла к себе. Думала, к лучшему переменился мужик, поверила ему. Устроился он учетчиком в МТС. Жили, верно, хорошо сначала, мирно. Потом попрекать Семен стал ее за Алексея, а как выпьет — мальчонку бить. Кабы непартийная была — разошлась бы с ним Парасковья сразу, да и дело с концом, пусть что хошь говорят. А партийной нельзя — осудят. Да и жалко безрукого бросать, пропадет без призора, совсем сопьется, так и несет свою долю баба, как ношу постылую.

— Здорово, подружка! Домой, что ли?

Оглянулась, просветлела Парасковья.

— Здравствуй, Настя!

Пошли рядом.

— Хоть бы проведать зашла! — попеняла ей Настя. — Никак тебя и в гости не зазовешь.

— Недосуг все.

— Как живешь-то?

— Чего уж про мою жизнь спрашивать? У меня горе, что море — и берегов не видно…

— Дома Семен?

Не ответила ничего Парасковья, поглядела на подругу, улыбнулась сквозь слезы:

— Счастливая ты, Настька! Иной раз так я тебе завидую.

Больше и не сказали ничего друг дружке, разошлись у мостика в разные стороны.

А Настасья, и верно, до того была счастливая, что и радоваться боялась, как бы не сглазить счастье! Оно ведь после горя еще дороже бывает.

Потеряв в войну сына, не чаяла уж больше Настасья пестовать ребенка, хоть и муж домой вернулся. Какие уж тут дети, коли пришел с фронта раненый, хворый, да и годы у обоих ушли. Поэтому, как почуяла ребенка под сердцем, пошла тайком от мужа в Степахино, в церковь помолиться. В бога не верила давно, а тут решила, что только бог и мог послать ей такое счастье. Тайком от мужа и окрестила потом сына. Маленький Васютка помог ей забыть боль и горечь утраты. Помолодела, расцвела Настасья после родов, ярко переживая «бабье лето». Зорко сторожила она свое счастье. Ночами не спала. То казалось ей, что сын нездоров, то за мужа боялась: не путается ли с кем. Мало ли нынче обездоленных баб! Но муж и сам дорожил семьей, относился к Настасье ласково, сына баловал.

Войдя в избу, сразу почуяла, что отец с сыном поссорились. Вытянув тонкую шею и обиженно моргая глазами, Васютка сидел перед стаканом молока, как перед горьким лекарством. Елизар, не глядя на него, хмуро мял в руке папиросу.

— Чего не поладили? — снимая полушубок, начала допрашивать их с шутливой строгостью.

Сын громко шмыгнул носом и молча уставился в окно.

— Не ест ничего, стервец! — в отчаянии пожаловался жене Елизар. — Стоит на своем: «Не хочу молока!»

Скрывая усмешку, Настасья постращала:

— Я вот возьму сейчас веревку да как начну лупить обоих: одного за потачку, а другого за капризы! В школу давно пора!

Васютка осторожно одной рукой придвинул к себе молоко, а другой отщипнул от каравая крошку хлеба. Отец торопливо начал собирать и укладывать сыну учебники в сумку, сокрушенно ругаясь:

— И что за ребята пошли? Да нам, бывало, мать какой еды ни поставит на стол — всю как ветром сдует. А в класс загодя собирались.

Васютка допил молоко, оделся. Шапку нашел в углу, около порога, надел ее и открыл задом дверь в сени.

— Ты чего это сегодня, не в себе вроде? — глянул на жену Елизар.

— Ничего! — загремела та ухватами. — Надоело мне маяться в колхозе, провалитесь вы все пропадом. Другие вон, как ни погляжу, в город переезжают, а мой муж все равно что присох здесь…

Елизар терпеливо слушал жену, по опыту зная, что не добралась она еще до самого главного. Когда изобразила в лицах, как воевала с Левушкиным, засмеялся.

Но вдруг осекся: Настасья, кусая прыгающие губы, чтобы не зареветь в голос, глядела на мужа сквозь злые слезы остановившимися глазами… Заговорила сначала тихо, а потом все громче и громче:

— Скотину губят, а тебе смешно. Весь колхоз ко дну скоро пустите, прах вас побери! До чего дошли: пьянчужку-спекулянта фермой заведовать поставили. Вот уж где смешно! Ну, у Савела Ивановича против этого жулика язык присох, потому что Савел Иванович сам выпивает, а ты чего молчишь? Тебя в правление выбрали, а ты портками только там трясешь!

До крайности уязвленный, Елизар напрасно пытался остановить ее:

— Да погоди ты, чертова мельница…

Настасья не слушала его, горько сожалея:

— Ну как тут Андрея Ивановича не вспомнишь?! Вот уж кто за колхоз болел, вот уж кто настоящим коммунистом был! Он Левушкина этого давно бы под суд отдал. Да моя бы власть, я бы всех тут вас, руководителей хреновых, метлой поганой…

Елизар уже спокойно и зло осадил жену:

— То-то и оно, что бодливой корове бог рогов не дает. А Левушкина я в партию не принимал и исключать его не имею права, потому как я беспартийный, и тебе это известно.

— Беспартийный! — так и выскочила из кухни Настасья. — А почему же это Левушкин партийный, а ты ходишь беспартийный. Это разве правильно? Ну и пусть тогда жулик этот верхом на тебе ездит…

Кто-то робко постучал с улицы в окно. Сквозь оттаявший в стекле глазок Елизар увидел белую бороду и заячью ушанку.

— Иди вынеси хлеба нищему! — отходя от окна, приказал он жене. — Из Раменья, поди.

И выругался ожесточенно:

— Позор прямо! До войны такой колхоз там богатый был, а нынче… нищих развели.

— Скоро и вы нас по миру пустите! — усмехнулась безжалостно Настасья. — Не больно далеко ушли от раменских правленцев.

Бросила ухват в угол.

— Нету у меня хлеба для них. Нам он тоже несладко достался…

— Иди подай! — прикрикнул на жену Елизар. — Старик это. Чего с него спросишь!

Настасья молча отрезала ломоть хлеба и, как была в одной кофте, вышла, хлопнув дверью.

Около крыльца смиренно стоял высокий старик в черном пальто и новых валенках.

«Не больно беден, видать, получше нашего одежа-то!» — искоса глянула она на нищего и сунула в руки ему хлеб.

— На, дедко!

Старик растерянно принял хлеб, снял шапку и поклонился лысой головой.

— Спасибо тебе, дочка!

Оглянувшись, Настасья охнула и сбежала с крыльца.

— Тятенька! — с ужасом и радостью воскликнула она.

Старик неотрывно глядел на нее, пытаясь сказать что-то. Борода его тряслась. Обняв отца, Настасья упала на грудь ему и беззвучно зарыдала.

— Дома ли сам-то? — спросил он, держа в одной руке хлеб, а другой гладя голову дочери.

— Дома.

— Примет гостя, ай нет?

— Не знаю, тятенька… — растерянно зашептала Настасья, оглядываясь. — Не вышло бы худого чего! Кто его знает. Может, к тетке Анисье сперва зайти тебе?

Кузьма выпрямился, поправил за спиной мешок.

— Возьми-ка хлеб. Боишься, вижу, как бы отец жизнь тебе не попортил? В Степахино пойду я, дружок у меня там есть, звал к себе…

Настасья схватила отца за рукав, оправдываясь:

— И не увидит никто, заходи в избу.

Кузьма тяжело поднялся на крыльцо, долго обметал веником снег с валенок. Войдя в избу, остановился на пороге, как чужой.

Не говоря ни слова и взглядывая испуганно то на мужа, то на отца, Настасья прошла на середину избы.

— Откуда, дедко? — оторвался от газеты Елизар. — Садись погрейся.

Он избегал глядеть ему в лицо. Было стыдно и больно видеть нищего, будто сам виноват был в его беде.

— Не признаешь, зятек! — горько укорил его Кузьма, все еще стоя на пороге.

Елизар бросил газету, вскочил с лавки.

— Да ты ли это, Кузьма Матвеич?

— Я самый. Проведать вот зашел. Примешь гостя, ай нет?

Елизар шагнул навстречу ему, схватил в обе ладони холодную негнущуюся руку.

— Гостям я завсегда рад, Кузьма Матвеич. Раздевайся скорее!

Помог ему снять пальто и шарф, обнял за плечи, повел к столу.

— Проходи садись. А ты, Настя, ставь живее самовар да беги в магазин!

Стараясь не греметь посудой, Настасья напряженно вслушивалась в разговор мужа с отцом и взглядывала на них украдкой, смахивая слезы со щек.

Отец хоть и состарился, но время не согнуло его. Как прежде, сидел прямо, развернув костлявые плечи и выпятив широкую грудь.

— Вот она, жизнь какая, Елизар Никитич! — говорил он, горестно покачивая острым носом. — От родной дочери милостыню сейчас принял. Что в песне прежде певалося, то ныне со мною и сталося…

— Обозналась она просто… — смущенно и угрюмо оправдывался Елизар.

Оба сидели рядышком на диване и беседовали вполголоса, положив локти на колени и даже не глядя друг на друга, будто соседи давнишние покурить сошлись. И говорили оба не о том, о чем надо. Один безучастно выспрашивал, а другой нехотя рассказывал, что видел в дороге, какие проезжал города, почем на станциях продукты…

Настасья успела сходить в магазин и забежать попутно на ферму, а они все сидели на диване и все так же разговаривали, не глядя друг на друга.

— Когда приехал? — спрашивал тихонько Елизар.

— Сей ночи. Посидел до свету на станции, а утром к Афонину Мишке чемодан снес да сюда вот и наладился…

— Попутчиков до Курьевки не случилось разве?

— Правду сказать, не искал я…

Настасья поставила на стол сковороду с жареной свининой, нарезала хлеба, подала рюмки и присела в сторонке на лавку.

Она и жалела отца и боялась, что в колхозе будут хуже относиться теперь и к мужу, и к ней, оттого что приняли они бывшего кулака. С робостью глянув на мужа, сказала отцу сухо:

— Садись поешь.

Елизар пропустил тестя за стол вперед себя, разлил с клекотом вино в рюмки.

— Ну со свиданием, Кузьма Матвеич! Давненько не виделись мы с тобой.

— В аккурат двадцать годов! — поднял Кузьма ходуном ходившей рукой рюмку и, боясь расплескать вино, быстро сунул ее под усы. Ел он не торопясь, но споро. После второй рюмки усталые глаза его ожили, а тонкий нос накалился.

— Хотелось и старухе повидать вас, да померла третьего году. — Заговорил он окрепшим голосом. — Вроде писал я вам про нее…

— Получили мы письмо это, — налил по третьей рюмке Елизар, — и про сыновей ты писал тоже…

— Сыновья у меня при деле! — с гордостью принялся раздваивать Кузьма сивую бороду на обе стороны. — В войну за храбрость награждены были неодинова Советской властью. Сейчас на должностях оба. Петр, тот в партии состоит, директором мукомольного завода назначен. Фома — десятником в леспромхозе, еще до войны техникум окончил. Как уезжали из дома, звали оба с собой. Ну, я так рассудил: оно, хоть и вышло от власти прощение мне, а кто ж его знает, как дальше дело пойдет… Чтобы помехи сынам никакой по службе из-за нас не было, отказались мы со старухой ехать с ними. Да и дом оставлять жалко было. Он у меня, пожалуй, получше был твоего-то! А как померла старуха, ничего мне стало не надо, продал все, да и поехал сюда, благо запрету нет. Может, думаю, дадут мне довековать здесь на родной сторонке…

— Ужели ты, Кузьма Матвеич, — прищурился на него зелеными глазами Елизар, — до сей поры слову Советской власти не веришь?

— Как можно не верить! — усмехнулся в бороду Кузьма. — Уж я-то знаю, насколько оно крепкое…

— Раз так, чего же боишься?

Старик вскинул на Елизара покрасневшие глаза.

— Слову нашей Советской власти верю я, зятек. А вот мне будут ли верить?

Нагнув крутолобую голову, Елизар спросил:

— Где жить думаешь?

— В Степахино, зятек, уйду. Звал меня к себе Афонин Михаил…

— Живи у меня! — приказал Елизар. — Нечего по чужим людям таскаться. И места, и хлеба хватит у нас…

Настасья встрепенулась испуганно.

— В колхозе-то, Елизарушка, что скажут?! Бригадир ведь ты! Да и мне опять глаза колоть начнут.

И заплакала:

— Али мало я тут натерпелась?! Да и ты из-за меня тоже сам-то…

— В уме ли ты, Настя? — осек жену Елизар. — Это тебе не тридцатый год! И отец у тебя не кулак сейчас, а труженик Советской власти. Да рази ж можно к отцу так сейчас относиться?

Стукнул кулаком по столу.

— Ежели замечу, что отца обижать будешь, гляди у меня! Ты мой характер знаешь.

По бороде Кузьмы текли слезы.

— Эх, дочка, дочка! — тряс он лысой головой. — Ведь родная кровь ты мне…

Полез из-за стола, сшибая чашки и рюмки, бухнулся на колени перед Елизаром.

— Спасибо, зятек, что зла не помнишь, призрел старика…

4

Сдав Найду колхозному конюху, Роман Иванович пошел в правление. Со стыдом вспоминая свой вчерашний телефонный разговор с Боевым, он и представить себе не мог, с какими глазами явится сейчас к нему. Разве положено партийному руководителю кричать на людей, да еще угрожать при этом? Теперь вот попробуй упрекнуть Боева в грубости и администрировании! «А я, скажет, у райкома учусь!»

Хоть и не изменил Роман Иванович после разговора с Додоновым своего мнения, хоть и решил про себя твердо — освобождать Боева от руководства, а думал сейчас о Савеле Ивановиче с невольной жалостью: «Трудно старику будет сразу не у дела остаться и ненужность свою почувствовать. Коли освобождать, надо сразу же какую-то работу ему подыскивать. Заместителем поставить? Руки свяжет новому председателю. Бригадиром? Кто его знает, согласится ли. А и согласится — не будет от него в бригаде толку. Ни одно распоряжение нового руководителя без критики не примет из самолюбия. И как тут быть? Отмахнуться от старика? Что ни говори, полжизни ведь отдал колхозу! Да будь сейчас отец мой жив, как раз бы, может, на месте Савела Ивановича и оказался в том же самом положении. А разобраться ежели, один ли Боев во всех бедах колхоза виноват?»

Трудно было Роману Ивановичу поднимать руку на старика еще и по другой причине: влюбился он в его дочку без памяти. Да кабы уверен был, что и она его любит, а то…

Шел сейчас и думал со страхом: «Вдруг и глядеть на меня Маруся не станет от обиды за отца? Хоть и коммунистка она, положим, а кто ее знает? Не у всякого коммуниста любовь с партийным уставом уживается!»

Вконец измученный и расстроенный всеми этими мыслями, даже обозлился на нее:

«И надо же, черт побери, случиться такому! Будто кроме Курьевки нигде и баб хороших не водится, будто кроме Боевой Маруси, хоть в той же Курьевке, и невест больше нет?! Да раньше эту самую Маруську Боеву он, Ромка Синицын, и за девчонку не считал, внимания даже на этот чертополох не обращал никакого. Худая-прехудая была, рыжая, веснушчатая, черноногая, в синяках от драк и в царапинах вся. Мальчишек и тех обижала, до того отчаянная росла. Сколько раз, бывало, приходилось Ромке младших братишек своих от нее оборонять!»

Но лишь вспомнил приезд свой в Курьевку, после окончания техникума, и сразу сами собой распались от светлой улыбки сердито сжатые губы.

Как увидел он тогда Марусю, заробел перед ней сразу. Девятилетку она Степахинскую как раз окончила, готовилась в вуз поступать. И вовсе оказалась не рыжая, а золотая, и не худющая, а кругленькая, и не черная от загара и грязи, а белошеяя, белорукая, белоногая, словно и загар стеснялся приставать к ней. А как опалила при встрече глазами, будто огнем синим, не заметил Ромка на лице у ней ни одной веснушки. Осмелев немного, заговорил было о чем-то, — высмеяла с первых же слов; попробовал раз вечерком под локоток взять — так осадила, что еле опомнился. Но от встреч не отказывалась и разговоров не избегала. Не часто, правда, и встречались, немного и сказать успели друг другу, не успели и в чувствах своих разобраться, как началась война.

А когда вернулся Роман Иванович с фронта, не застал он в Курьевке Маруси. Учиться уехала в педагогический институт. И не думалось больше о ней. С глаз долой, говорят, из сердца вон. Знал только, что окончила она институт, где-то в районе работала не один год, замужем неудачно была, а потом прошел вдруг слух, что домой приехала и в Курьевской семилетке историю преподает.

Не искал Роман Иванович встреч с ней, да ведь только гора с горой не сходится: зашел он как-то по делу в Дом культуры, не зная, что там со всего района учителя съехались на совещание, и налетела там на него в коридоре, спеша к выходу, какая-то рыжая учителка в беличьей дошке и серой пуховой шапочке.

— Извините! — смутилась она, а как глянула в лицо Роману Ивановичу, густо загорелась румянцем. Хоть и узнал он сразу синие распахнутые настежь глаза, а растерялся тоже, не нашелся что сказать. И она ничего не сказала, мимо прошла.

Второй раз увиделись они в тот же день в столовой и опять случайно. В первые минуты говорили, как чужие. О прошлом и не поминали. Да, собственно, и поминать нечего было. А недели через две, встретившись на каком-то собрании, обрадовались друг другу, словно старые хорошие знакомые. Вечером погуляли даже, в кино сходили…

С тех пор и начала изнурять Романа Ивановича тоска по ней, с тех пор и схватил за сердце отчаянный страх, не уплыло бы от него это рыжее синеглазое счастье.

…Шел уже двенадцатый час дня, а в правлении почему-то все еще толпилось столько людей, что, пока Роман Иванович раздевался и приглядывался, его никто не заметил даже.

За столом председателя честно трудились в синем дыму оба ветеринара — большеголовый, с квадратными плечами, участковый ветеринар Епишкин и курносый, встрепанный Девятов, из района. Между ними сидел еще третий кто-то, пожилой, худощавый, с черными жидкими усиками. Роман Иванович с трудом признал в нем Зобова, старшего зоотехника из области, у которого учился когда-то и к которому до сих пор хранил почтительное уважение и доброе чувство. Жалея бывшего учителя, думал: «Старик ведь, больной, видать, а все еще по колхозам мотается, не сидится ему на месте!»

Все трое, должно быть, успели побывать на фермах и сейчас, по разговору судя, писали акт и обсуждали план блокады и уничтожения бруцеллеза.

Сам Боев, вытесненный приезжими из-за стола, сидел в сторонке, у окна. Толпясь около него, колхозники робко совали в руки ему какие-то бумажки; одни он сердито возвращал, другие подписывал, низко опуская на глаза рыжевато-седые брови. Время от времени утиный нос Савела Ивановича неприязненно поворачивался к приезжим, как бы говоря: «Плануйте там, плануйте, ваше дело — плановать! А я вот, ужо, погляжу, стоит ли из этих планов огород городить!»

Встретили Романа Ивановича не очень приветливо. Увидев его, Савел Иванович недобро сощурил глаза и поджал губы. Ни слова не сказав, подал с неохотой короткопалую руку. А Зобов начал вдруг журить своего бывшего ученика:

— Так, так, сударь, изменили, значит, профессии своей? А я-то думал, окончите институт после техникума, практиком большим станете, а то и ученым…

— Что делать, Петр Поликарпович! — несколько смущенно оправдывался перед ним Роман Иванович. — Не всем же учеными быть! Надо же кому-то и людей организовывать, воспитывать, на дело поднимать. Да ведь я тоже зоотехником года четыре после войны работал, в «Красном партизане»…

— Знаю, знаю, — перебил его Зобов, — за всеми вами слежу. И о том известно мне, что сбежали вы, сударь, оттуда на партийную работу как раз в то время, когда с животноводством в районе вашем особенно худо стало. Да-с!

— Поэтому и взяли меня тогда в райком! — мягко возразил Зобову Роман Иванович.

Тот усмехнулся, покрутил жилистой старческой шеей, словно галстук душил его.

— А что может, сударь, сделать партийный работник хотя бы вот в данном случае? Тут ведь не разговоры нужны, не агитация, а оперативная помощь специалиста. Да-с!

И положил на край стола лист бумаги и карандаш, строго приказав своему бывшему студенту:

— Вот извольте-ка, товарищ секретарь, составить рацион кормления скота. И колхозу конкретно поможете, и для вас самих польза будет. В райкоме сидя, забыли, поди, как это делается…

Оба ветеринара улыбнулись и с затаенным торжествующим выжиданием уставились на Романа Ивановича, а Боев, головы не поворачивая, съязвил полушутя:

— К лицу ли, Петр Поликарпович, зональному секретарю на такие мелочи размениваться! Его дело руководить, командовать, покрикивать на нас…

Потирая холодной рукой лоб, чтобы остудить себя несколько, Роман Иванович спокойно осадил его:

— Я, Савел Иванович, хоть и зоотехник, но по нынешней должности своей обязан в первую очередь не скотиной, а людьми заниматься. Петру Поликарповичу, может, и простительно не знать этого, а уж вам-то нет! Кормов доставать надо спешно, а не рацион из гнилой соломы сочинять.

— Вы много нам их отвалили, кормов-то? — сердито поднял нос Савел Иванович.

— А сами вы пробовали поискать?

— Поискать! — усмехнулся Савел Иванович. — Да их во всем районе, кормов лишних, днем с огнем не найдешь.

— К соседям съездили бы, а может, в другую область…

Савел Иванович покраснел и надулся, Зобов демонстративно принялся составлять кормовой рацион, а оба ветеринара, склонившись над бумагой, разом заскрипели перьями.

Роман Иванович сходил в бухгалтерию навести кое-какие справки, а когда вернулся, все четверо уже сидели в раздумье над картой земель колхоза, разложенной на столе.

— Вот взгляните, Савел Иванович, и вы тоже, конечно, товарищ секретарь! — застучал вдруг Зобов длинными ногтями по карте. — Больных коров мы предлагаем пасти летом вот здесь и здесь. За время пастьбы помещение, где они сейчас находятся, надо будет переоборудовать и дезинфицировать. А новое для молодняка необходимо строить вот тут, в лесу. Больной скот изолируете на будущую зиму вот здесь. И года через два-три, я ручаюсь за это, болезнь в стаде будет ликвидирована полностью.

План был простым и единственно возможным. Но Роман Иванович с горечью подумал, что останется этот план на бумаге, если будет опять председателем Боев.

Савел Иванович, как бы утверждая его в этой мысли, проворчал угрюмо, отходя к окну:

— Плановать легко! А вот откуда мы на новый коровник денег возьмем? Да и кто за этим планом наблюдать станет? Кабы вы нам зоотехника прислали, тогда другое дело…

Оба ветеринара горестно задумались, а Зобов беспомощно развел руками:

— Где его сейчас, зоотехника, возьмешь? Нету лишних в области!

И покосился на Романа Ивановича:

— К тому же бегут некоторые со своих должностей…

Дверь широко отворилась вдруг. Через порог тяжело шагнул бледный, испуганный Левушкин. Не видя ничего со свету, он водил из стороны в сторону головой, как сыч, ища вытаращенными глазами председателя.

— Что там опять у вас? — так и привскочил навстречу ему Боев.

— Беда, Савел Иванович! Вилами чуть не запорола Настька Кузовлева…

— И чего вы с ней не поделили! — снова садясь, уже спокойно сказал Савел Иванович. — Напугал ты меня, Василий Игнатьич. Я думал, со скотиной что случилось…

— Ограбили среди бела дня! — чуть не плача, закричал Левушкин. — И все она! Подговорила баб увезти сено мое.

— Куда?

— На ферму.

— Да говори ты толком! — рассердился Савел Иванович. — За что же вилами она тебя?

— Али ты не знаешь, Савел Иванович, какая она бешеная? Ведь целый воз хапнула! Взаймы, говорит. Ишь ты какая!

Роман Иванович встрепенулся вдруг обрадованно:

— Василий Игнатьевич, а ты и вправду сено это взаймы колхозу дай.

— Так что же это получается, товарищи! — будто не слыша, обиженно заморгал глазами Левушкин. — За мое же добро да мне же и под ребро…

— Ну уж и под ребро, — усомнился Савел Иванович. — Это она постращала только. А насчет добра, не твое оно это добро, ежели разобраться. Ты где косил его? В Зарудном? Кабы сразу я об этом узнал, не видать бы тебе этого сена. А ты по ночам его тайком накосил, на колхозной пустоши…

— Под снег ушла все равно там вся трава!

— Да потому и ушла, что кинулись многие, как и ты, для своих коров косить, а для колхозных скосить пустошь эту времени не хватило…

— Выходит, Савел Иванович, не будет мне от вас никакой защиты! — горько вздохнул Левушкин.

— Нет, Василий Игнатьич, в этом деле ты на меня не облокотишься.

— Стало быть, что же? У суда придется мне защиту искать!

Савел Иванович глянул быстро на Романа Ивановича, потом перевел отяжелевший сразу взгляд на Левушкина.

— Мы вот тут разберемся, по каким таким причинам у нас падеж на фермах. Может, обоих судить придется — и тебя, и Настасью Кузовлеву. А сейчас иди на ферму да народ собирай. Приезжие товарищи поучат вас порядку — как за скотом ходить.

Глядя перед собой остекленевшими в испуге и злости глазами, Левушкин недвижно, словно замороженный, стоял так долго, что о нем успели позабыть. И лишь когда стукнула дверь, все подняли головы и вдруг заметили пустое место там, где он стоял.

— Не удавился бы! — безучастно пожалел его Боев.

Роман Иванович круто встал.

— Одного понять не могу я, Савел Иванович, почему терпите вы его на этой должности до сих пор?

— Снять недолго, — даже глаз не оторвал от бумаги Боев и спросил вызывающе: — А кого поставишь? Одни не хотят, другие не могут…

— Да любую доярку ставь, и то больше толку будет, чем от Левушкина. Я вот вам сейчас найду кого поставить, раз сами не можете.

Уже застегивая крючки на обдерганной шинели, Роман Иванович сказал всем:

— На совещании, значит, встретимся.

— Мне туда незачем! — отмахнулся Боев. — Ежели дело у тебя ко мне какое, говори сейчас, а то домой уйду я. К двум собраниям готовиться надо, хошь пополам разорвись.

— На совещании доярок ты обязан быть! — потребовал Роман Иванович. — Может, что и подскажут люди тебе…

— Подсказчиков много у нас, да толку от этих подсказок мало, — заворчал Боев и уступил нехотя: — Ладно. Приду.

5

Все на фермах возмущало Романа Ивановича — и заморенный скот, и духота, и грязь, и выцветшие прошлогодние обязательства в красных рамках, прибитые, словно в издевку, на покосившихся воротах коровника.

Но еще горше возмутили его придавленность и тупая покорность в лицах людей. Доярки сами, видать, больше всех испугались того, что натворили утром. Одни, завидев начальство из райкома, попрятались по углам, другие каменно молчали при встрече, третьи не поднимали виноватых глаз. Даже бедовая Настасья Кузовлева и та, ожидая кары, встретила Романа Ивановича с помертвевшим лицом.

— Нечего мне говорить с вами, товарищ Синицын, — ответила она тихо и обреченно на все его расспросы, — судите, коли виновата…

— Да никто вас не собирается судить, Настасья Кузьминична, — пытался ее успокоить Роман Иванович, — я только узнать хотел, зачем было вилами Левушкина стращать, коли его и правление могло к порядку привести…

Настасью передернуло всю от этих слов.

— Нам от Савела Ивановича веры нет, и мы к нему жаловаться не пойдем! — с ненавистью выдохнула она. — Савел Иванович не нам, а Левушкину верит, потому как тот партийный. А кабы он нам верил, не голодала бы скотина сейчас и падежа не случилось бы…

— Это как же так?

— А вот так!

Настасья отвернулась и пошла прочь, не желая больше говорить, но, раздумав, остановилась.

— Травы и картошки у нас, товарищ Синицын, в прошлом году столько под снег ушло, что всей скотине хватило бы до самого лета.

— А Савел Иванович при чем тут? Что он мог сделать?

— Кабы послушался нас, мог бы. Говорили ведь мы ему: раз в колхозе рабочих рук не хватает, пусть колхозники на сеноуборке не за трудодни, а за сено работают, тогда у них интересу больше будет: по ночам косить станут, старухи и те на покос выйдут, травинки не оставят нескошенной. И картошку убирать советовали так же. Нет, не послушался, старый черт! Оставил колхоз без кормов. А откуда у нас бруцеллез взялся? Приняли в прошлом году переселенца из другой области. Привел он оттуда корову дойную. Я Левушкину тогда же сказала: «Василий Игнатьевич, проверить надо корову, не больна ли чем. Ведь в общем стаде гулять будет». — «Это я, говорит, без тебя знаю, не суйся не в свое дело». Выпили они с новоселом, да, видно, договорились не проверять корову, лишние хлопоты, дескать, только. Так и гуляла она все лето в стаде. Осенью корова эта скинула. Послед ее зарыли сразу. Узнали мы, Левушкин с хозяином опять пьют. А потом слышим, продал вскоре хозяин свою буренку. И взяло нас тут сомнение, не болела ли она бруцеллезом, раз абортировала. Пошла я к Савелу Ивановичу, сказала обо всем. Он мне и говорит: «Ежели ты, Настасья, доказать ничего не можешь, а нам установить сейчас тоже ничего нельзя, то и языком тебе зря трепать нечего». Заплакала я, да и ушла от него, как оплеванная. А коров на бруцеллез так и не проверяли. На авось понадеялись. А оно вот и пришло несчастье!

Вспоминая, что бывал он в Курьевке редко, да и то наскоком — руководителям «накачку» дать или факты свежие Додонову для доклада добыть, — Роман Иванович повинился перед Настасьей в досаде: «Не углядел я вовремя, что у вас тут в колхозе творится!»

И спросил, будто советуясь:

— А что если вам, Настасья Кузьминична, ферму на себя взять?

Настасья попятилась от него, широко открыв глаза. Наткнулась спиной на загородку.

— Спасибо, хоть вы мне верите, Роман Иванович, — всхлипнула она, вытирая на щеках незваные слезы, — да только не стану я ферму принимать. Подумают люди, за должность бьюсь. А мне должности не надо, я за колхоз бьюсь, за справедливость…

— Знаю! — перебил ее Роман Иванович. — Потому и пришел к вам…

Еще во время разговора с Настасьей заметил он в стороне девчонку в ребячьей ушанке. Пряталась вначале девчонка эта за корову, а сейчас осмелела и с любопытством разглядывала его из-за своего укрытия.

— Чья ты? — подошел к ней Роман Иванович. — Что-то я первый раз тебя здесь вижу.

— А вы к нам почаще ездите, тогда всех знать будете! — не растерялась девчонка, блеснув мелкими зубами.

— Это верно! — согласился Роман Иванович, угадав наконец ее по родительским чертам: острому подбородку, быстрым глазам и смешливости. — Неужели Клюева? Старшая или младшая?

— Младшая.

— Нина?! — удивился Роман Иванович. — Да когда же ты успела вырасти?

— Пришлось поспешить, товарищ Синицын.

— А школу окончила?

— Нет. Девять классов только.

— Жалко. Почему же учиться бросила?

— Мама у меня захворала, — потускнела сразу Нина, — вот и пришлось коров от нее принять.

Роман Иванович вспомнил сразу отца Нины — кудрявого, смешливого пастуха Сашку Клюева, который в шутку величал себя коровьим полковником. Погиб в войну веселый пастух, оставив жену с двумя маленькими девчонками. Как они одни войну пережили, как на ноги без отца поднялись, без расспросов догадался Роман Иванович по болезненно-бледному лицу и худобе девчонки.

— Трудно, поди, здесь?

— Привыкла. Вначале, верно, тяжело было. К вечеру не знаешь, куда руки девать, до того устанут. За день сколько воды перетаскаешь да корму перетрясешь. Встаешь до свету, а ложишься ночью. И подмены никакой нету.

— А вы бы у правления подмены себе требовали!

— Тут у нас, товарищ Синицын, — оглянулась Нина кругом, — слова лишнего не скажи, не то что требовать. Рот разинешь, а тебе трудодень спишут.

Ничего не ответил девчонке Роман Иванович, только брови в одну скобку свел да потемнел весь.

Пошел из коровника на свиноферму к Ефиму Кузину. Может, скажет он, что происходит в колхозе.

Ефим встретил гостя хмуро, настороженно. Ковыляя на протезе, повел показывать поросят. Хоть и отличалась свиноферма заметно чистотой и порядком, но и в ней было так душно и сыро, что свинарки обтирали мокрые стены тряпками. Еще в прошлом году советовал Роман Иванович поставить здесь вентиляционные трубы, но все осталось по-старому. Пожалел, конечно, Савел Иванович денег на их устройство.

— Я бы и сам трубы эти сделал, плотничать я умею, да тесу мне не дают, — досадовал Ефим.

В другое время проторчал бы Роман Иванович на свиноферме часа два, но сегодня заглянул только мельком в стайки, где «навалом» спали чистые, гладкие поросята, и пошел вон.

Снимая в дежурке резиновые сапоги, с жестким укором заглянул Ефиму в лицо.

— Как же это вы, коммунисты, колхоз довели до такого состояния?

Ефим отвернулся в сторону и виновато заморгал желтыми ресницами.

— А что мы сделать можем? — после тяжелого раздумья поднял он голову. — Чего не постановим — не слушает нас Боев. В райком на него писать? Вы и без нас знаете, что заменить его некем. Потому и отпадают у нас руки, у коммунистов.

Роман Иванович бросил в угол сапоги, встал.

— Так ли уж некем Боева заменить! А Кузовлев?

— Вот разве что Кузовлев! — оживился несколько Ефим.

Оба вышли на улицу, постояли, помолчали. Зная угрюмый характер Ефима, Роман Иванович и не ждал продолжения разговора. Собираясь уходить, сказал:

— Молодой у вас секретарь, слабоват. Помочь ему надо, Ефим Тихонович. Должен ты выступить завтра на партийном собрании и сказать обо всех ваших делах прямо и честно.

Ефим долго хлопал желтыми ресницами, почесал шею, отвернулся:

— Не буду я выступать.

— Почему?

— Хватит. Навыступался.

И спросил вяло:

— Надолго к нам?

— Пока порядка в колхозе не добьюсь!

— На полгода, значит? — горько пошутил Ефим.

Роман Иванович пошел прочь, сухо говоря:

— Ладно. Поговорю с другими, которые посмелее.

Уж открывая дверь в молокоприемную, увидел, что Ефим все еще стоит у ворот, глядя в землю и теребя круглые желтые усы.

…Доярки и телятницы собрались в тесной молокоприемной и шумно расселись, словно куры на насестах, — кто на подоконник, кто на печку, кто на высокие скамейки, кто на кирпичи, для чего-то сложенные у стены.

Левушкин сидел за столом недовольный и угрюмый. Склонив над тетрадкой шишковатую голову, что-то подсчитывал, то и дело покрикивая раздраженно на девчат. Кабы не было тут начальства, он запретил бы им, наверное, даже смеяться. Кончив подсчеты, встал.

— Будем начинать?

— Нет, — сказал Роман Иванович, — подождем Боева. Пусть и он требования животноводов послушает.

Но Савела Ивановича не было и не было.

— Хоть бы вышли, девчата, встретили его, он ведь и дорогу сюда забыл! — с ядовитой заботой сказала Настасья. — Не заблудился бы!

Все дружно засмеялись. Левушкин вынул карандаш из-за уха и сердито постучал им о стол.

— Чтобы не затягивать время, откроем совещание…

Вошли и столпились у порога подвозчики кормов и скотники. Сразу стало тесно и жарко.

Левушкин заглянул в свою тетрадку, постучал еще раз карандашом.

— Послушаем, что нам скажут приезжие товарищи из области, а также и другие из района.

Доярки внимательно выслушали советы и наставления Зобова, а во время бойкой речи районного ветеринара Девятова начали громко перешептываться:

— Какой симпатичный, девушки!

— С кудерьками…

— И носик такой аккуратный…

Левушкин покосился на них и грозно кашлянул.

— Мы должны сказать спасибо приезжим товарищам, — строго и подобострастно заговорил он, вставая, — за то, что они раскрыли нам наши причины и учат, как следовает поступать…

— Пить поменьше надо! — закричали враз изо всех углов.

Левушкин растерянно заложил карандаш за ухо и одернул рубаху.

— Прошу прекратить неуместные выкрики! — пригрозил он. — За срыв собрания, поимейте в виду, отвечать придется.

Когда явился Боев и молча прошел к столу, Роман Иванович взял слово.

— Очень правильные советы дали вам здесь специалисты, но как применить советы эти, если в колхозе нет кормов? Давайте, дорогие товарищи, вместе думать, где взять корм… Район дал колхозу концентратов, но мало.

И, глянув на Левушкина, подмигнул весело собранию.

— Сказывали тут мне, хорошую инициативу проявил у вас Василий Игнатьевич. Дал колхозу воз сена взаймы…

Молокоприемная дрогнула от хохота. Левушкин расстегнул ворот рубахи и, не поднимая глаза, принялся вытирать платком багровое лицо и шею.

А Роман Иванович горячо призвал:

— Эту инициативу, товарищи, надо поддержать! Сами поможем своему колхозу. Другого выхода у нас нет. Каждый может и сена дать, и картошки. Спасать надо скотину.

— Правильно, Роман Иванович! — закричали со всех сторон.

— Тогда мы на колхозном собрании так и поставим этот вопрос, а кто желает, может и не ждать собрания, везти корм прямо на ферму и сдавать по весу. Верно, Савел Иванович?

— Дело это незаконное! — строго предупредил Савел Иванович. — И я своего согласия на подобное нарушение не могу дать, пока не решит собрание…

— А скот морить — это законно? — закричала гневно худенькая доярка с острым носиком и светлыми кудряшками. — Пока собрания ждем, сдохнет еще не одна корова…

Савела Ивановича вперебой спрашивали:

— Долго ли над скотом будете измываться?

— Когда солому вовремя подвозить будут?

— Да неужто вил нигде купить нельзя? Работать стало нечем.

— А почему подменных доярок у нас нету? Без отдыха всю зиму работаем!

Смело глядя в глаза Боеву, Нина Клюева укорила его:

— Несправедливо поступаете, Савел Иванович! Дочку Левушкина на три дня в город отпустили, а она там две недели гуляет. Хоть бы предупредила нас, а то коровы ее без призора тут…

— Записывайте все требования, — вырвал из блокнота лист и подал его Боеву Роман Иванович. Сам же стал объяснять дояркам, сколько теперь по новому закону будут они получать дополнительной оплаты. Подсчитал даже вслух для примера Настасье Кузовлевой ее возможный заработок.

— Кабы так! — недоверчиво вздохнула остроносенькая доярка. — А то работаем, работаем и не знаем за что…

— Нам тут ничего не рассказывают… — пожаловалась от двери толстуха Анфиса Гущина.

Савел Иванович покосился на Левушкина.

— Поручено было Василию Игнатьевичу разъяснить вам решения сентябрьского Пленума…

— Да когда ему разъяснять, Савел Иванович! — жалостливо сказала Анфиса. — Он и так у нас переутомленный сильно…

Убитый смехом, Левушкин даже глаз не поднимал, ломая в руках огрызок карандаша.

6

От темна до темна работала все эти дни Парасковья. А сегодня и совсем припозднилась: спешила домой со страхом, помня пьяные укоры мужа: «За орденом все гонишься? Здесь его не схватишь, хоть надорвись! Савелке Боеву, тому любо, конечно, на таких дураках, как ты, ездить. Вы ему заработали один орден в войну, теперь он другой хочет себе повесить. Давай жми, жми… А дома у тебя скотина вон с голоду ревет, в избе ты грязь развела, парень твой ходит без призора, оборвался весь…»

Молча выслушивала Парасковья мужние укоры, все глубже тая обиду за свой труд. Знала — не поймет Семен обиды той, да и высказать ее не смела. Виноватой считала она себя перед ним за прошлую связь свою с Алексеем и благодарна была уж за одно то, что заботился он все-таки о пасынке. Приучал его к порядку, строжил, за плохое учение взыскивал. Хоть и обливалось кровью материнское сердце, когда поколачивал он спьяна мальчишку, да ведь больно своевольным рос Лешка, иной раз никаким словом его не проймешь!

Хозяином Семен рачительным был: железки ржавой на улицу не выбросит зря! Как приехал — и крышу починил, и печку сложил новую, и полы в сенях перестелил.

Не по одной бабьей жалости да старой памяти сошлась во второй раз с ним Парасковья. Думала вначале, что научился он в тюрьме да на фронте уму-разуму, пообтесался там, но обманулась. На словах только попроворнее стал Семен. Меньше и людей теперь дичился, а во всем другом не изменился нисколько. С полгода ходил по колхозу в героях, медалями звенел, а ни к какому делу колхозному душой так и не потянулся. Кое-как уговорила его пойти в МТС. Пристроился там учетчиком, да и эту работу как наказание отбывал.

Слушая его выговоры, в одном согласна была Парасковья: забросила она в последнее время семью и хозяйство, это верно. Глотая слезы, виновато и яростно принималась ночами наводить в доме порядок. Скребла и мыла полы; стирала и чинила белье, стряпала до свету завтрак и обед. Но ненадолго ее хватало везде успевать. Часто приходила домой усталая, не до хозяйства было. А сегодня до того наворочалась за день с мешками, что с трудом на крыльцо поднялась. Не слушались, дрожали ноги, ломило поясницу.

Семен был дома. Совершенно трезвый сидел поодаль стола, на диванчике, в сапогах и в шапке, в туго подпоясанной гимнастерке, с заткнутым под ремень пустым рукавом, словно собрался куда-то.

Встретил жену тяжелым взглядом. Остановилось у Парасковьи сердце от предчувствия какой-то беды.

— Замерзла поди? Садись пей чай! — с необычной заботой, грубовато сказал он. — Мы тут с Лешкой поели уж…

И подозревающе сощурил на Парасковью мутно-голубые глаза.

Все еще не избавившись от тревоги, Парасковья наскоро умылась, присела у стола, налила себе чаю.

— Закончили мы сегодня переборку! — робко похвастала она мужу и улыбнулась обрадованно. — Убережем теперь картошку…

Семен не ответил ей. Глядел на свои сапоги, думал о чем-то своем.

— С понедельника удобрение на участок будем возить… — неуверенно продолжала делиться с ним своей заботой Парасковья. — Нынче его побольше у нас будет. Выцарапал Савел Иванович в городе.

Семен опять промолчал и настороженно взглянул на жену сквозь желтые тяжелые кудри, свалившиеся на лоб.

На крылечке завизжал снег. Кто-то быстро вошел в сени, долго шарил рукой скобку.

Семен выпрямился сразу, одернул гимнастерку и уставился на дверь. Запыхавшись, вошла Настасья Кузовлева. Вошла и нерешительно остановилась у порога, увидев Семена. Не сразу нашлась, что сказать:

— За дрожжами я к тебе, Парасковья… Пироги хочу завтра спечь. Хватилась, а дрожжей и нет…

— Есть у меня! — взяла со стола чашку Парасковья.

Идя на кухню за ней, Настасья спросила шепотом:

— Али не слышала ничего, подружка?

— Не была я дома весь день… — тоже шепотом ответила Парасковья. — А что?

— Жив Алексей твой… из плена вернулся! — чуть слышно шепнула ей в ухо Настасья. И чуя, как вздрогнула и ухватилась за нее обеими руками Парасковья, закрыла ей рот ладонью, чтобы криком не выдала та себя. А сама вслух сказала спокойно и громко:

— Ну, вот спасибо тебе, выручила. Да и дрожжи какие хорошие!

Парасковья не слышала, как хлопнула за Настасьей дверь и прохрустел снег за окном, она все стояла не дыша, схватившись за сердце. И вдруг радость, огромная и неуемно-дикая, жарко полыхнула в ней. Уже ни о чем не думая, себя не помня, Парасковья схватила полушалок и кинулась вон. Но не успела сбежать с крыльца, как ударил ее в спину мужний окрик:

— Парасковья, ты куда?

Зная теперь, что мужу известно о приезде Алексея, она не остановилась, побежала по тропке еще быстрее.

Семен, тяжело топая, обогнал ее и загородил дорогу.

— Вернись домой!

— Сема, — умоляюще закричала горячим шепотом Парасковья, и месяц распался вдруг в глазах ее на сверкающие обломки, — пусти меня, Сема! Должна я увидеть его, отец ведь он Лешке…

Семен толкнул ее рукой в грудь.

— Иди, говорю, домой, сука!

Парасковья вздрогнула и выпрямилась.

— Ты что это мне сказал? — спросила она тихо и страшно, все приступая к нему и повышая голос: — Ты что сказал мне, подлец?

Пятясь под ненавидящим, гневным взглядом жены, Семен размахнулся и ударил ее по лицу.

— Еще добавить? Я и с Алешкой твоим разделаюсь! На фронте мы таких предателей расстреливали…

Парасковья молча поднялась и пошла прямо на него. Локтем столкнула легко с дороги.

— Пусти, не удержишь!

Только около дома Зориных она пришла в себя и, раздавленная унижением, заплакала. Долго стояла на крылечке, вздрагивая от холода и бездумно глядя вдоль пустынной улицы, где теснились около домов под месяцем сугробы, подняв кверху голые горбатые спины…

На краю деревни, где-то около скотного двора, зазвучал отчетливо на морозе людской говор. Парасковья торопливо смахнула концом полушалка слезы, вбежала в сени и с забившимся сердцем дернула прихваченную морозом дверь.

В избе ярко горела под Потолком большая лампа, и в первую минуту Парасковья, щурясь от света, не увидела Алексея. За столом, рядом с дедом Тимофеем, сидел в черной рубахе и пил чай кто-то чужой, стриженый, с кудрявой бородкой. Парасковья хотела уже крикнуть: «Где же Алеша-то?» Но чужой поднял вдруг на нее густые длинные ресницы, и она увидела большие серые Алешины глаза.

Увидела и не могла сказать ни слова.

Расплескивая чай, Алексей поставил блюдце и неуверенно стал выходить из-за стола, не сводя с нее виновато-радостного взгляда. Губы его шевелились без слов.

Она бросилась на грудь ему, сотрясаясь от плача и хватаясь руками за плечи, потом опустилась на пол и, обняв его ноги, забилась в тяжелых рыданиях.

— Алешенька! Живой!

Он с трудом поднял ее с пола и, гладя голову, спросил:

— Сын наш… растет?

Все еще всхлипывая, она улыбнулась.

— Четвертую зиму в школу ходит!

В сенях загремели мерзлые сапоги. В избу вошли друг за другом Савел Иванович, Елизар Кузовлев, Роман Иванович. Закрыл дверь последним Семен.

— Вот какое у нас нынче счастье! — встал Тимофей навстречу гостям, плача от радости.

Все поздоровались с Алексеем, только Семен не подал ему руки.

Савел Иванович, усаживаясь на лавку, к столу, начальственно спросил:

— Раньше, стало быть, нельзя было родителям сообщить о себе?

— В плену я был, Савел Иванович, а потом у нас в лагере сидел…

— Понимаю. Наказание отбывал?

— Нет, наказывать меня было не за что. Выясняли просто…

Семен кашлянул в кулак, расстегнул полушубок:

— Долгонько что-то выясняли!

— Там не торопятся, — сказал неопределенно Алексей, взглянув мельком на Семена. — Да и выяснять не у кого было…

— Присаживайтесь, гости дорогие, к чаю! — заторопился Тимофей. — Давай-ка, старуха, закусить что-нибудь.

Все отказались от чая. Покосившись на полупустую бутылку, Савел Иванович отодвинулся на конец лавки, словно ему жарко было у стола.

— Не повезло, брат, тебе! — посочувствовал он Алексею. Подвинулся опять к столу и взял стакан чаю. — История не больно красивая у тебя получилась. Ведь людям рта не заткнешь. Был в плену? Был. И куда ты денешься от этого? На всю жизнь, можно сказать, пятно. И на семью тень. Вот какие дела, брат. М-да.

Тимофей высоко вскинул голову.

— Не ладно ты говоришь, Савел Иванович. И раньше в плен солдаты попадали, да не казнили их за это. С кем беды не бывает! А мне сына своего стыдиться нечего: кабы изменником он был, не отпустили бы его, не сидел бы он тут с нами. И второй мой сын, Михаил, тоже кровь пролил за Родину, израненный весь воротился. Василий, тот на заводе оставался всю войну, сталь делал для фронта. А ты про тень толкуешь.

И встал из-за стола торжественно-грозный.

— Жили мы, Зорины, честно, и жить будем честно. И ты, Савел Иванович, тень на семью нашу не наводи!

Глухо и обидчиво Кузовлев спросил, не глядя на Боева:

— Али тебе, Савел Иванович, неизвестно, что Алексей в плен раненый попал? Про это сын мой, Василий, незадолго до гибели своей писал сюда в письме…

— Что он писал! — повернулся к нему тяжело Боев. — Писал, что Алексея убитого видел, а он вот, слава богу, живой сидит. О живом и речь я веду. Каждый должен перед Родиной ответ нести за свои проступки. А как бы вы думали?! С каждого спросится, кто у Гитлера оставался…

До сих пор молчавший Роман Иванович остудил его разом:

— В плену да в неволе, Савел Иванович, миллионы людей советских были. Так что же, по-твоему, всех изменниками их считать?

Алексей взглянул на него благодарно, вспыхнув и часто-часто замигав длинными ресницами.

— Я понимаю, — низко опустил он голову, — что всякий вправе теперь сомневаться во мне, если не знает, почему и как я в плен попал…

Смяв окурок, поднял на всех тоскующие глаза.

— Хоть и себя поставьте на мое место: ну как бы вы сами поступили? Очнулся я утром в лесу и не знаю, как тут очутился и что случилось со мной. Ощупал себя — вроде цел, нога только ноет. Встать хотел — не могу. Слабость страшенная, и в голове шумит. Понял, что контузило меня. Как поотлежался, решил хоть ползком, а к своим пробираться. Да вот беда: не помню, с какой стороны наступали! Дождался солнца, пополз на восток. Весь день полз, а к вечеру сил не стало, свалился в овражек и уснул. Не знаю, долго ли спал, но вдруг слышу: «Русс, штеет ауф!» — вставай, значит. Кругом меня немецкие автоматчики. «Хенде хох!» — руки вверх, стало быть. Ну что тут поделаешь? Ни оборониться, ни убежать. Повели меня на дорогу, а там наших пленных набралась целая колонна. Стоим. Немцы в сторонке совещаются о чем-то. Потом подошел один, сержант по-нашему, сказал что-то переднему в колонне тихонько, будто про себя. Были же и среди них хорошие люди! Сказал же он вот что: «Рус, рви документы, скоро эсэс приедут». А когда повели нас, на том месте, где наша колонна стояла, все равно что снег выпал — столько бумаги рваной осталось. Порвал и я свои документы — билет партийный, книжку офицерскую. Порвал, и окаменело в тоске сердце у меня. Вот, думаю, и все. Один остался. Нет у меня теперь ни родины, ни партии, ни семьи. А это ведь хуже расстрела, товарищи дорогие… Это понять надо…

Алексей отвернулся, сглатывая слезы и закрывая глаза рукой. Услыхав глухие рыдания матери, вздохнул, перемогаясь, и заговорил тише.

— Не буду вам рассказывать, как мы в лагерях фашистских жили. И без меня слыхали вы про это. Другое скажу: не опозорил ничем я советское звание и не в чем каяться мне. Если и виноват я, так в другом. Как стали подходить войска наши, устроили мы в лагере восстание, бараки сожгли, а тюремщиков-эсэсовцев захватили всех. И тут, каюсь, озверел я. Сам этими вот руками убивал их. Безо всякого суда. И безо всякой жалости… До войны я ни разу в драке не участвовал, не ударил человека ни разу, даже птахи никакой не погубил. А тут… Выстроил палачей наших, иду вдоль шеренги и в глаза каждому смотрю. Всех в лицо их знал. И они меня знали многие, но только сейчас поняли, что офицер я. Тянутся передо мной, а самих дрожь бьет. С ихним же пистолетом подошел к первому в шеренге. Он упитанный был, здоровый. Трясется, как студень. В затылок я ему выстрелил, он в песок носом. Помутилось вдруг все во мне, упал я, заревел. Часа два, может, в припадке колотился, еле отходили. Какую же от палачей этих муку перетерпеть мне надо было, чтобы до такой нечеловеческой ненависти к ним дойти?!

Алексей пошарил у себя за спиной, взял какую-то темную ветошь с подоконника и начал ее развертывать.

— Приданое свое хочу вам показать. У немцев заработал. Двенадцать лет его берег, чтобы сыну отдать на память. Это вот одежа моя. Четыре года носил ее, не снимая. А это наручники. Самые модные. Американской системы: чем больше их дергаешь, тем крепче они руки схватывают. Попробовать не желаете?

Но к блестящим позванивающим кольцам никто не захотел даже притронуться, и Алексей завернул их опять в черные лохмотья.

— Зачем же тебя наши-то… в лагерь? — недоверчиво сощурился Савел Иванович.

Алексей не ответил. Он хотел допить остывший чай, но не мог: зубы колотились о стекло, и рука не держала стакан.

…Уходя от Зориных последним, вслед за женой, Семен задержался у порога.

— Не верю я тебе, Алеха! Шкодливый ты человек. Перед войной ты мне нашкодил, в войну государству нашкодил и сейчас тут шкодить будешь! Я тебе вот что скажу: уезжай отсюдова, не становись поперек дороги, а то я за себя не отвечаю.

Глянул на Алексея через плечо помутневшими от гнева глазами и так хлопнул дверью, что в лампе подпрыгнул огонь.

Тихо стало в доме у Зориных после ухода гостей. Мать молчком постелила Алексею в горнице постель, отец курил на голбце цигарку за цигаркой, низко свесив седую голову.

Даже под родительской крышей почувствовал себя Алексей чужим и бесприютным. Лежа в постели, слышал он, как отец с матерью говорили о чем-то вполголоса и осторожно ходили по избе, словно в доме был тяжело больной.

«Кто и что я теперь? — глядя в темноту широко открытыми глазами, отрешенно раздумывал Алексей. — Меня считают отступником, и нет мне места среди честных людей. Но где оно и как его найти? Был я художником до войны. А сейчас? Могу ли я с народом языком искусства говорить, ежели веры мне от людей нет? А коли нет места в жизни моему искусству, для чего же мне жить? Для сына, который даже не знает меня и который поэтому не принадлежит мне? Да и что я могу дать сыну, я — отступник и предатель в глазах его? А ведь люди непременно скажут ему об этом. Параша? Она потеряна для меня давно. У ней теперь своя семья, своя судьба. И люди мы с ней разные — по жизненным интересам, по развитию, по культуре. Зачем портить ей жизнь? Вот и остается мне, стало быть… Что же мне остается? Нет, даже в плену не помышлял я о смерти! Даже под дулом автомата верил я в жизнь, в своих товарищей, в свою Родину. Пусть я наказан ею несправедливо, но отойдет у ней сердце, может, и приголубит опять. Ведь сын же я ей!»

Зарывшись лицом в мокрую подушку, Алексей забылся понемногу, всхлипывая во сне. А когда проснулся, услышал тихий говор.

Мать спрашивала отца:

— Разбудить, может, Алешеньку? Второй час уж… обедать пора.

— Пускай спит, — возразил спокойный отцовский голос. — С обедом потерпим.

— Белье чистое у него есть ли? — обеспокоенно спрашивала Параша, и от голоса ее Алексей сразу поднялся с постели. Холщовая занавеска не закрывала весь проем двери в горницу. Алексею виден был край стола, накрытый, как в праздник, старинной белой скатертью. Он догадался, что Параша сама истопила для него баню. И вздрогнул вдруг от сиплого мальчишеского голоса:

— Мам, а если дядя Семен будет еще драться, я и сам ему тресну…

— Тише ты… — сердито и испуганно перебила его Парасковья. — Не суйся, куда тебя не просят. Он те треснет…

Алексей вскочил с постели и торопливо начал одеваться. Дрожащими руками застегивая пуговицы рубахи, шагнул из горницы в избу. Худенький мальчик в ушанке и рваном пальтишке стоял у печки. Возле ног его лежала сумка с книжками. На валенках еще не растаял снег.

Серые широко открытые глаза мальчика с густыми черными ресницами уставились на Алексея с удивлением, испугом и робкой радостью. Забыв все на свете, Алексей кинулся к мальчику, схватил его в охапку, поднял к своему лицу.

— Лешка! — уже не видя ничего сквозь слезы, закричал он. — А ты знаешь, что я папа твой?

Мальчик громко, как от тяжелой обиды, заревел и обнял отца за шею.

Алексей поцеловал его, поставив на пол, хлопнул по плечу.

— Ну-ка, пусть тронет еще тебя дядя Семен! Нас теперь двое, да мы ему теперь так треснем!

И взглянул прямо и властно на обезображенное синяками лицо Парасковьи.

— Не ходите домой! Увезу я вас отсюда.

Мальчик радостно вздохнул, снял шапку и стал расстегивать пальтишко.

— Дай-ка, я на печку его положу, пусть посохнет! — кинулась помогать внуку Соломонида.

Тимофей привстал встревоженно с лавки.

— Куда вам из родного дома ехать, Алексей?

7

Проклятый петух так и не дал Роману Ивановичу отоспаться как следует у лесника перед партийным собранием.

Накануне петух этот, обворожив двух кур, вывел их через щель в подворотне на улицу. И сам он, и обе дурочки, увязавшиеся за ним, поморозили себе гребни, так что хозяйке пришлось посадить всех троих в подпечек отогреваться. Но даже в темнице, жестоко простуженный, петух преданно нес свою службу: всю ночь оглушительно аплодировал крыльями и хрипло кричал. Под утро же, обретя голос, прямо осатанел совсем от усердия, без передышки закатываясь пением на полчаса. Не унимался он и во время передышек, упоенно и громко беседуя с подружками.

Какой уж тут сон!

Но, правду говоря, и без этого не поспалось бы утром Роману Ивановичу. Как на грех, сегодня хозяин затемно ушел на лыжах в лес проверять капканы, а без него в доме опасно было задерживаться. Раз от разу настойчивее начала донимать гостя своим вниманием сдобная тонкобровая лесникова жена.

Одно дело — вдову утешить, невелик грех для обоих, другое дело — Гранька… И в мыслях не хотел Роман Иванович обмануть доверие гостеприимного Степана Антоновича. Да ведь если такой бессовестной бабе, как Гранька, чего захочется, так и мертвый разохочется. Разве мало она, пока замуж не вышла, голов задурила в Степахине! И каких голов: седых, женатых, ответственных! А Роман Иванович вовсе не стар, да и холост был. К тому же совсем его истомила за время службы в райкоме холостая праведная жизнь.

Ночевать к леснику заезжал он по старой дружбе. Воевали они вместе в одной батарее, а когда Роман Иванович вернулся из госпиталя в Курьевку, Степан Антонович с матерью приютили его, бездомного, у себя.

Так и жил он у них, прилепившись к чужому семейному теплу, пока не выздоровел. И тут разошлись врозь дороги фронтовых друзей. Послали Романа Ивановича зоотехником в захудалый отдаленный колхоз; а Степу, всем на диво, очень скоро прибрала к рукам разбитная смазливая продавщица раймага Гранька Лютова. Говорили, будто бы от растраты спряталась за него. К тому времени умерла, на беду, Лукерья Сергеевна, Степина мать, и некому было оборонить от Граньки храброго батарейца. Потом узнал стороной Роман Иванович, что ушел Степан из колхоза в лесники. Худого, понятно, не было в этом ничего, кабы от людей не отгородился, а то, сказывают, по неделям в лесу пропадает, дичать прямо начал. Помня строгую и добрую Лукерью Сергеевну, привечавшую его как родного сына, и тревожась за дружка своего, навещал Роман Иванович Степана всякий раз, как случалось бывать по райкомовским делам в Курьевке.

…Лежа сейчас в широкой мягкой кровати, сияющей никелированными шарами, с доброй завистью оглядывал он хозяйскую горницу. Не худо бы пожить в таком уюте! Стены в ней оштукатурены и побелены, пол покрашен, на полу — цветной мягкий коврик, на окнах — тюлевые занавески, в одном углу, на маленьком столике — новый радиоприемник, в другом — шифоньер с зеркальными дверцами.

Справно жил работяга и хлопотун Степан Антонович! Было у него, видать, хозяйство не маленькое: все утро бренчала Гранька ведрами, бегала из дому во двор и со двора в дом, обихаживая скотину и птицу.

«Вставать надо!» — понужал себя Роман Иванович, не двигаясь, однако ж, и смятенно прислушиваясь к частому стуку хозяйских каблучков и своего сердца. Она, должно быть, управилась с хозяйством, раз сменила сапоги на туфли.

Ужаснувшись стыдного желания видеть Граньку около себя, сел быстро в постели, схватил со стула гимнастерку и брюки, но одеться не успел.

— Вставайте завтракать! — заглянула она без стука в горницу, блестя глазами, зубами и сережками. И опустила плотные ресницы, неторопливо закрывая дверь.

«Мало тебе мужа, блудня, с жиру бесишься!» — презирая себя, ругал ее Роман Иванович.

Злой и смущенный вышел из горницы на кухню умываться. Гранька живо подала ему кремовое шершавое полотенце и зачерпнула воды. Держа ковшик в правой руке, потрепала гостю левой спутанные волосы, ласково жалея его:

— Господи, тоска вам, поди, какая без любви?! И как это вы терпите только: такой видный из себя, симпатичный, а живете один…

Вода из ковша плескалась через край, на пол, мимо тазика, а Гранька стояла над гостем, ничего не замечая, и хохотала:

— Давно заговелись-то?

Ноздри ее маленького носика трепетно вздрагивали, голос звучал тихо, придушенно:

— Религию, значит, соблюдаете? Как бы вам, Роман Иванович, причастие не пропустить! Грех-то какой будет…

Все больше багровея, Роман Иванович вытер сухое лицо полотенцем и пошел к столу, где шипели и потрескивали на сковородке блины. Торопясь и обжигаясь, начал есть, а Гранька, пунцовая не столь от печного, сколь от своего жара, присела, распахнув малиновый халат, за другой угол стола.

Роман Иванович, убегая взглядом от бесстыдно зовущих Гранькиных глаз, не стерпел, покосился на точеную шею и на крутые белые предгорья грудей, закрытых кружевными облаками…

Кабы не спасительный стук в сенях, не устоял бы, поди, праведник от греха. Стук этот испугал и обрадовал его.

Гранька в досаде повела тонкой бровью и с ужасающей неторопливостью поплыла в кухню, а Роман Иванович выпрямился и вздохнул прерывисто.

Такое же счастливое чувство испытывал он, помнится, однажды на фронте, когда плена позорного избежал.

Вошел Степан с красным от мороза лицом и заиндевевшими бровями, бросил молча в угол двух мерзлых зайцев, разделся и сел в одной рубахе на лавку, общипывая сосульки с усов.

Впервые Роману Ивановичу за три дня выпала минута поговорить с ним. До этого он Степана даже не видел, потому что тот с курами ложился, с петухами вставал.

— Ну, как охотишься нынче? — спросил, радуясь, что прямо и честно может глядеть ему в глаза.

Степан показал на полати, откуда свешивались четыре рыжих лисьих хвоста.

— За зиму вот вся и добыча тут. Зайчишек, правда, около десятка в капканы поймал да белок десятка три сшиб…

Улыбнулся вдруг, повернув к Роману Ивановичу худое скуластое лицо с большими серо-синими глазами.

— Лося твоего ноне видел…

— Где? — живо вскинулся Роман Иванович.

— Иду на рассвете просекой, по дороге. У меня там капканы. Вижу вдруг — едут навстречу мне на конях. «Не лес ли кто ворует, думаю?» Стали подъезжать ближе, приглядываюсь, а это лоси! Идут друг за дружкой. Рога ихние за дуги я в темноте принял. Два, значит, вправо кинулись, в чащобу, а один остановился в снегу и стоит…

— Так чего же ты смотрел? — задрожавшими руками отодвинул от себя блины Роман Иванович.

— Ну зачем же я чужого лося трогать буду? Да и ружьишка с собой у меня не было.

— Я к тебе на будущей неделе приеду, вместе и пойдем! — Загорелся враз Роман Иванович, вылезая из-за стола.

Степан только рукой махнул и начал разуваться.

— Нет, уж… Вижу — не собраться тебе, да и срок на исходе.

— Ничего, успеем.

Сняв старые подшитые валенки и глядя на свои побелевшие ноги, лесник угрюмо выругался:

— Замерз, брат, как собака. Всю вселенную обошел сегодня…

— Чего же ты надрываешься так?

— Да ведь охота пуще неволи.

Достал с печки меховые унты, обулся, сел опять рядом.

— Только ли охоту тешишь? — глянул на него с усмешкой Роман Иванович. — У тебя вон хозяйство стало большое, оно не только ухода, а и расхода требует.

Степан усмехнулся.

— Поди, думаешь, спекулирую, взятки беру? Нет, дружок, все своим горбом зарабатываю! И дело мое безгрешное: зимой лисицу, волка, зайца поймать, а летом — отроек словить, грибов и ягод заготовить. Целую пасеку вон наимал пчел-то…

— Колхозные, поди?

— И колхозные попадаются.

— Нехорошо вроде колхозные присваивать…

— Все по закону, Роман Иванович. Раз упустили рой, значит, не хозяева ему.

— И как же ты их ловишь?

— Тоже труд нужен. Колоду сделаю, натру ее мелиссой, чтобы на запах пчелы летели, а потом эту колоду в лес везем с бабой да поднимаем на дерево. Глядишь, денька через два-три и прилетит рой туда. Ну, берешь его на свою пасеку, либо продаешь.

— Не понимаю, Степа, зачем ты из колхоза вышел? Ну сам лесником работаешь, а жена в колхозе пускай бы…

Степан не успел ответить, как из-за кухонной занавески выскочила Гранька, словно кипятку на нее плеснули.

— Что, я дура, что ли? Чертомелить зря!

Даже не взглянув на нее, Степан сказал:

— Я не супротив колхоза. Кабы порядок там, разве ушел бы я оттуда? Так ведь оттого и ушел, что порядка не стало. Зверофермой в колхозе я заведовал. Люблю всякое зверье. Ну только вижу — нет никакого внимания к звероферме, а из-за этого колхозу один убыток, да и мне напрасные попреки и выговора. Взял и ушел.

— А ежели по-настоящему ферму оборудовать?

— Можно тогда подумать.

— И не выдумывай! — пулей вылетела опять из кухни Гранька. — Нечего нам в колхозе делать. Хватит, настрадались…

«Не больно ты, видать, настрадалась!» — глянув исподлобья на нее, подумал Роман Иванович. И повернулся опять к Степану.

— Газеты читаешь? Видишь, что делается в колхозах после сентябрьского Пленума? А ты на стариковской должности укрываешься!

— Верно, больше стало колхознику внимания. И веры больше стало от партии и правительства. Это ничего, это, я скажу, очень хорошо даже.

— Али тебе худо живется? — уже не на шутку встревожилась Гранька, присаживаясь к столу. — Сыты, одеты, обуты. А пока в колхозе жили, что видели?

Не слушая ее, Степан пожаловался:

— Мне без людей скучно, Роман Иванович. Я воспитывался в колхозе, на народе. И очень обидно было в лес от колхоза хорониться, да что сделаешь! Савел Иванович меня заставил, он меня с колхозом разлучил. А за хорошим председателем почему же в колхозе не жить?!

— Выберут хорошего.

— Поглядим, как оно будет…

— И глядеть нечего! — не унималась Гранька.

— Ты, Граха, молчи! — прикрикнул на нее Степан. — Сходила бы лучше к Дарье на полчасика.

Сердито сопя, Гранька оделась и молча стукнула дверью.

— Не хочу говорить при ней, — объяснил он, — а говорить надо. Растревожил ты меня!

И впервые взглянул в лицо Роману Ивановичу загоревшимися глазами.

— Я, дружок, вот как болею за колхоз, хоть и не колхозник нынче! С кровью от колхоза отрывался. Ну только нельзя мне больше там жить стало. Все делалось не по уставу. Указчиков много, а хозяина нет. Скажу тебе, до того я замучился, что собирался в Москву письмо писать. А потом подумал: «Ну чего я туда буду соваться? В правительстве люди сами с головой и без меня все знают. Еще посмеются, думаю, надо мной. Вот, дескать, умник тоже нашелся! А то и за ворот сгребут!» И опять думаю: «А может, не знают они, не видят сверху-то, что у нас тут делается, может, не доходит до них, думаю, недовольство народа, может, очки им втирают бюрократы? Ну только опять же думаю, не могут они не знать… Знают! А не знают ежели, обязаны знать и думать о нас…» Ладно ли говорю?

— Говори, говори…

— Ну-ка, возьми карандаш, Роман Иванович. Пиши.

Степан сказал на память, сколько в прошлом году получил колхоз хлеба, сколько сдал в госпоставки и за услуги МТС, сколько засыпал на семена и сколько после этого осталось колхозникам на трудодни.

— Посчитал? Вот и погляди сам теперь: половину урожая колхоз наш государству отдал. А колхознику сколько осталось? Триста граммов зерна на трудодень. Да ведь он еще и налог платит. Какой же интерес ему в колхозе работать?

— Что же ты хочешь сказать? — бросил на стол блокнот и карандаш Роман Иванович. — Государство обирает колхозы? Так?

— Да про это разве я говорю! — обиделся Степан. — Неужели не понимаю я, что не может государство с колхозов меньше брать. Ему народ кормить надо! А рассудить если, так и берет оно немного. Ведь кабы мы не шесть, а пятнадцать центнеров пшеницы с гектара получали, нам бы хлеба девать было некуда после расчета с государством. Ну только с Савелом Ивановичем не добиться такого урожая.

— Почему же?..

— Я тебе, Роман Иванович, так про него скажу. Сам по себе человек он честный. Не хочу на него зря грешить! Колхозного крошки не возьмет и другим не даст. За это хвалю. Да ведь вот беда с ним какая: никому не верит и никого не слушает! Командует один, а кто ему поперек скажет, тому житья от него не будет. И о колхозниках не думает. Ему бы только директиву поскорее выполнить и рапорт начальству дать, а там хоть трава не расти…

— По-твоему, что же — директивы не обязательно выполнять? — жестко усмехнулся Роман Иванович.

— И чего ты сердишься?! — еще больше обиделся Степан, вскидывая на него с укором чистые серо-синие глаза. — Директиву с умом выполнять надо! Ведь начальство, которое директивы пишет, оно не знает, где, что, когда и сколько на нашей земле сеять выгоднее. А Савел-то Иванович должен знать, ведь родился тут. Так зачем же он по директиве сеет? Ну, начальству угодил, план сева перевыполнил, а посеял не там, не то, не так и не вовремя. И колхозников без хлеба оставил, и государству прибытка нет… Не имеет он своего соображения, вот что я скажу, Роман Иванович. Предпишут ему из района головой в омут нырнуть, он и спрашивать не станет: «Зачем?» Только пятками сверкнет!

Ничего не ответил Степану Роман Иванович. Губы покусал в раздумье, спросил погодя:

— Ты решения Пленума читал?

— Я три газеты выписываю. Все читаю, чего в них пишут…

— Ну и как ты думаешь теперь?

— Да ведь как? — неохотно отозвался Степан. — Можно дело поправить, если всурьез возьмутся…

— А ты, значит, не хочешь с нами поправлять? — встал из-за стола Роман Иванович.

— Про меня другой разговор… — сердито вздохнул Степан, глядя в окно.

И пока Роман Иванович одевался, не сказал больше ни слова.

На улице было кругом белым-бело от свежего чистого снега. Но оттепели за снегопадом не чуялось: морозный ветер насквозь прохватывал выношенную шинель.

В калитке Роман Иванович столкнулся с Гранькой. Она возвращалась, видно, от соседки. Проходя мимо, выпрямилась, поджала губы и еще плотнее прихватила на груди серую пуховую шаль.

8

Обдумывая, как бы ему рассердить курьевских коммунистов, чтобы смелее брали они судьбу колхоза в свои руки, Роман Иванович не заметил, как до правления дошел. Встряхнулся от дум, когда за скобку взялся.

Четырех часов еще не было, а коммунисты уже собрались все. Недружно, вразнобой ответили на приветствие, не меняя понурых поз. Ни смеха, ни шуток, ни споров, какие бывают обычно перед собранием, не услышал сегодня Роман Иванович. Женщины и те сидели молча, сложив руки на коленях.

И только Савел Иванович, в новом черном френче, на который не забыл он перецепить со старого пиджака высветлившийся орден, был самоуверенно невозмутим. Сидел один за столом и, похохатывая, рассказывал шоферу Малявину, как добился в райисполкоме концентратов для скота. Малявин слушал его с угрюмой почтительностью, почесывая худую небритую щеку и нетерпеливо кося хитрые глаза на стол, где лежали накладная и путевка для подписи.

— Начинать бы! — несмело сказала из угла Парасковья Даренова.

Савел Иванович шевельнул бровями, стал читать бумаги, строго наказывая Малявину:

— Будешь за старшего. Выезжай завтра. Да гляди, чтобы городские шофера не растрясли корм…

Подписал милостиво бумаги, не спеша спрятал авторучку и так же не спеша полез из-за стола, освобождая место Зорину.

Роман Иванович, сидя на диване рядом с Ефимом Кузиным, все поглядывал украдкой на Марусю, но она жадно перелистывала у окна какую-то книгу и даже головы рыжей не подняла, чертовка.

Вяло выбрали президиум, даже не выбрали, а согласились с предложением Савела Ивановича, чтобы собрание вел сам секретарь Федор Зорин, а протокол писал кладовщик Негожев, благо сидел рядом, у стола. Столь же вяло утвердили повестку дня. Правда, услышав, что будет прием в партию, оживились несколько и начали оглядываться. Помня в лицо всех курьевских коммунистов, Роман Иванович тоже оглядел все собрание, гадая про себя, кого же предстояло принимать в партию, пока не увидел с отрадным удивлением Елизара Кузовлева на табуретке у самого порога.

Должно быть, Елизар Никитич не знал, что вопрос о приеме в партию всегда обсуждается первым: объявление председателя застало его врасплох. Встрепенувшись, он быстро встал и снял шапку.

Зорин громко зачитал заявление Кузовлева, анкету рекомендации, потом спросил собрание:

— Биографию будем слушать?

— И так знаем… — заворчал тихонько Ефим Кузин. — Чего из него душу зря тянуть!

Однако биографию по настоянию Савела Ивановича решили послушать. Так как дофронтовая и послефронтовая жизнь Кузовлева у всех была на виду, Елизар Никитич принялся рассказывать подробно, на каких фронтах, в каких дивизиях и полках он был и в каких боях участвовал…

Савел Иванович перебил его строго:

— Ты вот, Елизар Никитич, в анкете там пишешь, что орденом Красного Знамени награжден. А ни разу у тебя ордена этого не видел никто. Почему его не носишь? Почему неуважение такое к боевой награде выказываешь?

Кузовлев тяжко-тяжко вздохнул и виновато поскреб лобастую голову.

— Перед нашей партией, дорогие товарищи, не хочу я ничего скрывать, — заговорил он с отчаянной смелостью в лице. — Орден этот дуриком я получил, потому и носить его стесняюсь. А за что получил — это и сказать смешно, и утаить грешно…

Облизнув пересохшие губы, Кузовлев тоскливо оглядел собрание и замолчал.

— Так уж давай выкладывай все!.. — сказал кто-то повеселевшим голосом.

Кузовлев прокашлялся, кося глаза в сторону, попросил глухо:

— Только не смейтесь, товарищи. Не до шуток мне тогда было…

— Давай, давай, Елизар Никитич… — ободряли его со всех сторон.

— Что давай? — сердито полез он всей пятерней в затылок. — Было это в сорок втором. Остановились мы раз перед одной деревушкой, окопались. Немец молчит. Ну, мы рады передышке, занялись кто чем — одни ушиваются, другие письма пишут, третьи оружие чистят. А мне в тот день с утра старшина ботинки новые выдал. Не наши, не русские, а должно быть, английские. Они, надо вам сказать, очень даже узкие для нашего брата. Жмут. До того я ноги в них за день намаял, что терпения моего не стало. Сижу, значит, в окопчике, разулся, ботинки эти постылые выкинул, отдыхаю в одних портянках. Только собрался свои старые из мешка достать, взмахнул глазами, а немцы-то рядом! Идут на нас молчком в штыковую. Пьяные, видать: рожи красные у всех. Оглянулся я на своих — никого! Пока я с ботинками возился, отошли все наши. Ну, я тоже винтовку сгреб да на карачках из окопа, а потом встал да как припущу своих догонять. Отбежал эдак метров пятьдесят, пока опамятовался. Взглянул невзначай на ноги: мать честная, в одних онучах бегу! Так всего меня все равно что варом горячим и обдало. В жизнь такого сраму не переживал! Подумать только: бегу от немцев в одних онучах! Ведь это что же, думаю, позор мне на всю Россию. Да ежели не дай бог, думаю, до бабы слух об этом дойдет, так ведь и спать к себе не пустит…

Угрюмо обернувшись на смешки, Кузовлев с неохотой продолжал:

— И тут вспомнил я, что где-то рядом с нами пулеметчики были. Огляделся — верно: бросили, стервецы, пулемет с испугу. А немцы шеренгой по пригорку топают. «Ну, думаю, я вам сейчас тоже крови попорчу за свой конфуз!» Сел к пулемету да и резанул по ним. Уж больно бить удобно их было, все на виду. Дал очереди три. Они — кто убит, кто залег, кто бежать, я знай строчу. Осерчал шибко. Тут, слышу, наши один за другим возвертаются, опомнились, видно. Да и комбат их матом подбодряет. Ну, теперь, думаю, пора мне в свой окоп пробираться, пока никто не видит в сутолоке, да ботинки свои выручать. Тут как раз и пулеметчики вернулись. Я их поругал тихонько, одному даже, каюсь, в зубы ткнул. Шутка в деле: пулемет бросить! За это — очень просто — расстрелять даже могут. Сам же сиганул, как заяц, в свой окоп. Обулся и лежу, притаился. Мечтаю, что теперь никто о моем сраме не узнает. Так нет же, донес по начальству кто-то. Часу не прошло, бежит ко мне старшина: «Кузовлев, к командиру полка!» Верите, сердце так во мне и упало. Теперь, думаю, ославят на весь полк! Ну, являюсь к подполковнику, на «капе». А он мужик был боевой, грозный, ему под горячую руку не попадайся. Семь раз раненный, злой. Докладываю ему по уставу, что так и так, мол, товарищ подполковник, явился по вашему приказанию. А у самого шерсть на спине дыбом от страха. И тут он мне, дорогие товарищи, руку жмет и благодарит за то, что я, дескать, от гибели целую роту спас, что не растерялся и фашистскую психическую атаку сорвал. «Будем, говорит, ходатайствовать о присвоении вам звания Героя Советского Союза». Я и глаза на него вылупил. Но молчу. А он еще раз руку пожал, поблагодарил. Что делать, думаю? Сказать правду, как все произошло — в штрафную не угодить бы. «Служу, говорю, товарищ подполковник, Советскому Союзу!» Как я от него вышел, не помню. Прихожу к своим, ребята спрашивают, зачем вызывали, а мне и признаться стыдно. Сказал, что вздрючку дали за отступление без приказу.

Не знаю, конечно, как там в правительстве насчет меня решали. Посмеялись, поди, надо мной, но в положение все ж таки вошли: звездочку геройскую, спасибо им, не дали мне, чтобы, значит, не конфузить меня лишку. Так я понимаю умом своим.

Ну, а вскоре перед строем и прицепили мне этот орден. Дня два я его, правда, носил, но тут как раз опять в бой мы пошли, начальству некогда следить стало, ношу я орден или нет. Снял я его и в карман положил. Сам же, дорогие товарищи, ни разу орден этот незаслуженный не надевал… Ей-богу!

Слыша добрый смех кругом, Кузовлев тоже улыбнулся измученно и стал вытирать ладонью мокрый лоб.

Не хотел совсем Роман Иванович выступать до конца собрания, а тут не вытерпел, подняло его с места командирское горячее сердце. Сразу и говорить не мог, голос перехватило почему-то.

— Ты… Елизар Никитич… носи этот орден с честью! Он тебе по праву дан. Трус не постыдился бы и в одних портках от немцев убежать… А ты и перед лицом смерти не захотел достоинства своего солдатского ронять, о Родине и чести своей думал…

В доброй светлой тишине Федор Зорин спросил:

— Вопросы к товарищу Кузовлеву еще есть?

— Нету! — взволнованно и звонко крикнул кто-то.

— У меня есть, — поднял руку Савел Иванович. — Уж больно долго что-то, Елизар Никитич, ты к партии шел. Еще когда мы колхозы зачинали, хотел ты, помню я, заявление подавать да с той поры так и не собрался…

— Могу ответить! — с сердцем и обидой поднял голову Кузовлев. — Ведь сам ты, Савел Иванович, меня от партии отвел. Дескать, жена у меня — кулацкая дочка и что ежели хочу я в партии быть, то разойтись должон с ней, а стало быть, и сына бросить. Надолго ты меня обидел тогда. Из-за того не стал я в партию подавать. Должон я сказать вам, дорогие товарищи, что ко мне вечор тесть приехал из высылки. Кулак бывший, то есть Кузьма Матвеич Бесов, всем вам известный. Принял я его к себе, потому как считаю безвредным сейчас. Пусть у меня живет. Не знаю я, Савел Иванович, может, это и сейчас препятствует для вступления моего в партию?

Приняли Кузовлева в партию единогласно, только Савел Иванович поднял за него руку не сразу.

Растерянно тиская пальцами шапку, Елизар Никитич сказал негромко:

— Спасибо… товарищи коммунисты!

И вышел вон с непокрытой головой…

Давно закрылась дверь за ним, а по собранию все еще гулял свежий ветер оживления. Но тут Федор Зорин, сгоняя нехотя улыбку с лица, звякнул о графин железной линейкой.

— Должны мы по второму пункту повестки заслушать товарища Боева. Пусть расскажет, о чем будет колхозному собранию докладывать. А также обсудим после этого, как нам с председателем быть: старого ли оставим или нового будем выдвигать.

Покосившись на Зорина с сердитым недоумением, Савел Иванович пошел к столу. Стал спокойно раскладывать перед собой бумаги, протирать очки…

Разом утих говор и шум. Стало слышно даже, как постукивают ходики на стене.

И пока Савел Иванович читал свой доклад, ни единым словом не перебил его никто, не кашлянул никто, стулом никто не скрипнул.

И после того как сел на место, густой тучей продолжала висеть над собранием тишина.

Чуя в ней грозу и веселея от предстоящей драки, Роман Иванович испытующе оглядел курьевских коммунистов, спрашивая их мысленно:

«А ну, хватит ли у вас храбрости самодержавие в колхозе свергнуть?»

На призывы Зорина выступать в прениях не поднималась ни одна рука. Кто сидел в угрюмом раздумье, опустив голову, кто безучастно отвернулся в сторону, кто прятал опасливо глаза. И только Савел Иванович, вытирая отсыревшую лысину и приглаживая рыжий пух вокруг головы, уверенно поглядывал кругом.

«Подмял он вас всех под себя!» — ругал и корил мысленно курьевских коммунистов Роман Иванович.

Стыдясь, видно, за трусость собрания и сознавая свою вину в этом, Зорин зло тряхнул темно-серым, чугунным чубом.

— Что же, так и будем в молчанку играть?

Кто-то громко вздохнул, скрипнула робко табуретка, в углу разом зажглись две спички. Голубыми облаками оттуда понесло к столу табачный дым.

Зорин подождал еще, рыская светлыми глазами по застывшим лицам, потом с треском открыл новую пачку «Беломора».

— Объявляю перерыв, раз говорить не хотите.

Но и после перерыва никто выступать не захотел. Уже встревоженный, Роман Иванович сам хотел открывать прения, но в это время над оцепеневшим собранием грузно поднялся Ефим Кузин. Худо, видно, спалось ему от дум все эти дни. Даже глаза у него запали, а на потемневшем лице желтой стерней ощетинилась борода.

Размотав шарф, Ефим бросил его на подоконник.

— Я желаю сказать.

И тихо, но требовательно спросил:

— Долго ли мы, товарищи коммунисты, хорониться друг за дружку будем? Правду таить?

Зорин выпрямился и облегченно вздохнул Савел Иванович, нехотя будто, поднял на Ефима голову, все курящие полезли в карманы за папиросами, и только женщины не шелохнулись.

— Возьмем соседей своих в пример, ступинских колхозников, — начал мирно Ефим. — Ихний колхоз тоже отстающим был, как и наш, пока не пришел туда председателем Михайлов Николай Егорович. Он, как известно вам, агрономом в райзо был. И что же видим? Трех месяцев не прошло, как весь народ поднял и все перевернул. Сейчас у них и строительство идет полным ходом, и к севу они хорошо, отлично готовятся, и надои у них высокие… Али земля у нас хуже? Али работать мы ленивы? Нет, живали мы и лучше ступинцев! Так почему же сейчас на месте мы топчемся, когда партия и правительство навстречу нам идут?

Ефим перевел воспаленные глаза на Савела Ивановича и выкрикнул:

— Нету у нас председателя, хоть и тут он сидит. А есть, как бы проще сказать, диктатор… И до того крепко он в кулак нас всех зажал, что мы только в рот ему глядим, а своего рта разинуть не можем. С себя начну. В прошлом году на свиноферме у нас пало пять поросят. Вины моей в том не было, а Савел Иванович под суд меня подвел и требовал даже из партии выключить. Причина ясная — покритиковал я маленько его на собрании. Хорошо, что следователь разобрался с делом и судить меня не стал. Но только с тех пор начал я опасаться на собрании выступать. И Негожеву, кладовщику, рот заткнул Савел Иванович. По ошибке Негожев отпустил севцам мешок ржи обыкновенной вместо семенной. А Савел Иванович вредителем его посчитал. Парасковья Даренова, на что уж боевая баба, а и к ней подобрал ключи, молчать заставил. В порче картошки семенной обвинил. А кабы не Парасковья, погибла бы ведь картошка, без семян бы остались. Парасковья же и спасла ее тем, что вовремя перебрала и высушила… Он, Савел-то Иванович, на партийные собрания для виду ходит только. Чего бы мы, коммунисты, ни подсказали ему, какое бы решение ни вынесли, — все делает по-своему. А с народом и вовсе не советуется. Ну, раз он партийной линии в работе не проводит, у него и авторитета нету. Боятся его, это верно, а добром не слушают. Я так думаю, товарищи коммунисты, нельзя нам Савела Ивановича в председателях больше оставлять…

Ефим задохнулся, закашлялся и сел.

— Я все высказал.

И тут Федор Зорин уже не мог унять собрание, до того расшумелись и раскричались все.

Положив ногу на ногу, Савел Иванович молчал непроницаемо, даже улыбался чему-то, разглядывая с интересом свои новые валенки… Плечом одним только подергивал чуть приметно, когда очень уж горячо начинали припекать критикой. На поддержку ли райкома хитрый старик надеялся, уверен ли был в незаменимости своей, таил ли победоносный план наступления и теперь только часу своего ждал — кто его знает.

Насторожилось обеспокоенно все собрание, когда Федор Зорин слово ему предоставил.

— Чего же ты начальство обходишь? — упрекнул его с видимым благодушием Савел Иванович. — Пусть зональный секретарь товарищ Синицын выскажется. Полезно мне и его критику послушать.

— Не буду я выступать! — отозвался с места Роман Иванович. — И так уж насыпали тебе под самую завязку, а ты еще просишь. Жаден больно на критику!

Смех облетел собрание, забился куда-то в угол, потрепыхался там и скоро смолк.

Поняв, что поддержки от райкома не будет, только на секунду замялся Савел Иванович: поднял растерянно длинные брови и тут же прикрыл ими тревожно блеснувшие глаза. С невыносимой медленностью пошел к столу, причесал бережно рыжий венчик на голове, обвел тяжелым взглядом все собрание… И вдруг сказал спокойно и веско:

— Предлагаю, товарищи, продолжить собрание завтра. Ввиду того, что должен я серьезно обдумать все и подготовиться к ответу. Да и время позднее…

Этого не ожидал никто. Федор Зорин даже забыл, что он председательствует. Не мигая, долго, ошарашенно глядел на огонь лампы. Встрепенувшись, тряхнул чубом.

— Какое ваше мнение будет, товарищи?

Решили продолжить собрание завтра. Разошлись молчком, не прощаясь, не спеша…

9

— Где ночуешь? — хмуро спросил Романа Ивановича Боев, спускаясь с крыльца последним.

— У лесника.

— Ко мне сегодня пойдешь! — приказал он непререкаемо. — Я с тобой говорить должон.

— Ну что ж, побеседуем! — вызывающе согласился Роман Иванович. — Давненько не беседовали мы с тобой, есть что сказать друг другу.

Но до самого дома словом не обмолвились, каждый думая о своем и тяготясь молчанием. Уже в сенях Савел Иванович качнул головой.

— Ну, удивил ты меня ноне, секретарь!

— Я тебя не так еще удивлю! — не шутя пригрозил ему Роман Иванович, обметая ноги. У него и сердце сладко обмирало, что под одной крышей ночевать сегодня будет с Марусей, и знобило его от предстоящего разговора с ней и Савелом Ивановичем.

Беличьей дошки не было еще на вешалке в передней.

«И где это задержалась Маруся после собрания?» — ревниво гадал Роман Иванович.

Вышла из кухни седая полная Августа Петровна, жена Савела Ивановича, зазвенела посудой.

Когда сели ужинать и пить чай, стукнула входная дверь. Не успел Роман Иванович и головы поднять, как явилась, мигом выскочив из дошки, Маруся. Дыша морозом, пылая румянцем, сияя глазами, спросила весело и насмешливо:

— Не поругались еще?

Убежала, не дождавшись ответа, умываться в кухню. Савел Иванович заворчал, опасливо косясь туда:

— Оно выпить бы не мешало со встречей, да нельзя. Скандал подымет.

И тоскливо пожаловался:

— Живу, понимаешь, как в монастыре…

— Где же ты пить ухитряешься? — засмеялся Роман Иванович, дивясь домашнему смирению колхозного самодержца.

— Много ли я пью! — обиделся Савел Иванович. — Сплетни там в райкоме слушаете про меня, а ежели разобраться…

Усаживаясь напротив гостя, Маруся с шутливой жадностью оглядела еду на столе, постучала нетерпеливо ложкой.

— Мама, скорее щей, умираю!

И пожала плечами, глядя то на отца, то на гостя.

— Так давно не виделись и не выпить при встрече! Ну, отца я понимаю, он у нас вообще не пьет, но вы, Роман Иванович, всегда были пьющим. Стесняетесь? Ну, конечно: секретарь райкома! Раз не хотите — одна выпью. Мама, подай графинчик!

Савел Иванович, с трудом скрывая радость, а Роман Иванович — смущение, заулыбались оба, не зная, что сказать. Маруся, не ожидая их, лихо опрокинула рюмку и с упоением принялась за щи.

— Как живешь? — обрадованно завладевая графином, спросил Савел Иванович гостя.

— Плохо! — сознался откровенно Роман Иванович.

— Что так?

— Да жизнь личную никак устроить не могу. Живу, понимаешь, как бирюк.

— Жениться надо! — горячо посоветовал Савел Иванович. — Дивлюсь я на тебя, ей-богу, что не женат ты до сих пор.

— И то думаю, — смиренно согласился с ним Роман Иванович. — Да не решаюсь все. Посватаешься, а вдруг откажут. Срам ведь!

— Не знаю, какая баба тебе ноне откажет! — убеждал его Савел Иванович. — Такого мужа поискать: не пьет, не курит, живет монахом…

— Ну раз так, отдай мне дочку замуж! — потребовал с ужаснувшей его самого смелостью Роман Иванович.

Ошеломленно поставив графин на стол, Савел Иванович прикрылся бровями, что-то соображая.

— Такое дело, Роман Иванович, не со мной решать надо, поскольку… Слышь, Марья, о тебе разговор!

— Я изучу этот вопрос, папа! — спокойно ответила дочь, не поднимая головы от щей.

До сих пор не постигнув ее характера, Савел Иванович и сейчас не мог понять, шутит ли она или правду говорит. Не переставая удивляться, налил рюмки, выругался:

— Черт вас знает, что вы за люди!

Чокнулся с гостем и сердито рассудил:

— Так, так! И дочку у меня отнять хочешь, и с должности меня долой. Ну не разбой ли!

Отдавая матери пустую тарелку, Маруся сказала так же спокойно:

— А с должности пора тебе уходить, папа. Засиделся.

И посоветовала горячо и убежденно:

— Сам откажись! Честно откажись и на партийном, и на колхозном собраниях. В историю войдешь, как Сулла́. Тот добровольно от власти отказался. Десять лет правил Римом, потом вышел раз на площадь и спросил римлян, имеют ли они какие-нибудь претензии к нему. Римляне молчат. Три раза спросил — молчат. Тогда он снял мантию с себя, положил на трибуну все знаки власти и заявил, что отказывается от власти добровольно, потом уехал к себе на виллу. Ученые до сих пор объяснить не могут, почему этот диктатор добровольно от власти отказался. Ведь до него, да и после него от власти никто добровольно не отказывался. Ты откажешься — первый после Суллы́ будешь. Ученые изучать будут твою биографию даже через тысячу лет. Вот, скажут, какой мужественный и честный был человек Савел Боев.

У Савела Ивановича задрожала вилка в руке.

— Грамотна больно. Детишкам сказки эти рассказывай, а не мне. Учить вздумала! Какой я тебе диктатор? Соображать надо, что говоришь.

И потянулся к графину, но дочь опередила его, положив на графин руку.

— Хватит.

Роман Иванович уже забеспокоился, ожидая семейной ссоры. Но ссоры никакой не произошло. Савел Иванович покорно отдал дочери графин с водкой, поворчал, поворчал и утих, жалобно моргая глазами.

…Глядя с трепетом в полуоткрытую дверь горницы, где Маруся взбивала подушки, мерно взмахивая белыми руками, Роман Иванович сказал виновато:

— Ты меня извини, Савел Иванович, что покричал я позавчера на тебя по телефону… Сам понимаешь, расстроился очень…

— На меня все кричат, — обреченно вздохнул Савел Иванович. — Только одну ругань и слышу: райком ругает, исполком ругает, на партийных собраниях ругают, на правлении ругают, домой придешь, и дома ругают. Хоть кожа и задубела у меня, а чувствительно бывает. Возьмешь иной раз, да и выпьешь с горя. Обидно, брат. М-д-да! Сколько годов колхозом руковожу, пекусь о нем с самого начала, с батьком твоим еще начинали мы его, а кроме ругани от людей за это не имею ничего. Спасибо правительству, оценило мой труд, а здесь благодарности ни от кого не дождешься…

И невесело задумался. Что-то горестное было в его ссутулившейся спине и остро выпирающих лопатках. Роман Иванович отвернулся и вздохнул, подумав снова об отце: «Каким бы он был сейчас? Таким же, наверное, как Савел Иванович! А как их, таких, винить будешь? Из нужды, из темноты они вышли, завоевали кровью нам новую жизнь, а она их обогнала. И не все из них успевают за ней».

С глухой обидой в голосе, отвечая на какие-то свои мысли, Савел Иванович посетовал осторожно:

— Раньше жили, как за каменной стеной. А сейчас не знаю, как оно будет…

— Ты, что же, в партию не веришь?

— Эко слово сказал! — осердился Савел Иванович и зашептал встревоженно:

— Не полезли бы чужие к власти-то! Мал еще ты был, а я помню, как после смерти Владимира Ильича партию атаковать начали…

— Известно и мне.

— То-то и оно!

— Так ведь сейчас время-то другое, Савел Иванович. Эксплуататорских классов нет у нас. А чужие к нам полезут со своими порядками — рога им обломаем…

Из горницы вышла Маруся, запахивая халат. Стеля гостю на диване, подозрительно взглянула на обоих.

— Чего шушукаетесь? Слова-то краденые, что ли, у вас?

Роман Иванович смущенно замялся, а Савел Иванович соврал дочери:

— Мы тут о колхозных делах…

— Не люблю шептунов! — вздохнула дочь. — Не приведи бог, муж такой попадется!

На ходу вынимая шпильки и распуская золотыми волнами волосы, пошла в горницу.

— Спокойной ночи!

Оглянувшись, обогрела Романа Ивановича ласковым взглядом. Или это ему показалось только? Долго не мог он уразуметь после ее ухода, чего же допытывался у него Савел Иванович, пока тот не спросил второй раз:

— Кого, говорю, председателем будете ставить?

Начинался тот самый разговор, которого Роман Иванович страшился и ради которого пришел сюда.

Ответил Савелу Ивановичу недоумевая:

— Так ведь сам же ты был на собрании и знаешь, что ни о ком речи там не велось. Завтра наметим, видно, а поглянется ли народу наша кандидатура — это вопрос…

— Народ! — нехорошо, криво усмехнулся Савел Иванович. — Знаю, как это делается, не с мальчишкой разговариваешь. Кого подскажете, того народ и выберет.

— Выберет, если хорошего подскажем.

— Я про то тебя спрашиваю, — потребовал Савел Иванович, — кого же райком ставить председателем решил? Не чужой ведь мне колхоз, потому и пекусь, в чьи руки попадет…

Роман Иванович озадаченно молчал. «Сказать ему правду или нет? Скажешь — кинется сейчас к Додонову за помощью и, кто его знает, окажется вдруг опять в председателях; не скажешь — поднимет шум потом, что установку райкома я скрыл от коммунистов и самочинно ее отменил. Лучше действовать открыто».

Сказал как можно спокойнее:

— Тебя оставить председателем решил райком.

Савел Иванович выпрямился, поднял грозно голову, глаза его блеснули гневной радостью.

— Почему же ты, товарищ Синицын, отпора сегодня критикам не дал? — сначала тихонечко, а потом закричал он свистящим шепотом. — Почему же ты кандидатуру мою позволил дискредитировать? Как это понять? Райком предлагает тебе одно, а ты делаешь другое. Не забывай, что я тоже член райкома. И порядки партийные знаю получше твоего, хоть ты и секретарь…

В горнице зажегся свет, прошуршало платье, зашлепали по полу босые ноги.

Но даже это не остановило Романа Ивановича, он сказал громким, сдавленным шепотом:

— Чего же тебе не понятно? Я против твоей кандидатуры! А почему? Тебе вчера сказали об этом коммунисты и сказали сущую правду. Можешь звонить завтра Додонову и просить у него защиты от критики. И на меня жалуйся…

Дверь горницы скрипнула, приоткрылась, рыжие кудри грозно закачались из стороны в сторону.

— Мне в школу завтра вставать рано, а вы тут диспут развели! Марш спать.

Не глядя друг на друга, оба стали раздеваться. Уже стоя у постели в одних подштанниках, Савел Иванович пригрозил:

— И позвоню. И пожалуюсь.

Роман Иванович из-под одеяла отозвался глухо:

— Имей только одно в виду: если Додонов узнает правду, он тебя защищать не будет и установку свою, неправильную, отменит.

— Ишь ты, умник нашелся! — сердито натянул на себя одеяло Савел Иванович и умолк…

Когда Роман Иванович открыл утром глаза, хозяин сидел уже за столом, вздев на утиный нос очки и щелкая на счетах. Исправлял, должно быть, доклад. За ночь, как показалось Роману Ивановичу, он пожелтел, осунулся, сгорбился даже. Не спал, значит, думал, решал, проверял себя…

Услышав скрип дивана, снял очки, поднял голову.

— Вставай, секретарь, завтракать.

И пока Роман Иванович одевался, молчал, глядя в фиолетовую муть утра за окном.

Вышла из горницы Маруся, поздоровалась, чему-то усмехаясь про себя. Когда сели завтракать, спросила Романа Ивановича просто и неожиданно:

— Где же мы с тобой жить будем?

— У меня… в Степахине, — заикаясь от радости, сказал он.

Маруся передернула плечами.

— Так что же я, по-твоему, школу должна бросить и ехать к тебе?! Нет, переезжай ты сюда. В школьной квартире жить будем! Я тебя зоотехником тут пристрою.

Она встала, оделась, взяла тетрадки. Отец с женихом сидели за столом оцепеневшие, не зная, что делать и говорить.

Уже взявшись за скобку, Маруся спросила насмешливо:

— Может, проводите меня, товарищ Синицын?!

10

С колхозного собрания Роман Иванович вышел в плотном окружении новых правленцев.

— Здорово получилось, ха-ха-ха! — над самым ухом его раскатывался, ликуя, Федор Зорин. — Обвели всех нас колхознички вокруг пальца. Ха-ха-ха!

Все еще сам не свой, Роман Иванович резко оборвал его:

— Ты вот смеешься, а придется тебе перед райкомом отвечать. Кто настроил колхозников на это дело? Ты!

— Ив уме не держал, Роман Иванович, даю честное партийное! — постучал себя в грудь Федор и тоже обозлился вдруг: — А вы, что, думаете, не видят они, колхозники, не понимают, отчего колхоз охромел? Сколько раз просили мы райком подобрать другого председателя! А вы нам помогли? Вы нам подобрали? Ну, так вот и пеняйте на себя теперь. Колхозники взяли да и нашли себе председателя сами.

— Все равно райком будет против! — твердил Роман Иванович.

Но Ефим, поскрипывая сзади протезом, весело уверил всех:

— Ежели народ в одну душу решил, то райком препятствовать не будет, помяните мое слово!

На улице и в переулках все еще журчал говор и смех, скрипел под десятками ног морозный снег, визжали полозья. От конного двора целым обозом проехали с песнями во вторую бригаду доярки и телятницы, а за ними в обгон помчался грузовик со стариками и старухами…

Ни на шаг не отставая от Романа Ивановича, правленцы вместе с ним вошли в контору и сгрудились не дыша у телефона. Стало до того тихо, что всем совершенно явственно слышно было, как телефонистка вызывает райком.

— Слушаю вас! — заговорила вдруг трубка тонким пронзительным голосом Додонова.

— Здравствуйте, Аркадий Филиппович! — Подобрался сразу Роман Иванович по военной привычке.

— Привет! Ну как у вас там? Докладывайте скорее!

Собрание провели?

— Провели, Аркадий Филиппович.

— Как прошло?

— Очень активно, Аркадий Филиппович. Восемнадцать человек выступило. И правлению досталось, и райкому перепало, конечно, рикошетом…

— Ну, ну… Кого же председателем избрали?

— Меня!

Трубка надолго замолчала, продулась несколько раз и сердито удивилась:

— Вы не выпили там, товарищ Синицын?

Правленцы поникли сразу головами, а Роман Иванович упавшим голосом ответил обиженно:

— Я, Аркадий Филиппович, непьющий, как вам известно…

И тут совсем неожиданно трубка залилась таким веселым смехом, что правленцы, просветлев, заулыбались все, а потом и сами захохотали дружно, с облегчением. Даже Роман Иванович взорвался каким-то неестественным междометием:

— Хы! Хы!

— Исправил, значит, свою ошибку? — дивилась трубка сквозь смех. — Ты хоть расскажи, как это случилось!

— По телефону неудобно, Аркадий Филиппович, да и народу много тут…

— Ладно, приедешь — расскажешь. Но я теперь прямо не знаю, что мне с тобой делать! Не бывало, брат, в практике моей такого случая. Погоди, в обком сейчас позвоню, Валеева, может, застану…

И пока трубка висела минут десять на крючке, никто словом не обмолвился. Но вот в ней тихо заскреблось, заверещало, щелкнуло.

— Вы слушаете меня, Роман Иванович?

— Да, да, слушаю! — схватил он трубку.

В этот раз трубка заговорила совсем тихо, и правленцы, стремясь угадать смысл разговора, напряженно уставились Роману Ивановичу в лицо. Но тот сказал вдруг поспешно:

— Сейчас выеду, Аркадий Филиппович!

— Ну, что? — перехватил его растерянный взгляд Федор.

Не отвечая, Роман Иванович стал надевать тулуп. В расстройстве и рукавов не нашел бы, наверное, кабы не помогла ему Парасковья Даренова. Уже на ходу обнадежил всех строгим приказом:

— Правление соберем завтра в шесть. Прошу не опаздывать.

Словно боясь, не убежал бы, правленцы вышли за ним на крыльцо. Справа подпирал его плечом Кузовлев, слева теснил Федор. Роман Иванович покорно шел меж ними, как под конвоем. Деловито, рассудительно Елизар Никитич улещал его:

— Мы тебе, Роман Иванович, дом новый поставим…

— Женим тебя! — горячо подхватила Парасковья.

— Верно! — обрадовался шумно Федор. — Пора тебе семью заводить. Хватит одному скитаться, да еще по чужим углам…

На дороге, как раз напротив правления, ждал кого-то, похожий в сумерках на большого филина, лесник в распущенной ушанке, меховых унтах и в мохнатом полушубке.

— Чего же это у вас, товарищ председатель, делается?! — зычно закричал он, как только увидел Романа Ивановича. — Посылаете машины в город, а встретить их некому. Перемело ведь дорогу!

«И когда он узнать успел, что я председатель!» — радуясь его ругани, улыбнулся про себя Роман Иванович.

А лесник не унимался, махая варежкой в поле:

— Вон они путаются около кургана! Али не видите?

За деревней, далеко-далеко, где-то в сизой мути ползли, чудилось, нащупывая дорогу, большие невидимые улитки, то выпуская, то пугливо пряча светлые длинные рога.

— В овраг бы не затесались! — всполошился Кузовлев. — Запрягу сейчас лошадь да поеду…

Лесник тяжело потоптался на месте и стал надевать варежки.

— Не надо. Сам я сейчас на лыжах добегу туда, прямиком…

— Ну, спасибо, дружок! — виновато поблагодарил его Роман Иванович. — А то заплюхались мы совсем тут с собраниями, из головы вон, что люди в город посланы…

И велел Кузовлеву:

— Шоферов накорми тут поскорее и ночевать устрой, Елизар Никитич. Перезябли, поди…

Откуда-то из темноты лесник проворчал:

— Я сейчас бабе своей скажу, чтобы самовар ставила. У меня и заночуют, места хватит…

Путаясь ногами в тулупе, Роман Иванович заторопился на конный двор. С дороги услышал за спиной неуверенный голос Ефима:

— Вернешься? Не обманешь?

Правленцы все еще стояли у крыльца плотной кучкой, глядя вслед ему с надеждой и страхом.

— Да я же дела сдавать еду! — счастливо засмеялся Роман Иванович.

На конном дворе кинулась от ворот навстречу ему белая баранья шуба с поднятым воротником.

— Конюх? — обрадовалась шуба, но, узнав Романа Ивановича, разочарованно удивилась:

— Ах, это вы, сударь! Все еще здесь? Вторую неделю? Впрочем, это полезно для вас! И для дела тоже.

— Да вот уезжаю, Петр Поликарпович!

— В Степахино? — обрадовался Зобов. — Прихватите и меня, голубчик. Мне с утра завтра все дела в Степахине закончить надо, чтобы к полудню в Белуху попасть. А я целый час тут конюха жду. Ушел, говорят, на собрание. Я и по фермам пробежаться успел, проверил, чего по акту нашему делается… Так возьмете меня с собой?

— Ну, конечно, Петр Поликарпович!

Застоявшаяся Найда в пять минут вынесла их за деревню, но полем пошла тише, часто прядая ушами. В зеленовато-бледном лунном сумраке ни жилья, ни леса, ни огней не видно было. Дорогу замело, и только по пению телеграфных столбов справа да по редким черным вешкам слева, и догадывался Роман Иванович, что едет правильно.

Все крепче задувал сиверко, даже звезды, казалось, озябли, дрожали и ежились в темной небесной глубине от холода.

Роман Иванович опустил уши у шапки, а Зобов достал из кармана шубы и надел на голову белый башлык, став сразу в белой шубе и башлыке забавно похожим на крупного поросенка.

— Похвально, похвально, сударь! — поднял он острое поросячье рыло башлыка на Романа Ивановича. — Хорошо вы помогли мне, спасибо. Вникали, видать, во все сами, целую неделю, поди-ка, торчали на фермах! Ну зато и результаты есть: и в помещениях чище стало, и скотину кормят лучше теперь, и надои увеличились весьма заметно. Вот что значит, сударь, конкретная помощь специалиста! А от собраний да заседаний, от агитации вашей, извините, молока не прибавится. Теперь, надеюсь, и вы это поняли!

Глубоко обиженный за свою партийную работу в колхозе, Роман Иванович не пощадил в этот раз своего бывшего учителя.

— На фермах я, Петр Поликарпович, — нарочито виноватым голосом признавался он, — с того дня, помните, ни разу больше и не бывал. Времени, к сожалению, не хватило. Кормовой рацион только пересоставил, когда сена и картошки колхозники на фермы привезли. А так все больше партийной работой увлекался: то руководителям помогал к собраниям готовиться, то агитаторов мы с Зориным подбирали да инструктировали, то соревнование в колхозе организовывали… А тут еще с Левушкиным сколько возились: на партийном собрании его слушали да из партии исключали. Когда мне было о надоях думать! Так что никакой моей заслуги в росте надоев нету. Ваша это с ветеринарами заслуга! Главное ведь — мероприятия разработать…

Зобов не ответил ничего, только кашлянул неопределенно, словно хрюкнул.

Нарочно выждав, Роман Иванович позавидовал со вздохом:

— Уж вы-то, наверное, успели за эти дни!

— Все успел! — поднял еще выше воображаемый пятачок Зобов. — В трех колхозах побывал. Обследовал, указания дал и даже проверить успел на обратном пути, что сделано…

Погодя немного Роман Иванович спросил с коварным простодушием:

— Ну и как?

— Плохо, брат! — не чуя ловушки, признался Зобов и пожаловался возмущенно: — Не занимаются руководители животноводством. Не хотят понимать его значения. М-м-да! Колхозники, те больше о деле пекутся. Такие, скажу вам, чудесные люди на фермах, и такой у них подъем сейчас, а помощи настоящей они от руководителей колхозов не получают…

— Ну, теперь после вашей проверки и руководители наверняка расшевелятся!

— Некому их там расшевелить! — уныло пожаловался Зобов. — В колхозе «Победа», например, и зоотехник есть, а что из того? Больно он смирный, инертный! Вот вас бы туда послать!

— Какой я зоотехник! — отмахнулся Роман Иванович. — Я ведь партийный работник. От меня толку мало. Мое дело, как вы говорите, собрания да совещания разные проводить, агитировать. А ведь от всего этого молока не прибавится.

— Что вы хотите, собственно, сказать, этим, сударь? — поняв иронию, сердито всполошился Зобов.

— Да ничего особенного. То, что сказал.

— М-м-да! Любопытно, — проворчал Зобов и умолк. Обиделся ли на Романа Ивановича, задумался ли над его словами, кто его знает.

А Роман Иванович уже не видел перед собой ни дуги, ни остроухой головы Найды, ни снежного поля, убегающего вдаль. Все глубже и глубже забирал его радостный страх перед новой жизнью, что распахивалась перед ним. Виделось многоликое, многоокое и многорукое колхозное собрание, что вверило ему сегодня безотменно судьбу родного колхоза. И еще виделось милое насмешливое лицо в золотых струях кос и синие-пресиние глаза, которые теперь будут рядом, навсегда…

— Заблудились ведь! — обеспокоенно привстал в санях Зобов.

Ни дороги, ни огней впереди, ни вешек слева, ни телеграфных столбов справа! Одна светло-зеленая муть.

— Что за черт! — выругался Роман Иванович, уже собираясь вылезать из санок.

И вдруг впереди, совсем близко, проколол эту муть яркий свет автомобильных фар.

— Не заблудимся! — сказал уверенно Роман Иванович, догадываясь, что это лесник выводит на дорогу застрявшие машины.

Найда обрадованно рванула санки и пошла вперед ходкой рысью. В одном месте она приостановилась и прянула в сторону, испугавшись глубоких лосиных следов, пересекавших дорогу. Но Роман Иванович в этот раз даже не заметил их. Долго еще, видать, суждено было его сохатому гулять безмятежно и счастливо по курьевским лесам и пожням!

Загрузка...