НА РОДИМОЙ СТОРОНКЕ

1

В тот год жаркое стояло лето: дождя не было с весны. Окаменела и растрескалась земля, хлеб выгорел, пожухли в пересохлых болотах травы. Осатаневшие слепни с утра выгоняли из лесу голодную скотину, и она, заломив хвосты, с ревом бежала во дворы. От зноя и горького дыма лесных пожарищ нечем было дышать.

Где-то стороной шли страшные сухие грозы — душными ночами вполнеба полыхали кругом Курьевки зарницы, днем глухо и яростно, как собака над костью, урчал за лесом гром, а дождя все не было.

— И как дальше, братцы, жить будем, а? — приступал в который уж раз в злом отчаянии к мужикам суматошный Степка Лихачев. — Без хлеба ведь осталися! А сена где возьмем на зиму? Чем скотину кормить станем?

Сидя на бревнах у околицы, мужики только вздыхали, угрюмо поглядывая вдоль деревни. Праздник престольный, успеньев день, а тихо, пусто на улице: ни одного пьяного не видно, ни драк, ни песен не слыхать. Да и откуда им взяться, пьяным-то? Пива ныне варить не из чего, да и гулять некому. Много ли мужиков-то осталось в деревне! А ребят? Одни недоростки. На что уж девки, до гулянья всегда охочие, и те жмутся сегодня на крылечке у тетки Анисьи, все равно что куры в дождь.

— Что, говорю, делать-то, мужики, будем? — не унимался, домогаясь ответа, Лихачев. Усевшись повыше, выставил деревянную ногу, как пулемет, на Назара Гущина и оглядел всех вытаращенными глазами. — Пропадем ведь! Войне-то вон конца не видно…

— Семой год воюем! — поднял опухшее бородатое лицо Назар. — До того уж довоевались, последние портки сваливаются.

Усмехаясь чему-то, Кузьма Бесов напомнил осторожно:

— Был-таки передых при новой власти. Все как есть немцу правители наши уступили, а передых сделали. Дали солдатам маленько погреться около своих баб…

— А долго ли они при новой власти около баб-то грелись? — покосился на него ястребиным глазом Назар. — Тимоха Зорин и полгода не прожил дома — взяли. Того же месяцу Ивана Солдаткина, царство ему небесное, забрили. Потом Кузина Ефимку с Григорием Зориным возил я сам на станцию. Иван Синицын — тот, верно, раньше ушел. Дак он же добровольцем, сам напросился. Тоже и Савелка Боев. Кабы не поторопились тогда оба, может, и сейчас жили бы, а то давно уж ни от которого писем нет. Убиты, не иначе. Синицын, по слухам, последнее-то время под Варшавой был…

— Турнули его оттудова! — хохотнул в бороду Кузьма.

— Боев Савелка, жив если, Врангеля-барона воюет не то на Капказе, не то в Крыму…

— Нескоро возьмешь его, Врангеля-то! — качнул острым носом Кузьма. — Люди умные сказывали мне, в Крым этот войску сухопутьем не пройти никак, а морем плыть — кораблей нету. По Ленина приказу утоплены все…

Обращая то к одному, то к другому испуганное большеносое личико, Егорша Кузин ахал:

— И что кругом деется-то, мужики! По всей Россее война, того гляди, и до нас докатится!

— Вот-те и мир народам, а земля хрестьянам! — круто встал, одергивая сатиновую рубаху, Кузьма. — Что в ей толку, в земле-то, коли пахать некому. Да ежели и урожай вырастет, так его в продразверстку заберут. Совсем ограбили мужиков…

— Тебе да не обижаться! — льстиво пожалел Кузьму Егорша. — Сколь у тебя комиссары лонись хлеба-то выгребли!

Лихачев подпрыгнул, как укушенный.

— Было бы что выгребать! Все не выгребут, на пропитание оставят. А у меня в сусеках мыши — и те не живут, перевелись все. Вот тут и подумай, как быть! Где хлеба взять? Помирать, выходит, мне с семьей от голода? А у другого, может, на год запасено. Должон сочувствие он иметь али нет?

— Каждый про себя заботу имеет… — прохрипел Назар.

— А ежели тебя, не приведи бог, такая нужда постигнет?

Похватали бы в споре мужики друг дружку за ворота, пожалуй, да закричала тут с дороги вдруг Секлетея Гущина:

— Ой, родимые, гляньте-ко!

Сама даже ведра выронила. И руку для крестного знамения поднять не может. Глядит в поле, причитает:

— Архангел Гавриил это, родимые, конец света трубить идет…

Тут и мужиков некоторых оторопь взяла. Вскочили на ноги. Что за диво? Идет полем кто-то с большой серебряной трубой на плече. Идет не путем, не дорогой, прямо на деревню, и от трубы его такое сияние, что глазам смотреть больно. Пригляделись мужики: крыльев белых за спиной нету — человек, стало быть, не архангел.

Тем временем Лихачев Степка вылез из канавы, растолкал всех, глянул из-под руки в поле.

— Из ума ты, Секлетея, выжила! Дура ты каменная! Какой это тебе архангел? Не кто иной — Синицын Иван идет. По походке вижу. Несет граммофон. Только и всего. Обыкновенное дело, ежели понимает кто…

Как стал ближе человек подходить, тут уж и другие признали: он, Синицын, живой, невредимый. Худ больно только — одни усищи да нос на лице. За спиной ящик лакированный да мешок солдатский. Шапка у Синицына острая, с красной звездой на лбу.

Остановился солдат, снял с плеча диковину, раструбом широким на землю ее поставил. Оглядывает деревню, березы, людей, а у самого слезы по щекам так и бегут, так и бегут.

— Не думал уж, братцы, что вернусь на родимую сторонку!

Вытер глаза, снял шапку со звездой.

— Ну, здравствуйте!

Мужики загалдели обрадованно:

— Здорово, Иван Михайлович!

— Али отвоевался?

— Уж не замирение ли вышло?

Обступили сразу солдата бабы кругом да ребятишки, словно ветром их принесло.

— Дай-ко хоть, Иванушко, поглядеть-то на тебя!

— Сам-то ранетый али как?

— Контужен я…

— И то слава богу, что живой остался!

— Не слыхать, наши-то мужики скоро ли воротятся?

— Теперь недолго, бабы! — обрадовал их солдат. — Антанте и гидре капитализма конец приходит…

— Песку бы им, сукам, под рубахи!

— Бегите, ребята, за Авдотьей-то скореичка!

Да жена солдатова и сама уж тут, кинулась мужу на шею — не оторвешь.

Синицын смеется ласково:

— Чего ревешь-то, Авдотья? Кабы мертвый, а то живой я. Баню иди скорее топи…

Вскинул на плечо трубу, пошел к дому, на задворки. Жена рядом, на рукаве висит. Народ весь за ними. Каждому небось хочется послушать, чего солдат рассказывать будет и что за невидаль такую привез.

У крыльца ребятишек своих встретил солдат — копаются оба в песке, один другого меньше, черноногие, в холщовых рубашонках, шеи у обоих тонкие, на чем только голова держится. Увидели они чужого дядю, убежали оба с ревом домой. Один-то совсем, видно, забыл отца, а другой и вовсе не видывал. Как вошел солдат в избу, первым делом развязал мешок, вынул оттуда сахару два кусочка, обдул с них пыль.

— Это тебе, Ромка, а это, Васятка, тебе.

Зажали оба сахар в кулачонки, а чего с ним делать — не знают. Сроду не едали.

2

Пока мылся в бане солдат, не ушел из избы никто. Пока обедал, не спрашивали ни о чем. Когда из-за стола уж вылез только да закуривать стал, Кузьма Бесов полюбопытствовал:

— На каких фронтах довелось быть, Иван Михайлович?

Чиркнул солдат зажигалку. От настоящей папиросы по всей избе сразу дух ароматный пошел.

— И Деникина бил, и Шкуро, а вот от Пилсудского, едри его корень, самому попало. Месяца два в госпитале отлеживался…

— Да уж оно завсегда так! — поскреб Кузьма лысину легонько. — Сунешься в драку — обязательно по шее получишь. Хошь разок, а дадут…

Согласно с ним солдат пошутил угрюмо:

— Не догнали, а то еще бы дали! — и сам усмехнулся над собой.

Кузьма, довольный, раскатился дробным смешком, потом сказал поучительно:

— Других не тронешь — и тебя не тронут!

У солдата разом сошла улыбка с лица, он быстро поднял стриженую голову.

— А ежели эти другие на шею мне опять норовят сесть?

— Да ведь оно, Иван Михайлович, все едино: не тот, дак другой на шею нам сядет. Никогда у мужика на ней свободного местечка не оставалось спокон веку.

— Зря, выходит, воевал я? — сверкнул на Кузьму жутко глазами солдат. — Рази ж за то я воевал, чтобы опять эксплататоры на шею мне сели и меня погоняли?

Бабы и ребятишки испуганно смолкли, а Кузьма пожалел солдата ласково:

— Верно, мученик ты наш, верно! Большую ты, сердешный, тягость вынес, ох, большую! Сколь годов на фронте вшей в окопах кормил, не единожды, может, смертушке глядел в глаза… А завоевал что? Граммофон? Хе-хе! Не больно много, Иван Михайлович! Вот о чем и речь-то…

— Я не граммофон, я власть Советскую завоевал! — поднялся грозно с лавки солдат. — А граммофон этот в подарок дали мне, от воинской части, когда из лазарета я уходил. За геройство. Сам комиссар принес. «Вези, — говорит, — Синицын, в деревню. Пусть послушают люди…»

— Поживи тут, увидишь, какая она есть, Советская власть! — тихонько вздохнул Кузьма.

— Я за нее, за Советскую власть, кровь проливал, — стукнул в грудь себя солдат, — а ты за печкой тут сидел всю войну, как таракан, да еще надо мной насмешки строишь!

Кузьма покачал головой, цокая сожалеюще языком.

— Понимаю я, Иван Михайлович, сердце-то попорчено у тебя на войне. Потому и не обижаюсь. Сам на германской был, знаю, почем фунт лиха. И на гражданскую бы взяли, кабы не грыжа…

— С чего она у тебя, грыжа-то, у мироеда?

Кротко и тихо, сквозь слезы, Кузьма укорил солдата:

— Вот это уж напрасно ты, Иван Михайлович, говоришь. Ой, напрасно! Спроси лучше бабу свою, какой я мироед. Похоронила бы она ребятишек-то обоих, кабы не Кузьма Матвеич. Да и сама в гроб уж в то время глядела. Некому бы тебя ноне и встречать было, кабы не отвел я от семьи твоей смерть голодную. Да ты жену-то спроси, Иван Михайлович, при мне ее спроси, жену-то…

— Дай тебе бог здоровья, дядя Кузьма! — взвыла вдруг Авдотья и упала перед ним на колени, охватив руками перепуганных ребятишек.

Солдат попятился, как от удара, и сел на лавку. Замигав часто глазами, приказал тихо и хрипло жене:

— Встань, Авдотья.

Не глядя на Кузьму, глухо сказал в пол:

— Не забуду я про это, Кузьма Матвеич. Спасибо. В долгу не останусь перед тобой…

Кузьма вытер глаза, отмахнулся.

— Не беспокойся, Иван Михайлович. Сочтемся ужо, не к спеху…

И словно разговору между ними никакого не было, попросил мирно:

— Показал бы хоть машину-то. Страсть мне любопытно…

Неверными шагами солдат пошел в передний угол избы, поднял с полу блестящий коричневый ящик и поставил его на стол. Потом… вынул из мешка широкие и тонкие, все равно что блины, черные круги. Не дыша следили все, как он дрожащими руками прилаживал к ящику трубу, укладывал, будто на сковородку, черный блин на зеленый круг и после долго крутил с боку ящика ручку. Сковородка завертелась вместе с блином, а когда солдат пригнул к нему светлую железную загогулинку с иголкой на конце, труба вдруг настоящим человеческим голосом запела на всю избу:

Жил был король когда-то,

При нем блоха жила.

Милей родного брата

Она ему была.

Да как засмеется:

Блоха? Ха-ха-ха-ха!

Только стекла в рамах дрожат. Потом запела опять:

Позвал король портного:

— Послушай, ты, чурбан,

Для друга дорогого

Сшей бархатный кафтан!

Кафтан? Блохе?

И тихонечко так, про себя будто:

Хе-хе!

На отупевших от забот и горя, истомленных лицах людей засветлели улыбки. Онемевшие ребятишки со страхом заглядывали в трубу, не сидит ли там кто. А солдат перевернул черный блин, и не успели опомниться люди от страшного хохота трубы, как в ней нараспев заговорили вперемежку два развеселых мужика:

Вот деньги у каво —

Тот в ресторанах кутит.

А если денег нет?

Усы на печке крутит.

— Ну, ловкачи! — толкнул Кузьма в бок Егоршу Кузина. Но тот окоченел, не отводя глаз от трубы и не вытирая слюны, вожжой тянувшейся изо рта по бороде.

А развеселые мужики в трубе, как горох, сыпали:

Вот деньги у каво —

Сигары покупает.

А если денег нет?

Акурки собирает.

И топали где-то в ящике под музыку ногами.

— Машины эти только у буржуев раньше были, для утехи, — строго объяснял солдат, — а теперь нам достались. Погодите, бабы, доживем, ужо, — в каждом доме граммофон свой будет…

А сам все пек и пек черные блины, и труба на всю избу пела песни то печальные, так что в слезу кидает, то веселые, хоть плясать иди. Соломонидка Зорина, отчаянная головушка, не утерпела. Как завели плясовую, сарафан свой старый с боков руками прихватила — и поплыла по избе уткой.

— Не все бедовать, бабы! Хоть заплатами потрясу. Праздник ноне.

Было тут над ней смеху-то.

До полночи не расходился народ из избы солдата, слушая песни и музыку.

И казалось всем — упрятана в ящик, уму непостижимо кем и как, и на ключ там заперта от людей счастливая, веселая жизнь.

— Ни горя-то у них, ни заботушки: поют да играют! — дивились, вздыхая, бабы.

Уходя из избы последним, Кузьма замешкался на пороге.

— Ну, потешил ты нас, Иван Михайлович. Спасибо.

Постоял, подумал, словно еще хотел сказать что, но промолчал и неторопливо закрыл дверь.

С тех пор каждую субботу, по вечерам, солдат молча открывал окно и, выставив трубу граммофона на улицу, заводил его. Под окном, на завалинке, а то и просто на земле, сидели невидимо и безмолвно люди, боясь кашлянуть.

Солдат, проиграв пластинки, так же молча закрывал окно и ложился спать.

Но однажды в субботу не успело открыться в солдатской избе окно, как его закрыл с улицы широкой грудью круглоголовый Кузьма Бесов. Все услышали, как он сказал солдату:

— Вот что, Иван Михайлович, продай-ка ты мне машину эту.

Никто не понял, что ответил ему солдат, но окно в избе закрылось сразу.

— Продаст! — уверенно объявил мужикам Кузьма. — Жрать-то небось нечего. Одной музыкой сыт не будешь. Хе-хе!

С того дня никто в деревне граммофона больше не слышал. Кузьма заводил его только по большим праздникам, при закрытых окнах, а в дом к нему ходить не смели.

3

Если бы в Курьевке хорошо росла капуста и не было солдата Синицына, может, и не случилось бы ничего. Но капуста в Курьевке росла чахлая, потому что поливать ее было нечем: ручей с весны пересыхал, а в колодцах не хватало воды и для питья. Солдат же ругался и требовал строить миром запруду. Угрюмый и злой, с острым голодным лицом и длинными усищами, он грозил костлявым кулаком и кричал на всю деревню:

— Глядите, мужики, доживем до беды! Надо без кутерьмы, всем сразу. Я вижу, кто тут всех мутит… Меня не обманешь! Эх, темнота! Курицы вы, мать вашу…

Его не любили, но уважали и побаивались, чуя за ним силу, а в темных словах его — тяжелую правду. Все помнили, как он пришел с фронта и под его командой осмелевшая беднота отрезала у Кузьмы Бесова и у брата его Яшки Богородицы лишнюю пашню и лесные делянки, забрала лишний хлеб и лошадей.

Бесовы после этого присмирели в первое время, выжидая чего-то. Но ждать им пришлось недолго. Землю солдату пахать было нечем, да и не на чем. У Бесовых росла в полях рожь, а у солдата — полынь да лебеда. И пришлось ему отдавать половину своей земли в аренду исполу.

— Подавился-таки нашей землей, беспортошный! — злобно смеялся над солдатом Яшка Богородица. И, раздувая тонкие ноздри, хлестал обидным словом:

— Л-лодырь!

Солдат стал еще угрюмее и злее. А Бесовы ожили, наглея с каждым днем: Кузьма открыл маслодельню и начал скупать в деревне молоко, а Яков — торговать льном и кожами. Видя, как зажимают они в кулак всю деревню, солдат подговорил мужиков купить сообща сепаратор и устроить молочную артель, а лен и кожи сдать по контрактации степахинскому сельпо. Но Бесовы тут же раздали в долг мужикам ходовые товары, и мужики, как ни ругал их солдат, понесли ловким братьям и молоко, и лен, и кожи.

Если вначале Бесовы из боязни и осторожности только посмеивались над солдатом, то теперь, забрав силу, они принялись травить его на каждом шагу, мешая во всем, чего бы ни начинал он делать. Не зная, что братья давно сговорились ставить на ручье, за деревней, свою плотину и мельницу, солдат упрямо твердил на сходке:

— Без воды нам, братцы, гибель. Вода нам во как нужна: и для капусты, и, храни бог, на случай пожара. А мы, выходит, сами себе лиходеи!

Мужики молчали, не смея перечить ему и выжидая, что скажут Бесовы. Только Савелка Боев, заикаясь, крикнул от порога:

— Думайте, мужики! Ванька Синицын дело говорит…

Поглаживая сияющую, как луковица, голову, Кузьма Бесов сказал осторожно:

— Оно, конечно, жили и без запруды, благодаря богу. Но ежели обчество пожелает, почему же не так?! Вся сила в ём, в обчестве…

Но тут Яшка Богородица кашлянул в кулак и, ни к кому не обращаясь, вздохнул:

— Опасное это дело! Запрудишь, а потом утопит все. Выдумали тоже!..

И словно соли горсть в огонь бросил:

— А отвечать кто?

Разом закричали все, заспорили, зашумели, и в этом шуме скоро заглохли и рычащий бас солдата, и тонкий визг Яшки Богородицы.

Прокричав часа три, мужики разошлись, так и не решив ничего.

4

Наутро солдат вышел к ручью с топором и лопатой. Один за другим к нему стали подходить сначала ребятишки, потом праздные ребята и девки (дело было в воскресенье). Балуясь и зубоскаля, принялись копать дно пересохшего ручья, вытащили на берег несколько носилок песку и незаметно раззадорились в работе. А когда подошли мужики и, пристыженные, взялись за лопаты, дело пошло еще дружнее.

Солдат уже только ходил теперь по бугру и зычно командовал, где ставить сруб для плотины, куда сыпать песок и глину, где валить камни…

К вечеру плотина была готова. Усталые люди скопились на берегу и радостно галдели, наблюдая, как быстро прибывает в запруде вода.

— А ведь амбар-то у Бесова утопит! — догадался кто-то.

— Беспременно утопит! — равнодушно отозвалось несколько голосов.

Вода, действительно, начала заплескивать угол старого пустого амбара.

— Не утопит! — уверенно возразил солдат и пошел к амбару. — Мы его от воды-то отпихнем маленько…

Мужики нерешительно двинулись за ним. Принесли два бревна и просунули их под амбар, потом заправили под стену слеги. Солдат дал команду:

— А ну, берись! Ра-аз, два-а, дружно!

Амбар жалобно скрипнул, покосился и съехал на бревна. И в это самое время на бугре появился Кузьма Бесов. Остановился наверху и молча стал смотреть вниз на солдата, навалившись грудью на толстую палку. В черном старомодном пальто до пят, круглоголовый и длинноносый, он похож был на грача, который нашел в борозде жука, но прежде чем есть, с любопытством разглядывает его.

Мужики по одному начали отходить прочь, пока у амбара, кроме солдата, не осталось никого.

— Не тронь! — тихо и торжественно сказал Кузьма и уставил грачиный нос на солдата, словно клюнуть его собрался.

— Утопляет… — пояснил солдат, дергая ус.

— Пущай тонет! — хрипло закричал из-за спины Кузьмы старший сын его Петруха. — А ты не тронь чужое добро…

— Пущай тонет! — в один голос подхватили кумовья Бесова, окружая солдата со всех сторон.

Они долго прыгали и визжали около него, суя под нос ему тяжелые кулаки, но тронуть не посмели: солдат неколебимо, как столб, стоял перед ними, и только усы его страшно шевелились на побелевшем лице.

Народ молча разошелся по домам. Когда стемнело, ушел и солдат, вскинув лопату на плечо, как винтовку.

И тут произошло событие, над которым долго смеялись потом в Курьевке: не успели затихнуть тяжелые и ровные шаги солдата, как из переулка прокрался к плотине какой-то человек и, озираясь по сторонам, начал копать землю. А немного погодя на бугре появился опять Кузьма Бесов. На этот раз он был с ружьем и, как вор, стал подкрадываться к работавшему на плотине человеку. Но тот, повернувшись к Кузьме спиной, ничего не замечал, продолжая копать.

Долго и старательно, как в белку, Кузьма целился ему в зад, потом выпалил. Человек охнул, сел на край плотины и съехал вниз.

— Убили! — отчаянно завыл он, булькаясь в воде.

Кузьма дрогнул и кинулся к нему.

— Петруха!

Тот на брюхе выполз из воды на плотину и лег, стуча зубами от страха и жалобно моргая коровьими глазами.

— Ты… чего же тут делал? — в злом отчаянии спросил Кузьма сына, поднимая его на ноги.

— Чего, чего? — угрюмо отозвался тот. — Плотину разрыть хотел. Амбар утопляет…

— Да ведь я думал, солдат это… — горько зашептал Кузьма. — Экая оказия!

— Думал, черт слепой! — сердитым шепотом ответил Петруха, обеими руками поддерживая штаны. Помолчал и тоскливо спросил:

— Горохом али дробью?

— Бекасинником, — уныло вздохнул Кузьма.

Тихонько воя и ругаясь, Петруха пошел к дому, раскорячив ноги. Народ сбежался на шум к запруде, но около нее уже никого не было. Легонько билась в берег потревоженная вода, а в ней дрожал, как от смеха, обломок белой луны.

5

Ночью кто-то разрыл-таки плотину, и вода ушла, разворотив камни и размыв на сажень песчаный вал.

Все это было весной…

А летом, в самые «петровки», когда все взрослые с утра ушли на покос, ребятишки забрались курить в хлев и, чего-то испугавшись, бросили окурки в солому. В полдень над Курьевкой лениво поднялась серая туча дыма. Она росла, чернела и расползалась по небу.

В ближайшем селе забили в набат, со всех сторон к Курьевке толпами и в одиночку побежали на пожар люди. Но тушить было нечем, да и нечего. Курьевцы бестолково метались от дома к дому, пытаясь спасти хоть какую-нибудь рухлядь. Кругом стоял плач, вой, стон…

Только солдат не суетился, никуда не бегал и, казалось, был даже чем-то доволен.

Высокий и костлявый, с растрепанными усами, он без шапки стоял посреди улицы, расставив длинные ноги, останавливал бегущих мимо людей и показывал крючковатым пальцем то на большой и мрачный дом Кузьмы Бесова, то на горящий пятистенок его свата Никиты с резным крылечком и голубыми наличниками.

— Глядите! Глядите, как богачей-то наших ровняет! — кричал солдат. — Теперь — шабаш! Все, брат, одинаковы будем… Хо-хо-хо!

Горящие дранки и головешки понесло с дома Никиты на дом Кузьмы Бесова, И тут жена крыше его весело затрепыхались оранжевые лоскутья пламени. Черными ребрами оголились сразу стропила и слеги, огонь начал проваливаться внутрь дома, но скоро с ровным и страшным шумом поднялся оттуда к небу столб и уперся в багровую тучу. Из дома послышался хруст, треск, шипение, будто огромный зверь, ворча, сопя и чавкая, яростно грыз там пойманную добычу.

Огонь начал обступать со всех сторон кособокие домишки курьевской голытьбы. Вспыхнула разом избенка пастуха Ефимки Кузина. Над крышей ее поднялись вдруг дыбом огненные волосы, в темных окнах сверкнул и заметался яркий свет, рамы в них покривились, а потом и вся избенка перекосилась и рухнула, вздымая из пламени к небу, словно руки, черные концы обгорелых бревен.

Люди с воем и криками пробегали мимо солдата, сторонясь его, как сумасшедшего, а он стоял и все грозил кому-то, размахивая руками и разговаривая сам с собой. К вечеру пожар кончился. Уцелело только девять домов за ручьем, а на горке торчали теперь высокие трубы да сухие скелеты обгорелых берез.

Солдат долго стоял у своего пепелища. Рядом с ним истошно голосила жена, кричали и спорили ребятишки, выгребая из углей сгоревшие топоры, косы, подковы и разные железки, но солдат ничего не замечал и, опустив голову, тупо глядел в землю.

Пожар сравнял Курьевку с землей, но он не сравнял Кузьму Бесова с солдатом и Ефимкой Кузиным. В этом солдату пришлось горько убедиться, и очень скоро. Пока строил он себе хатенку из старой, уцелевшей от пожара бани, Кузьма Бесов срубил себе большой пятистенок из семивершковых бревен.

И однажды вечером, сидя с трубкой на завалинке, солдат услышал, как ребята, проходившие мимо него, дружно рявкнули под гармошку:

Уж как Бесовы-брюханы

Пятистенки новы льют,

У Синицына Ивана

Стены старые гниют.

Ошалев от злости, солдат схватил жердь и погнался по темной улице за обидчиками. Но те со смехом рассыпались по переулкам.

Не найдя никого, солдат в раздумье постоял на улице с поднятой жердью, потом с сердцем бросил ее и быстро пошел прочь, издавая какие-то лающие звуки, не то смеясь, не то плача…

У мостика, посреди улицы, солдат остановился и долго глядел на светлые окна Бесовых. Теперь только начал понимать он, что какой-то другой нужен в Курьевке пожар, который навсегда выжег бы в ней и нищету, и Бесовых, да так, чтобы и корня от них не осталось.

Загрузка...