Глава 12 «Ты веришь, когда читаешь сказки?». Елисей Петрович. Приорка. Разговор с дядькой Николой

Чак сидел на той же самой лавке под деревом в скверике возле цирка.

— Садись, — сказал он, когда я, поздоровавшись, подошел к нему. — И слушай внимательно. Нужно нам с тобой кое-что выяснить. Скажи, ты сказки любишь? Мне почему-то показалось, что Чак волнуется.

— Сказки? Люблю. А что?

— А ты веришь, когда сказки читаешь?

— Во что? В то, что там написано?

— Ага.

— Не верю, конечно. Но… интересно.

— Жаль, — очень огорчился Чак. Мне стало неудобно.

— Ну как я могу верить? — извиняясь сказал я. — Как я могу верить в какой-то там ковер-самолёт или летучий корабль, когда сейчас ракеты в космос летают, да и я сам на реактивном самолёте с папой летал?! Что там тот ковер-самолёт против ИЛ-18! Или волшебное зеркальце, в котором видно, что где делается. А у нас цветной телевизор дома… Ну как я могу верить?

— А что такое сказка? Как ты думаешь?

— Ну… сказка… это… это… — сказка. Выдумка.

— А почему она живет, эта выдумка? Давно уже реактивные самолёты, космические ракеты летают, давно телевизоры цветные, а сказки о коврах-самолётах и о волшебных зеркальцах до сих пор печатают, и люди их читают. А?

— Ну, потому что… просто интересно.

— Нет, друг мой дорогой. Потому что это — искусство, творения воображения, творческой фантазии народа. И не было бы ни реактивных самолётов, ни космических ракет, ни цветных телевизоров, если бы не было сказок. Когда бы далекие наши предки не мечтали об этом, не облекали свои мечты в сказки, в сказочные образы.

— Наверно, — вдруг поняв, согласился я. — Конечно, если бы люди не мечтали, они бы не стремились всё это сделать.

— То-то и оно! — обрадовавшись, улыбнулся Чак. — Сказки — точно такая же реальность, как и всё другое. Это — создания реального творческого воображения народа, наших далеких-далеких предков. И они бессмертны, они будут жить всегда, пока будут жить люди, пока бьет ключом их фантазия. И вот… — Чак снова заметно заволновался. — Когда я был совсем маленький, бабушка рассказывала мне сказки. И героем этих сказок чаще всего был добрый, симпатичный леший Елисей Петрович. По-моему, бабушка его сама выдумала. Он помогал пташкам и зверям, выручал их из беды, защищал от злых сил. Я так полюбил Елисея Петровича, что представлял его как живого. Он часто снится мне и теперь. И вот я решил обратиться к нему за помощью…

— Как это? — волнение Чака передалось и мне. Я почувствовал холодок в груди.

— Понимаешь… Я мог бы и сам. Но с ним мне будет легче. Легче фантазировать, Вот ты же хочешь побывать у предка старого Хихини козака Тимохи Смеяна?

— Хочу.

— Но, чтобы проникнуть во времена, в которых я не жил, моих воспоминаний, моей памяти не достаточно. Тут требуется уже, кроме моих знаний о том времени, еще и мое воображение, которое есть частичка той творческой фантазии народа, что живет с незапамятных времен и что творила сказки. И твоё воображение. Ты должен поверить в то, что я буду внушать тебе. Так, как веришь во сне, когда с тобой происходят даже самые удивительные вещи. Они могут удивлять тебя, но ты веришь в их реальность. И лишь, проснувшись, понимаешь, что это был сон. Да и когда ты смотришь хороший фильм-сказку, ты же не думаешь всё время: «Так не бывает.» Ты поддаешься искусству кино и живешь в его мире. Поэтому постарайся верить. Хорошо?

— Ну, я… постараюсь.

— Сейчас познакомлю тебя с Елисеем Петровичем. Теперь он леший-инспектор по Киеву и Киевской области. Я себе так придумал. Он приходит ночью к зверям, которые гастролируют в это время в нашем цирке, и к тем, что живут в Киевском зоопарке. Рассказывает им лесные новости, передает приветы от родственников, что живут на воле, утешает, успокаивает и вообще следить, чтобы их не обижали. Ты не бойся, он добрый и не сделает тебе ничего плохого. — Чак поднял голову и позвал: — Елисей Петрович! Спуститесь к нам, будьте добры!

Я тоже поднял голову и… на дереве увидел лохматого дедушку в очках. Дед сидел на ветке и читал книжку.

Услышав слова Чака, он сдвинул очки на кончик носа, посмотрел поверх них на Чака и меня и сказал: «Ага! Сейчас!» — закрыл книжку и с неожиданной ловкостью слез на землю.

— Познакомьтесь, Елисей Петрович, это Стёпа, — произнес Чак.

— Здравствуйте, — сказал Елисей Петрович и протянул руку мне.

Рука была маленькая, мохнатая. Но пожатие теплое, приятное.

Из-за очков на меня смотрели зеленые кроткие глаза. Большая седая борода была взлохмачена, в ней запутаны сухие листья и лепестки каких-то цветов.

Неожиданно я узнал его. Это был тот самый старик, который стоял рядом с Чаком и Стороженко на галерке в цирке «Гиппо-палас», когда упала Тереза. Это он что-то крикнул тогда зверям, и они, вместо того чтобы броситься на Терезу, убежали с арены.

Впервые в жизни я видел собственными глазами живого сказочного лешего.

По площади туда и сюда ехали троллейбусы, автобусы, машины, сновали тысячи людей, а лавке возле цирка, рядом с нами, закинув ногу на ногу, сидел леший. Среди белого дня, в центре Киева. И никто не обращал на него никакого внимания.

Но вдруг я увидел милиционера, который шел прямо к нам, к нашей лавке. Рыжий, высокий, усатый милиционер.

Я не успел даже открыть рот, как милиционер уже был возле нас, козырнул и, обращаясь к лешему вежливо произнес:

— Здравия желаю! Извините, что случилось?

— Нет-нет, товарищ старшина, всё хорошо, — успокоил его леший.

— А я уже думал… Никогда вы, Елисей Петрович, днём с дерева не спускаетесь.

— Да это у нас тут одно дело…

— А-а, тогда извините. Извините, что вмешался. До встречи! — Милиционер снова козырнул и пошёл.

— Старшина Лепешко, — пояснил Елисей Петрович. — Часто по ночам дежурит. Мы с ним беседуем. Очень любит сказки. Сам пробует писать для детей. Рассказы о природе. Хороший человек.

И я даже не удивился, что никто Елисея Петровича не видит, а старшина Лепешко, который любит сказки и сам пишет для детей, видит и дружит с ним. И подошел проверить не обижают ли лешего-инспектора.

Всё было как и должно быть.

— Елисей Петрович, — спросил Чак, — а вы нам поможете?

— А как же. Если, конечно, вы не нанесли вреда живой природе, не обидели кого-то из моих подопечных. Сейчас. Глянем в мою книгу жалоб.

Леший достал из кармана пиджака толстую записную книжку в красном переплете и начал листать.

— Да нет, нет, — улыбнулся Чак. — Нет нас там.

— Сейчас проверим. Извините, но такой порядок.

Пока он листал записную книжку, я взглянул на книжку, которую он читал на дереве, а теперь держал подмышкой. «Остап Вишня Усмешки», — прочитал я на корешке.

«Во! — подумал я. — Ты смотри!»

Это был любимый писатель и мой, и особенно деда Гриши. Дед Гриша вообще считал Остапа Вишню одним из лучших писателей мира. После Шевченко, Гоголя и Чехова, конечно.

— Нет, — сказал леший, закрывая записную книжку. — Все в порядке.

В это время ему на плечо сел воробей и зачирикал в ухо.

— Ну вот! Извините! — сказал леший, достал авторучку, раскрыл записную книжку и что-то записал. — Семиклассник Василий Лисичко снова стрелял из рогатки по воробьям. Не люблю я этого!

Воробей подпрыгнул и улетел.

Елисей Петрович поднял очки на лоб и озабоченно глянул сперва на Чака, потом на меня.

— Так, значит, во времена Богдана Хмельницкого хотите? В тысяча шестьсот сорок восьмой?

— Вот-вот, — кивнул Чак.

И тут неожиданно для самого себя я сказал:

— А может, сперва…

— Что? — склонив голову набок, внимательно посмотрел на меня Елисей Петрович.

— Ну, может… — я посмотрел на Чака, — может, сначала выполним волю старого Хихини? А?

— А-а… — Чак улыбнулся. — Ну что же… Молодец, что не забыл, — и, обращаясь к лешему, сказал: — Если можно, сначала в тысяча восемьсот пятьдесят девятый. На Приорку. Примерно в середину августа. К дому Пашковской.

— А-а, ясно, — понимающе кивнул леший. — Только, думаю, нужно вам сначала туда подъехать, а тогда уже… Потому что ни трамваев, ни троллейбусов не будет, добираться вам до Приорки придется долго. Да искать дом Пашковской там будет тяжело.

— Верно, — сказал Чак.

И мы поехали на Вышгородскую улицу дом 5 (это адрес того места на Приорке).

Сели у цирка на девятый трамвай, доехали до нового кинотеатра «Киевская Русь», там пересели на восемнадцатый троллейбус. Проехали под мостом по Вышгородской и у кинотеатра «Кадр» вышли.

Елисей Петрович мог, естественно, просто перенестись, но он ехал вместе с нами.

В трамваях и троллейбусах, он размещался под потолком, лежал, скорчившись, на поручнях и читал Остапа Вишню. И хохотал, заливался. Но никто из пассажиров его не видел и не слыхал хохота. А я смотрел на него и тоже улыбался. Некоторые пассажиры удивленно поглядывали на меня и пожимали плечами. Что это, говорят, за глупый мальчик — смотрит на потолок и смеется.

Выйдя из троллейбуса, мы перешли на другую сторону улицы.

— Вот! — останавливаясь у небольшого домика в три окна, что смотрели на улицу, с деревянным крылечком, к которому вели с тротуара несколько ступенек, произнес Чак.

Всю боковую стену домика занимала каменная мемориальная глыба с барельефом, на которой написано, что в этом доме в августе 1959 года жил великий сын украинского народа, поэт, художник, революционный демократ Тарас Григорьевич Шевченко.

От осознания того, что через какую-то минуту я перенесусь на сто тридцать лет назад, и может, даже увижу живого Тараса Шевченко, перехватило дух.

— Ну, а теперь говорите, какая цель вашего путешествия? — спросил Елисей Петрович.

Чак кивнул мне — говори, скажи ты. И я рассказал о старом Хихини, о смерти его на арсенальской баррикаде и о последнем желании: рассказать дядьке Николе, что сбылись слова Тараса Шевченко, что дожил таки он таки до революции.

— Ясно! — мотнул головою Елисей Петрович. — Опишите вашего Хихиню, дайте мне его словесный портрет, как говорит мой друг старшина Лепешко.

Я описал как мог.

— Годится! Внешность выразительная. А ну, поищем его, а вместе с ним и дядьку Николу.

Елисей Петрович вытащил из кармана какую-то штуковину с окуляром, похожую на детский фильмоскоп.

— Времявизор! — сказал он, перехватив мой заинтересованный взгляд. — На транзисторах. Воображаемый. Наверно хочешь посмотреть? Но я не дам. Потому что всё равно ничего не увидишь. Только мы, воображаемые можем им пользоваться

— Пожалуйста, я ничего, — покраснел я. Мне и вправду захотелось посмотреть. И как он догадался.

— Тысяча, значит, восемьсот пятьдесят девятый… август. — Елисей Петрович покрутил окуляр (так как ставят экспозицию на фотоаппарате) и приложил его к глазу. — Так! Хихиня, значит. Губастый, носатый, значит… лет тринадцати… Та-ак! О! Есть! Такой, как вы и говорили. Он!

— А… Шевченко там есть? — с надеждой спросил я.

— Нет… Что-то не вижу пока что…

— Эх! — вздохнул я.

Елисей Петрович развел руками — что же тут, говорит, сделаешь, я не виноват.

— Ну, а теперь давайте! — он кивнул Чаку. — Вы меня выдумали, нафантазировали, теперь слушайтесь! Напрягайте всё свое воображение! И ты, Стёпа, тоже… Пять, четыре, три, два, один! Поехали!

Боом!

… Когда я пришел в сознание, то увидел, что железнодорожный мост, под которым мы только что проезжали, исчез, троллейбусы исчезли, и большой дом с кинотеатром «Кадр» тоже пропал, и исчезла каменная мемориальная глыба с барельефом Шевченко. Но сам домик остался. Только было два крыльца — не только справа, а еще и слева. За этим домом стоял еще один с мезонином. Вокруг рос большой сад, а за ним дубовая и липовая рощи.

— Ну, идем. Тут недалеко, — сказал Елисей Петрович. — И мы пошли, а точнее, полетели по старинной Приорке, которая называлась так потому, что тут был когда-то загородный дом доминиканского приора, настоятеля Николаевского католического монастыря на Подоле. Во времена Шевченко этого дома уже не было, а были только хаты известных на весь Киев садовников и огородников.

Пролетели мы несколько хат и вдруг услыхали крики и брань.

На крыльце богатого дома стоял мордатый пузан с маленькими свинячими глазками в отороченном серой опушкой жупане.

А у ворот бедный костлявый дядька в латаной-перелатаной свитке держал за плечо такого же бедного губастого мальчика лет тринадцати. Я сразу догадался, что это дядька Никола и маленький Хихиня.

— Что же вы сироту обижаете, креста на вас нет! — воскликнул дядька Никола. — Мальчишка три дня с утра до ночи яблоки вам собирал, а вы ему и гроша не заплатили. А?

— Иди, иди! Голь! Выговаривать он мне тут будет! Твой сирота больше яблок съел, чем собрал. Отец в Сибири гниет, и сыночек туда стёжку протаптывает. А ну вот отсюда!

— Да сколько тех яблок на пустой желудок без хлеба съешь! А вы и кусочка не дали. А обещали кормить малого.

— Еще и хлеба вам, арестанты! Думаешь, если не крепостной, то уже и казак. Уже и врать можешь? А ну пошли, голытьба, а то кобеля спущу!

— Эх! Не умею я говорить! Эх! — с досады махнул рукою дядька Никола. — Жалко, уехал вчера Тарас Григорьевич! Он бы тебя сказал! Он бы…

— Что? Разглагольствуешь? Тоже на каторгу захотел? А ну, Бровко, ату их! Ату! — заорал пузан.

«Значит, нет уже Шевченко… Не увижу я его…» — мелькнуло у меня в голове.

Спущенный с цепи здоровенный кобель, захлебываясь лаем, кинулся к воротам.

Еще мгновение и…

Но тут Елисей Петрович что-то тихо сказал.

И злобный пес, словно натолкнулся на невидимую стенку, сразу ударил с разгона всеми четырьмя лапами об землю и встал, как вкопанный.

Потом наклонил голову набок, ощерился, будто улыбаясь и завилял хвостом.

— О! Видишь, твой пес человечней тебя! — сказал дядька Никола.

Толстяка от удивления аж перекосило всего.

— Идем, дядя, идем! — потянул Хихиня за рукав дядьку Николу. — Ну его!

Дядька Никола беспомощно махнул рукой, они пошли.

Я с благодарностью посмотрел на Елисея петровича.

Дядька Никола шел молча, ничего уже не говорил, а только досадливо кряхтел.

— Да не расстраивайтесь, дядька, — сказал Хихиня. — Будь он неладен, этот Бридак! Идёмте лучше картошку есть!

— Какую картошку? — удивленно поднял брови дядька Никола.

— Вот увидите! Идёмте! — И Хихиня потянул его мимо хаты, мимо сада и огорода в заросший кустами и деревьями овраг.

Мы двинулись следом. Меж кустов в овраге была выкопана укромная пещерка. В ней дымилось догорающее кострище, на которым на рогатке-ветке висел щербатый казанок.

— Оппа! Да тут у тебя целое хозяйство! — всплеснул руками дядька Никола. — А картошка откуда?

— Да это я у Бридака в счет заработка занял, — улыбнулся Хихиня.

— Ой, берегись! Поймает тебя этот нелюдь — прибьёт. За одну картошку он и душу живую не пожалеет.

— Я проворный. Не поймает, — беззаботно отмахнулся Хихиня.

— Эх, бедолага, бедолага! — покачал головой дядька. — И я тебе помочь по-настоящему не могу. Сам же знаешь, что в батраках перебиваюсь, чтобы мои с голоду не опухли.

— Ешьте, дядя, она уже давно сварилась, уже и остыла. — Хихиня наколол на острие палки картошку и протянул ему.

— А ты?

— И я, — улыбнулся Хихиня и начал чистить картофелину. — Вот хорошо, что бог картошку сотворил. Хоть есть с кого и нам шкуру сдирать. А то всё с нас и с нас.

Дядька Никола улыбнулся улыбнулся горько, обнял мальчика, прижал к себе:

— Молодец! Не покоряйся несчастью. Не склоняйся перед судьбой. Не унывай. печалью судьбу не одолеешь.

— А я и не горюю. Во мне смех живет. Вот тут, около пупка. Хи-хи! — Хихиня поднял рубашку и шлепнул себя по животу. Дядька засмеялся:

— Только не потеряй смех. Подпоясывайся лучше.

Потом глаза его вспыхнули огнем: — Ничего! Ничего! Придет время, и всех этих грабителей, всех панов и подпанков сметет народ, как ветер полову. «И нужно миром, обществом обух укрепить, да хорошо наточить топор — да и тогда уже будить». Не мои слова. Я так сказать не способен. Тараса Шевченко слова…

— Это того, что у Пашковской жил?

— Того самого, сынок. Великого Кобзаря нашего.

— Добрый человек. Всю детвору приорскую угощал. Целый воз подарков, когда уезжал вчера, раздал: и мне сопелка калиновая досталась. Вот погодите, я вам покажу. Она у меня в тайнике, тут недалеко, в дупле. Я мигом! — Хихиня вскочил и исчез за кустами.

«О! Нужно сейчас! Потому что, может, подходящего момента не будет», — мелькнуло у меня, и почувствовал, как сразу налилось тяжестью мое тело.

— Дядя! — зачем-то шепотом сказал я.

Дядька Никола обернулся и удивленно округлил глаза:

— Во! А ты откуда! Кто такой?

— Об этом потом. Извините, некогда. А сейчас слушайте, что я вам скажу. Ваш племянник, который побежал за сопелкой, перед смертью просил сказать вам, что сбылись слова Тараса Шевченко: смел таки народ господ, как ветер полову, дожил он до революции и… — Я говорил быстро, спешил, чтобы успеть сказать все, пока не прибежал Хихиня.

Глаза дядьки Николы округлились еще больше:

— Перед смертью: Что? Что с ним случилось?

— Да не сейчас! Потом. Через много лет… В тысяча девятьсот семнадцатом…

Я уже думал, что совсем запутался, что дядька Никола ничего не понял. Но он оказался более понятливым, чем я думал.

— А ты кто такой? — прищурился он. — Цыган? Колдун? Откуда о будущем знаешь?

— Нет. Просто исполняю его предсмертную волю. Только вы ему сейчас это не говорите. Он еще ничего не знает. Это же всё будет через много лет…

В этот момент зашуршали кусты — прибежал Хихиня.

Я не хотел встречаться с ним сейчас лицом к лицу. Я хотел исчезнуть. И я исчез… у-ууф!

В груди у меня ухнуло, перехватило дыхание, словно я прыгнул в пропасть.

…Я стоял рядом с Чаком у домика с мемориальной глыбой, напротив кинотеатра «Кадр».

— Ну, вот… Одно дело сделано, — кивнул Чак.

— А где Елисей Петрович! — оглянулся я.

— Наверно, по своим лесным делам полетел. Да он нам сегодня уже и не нужен. Сегодня мы уже никуда не отправимся. Не те, Стёпа, у меня уже силы, чтобы дважды в день… Извини, едим домой.

И мы сели в восемнадцатый троллейбус и поехали в центр.

Я сидел у окна, смотрел на улицу и думал, вспоминал всё, что только что произошло.

Какие всё-таки удивительные эти мои воображаемые путешествия с таинственным Чаком!

Только что я едва-едва не встретился с Тарасом Шевченко. Еще бы немного, еще бы всего один только день — и встретились бы…

Мог бы вместе с приорской ребятней играть с ним в салки, в жмурки, в чехарду. Шевченко очень любил играть с детьми. И во время пребывания тут, на Куреневке, на Приорке, тогда, в августе 1859 года, он часто с ними, и угощал их, и делал подарки. Об этом во многих книгах пишется.

И мне он мог что-то подарить — сопелку или свистульку.

Так вот на какой сопелке играл тогда дед Хихиня!

А может, она к кому-то попала, когда деда не стало. И сохранилась до наших дней. И кто-то, может, играет на ней, не зная, что это шевченковская сопелка. И еще, может, какие-то подарки Тараса Григорьевича где-то сохранились. А что? Не может разве сохраниться глиняный свисток сто двадцать лет? Вон археологи выкапывают разные глиняные изделия, что по тысячи лет в земле пролежали. А за какие-то сто двадцать лет что ему сделается, свистку?! Вот бы знать где?

… В этот вечер я долго не мог уснуть.

Я лежал на своей раскладушке у окна, смотрел на усеянное звездами небо и думал. Думал про этого воображаемого Елисея Петровича, доброго симпатичного лешего-инспектора по Киеву и Киевской области, который помогает нам с Чаком путешествовать в далекое прошлое. Какое чудо, какая непостижимая вещь человеческое воображение! В нем одинаково ярко живет и то, что есть в жизни, что происходило, и то, чего нет, что не случалось и случится никак не могло.

Прошлым летом, когда я перечитывал всего Дюма, что был в нашей сельской библиотеке, как разыгралось тогда моё воображение! Ужас!.. Это была просто какое-то половодье фантазии, какое-то стихийное бедствие.

Сколько благородных подвигов я совершил!

Сколько коварных, подлых врагов проткнул я своей шпагой!

От скольких несчастий спас рыжую графиню Гафийку Остапчук из седьмого класса!

Загадочный и всемогущий, как граф Монте-Кристо, я совершал свои подвиги тайно и бескорыстно, оставаясь для графини Остапчук неведомым инкогнито.

Мне даже в голову не приходило тогда, что граф Монте-Кристо, можно сказать, из Киева…

Гафийка Остапчук стояла на солнцепеке, прикрыв глаза ладонью, и смотрела на меня.

Я чувствовал себя виноватым перед ней.

Внезапно в мои мечтания ворвалась Туся Мороз.

В длинном белом королевском платье, она сидела под куполом цирка и загадочно улыбалась мне…

«Один дурак кинет топор в воду — десять умных не найдут», — ни с того ни с сего вспомнились дедовы слова.

И еще: «Упал в сон, как топор в воду».

Больше я не помню ничего. Я заснул.

Загрузка...