Глава 2 Шестой «б». И зачем мы переехали в этот Киев?!

Мы прибыли в Киев утром. Мы ехали из-за Днепра, мимо Березняков, мимо Выдубицкого монастыря.

И после Дарницкого переплетения реек, после белых многооконных березняковских новостроек вдруг выступила нам навстречу величественная серебристая фигура Родины-матери (знаменитый киевский мемориал) и золотисто засеяли на крутых кучеряво-зеленых обрывах купола-луковки Печорской лавры. А за ними тонули в утренней дымке и гостиница «Киев», и Владимирская горка, и здание ЦК комсомола, и игрушечно хрупкая Андреевская церковь…

Что-то будто толкнуло меня в грудь — я впервые почувствовал, что я в Киеве.

Папа встречал нас с цветами на перроне, возбужденно-суетливый и какой-то непривычный. Что в нем уже было неуловимо городское, чего не было ни у мамы, ни у деда, который приехал вместе с с нами помогать обустраиваться, ни, конечно, у меня.

Я это сразу почувствовал.

Квартира была пустая и гулкая. В одной комнате у стен стояли три одинаковых алюминиевых раскладушки и мигал бельмоватым глазом телевизор. В другой ничего не стояло, только в углу были навалены в беспорядке разные ящики, мешки, свертки — наши вещи, три дня назад привезенные колхозной машиной.

Лишь кухня была обставлена. Новенький стол, табуретки, шкафы и холодильник сияли, как в магазине.

— Вот! Молодец, сынок! — похлопал дед Гриша папу по плечу, зайдя на кухню. — Сразу видно хозяйственного человека. Знаешь, с чего начинать нужно. Чтобы было где сесть и борща съесть.

Я сразу же выскочил на балкон. Во всей квартире больше всего мне понравились ванна и балкон. Балкон был большой, длинный, с двумя дверями — одна из комнаты, другая из кухни — хоть в футбол на нем играй.

Наш дом стоял на бульваре Дружбы народов возле Печерского моста, квартира на двенадцатом этаже, и с балкона видно был о далеко-далеко, аж за Днепр, за белые новые массивы, за покрытые синим маревом заводы, за синие лесные дали…

Казалось, если еще чуть-чуть подняться на цыпочках, вытянуть шею, подпрыгнуть — и увидишь за горизонтом родное село. И мальчишек-одноклассников увидишь, и дружков своих Васю и Андрейку, и учительницу Марию Степановну, и завуча Владимира Свиридовича, и рыжую Гафийку[1] Остапчук из седьмого класса…

Я и не думал, что меня так будут провожать. Пришел весь наш класс, и Мария Степановна, и папин друг завуч Владимир Свиридович. Принесли цветы. И говорили разные хорошие слова. А Мария Степановна обняла меня, прижала:

— Ты уж пиши, Степочка, не забывай нас. Хоть и много ты мне крови попил, но я все же тебя, шалопая, люблю.

И я, глупый, не выдержал и заплакал. Вася с Андрейкой отвернулись и тоже зашмыгали носами.

А когда мы садились в машину, чтобы ехать на станцию, я все оглядывался. Мне очень хотелось хоть на миг увидеть эту рыжую Гафийку Остапчук из седьмого класса, что жила через четыре дома от нас. И только когда мы уже отъезжали, я всё таки увидел её. Она вышла из-за погреба, и приложив ладонь к глазам, смотрела нам вслед. Рыжие её волосы аж горели на солнце и освещали все их подворье, всю улицу, весь мир.

Я подскочил и замахал ей рукой, едва не перевалившись через борт машины. Она подняла руку и помахала мне тоже. Сердце мое аж зашлось от радости. До самого поезда я был счастлив.

И теперь, глядя с балкона, я будто видел там, за горизонтом, рыжую Гафийку, которая стояла у погреба и махала мне рукою. И сердце мое сжималось.

В новую школу ходил записывать меня папа. Я, естественно, ходил вместе с ним.

Чем то это школа напоминала мне квартиру. Тоже пустая, тоже гулкая и так же пахнет известью, мелом, олифою. И шпингалеты на окнах так же не закрывались, и оконные стекла заляпаны краской. В коридоре стояли козлы. Наверно, только что закончился ремонт.

Вот это безлюдная гулкая пустота, эта пахнущая после ремонта сырость были неприветливы и сразу нагнали на меня тоску.

И тоска эта была предвестником невеселых моих дней в новой школе.

Кто когда-нибудь хоть раз был новичком в классе, тот прекрасно знает какое же это противное, тягостное чувство, когда пронизывающее трепетное беспокойство охватывает тебя с первой же минуты под любопытными, насмешливо-выжидательными взглядами, что встречают тебя всюду, куда не посмотришь, куда не сунешься.

Где ты, характер мой веселый?

Зачем покинул меня, сбежав холодными мурашками куда-то в пятки? Что же я буду делать без тебя? Один среди всех их? Подожди! Не убегай! Не оставляй меня!

Да разве удержишь?

Смех и юмор, веселое настроение — это очень тонкая, деликатная штука. Мгновение — и нет уже. И как не старайся ты — не вымучишь из себя смеха, когда у тебя его нет.

Недаром говорил мод дед: «Хоть плачь и не утирайся, а тоске не сдавайся. Тоска — лихая подруга. Кидай беду на землю и не печалься. С печалью поля не перейдешь, горя не одолеешь. Не давай печали ездить на себе».

— Эх-хе-хе!.. Легко сказать — не давай, а когда…

Когда я только впервые переступил порог этого злополучного шестого «б» класса, какое недоброе предчувствие охватило меня.

— О! Новичок! — звонко выкрикнул с задней парты черноволосый мальчишка в джинсовой курточке.

— Новичок! Новичок! — почти одновременно подхватили два невысоких круглолицых мальчика, сидящие за первой партой.

— Ба-бах! — будто что-то взорвалось. Все повскакивали со своих мест и в миг окружили меня со всех сторон.

— Откуда, пан, будете? — насмешливо-уважительно спросил черноволосый.

— Из села Безделушки, отсюда далековато, идти прямо, где большая яма, потом из-за угла вприсядку через дорогу, потом немного проползти на пузе по тому лугу, где Макар телят пасет, вот и все! — бодро отбарабанил я заранее придуманное.

— Смотри! Языкастый какой. А? — обернулся черноволосый к мордатенькому, румяному как яблоко, мальчишке.

— Языкастый, нахал! — кивнул тот.

— Тихого пса и муха кусает! — лихо ответил я.

— Ну, у дурного пса все мухи в голове, — усмехнулся черноволосый, и все покатились со смеху.

Я смутился.

Смех бывает разный. Одно дело, когда смеются от твоих шуток, острот, и совсем другое, когда смеются над тобой… Первый смех — это радость, я его страшно любил, ради него был готов на все.

Другого смеха я всегда боялся.

Я стоял, опустив голову. Щеки мои пылали. А они смеялись, а они смеялись.

Выручил меня звонок. Все бросились на места. Зашла учительница. Высокая, стройная, красивая. Не учительница — королева.

Она посадила меня на свободное место возле остроносой девочки в очках. И начала урок.

«Ничего! Ничего страшного не случилось, — успокаивал я себя. — Подумаешь, одна неудачная реплика!.. Я еще себя покажу. Я еще себя покажу!».

Но показать себя я так и не смог. Еще до конца уроков я понял: баламуты, острословы им в классе не нужны. У них были свои. И не один, а двое. Главный — лидер класса Игорь Дмитруха, тот черненький, в джинсовой куртке, и подпевала его, шепелявый, мордатенький, румяный, как яблоко, Валера Галушинский. Они выступали в паре, как Штепсель и Тарапунька.

В отдельных случаях к ним подключались еще и те двое маленьких с первой пары — Лесик Спасокукоцкий и Стасик Кукуевицкий.

Пятый им был совсем ни к чему. Как пятое колесо в телеге.

«На пасеке не размахивай руками» — говорил всегда дед Гриша. И, если бы я не выскакивал сразу со своими шутками, может быть, они и приняли меня с первого дня в свою компанию. Если бы повел себя скромненько, тихо, то потом можно было бы и потягаться в остроумии с ними, даже с самим Игорем Дмитрухой, и понемногу-понемногу завоевывать их симпатию и расположение.

А так…

А так стал я посмешищем.

— Ну как дела с мухами?

— Ой, подождите-подождите, что-то у него в голове, кажется, жужжит.

— Привет, Муха!

— Гав-Гав!

— Дз-з-з!

Даже несчастный Лёня Монькин, над которым, как я потом узнал, все в классе, насмехались, обрадовавшись, что и ему наконец-то замена, жужжал мне вслед мухой.

И я, первый шутник и острослов в своей школе, чьего острого слова боялись даже старшеклассники, я, внук известного на все село деда Гришы, тут превратился вдруг в какую-то тряпку, о которую вытирают ноги все, кто захочет.

Я понимал, что сам виноват, — не нужно было ляпать про пса и муху, но от этого становилось еще тяжелее.

Дома моего настроения никто не замечал. Папа так был захвачен своей работой, что часто работал в субботу и воскресенье. Его очень хвалили, а Иван Михайлович сказал, что через некоторое время, может, даже получит почетное звание «феллоу». Пока что у нас в Советском Союзе есть только один представитель этого всемирного общества высококлассных мастеров. Это Феликс Равдоникас из Ленинграда. Про него даже фильм по телевизору показывали.

Мама пошла работать на обувную фабрику около Лавры. И училась на каких-то курсах. Тоже дома не бывала. Дед Гриша недолго побыл, да и поехал назад в село — копать картошку.

Приехала было баба Галя за мной присматривать, но тоже долго не выдержала. Она просыпалась по привычке очень рано, примерно в три, одевалась и молча сидела посреди кухни на табуретки, сложив руки на коленях. Как-то, проснувшись ночью, я выскочил, куда мне было надо, и чуть не умер с перепугу, увидев на кухне на фоне окна молчащую неподвижную фигуру.

— Что ты кричишь? — тихо спросила бабушка.

— А что же вы?.. Я думал, что это вор.

— Эх! — вздохнула бабушка тоскливо. — И так там моя Лиска! И курочки… И кабанчик… Разве старый приглядит за ними как следует. Эх!

Через несколько дней поехала она к своей Лиске.

Да и зачем за мной приглядывать?! Что я — ребенок? Все равно ни бабушка, ни дед, ни родители не поняли бы моих переживаний.

— Ты уж смотри, сынок, осторожно, — наказывала мне утром мама. — Оглядывайся хорошо, когда улицу переходишь. Эти же машины, троллейбусы тут так и носятся. Не дай боже, угодишь под какую-нибудь… И когда обед будешь разогревать, с газом, смотри, не балуйся. И не скучай, любимый! Как уроки сделаешь, телевизор смотри, читай, магнитофон слушай.

— В кино сходи, совал мне рубль папа. — Мороженое съешь или еще что.

— И ключи не потеряй, — уже с порога окликала мама. — И квартиру закрывай хорошенько! Да и хлеба купи, молока..

Двери хлопали и я оставался один до самого позднего вечера.

Родители на полчаса раньше меня уходили утром.

Школа моя (как она мне опротивела) была совсем близко. Две остановки на троллейбусе.

Я завтракал в одиночестве, закрывал квартиру и бежал по ступенькам вниз. После того как я дважды застрял в лифте не любил им пользоваться, особенно спускаться. У нас было два лифта — пассажирский и большой, грузовой. Я умудрился застрять в обоих.

После школы по-быстрому сделав уроки и снова в одиночестве поев, я закрывал квартиру и отправлялся в путешествие по Киеву.

Как мне было плохо! Кто бы знал, как мне было плохо! И зачем мы переехали в этот Киев?! Зачем?! Я был готов пешком идти назад в село. Только мне жаль было папу и маму.

Чтобы как унять боль и тоску, я отправлялся в путешествие по Киеву.

Я и раньше, в селе, любил путешествовать. Мы частенько с мальчишками ходили полями, лесами в соседние села, плавали на лодках до плотины, а один раз даже проблуждали всю ночь в лесу, заставив переживать родителей.

Во мне жил тот беспокойный дух странствий наших предков, которые кочевали по бескрайним просторам незаселенной еще нашей земли, дух, что дает человеку спокойно сидеть на месте, а заставляет куда-то идти, идти, идти без четких задач и цели, просто чтобы увидеть новые горизонты, чтобы мерить ногами новые дороги, чтобы встречать новых людей…

Сейчас этот дух странствий просто выручал, спасал меня.

Я шел бульваром Леси Украинки, мимо памятника Лесе, спускался вниз, до Бессарабки, выходил на Крещатик, дальше направлялся на площадь Октябрьской революции, на которой проходят парады. демонстрации и различные торжества, и поднимался вверх до Софии или шел дальше до филармонии, до Владимирской горки. А от Софии, от площади Богдана Хмельницкого, брел до Золотых ворот, к оперному театру, к университету и памятнику Шевченко… А с Владимирской горки шел до Андреевской церкви и потом круто вниз-вниз, мимо старинного дома со шпильчатыми башенками, мимо знаменитого дома «Ричарда Львиное сердце», мимо домика писателя Булгакова — на Подол, на Красную площадь к памятнику Григорию Сковороде, к Киево-Могилянской академии.

Или, выходя из дома, поворачивал бульваром Дружбы народов к Днепру и шел в Парк Примакова, а потом набережной аж до станции метро. И садился в метро…

Или с бульвара Леси Украинки шел не вниз на Бессарабку, а поворачивал к Московской улице, а потом Цитадельной, мимо маминой обувной фабрики к Лавре, затем мимо памятника Славы, Дворца пионеров, «Арсенала», Дома офицеров, парками до Верховного Совета, к домику Раевского, где собирались декабристы и бывал Пушкин. А оттуда, миновав Государственный Банк, на улицу Орджоникидзе, к дому с химерами, дому какого нигде в мире больше нет…

Да разве я могу рассказать вам о всех своих киевских дорогах! Это я сейчас говорю вам все названия, чтобы вы не заблудились и что-то себе представляли. А тогда я шел наобум, не зная ни улиц, ни площадей, ни что где находится.

Я не боялся заблудится.

Язык, как говорят, до Киева доведет. А уже в Киеве не потеряешься. Я просто шел себе да шел и смотрел, смотрел, смотрел… И с каждым днем я любил Киев всё сильнее и сильнее.

Я шел и, только идя, забывал про то, что сегодня снова в школе за моей спиной жужжал мухой, гавкал и хохотал вслед, что снова я просидел пять уроков рядом с молчаливой Тусей[2] Мороз, которая мне ни слова не сказала и, кажется, переживает и стесняется сидеть со мной, что снова я в одиночестве простоял все перемены у стены, с завистью глядя, как весело гоняют по коридору мальчишки с шумным Игорем Дмитрухой во главе… И я, презирая себя, в бессильной ненависти желал всем им упасть и разбить носы.

Я всё забывал и был благодарен Киеву за это.

И где бы я не блуждал, все мои прогулки заканчивались в одном месте. На площади Победы. Где бы я не ходил, ноги, будто сами собой, несли меня сюда, на площадь Победы. К цирку.

Цирк!

Когда я был во втором классе, нас возили на экскурсию в Киев и повели сюда, на площадь Победы, в цирк. До этого я видел лишь отдельные цирковые номера по телевизору, в кино. Но живого цирка я не видел никогда. Тогда впервые. И цирк произвел на меня такое впечатление, что я буквально очумел. Я так хохотал, так кричал, так подскакивал, что зрители оглядывались на меня.

И дрессированные медведи, и кони, и жонглёры, и акробаты, и воздушные гимнасты, и фокусник-иллюзионист — всё меня страшно восторгало. Но больше всего поразил меня клоун — Олег Попов.

Я влюбился в него до исступления.

Он был для меня наи-, наи- и еще раз наи-, наиталантивейшим, наисимпатичнейшим, наивеселейшим. Недосягаемый, непревзойденный.

Дома, в селе, я взял папину новую кепку, разрисовал её масляной краской квадратами (чтобы получилась знаменитая поповская «шахматка»), нацепил, потом поймал в соседнем огороде белого петушка (у нас были только пестрые) и в тот же день устроил для мальчишек представление цирковое. И хотя соседский петушок не хотел ложиться на землю и засыпать, как у Олега Попова, поклевал меня и убежал, а кепка прилипла к волосам — мальчишки были очень довольны: аплодисменты раздавались на весь луг. Значительно меньше были довольны соседи: оваций не было (петушок так и не нашелся). И уж совсем недовольным был папа — кепку пришлось выкинуть. Папа надавал мне таких аплодисментов пониже спины, что представления на определенное время пришлось отменить — по техническим причинам.

Но ничто уже не могло сбить меня с панталыку — я решил раз и навсегда: буду клоуном. Как Олег Попов. Солнечным клоуном, приносящим людям радость и удовольствие, помогающим нам забывать свои неприятности и неудачи, свои двойки по математике, вызывающим неудержимый веселый смех на всех континентах, во всех уголках земного шара.

Как Олег Попов.

Как несравненный, неповторимый Олег Попов.

Я, конечно, понимал, что это дело будущего.

Клоунов-мальчиков не бывает. Акробаты есть, жонглёры есть, ассистенты фокусников, антиподисты, канатоходцы — артисты почти всех цирковых профессий начинают с мала, с детства. А вот клоунов-детей не бывает. Только взрослые. Такой уж это жанр.

И я понимал, что сначала нужно закончить школу, может, даже отслужить в армии (как Юрий Никулин — я про него читал), а уже потом… И поэтому я не торопился, спокойно себе рос, откладывая решение своей судьбы на взрослую жизнь. Что стану клоуном, сомнений у меня не было. И смешить я умел, и характер у меня был веселый, и вообще это было, как теперь говорят, запрограммировано еще в предках моих — неслучайно же у меня такой дед Гриша…

Теперь, я думаю, вы понимаете, почему все мои странствия по Киеву заканчивались на площади Победы, около цирка.

Я ходил возле цирка, смотрел на афиши и вздыхал.

Билетов в кассе не было.

Да если бы и были, я, наверно, не отважился бы купить. Почему-то я был уверен, что меня не пустят одного, что важная билетерша в красном, обшитом золотой лентой мундире строго спросит: «А ты с кем, мальчик?» — крепко схватит меня за руку. Я уже даже заранее чувствовал её пальцы на своём локте.

Несколько дней я вот так ходил и вздыхал. И ни с чем шел домой.

А потом присмотрелся и заметил, что на дневные представления людей двенадцати-тринадцати лет, таких, как я, пускают и одних.

И как-то в субботу я отважился.

Билетов в кассе, как я уже говорил, не было. Около цирка на лестнице всегда толкалось много взрослых с детьми, которые кидались навстречу тем, кто поднимался, с умоляющим «Нет лишнего? Нет?». Перехватывать билеты у взрослых я не отважился, даже когда был ближе к тому, у кого действительно оказывался лишний.

Но вот я заметил на ступеньках девочку моего возраста, ну может, чуть старше, которая переминалась с ноги на ногу и нерешительно оглядывалась вокруг.

Я сначала думал, что она просто кого-то ждет, папу или маму, но потом встретился с ней взглядом и прочитал в её глазах какое-то смущение.

— Может, у тебя лишний? — тихо спросил я.

— Лишний, — прошептала она и густо-густо покраснела. Она так же умела продавать, как я покупать… «Какая езда, такое и столкновение» — сказал бы мой дед Гриша.

Через две минуты я уже сидел в девятом ряду третьего сектора и сердце будто танцевало в груди. Я вдыхал неповторимый запах цирка — запах опилок, пудры, диких зверей и еще чего-то неуловимого, запах, которого нигде больше нет, и который не могут превзойти все самые прекраснейшие ароматы мира, я вдыхал этот запах и, еще не увидев ни одного номера, уже был счастлив. Впервые после того, как переехал в Киев.

А потом было представление…

Пересказать цирковое представление невозможно, его нужно видеть.

Нужно видеть, как под бодрую музыку циркового оркестра выбегают на арену акробаты-прыгуны. Ап! — сальто! Ап1 — еще одно сальто. Двойное.

Ап! — уже один акробат запрыгнул на плечи другому… Вся арена бурлит, крутится, каруселится.

А потом — вперевалку — выходит на арену медведь. И начинает делать упражнения на гимнастических снарядах — и солнце на турнике крутит, и крест на кольцах делает, и что только не выделывает…

А другой медведь на велосипеде педали крутит, а еще один на мотоцикле шпарит, аж дым идет.

И вот после медведей на арену выходит… кто? — конечно же, клоун.

И начинает… Нет! Нет. не могу я вам пересказать циркового представления. Не поддается оно пересказу. И хотя это был не Олег Попов., я хохотал. Я хохотал так, что у меня щеки заболели.

Спасибо тебе, цирк!

Ты мне был так нужен сейчас!

Я почувствовал, я знал, что теперь мне уже будут не так страшны насмешки, все эти «гав-гав», «жжжж» и всякое другое. Я зарядился юмором, смехом. И был готов держаться. Держаться и не сдаваться.

Назавтра, в воскресенье, я снова пошел в цирк.

В воскресенье было аж два представления, на которые я мог пойти, — утреннее и дневное. Я уже не стеснялся, смело бросался в поисках «лишнего билетика». И мне повезло. На утреннее я билет достал. А потом и на дневное.

Все номера я уже знал наизусть. Но мне не надоело их смотреть еще и еще.

Цирк стал для меня родным домом.

И вот во время другого, дневного, представления…

Загрузка...