Виктор Пелевин: «Реальность — это любая галлюцинация, в которую вы верите на сто процентов»
2008. Кристина Роткирх, «Одиннадцать бесед о современной русской прозе». Перевод с английского
Rotkirch K. Conetmporary Russian Fiction: A Short List: Russian Authors Interviewed by Kristina Rotkirch / Kristina Rotkirch, Anna Ljunggren. — Northwestern University Press, 2008. — P. 78–87.
Роткирх К. Одиннадцать бесед о современной русской прозе. — М.: НЛО, 2009. — ISBN 978-5-86793-650-1.
— Мы с вами уже раз встречались, в 1997 году в кафе «Лукоморье», и вы тогда говорили о русских, как о глубоководных рыбах. Когда они наконец всплывают на поверхность и видят солнце, внутреннее давление становится слишком высоким и они взрываются. Какова обстановка спустя восемь лет?
— Я полон оптимизма. Дело в том, что солнце оказалось фальшивым. Поэтому рыбам ничего не угрожает.
— Вы тогда, в 1997 году, еще говорили о том, как литература программирует жизнь. У вас тогда был свежий опыт — после вашего рассказа об одном жестоком мэре, опубликованного в журнале «Огонек», почти то же самое случилось в «настоящей жизни». Потом, кажется, вы еще до сентября 2001 года написали текст, где герой-демиург уничтожает два здания-близнеца?
— Это была мимолетная тема в незаконченном романе — и я рад, что он так и остался незаконченным. Я думаю, мир тогда был беременен этим жутким событием. Оно просто ломилось во все щели. Будущее приближается к настоящему, как самолет к башне. Еще никто ничего не видит, и непонятно, что произойдет, но какая-то тень уже отражается в стеклах. Такое бывает. Например, стихи Блока начала века уже беременны революцией.
— Поговорим о другом программировании. Вы выросли в Москве в 1960–1970-х годах — какие самые сильные культурные впечатления вашего детства? Какие книги читали дома?
— Все, какие были на полке. А культурных впечатлений тогда не было. Были только экзистенциальные.
— Что-то в советской культуре вам было особенно близко и интересно? Есть ли какие-нибудь произведения, которые все еще имеют для вас актуальность?
— Для меня имеет актуальность любой текст, который я читаю в настоящий момент. Это единственное, что делает его актуальным. Как только я перестаю его читать, он теряет актуальность.
— Читая вашу прозу, часто вспоминаешь Набокова. Знаю, что Платонов и Булгаков тоже вам близки. Когда и как вы впервые их прочитали?
— В детстве. «Котлован» Платонова мне дали на одну ночь, это была самиздатовская версия. Надо было быстро прочесть, поэтому опыт оказался сложным. Булгакова читал в Некрасовской библиотеке, в журнале «Москва». Набоков нарисовался позднее, в десятом классе.
— Вы выбрали — и окончили — Московский энергетический институт. Почему?
— Я не выбирал, мне было шестнадцать лет, когда я туда поступил. Это был выбор родителей. У меня не было никаких личных жизненных планов, потому что мне одинаково не нравилось все, чем можно было заниматься в СССР.
— Ваш отец был военным и, кажется, служил в Военно-воздушных силах. Потом вы сами служили там. Как этот опыт повлиял на ваше творчество?
— Отец служил в ПВО. Поэтому аббревиатура моего имени — ПВО. Я люблю самолеты с детства, все время рисовал их в школьных тетрадках. Но в ВВС я не служил. Я специалист по электрооборудованию истребителей Миг — это моя военная специальность, которую я получил в МЭИ.
— Почему вы решили стать писателем? Как вы начинали?
— Написал короткий рассказ, который пришел мне в голову. Получил несравненное удовольствие, дальше стремился испытать это ощущение опять и опять. Это похоже на сексуальный опыт.
— Вы печатали рассказы с 1989 года, но можно считать, что ваша карьера как писателя началась с «Омон Ра». Вы писали этот роман в годы распада Советского Союза — видите ли вы сегодня в романе отражение тогдашних событий?
— «Омон Ра» — это последний роман, написанный в СССР, — я поставил точку за день до путча 1991 года, который погубил страну. Это, мне кажется, символично. Этот роман и объясняет, собственно, почему СССР распался.
— Потом вам часто пришлось повторять, что «Омон Ра» — это книга о внутреннем космосе советского человека, совсем не о космической программе.
— Внешний космос — это проекция внутреннего космоса. Мы и американцы летали в разные места. Обратите внимание, что советский космонавт в английском — это cosmonaut, а американский космонавт — это astronaut. Проверьте по Оксфордскому словарю.
— Вам когда-нибудь приходилось представить себе, что бы с вами случилось, если бы Советский Союз не развалился?
— Наверное, развалился бы я.
— Превращение Советского Союза в Россию — это, конечно, важная тема у вас. Мне кажется, что иногда она связана с ностальгией — например, в «Generation «П»», — когда Татарский помнит радость приобретения новых кроссовок десять лет тому назад…
— Это не ностальгия по социальной системе, а ностальгия по юности. Людям часто кажется, что они тоскуют по старым временам, а на самом деле они тоскуют по себе молодым.
— Сейчас неотвратимый вопрос. «Generation «П»» — что это означает? Для меня буква «П» также связана со словом «pleasure». В этом романе ваша языковая изобретательность прекрасно иллюстрирует сомнительные общественные изменения.
— «П» — это все соцветие выразительных русских слов на эту букву. Сами знаете.
— Одновременно текст очень смешной — вам, наверное, было и грустно и весело работать?
— Да уж.
— В «Generation «П»» все охотятся за национальной идеей. А сейчас, с Путиным, нашли?
— Конечно. Это и есть Путин.
— После «Generation «П»» вы молчали как писатель в течение четырех лет. Как вы сами это понимаете в ретроспективе? Был ли какой-то перелом в вашем творчестве?
— Я не молчал, я просто в это время ничего не печатал. И потом, писателю необходимы периоды тишины.
— Ваша следующая книга «Диалектика Переходного Периода из Ниоткуда в Никуда» — это уже «нынешний Пелевин», что значит более абстрактное и интеллектуальное повествование. У вас там есть рассказ «Македонская критика французской мысли» — почему вам было интересно столько писать, например, о Бодрийяре и Деррида?
— Мне интересно было сделать этих интеллектуалов героями подчеркнуто неинтеллектуального текста. Это как назначить Шварценеггера губернатором, только наоборот.
— По-моему, разница между нынешним и молодым Пелевиным ясна, если, например, сравнивать «Священную книгу оборотня» с более ранним рассказом «Проблема верволка в Средней полосе». Как вы сами сегодня смотрите на «молодого Пелевина»?
— Если вдуматься, это как дымка волны
Между мной и тобой, между мелью и тонущим.
Или вижу столбы и тебя со спины,
Как ты прямо в закат на своем полугоночном[2].
— Надо признаться, для меня до сих пор самая любимая из ваших книг — остроумный, поэтичный и грустный роман «Жизнь насекомых». А для вас?
— Для меня это «Священная книга оборотня». У меня с ней связано много личного.
— Вас довольно часто упрекали за ваши женские образы (которые, кстати, по-моему, вполне нормальны именно в «Жизни насекомых»). Может быть, вам поэтому захотелось писать «Священную книгу оборотня» от женского лица?
— Нет, это героине захотелось, чтобы книга была написана от первого лица.
— Были и другие упреки — в романах «ДПП (нн)» и «Священной книге оборотня» есть повторения, многое уже знакомо. Но этого нельзя сказать о вашем романе «Шлем ужаса» — там действительно новый подход?
— Знаете, любой человек повторяется, просыпаясь утром. Кроме того, во всех моих книгах одни и те же буквы. Про это тоже можно сказать. Я не знаю, что такое новый подход, старый подход. Читатель ищет в книге не новизны, а чего-то другого. И писатель пишет книгу тоже не для того, чтобы сказать что-то новое. Это для него такой же акт, как для паука — производить паутину. Если муха говорит «в этой паутине нет ничего нового», паук может быть уверен, что уже выполнил свою задачу.
— Есть ли у вас четко продуманный план, когда вы начинаете писать рассказ или роман? Как начинали, например, роман «Шлем ужаса»?
— С ужасом.
— Поговорим еще об этом романе. Вы, наверное, пионер Интернета среди русских писателей, и, если не ошибаюсь, Интернет является для вас каким-то пространством свободы. А в «Шлеме ужаса» Интернет становится лабиринтом, даже тюрьмой?
— Интернет не является пространством свободы. Пространством свободы может являться только ум. Все то, во что помещают ум, становится его тюрьмой.
— «Шлем ужаса» соединяет элементы буддистской философии и chat’а в Интернете. Как встречаются для вас Интернет и буддизм?
— В уме.
— Когда и как вы познакомились с буддизмом?
— Это было около двух тысяч лет назад в Бенаресе. Я не помню точных обстоятельств.
— Для меня буддизм в ваших произведениях — это пространство и неожиданные возможности — как в рассказе «Жизнь и приключения сарая Номер XII». А для вас?
— Буддизм — это бирка, которую можно клеить на мои книги. Мне это не обидно. Можно ее и не клеить. Тоже не обидно. Буддизм — это просто осознание того факта, что все происходит исключительно в уме.
— Почему вас так интересует психоделический опыт?
— Уже не интересует. Трезвость гораздо более сильный наркотик.
— Какой ваш любимый роман в жанре научной фантастики?
— «Туманность Андромеды» И. А. Ефремова.
— Как вам фильм «Матрица»?
— Первый — хорошо. Остальные — нормальный бизнес-проект, но не очень трогает.
— Что для вас значили инсталляции Кабакова?
— Инсталляции Кабакова.
— Вы сегодня один из самых знаменитых русских писателей. А насколько адекватно воспринимаются ваши произведения в России?
— Не знаю. Я не знаю даже, насколько адекватно я их пишу.
— Вы часто говорили, что нет ничего хуже для писателя, как участвовать в так называемой литературной жизни. А вы все-таки довольно сильно реагируете на критику — например, когда вы в «Generation «П»» сажаете критика ПБ в сортир…
— Наш президент Путин поставил перед нами задачу мочить врагов в сортире. Ничего личного.
— Вы говорите, что просто пишете для других такие книги, которые развлекали бы вас самого. Может быть, поэтому у вас, особенно в ранних произведениях, часто бывает хеппи-энд или, во всяком случае есть какой-то выход?
— Выхода нет. Это и есть выход.
— В связи со «Шлемом ужаса» уже нельзя говорить о хеппи-энд — наоборот, существует мнение, что этот роман оканчивает русский постмодернизм. Видите ли вы выход из этого лабиринта?
— Перестаньте думать, что вы в лабиринте.